Дем Михайлов
НИЗШИЙ
Сборник
Низший
Глава первая
Перечень последних событий:
Гидрация — успешно.
Комплектация — успешно.
Реанимация — успешно.
У меня зеленые буквы перед глазами? Но веки закрыты. Как я могу видеть буквы? Целые слова…
Комплектация? Гидрация? Гидратация чего? И как же сильно у меня болит голова. И левый локоть… и что-то саднит в пояснице. Противно так саднит. Нудная постоянная боль. Плохая боль. Это не от ушиба. Это что-то серьезное и хроническое… я это твердо знаю… или ощущаю?
— Эй! Одиннадцатый! Очнись уже! Давай! — нетерпеливый злой голос звучит в правом ухе.
Да она — а это она, судя по тембру голоса — прямо орет мне в ухо!
— Две единицы! Подъем! Подъем! Подъем!
Я попытался шевельнуть губами. Засипел горлом. Скрипнул зубами. Из этого набора жалких действий и звуков сложилась едва слышная просьба:
— Не ори так…
— Времени нет, одиннадцатый! Совсем нет. Ну зачем я повелась на этот чертов лимс! Вставай! Сейчас будет сигнал!
— Сигнал?… — я с недоумением пытался уловить смысл, но не понимал ничего.
Почти ничего.
От меня требовали немедленно подняться. При этом называли одиннадцатым, а не по имени. Имени… а как мое имя? Имя… Не могу вспомнить.
Кто я?
И снова равнодушная тишина внутри. Разум попытался найти затребованную информацию, нырнул в глубинные слои памяти — я даже услышал плеск мысленных волн — но там на глубине не нашлось ничего. И меня это почему-то не удивило. Потому как только что я получил четкое знание — океаны моей памяти пусты. В них нет жизни. В них не найдется даже завалящей рыбешки, способной передать мне хоть какую-то информацию о моем прошлом. Все живое в моей памяти поймано в мелкую-мелкую сеть и утащено далеко-далеко. Так далеко, что сознанию туда не добраться.
— Давай же чертов низушек! Вставай!
«Низушек»? Это она мне?
Одиннадцатый. Низушек.
— Ну же, две единицы! Подъем, прошу тебя! Прошу! Из-за тебя и меня накажут! — в женском голосе отчетливо проявился страх. Животный страх. Несдерживаемый.
От испуга в ее голосе мне стало так нехорошо, что забылись собственные боли в голове, руке и пояснице. Я через «не хочу» шевельнулся, застонал, переворачиваясь на бок. Только сейчас осознал, что лежал на спине. Сплюнул, почувствовал, как по щеке пополз тягучий сгусток. Шевельнул руками и в голос вскрикнул — левая рука отозвалась всплеском чудовищной боли. Ладно… и я как раз лежу на левом боку. Пора бы осмотреться…
Меня пронзил легкий укол паники — на приказ открыться веки дернулись, но не более того. Что такое…
— Вот… сейчас вытру…
По лицу прошлись жесткой — слишком жесткой! — тряпкой. Я разом взбодрился, сонливость начала уходить. Еще бы… по лицу будто теркой для овощей провели.
Попробовать еще раз… веки послушно приоткрылись, по глазам ударил нестерпимо яркий свет. Я невольно застонал, зажмурился. Дернувшись, невольно потревожил левый локоть и скорчился от жуткой боли. Что-то очень не так…
— Рука… — прохрипел я, не открывая глаз — Левая рука.
— С руками тебе не повезло — ответил женский голос — Зато с родными частями полный порядок. Торс, голова — просто отличные.
— Что?
— Я говорю — комплект тебе паршивый достался. Совсем паршивый. Не повезло тебе, одиннадцатый.
— Почему ты называешь меня одиннадцатым?
— Как на груди набито — так и называю. Две единицы. Вставай! Ну же! Скоро сигнал! Затем осмотр! А мы уже должны стоять там! Вставай!
— Я болен… мне очень плохо… воды… дай воды…
— Потом! Встань, одиннадцатый! Встань! Давай. Я помогу.
Поразительно… но она меня будто и не слышала. Мне было невероятно плохо. Полная дезориентация. Тотальная слабость. Я не чувствовал ног и рук — за исключением болевого пожара в левом локте. Поясница раскалывалась. В висках стучали молоты. К горлу подкатил комок рвоты… и неохотно отступил обратно в желудок.
Со мной произошло что-то очень нехорошее. Возможно авария? Раз я ничего не помню. Пострадала голова…
— Моя память…
— Само собой стерта! Ты низушек! Воспоминаний нет. Все заблокировано.
— Что?!
— Слушай! Либо встаешь — либо я ухожу. А без меня ты до коридора не дойдешь. И на осмотре не засветишься. А значит — никаких дневных работ на твою долю и никакой оплаты! Чем будет платить за комплект конечностей? Это аренда! И платить надо каждый день! Чем оплатишь еду? А душ? Вставай, одиннадцатый! Если сегодня не наешься и не напьешься — тебе конец!
Я слушал, я очень внимательно слушал, преодолевая слабость и боль. Я изо всех сил пытался понять, но не понимал.
Что она говорит? Она сумасшедшая?
— Ну же!
В ее голосе прозвучало столько страха, столько боли…
Я дал себе время. Немного. Десять секунд. Чтобы собраться с духом. И медленно считал от десяти до одного. Боль и слабость от удивления немного отступили, чуть притихли. И я этим воспользовался.
— Два! Один!
Извернувшись, перевернулся на живот, подтянул под себя непослушный ноги. Правая рука со шлепком уперлась в мокрый липкий пол и начала помогать торсу выпрямиться. Чуть приоткрыл левый глаз. Закрыл. Приоткрыл правый. Закрыл. Давай… давай…
Крепкая рука вцепилась мне в плечо, помогла выпрямиться. Приоткрыв глаза, увидел грязную железную стену и тут же к ней прислонился. Замер, глядя вниз. И глядел я с огромным удивлением. Видел живот. Плотный, плоский, мускулистый, без малейших следов дряблости. Отчетливо видны квадратики брюшных мышц. Кожа дряблая, сморщенная, виден узор вен. Но такое впечатление, что это временно, что это пройдет. А вот ниже начинаются странности… и я не про широкую резинку коротких шорт или скорее трусов. Я про то, что ниже трусов — а там… там мои ноги… вот только разве может такое быть, чтобы мускулистый живот переходил в столь же нормальный и крепкий таз из которого выходило две свободно болтающиеся в штанинах шорт старческие ноги-спички. Что это? Узловатые колени, босые ступни с почернелыми ногтями.
Руки…
Я дернул подбородком, глянул на левую руку. И бессильно выругался от шока — из мускулистого плеча росла тощая ручонка с огромным раздутым синим локтем. Из правого плеча росло такое же убожество.
— Какого…
— Давай за мной! Держись за стенку — тараторила девушка.
Я наконец-то ее увидел. Совсем молодая девчонка. От природы смуглая. Стройная. Однорукая. Коротко и плохо стриженная. Из штанин шорт растут мускулистые антрацитово-черные ноги. На правой щеке старый шрам, лоб пересечен свежим красным рубцом, левый глаз заплыл от столь же недавнего сильного удара. Да и губы разбиты. Над воротом майки видно две цифры. Девятка и единица.
— Давай! Давай!
Меня бесцеремонно толкали и, держась за стену, я послушно сделал первый шаг. И едва не упал — нога едва выдержала вес моего тела.
— Будет легче. Ноги окрепнут — ободрила меня незнакомка.
Тут явно не больница. А она точно не медсестра. И даже не санитарка.
— Что происходит? Что со мной? Почему…
— Послушай! Молчи и шагай. В главном коридоре тебя активируют. И сам все поймешь. Все просто. А я получу за тебя два сола. И все довольны! Шагай…
— Активируют? Сола?
— Почти пришли. Сюда… еще шаг…
Через шаг я оказался в чуть ярче освещенном месте. В коридоре. Широком коридоре с грязным полом. И мы тут были не одни. Мы оказались окружены немалым числом людей, выглядящих так же, как и я. Только они более истощенные. Мужчины в шортах, у женщин еще и майки. Конечности… их конечности… мои приспособившиеся к свету глаза ползли от одной фигуры к другой, а разум никак не мог поверить увиденному. Казалось, какой-то злобный великан оторвал у всех этих ребят руки-ноги, после чего принялся лепить их обратно, не особо заморачиваясь, кому и какие достанутся.
Что происходит?
Какой уже раз я задаю себе этот вопрос? Наверное, раз в сотый за последние три минуты.
Внезапно раздавшийся протяжный гудок заставил меня вздрогнуть в испуге, а остальных оживиться. Все как один поспешно выпрямлялись, сводили лопатки вместе, упирали руки в бока, начинали улыбаться, принимать небрежные позы.
— Выпрямись, двойная единица! — прошипела девяносто первая — Не касайся стены! Стой свободно и уверенно — будто у тебя полно сил!
Я опустил глаза, прижался подбородком к груди и увидел наконец две жирные черные единицы у себя на левой грудной мышце. Незнакомка не соврала. Я одиннадцатый.
Оглядел стоящих рядом. Никто. Никто из них не касался стен — хотя только что практически все облокачивались на них.
Мороз по коже. Они все выглядят натужно улыбающимися смертельно больными людьми. Так обреченный на смерть глава семьи деланно уверенно и спокойно улыбается детям и жене пришедшим его навестить в хосписе, хотя в душе он вопит от страха и нежелания умирать.
Я выпрямился. Меня повело. Сумел удержать равновесие и застыл в максимально вертикальном положении, борясь с желанием опуститься на пол и завыть от жуткой головной боли. Перед глазами чернело. Я бы упал. И плевать на жалобные слова девяносто первой. Но над головой послышался ровный механический шум, и я поднял лицо. Поднял только для того, чтобы напороться взглядом на бесстрастный объектив, торчащий из большой металлической полусферы, передвигающейся по прикрепленному на потолке рельсу. Из полусферы торчало не меньше двадцати таких визоров и все они были обращены вниз — на выстроившихся в коридоре людей. По моему лицу и груди пробежало несколько лазерных лучей. Скользнули по цифрам на груди. Задержались на правом плече. Я скосил туда глаза и увидел длинный штрихкод незамеченный ранее.
Щелчок… еще один…
И если первый донесся из-под потолка, то второй послышался прямо у меня в голове. Я вздрогнул, уставился перед собой застывшим взором, изумленно читая появившиеся зеленые строки:
Активация интерфейса — успешно.
Перечень последних трех событий:
Комплектация — успешно.
Реанимация — успешно.
Активация интерфейса — успешно.
Что-то замигало на зрительной периферии, я услышал легкий повторяющийся звон. Девяносто первая с нескрываемым облегчением испустила продолжительный вздох.
— Два сола моих…
Полусфера на потолке с гудением ушла по коридору дальше. Люди вокруг загомонили, заулыбались. Кто-то зевал, потягивался, переговаривался с соседом. Общее напряжение спало. Шатнувшись, я со шлепком ударился спиной о стену. Колени с хрустом подломились, и я сполз на пол. Девяносто первая шагнула прочь… на полушаге замерла, поколебалась и, как-то странно выругавшись, подсела ко мне, помогла усесться удобней, торопливо заговорила:
Смирнов Олег Павлович
Прощание
1
Он выхватил из ножен шашку, клинок тускло блеснул в свете электрических фонарей, гуляющие по аллее в ужасе шарахнулись, ужас был и на зелено-бледном лице милиционера, смотревшего на него. На ремне, сзади, у милиционера висела кобура, но то ли она была пуста, то ли милиционер забыл, что может вытащить наган и образумить человека, махавшего перед ним шашкой. Да так и двинулся вперед с шашкой — хрипло дыша, косолапя, бренча шпорами. Гнев слепил и толкал его, но чем он дальше продвигался, тем неверней становился шаг, его покачивало все сильнее. У скрещения аллей кто-то выскочил из тени фонарного столба, дал ему подножку, и он грохнулся, выронив шашку. Попытался приподняться, нашарить ее, однако несколько человек навалились, скрутили руки. Он напрягал мышцы, бился, скрипел зубами, выкатывал белые от бешенства глаза. И вдруг расслабился, затих, процедил:
— Пустите…
— Дудки, бузотер, — сказал сочный бас. — Мы тебя еще повяжем!
Они ремнем связали ему руки за спиной. Поставили на ноги. Пошатываясь, он оглядел их: старший лейтенант и два сержанта, армейские, с нарукавными повязками, патруль. Из-за их спин выглянул милиционер, сказал скрипуче, с отвращением:
— Он же ж вдребезину пьяный!
Гнев отливал от головы, от сердца, и отрезвляюще засаднила мысль: мог зарубить? Старший лейтенант, обладатель сочного баса, подошел вплотную, расстегнул у него кармашек гимнастерки, вытащил документы.
— Скворцов. Игорь Петрович. Лейтенант. Ну что ж, поведем в комендатуру, там разберемся…
Но прежде чем они двинулись, сопровождаемые уже набежавшей толпой, милиционер сказал вполголоса:
— Срам-то какой, пограничник…
И Скворцов подумал как-то вяло, отрешенно: «Это верно, срам. На весь округ срам…»
… Он застонал, и все отошло, и перед глазами — книжный шкаф, за стеклом стопки книг, в углу комнаты — железный ящик, заменяющий сейф, на письменном столе — раскрытая пограничная книга. Он в канцелярии своей заставы, а не в львовском парке, будь неладны эти парки, — это был сон. Но вместо того чтобы вздохнуть с облегчением, Скворцов закусил губу — не охнуть бы горестно, не выругаться бы, зло и безнадежно. Ведь то, что привиделось во сне, было с ним и наяву. Записывал в пограничную книгу свой выход на границу, за сутки намотался зверски, веки слипались, решил прилечь на пяток минут — и уснул. И увидел все, как оно происходило пяток дней назад. Скворцов повернулся на бок, диван заскрипел пружинами, одна из них уперлась в бедро, сломанная, колючая. Поглядел на окно: в белой стене оно глухо синело прямоугольником, из раскрытой форточки текла свежесть, будто сдобренная соловьиным щелканьем. Женя говорила: «Соловушки», — а его называла: «Скворушка». Ах ты, Женя, Женя, из-за тебя и заварилось-то, ну не все, так многое. Скворцов не выдержал, вздохнул. За окном прошуршали шаги часового. В комнате дежурного скрипнули стулом, и снова тихо, только соловьиное пение. Впрочем, не только: на селе забрехала собака, на прибугских болотцах заквакали лягушки. И еще дальше, на польской стороне, урчание машин. Которую ночь урчат… Скворцов встал с дивана, потянулся с хрустом. Тело ныло, голова была тяжелая, нехорошая. Во рту сухость и горечь. Подойдя к столу, Скворцов налил из графина воды. Звякнул пробкой, взял граненый стакан, отпил. Противно: тепловатая, отдающая спертостью. Забывают менять, что ли? Лень лишний раз прогуляться к колодцу? А то было: из такого же граненого стакана пил водку. Мерзость! И сейчас помнит ее: теплая, как эта вода, вонючая, дерущая горло, еще бы не драть, если в бутылке на донышке лежали два красных стручка. Горилка з перцем… Тогда в городской комендатуре дежурный комендант — капитан с усиками-стрелками — долго разглядывал Скворцова, затем подошел, обнюхал почти по-собачьи, изрек:
— Набрался алкоголя!
— Крепко под градусом, — подтвердил старший лейтенант, что привел Скворцова.
— Сидел где-нибудь в шалмане? А ты знаешь, пограничник, что в шалманах не только красный перец кладут в горилку, но и табак, чтоб клиент дурел быстрей?
Тяжело ворочая языком и пошатываясь, Скворцов вытолкал из себя:
— Одурел… Ну и что?
— А то, — сказал старший лейтенант. — Художества откалывал.
— Разберемся с твоими художествами. — Комендант по-прежнему обращался к одному Скворцову. — Разберемся и доложим твоему пограничному начальству. А ночку прокукуешь на «губе», на гауптвахте то есть. Протрезвеешь!
— Он сопротивлялся, товарищ капитан, — сказал старший лейтенант.
— Вижу. Фингал под глаз заработал.
Капитан ухмыльнулся, но посмотрел не на Скворцова, а на старшего лейтенанта, и тот ответно ухмыльнулся. А Скворцов переводил взгляд с капитана на старшего лейтенанта, замечал переухмылки и, когда на короткое время трезвел, принимал их как должное, когда же опьянение вновь туманило рассудок, улегшийся было гнев ворочался в груди. Над кем смеетесь, господа? Над собой смеетесь! И Скворцов, стараясь не качаться, процедил:
— Гос-пода…
— Ого, как нас величают, — сказал комендант и подмигнул старшему лейтенанту. И тот также моргнул плутоватым карим глазом.
Да. Свежие воспоминания. И невеселые, прямо скажем. Скворцов сел за обшарпанный канцелярский стол, придвинул к себе пограничную книгу, обмакнул ручку в чернильницу-непроливашку. Зазвонил телефон. В трубке — клокочущий, брызжущий жизнелюбием и лихостью голос старшего лейтенанта Варанова. Называя Скворцова «товарищ начальник» и похохатывая, Варанов кричал, что ему скучно, не спится старому холостяку, что если товарищ начальник не завалился под бочок к своей Ирочке, то Варанов сей секунд к нему подскочит, сгоняют партию в шахматишки, за Варановым должок, он жаждет отыграться, сыграем блиц. Видеть никого не хотелось, и Варанова в том числе, и Скворцов сказал в трубку:
— Не до шахмат, Николай. Как обстановка?
Продолжая посмеиваться, Варанов ответил, что обстановка та же, ничего нового, да ведь товарищ начальник только что с границы, сам небось видел и слышал, ну что, сгоняем партийку или товарищ начальник дрейфит?
— В другой раз сыграем, не до того, — сказал Скворцов.
— Ну, спокойной ночи, будь здоров, — сказал Варанов, засмеялся и положил трубку.
Жизнерадостный хлопец, аж слишком. Все-таки надо серьезнее относиться к тому, что происходит по ту сторону границы. Ничего нового, сам видел и слышал, Коля Варанов прав: днем из польских городков ползут немецкие танки и тягачи с орудиями — серая пыль висит над проселками, к лесам шагают пехотные колонны, ночью в пограничных чащах — урчание моторов, голубые полосы прожекторов и фар, а поближе к границе, по-над Бугом, немцы оборудуют огневые позиции, с верхушек сосен и с колокольни костела наблюдают в бинокли за нашей территорией. А вторжение в воздушное пространство германских самолетов? А переброска из-за кордона диверсионных националистических банд, хозяева которых опять же немцы? Диверсанты режут связь, подключаются к нашим линиям, нападают на пограничников и бойцов Красной Армии.
Ну а товарищем начальником Варанов не устает его кликать потому, что иронизирует, самолюбие задето: старший лейтенант оперативно подчиняется лейтенанту. Но здесь все по закону: охраняющие мост через Буг двадцать бойцов железнодорожного полка НКВД во главе с Варановым в оперативном отношении подчинены начальнику заставы Скворцову.
Скворцов умакнул перо и услыхал: хлопнула дверь, окающий говорок — Белянкин: «Здорово, дежурный. Начальник заставы в канцелярии?» Та-ак, политрук и ночью не оставляет его своими заботами. Начнет проводить политико-воспитательную работу среди свихнувшегося лейтенанта Скворцова.
— Здорово, начальник заставы. Полуночничаешь?
Скворцов кивнул, не переставая писать. Белянкин обошел стол, опустился на табуретку, закурил. Не поднимая головы, Скворцов водил пером по ворсистой бумаге, стремясь сосредоточиться на том, что записывает, и одновременно ожидая, что скажет политрук. Но Белянкин помалкивал, смачно посасывал мундштук папиросы да вздыхал довольно выразительно. Эти вздохи понимай так: эх, эх, Скворцов, подвел ты себя, меня и всю заставу, как выкарабкаешься из скверных историй? Но когда Скворцов промокнул исписанную бледно-фиолетовыми чернилами страницу и захлопнул погранкнигу, Белянкин сказал:
— Делишки, хуже не придумаешь… И что там немцы замышляют?
Скворцов пристально взглянул на него. Подумал: «Вон о чем запел». Сказал:
— Я уже толковал: по-моему, войну замышляют, все объективные данные за это… Кстати, то же самое я имел честь заявить и майору Лубченкову, ты не забыл?
Белянкин вмял окурок в глубокую тарелку, на которой стоял графин, — пепельницы в канцелярии не было. Скворцов с неодобрением проследил за его рукой. Белянкин невозмутимо сказал:
— Брось ехидничать, Игорь. Забыл я или не забыл — не в этом же соль…
— А в чем, позвольте вас спросить?
— В том, что меня тревожит обстановка на участке…
— Ага, наконец-то и ты встревожился. А то поддерживал Лубченкова: войной вряд ли пахнет, немцы не рискнут…
— Я и сейчас так считаю.
Скворцов сердито крякнул, откинулся на спинку стула:
— Значит, обстановку оцениваем одинаково, а к выводам приходим разным?
— Получается так. Но поверь: концентрация немцев меня заботит не на шутку.
— Я-то верю, товарищ политрук. Но ведь подобная озабоченность отдает паникерством, майор Лубченков эдак охарактеризовал бы…
— Не ехидничай, — сказал Белянкин.
— Не ехидничай? А когда меня майор Лубченков припирал к стенке, бил обвинениями, как под дых, что ты говорил, политрук? Мог бы тебе напомнить: да, да, товарищ майор, вы, безусловно, правы, а начальник заставы ошибается, наша главная задача — не спровоцировать немцев, не дать им повода, всяческое раздувание разговоров о надвигающейся военной опасности недопустимо, ибо сеет панические настроения.
— Я понимаю твое состояние, делаю тебе скидку, — сказал Белянкин.
— Состояние у меня нормальное, в скидках не нуждаюсь, — сказал Скворцов и подумал: «Сейчас политрук затянет про Иру и Женю и про все такое».
Но Белянкин сказал:
— Я сегодня перед ужином был на левом фланге… Визуально наблюдал: купая в Буге лошадей, немцы почти до фарватера доходят по дну, а у нас отмель, надо полагать, в этом месте брод, нарушители могут воспользоваться. — Помолчав, добавил: — Неплохо бы огородить подходы к броду колючей проволокой… Как считаешь?
— Возьми под свой контроль. Чтоб старшина завтра организовал эту работу. Маскируясь, конечно…
И тут Белянкин сказал:
— Ну, как с Ириной? Не помирился?
Скворцов даже поперхнулся, покрутил головой, словно воротник гимнастерки стал тесным. Нет, политрук верен себе, этой темы не оставляет.
— Что не отвечаешь, Игорь? Вопрос надо решать: Евгению отправляй, с Ириной налаживай…
— Слушай, Виктор, — сказал Скворцов. — Я ж просил тебя: не будем пока касаться…
— Как же не касаться? Это мой хлеб… Надо укреплять семью!
Прописные истины, которые любит кидать Витя Белянкин. Да, надо укреплять, и это должен сделать не Белянкин, поскольку у него семья и так крепкая, а ты, лейтенант Скворцов… Вошел дежурный по заставе — он был малого роста, и шашка приволакивалась по полу, — вскинул пятерню к виску:
— Разрешите, товарищ лейтенант? Согласно вашему приказанию, сержант Лобода поднят!
— Пусть ждет меня в дежурке.
— Есть!
Низкорослый дежурный опустил руку и шагнул к двери, волоча за собой шашку. Когда он ушел, Белянкин спросил:
— Опять наряды проверять? А когда же отдыхать? Дома, само собой…
— Если нужно, отдохну в канцелярии, на диване.
— Ну, как знаешь.
— Я вернусь в два часа. Меня подменит Брегвадзе. Ты можешь отдыхать до утра.
— Я тоже выйду на проверку.
В дежурке Скворцов снова увидел волочащуюся за маленьким дежурным шашку, и на секунду представилось: в пьяном, безрассудном гневе выхватывает свою шашку из ножен, идет на побледневшего милиционера. И — сразу, перескоком — воспоминание: утром, проспавшегося, с помятой мордой, привели с гарнизонной гауптвахты в кабинет начальника пограничных войск Украины, и генерал осмотрел его, выложил на зеленое сукно сжатые кулаки: «Чем вы думаете, Скворцов?»
А Скворцов ничем не думал, стоял без мыслей, подавленный, потерянный… При появлении Скворцова в дежурке сержант Лобода принял стойку «смирно», доложил, что к выходу на границу готов. Крупный, сильный, ладный, он тянулся, преданно заглядывая в глаза. На дворе было безлунно, сыро, прохладно. В застойном тумане по взгорку брели сельские хатенки — ни огонька; не проглядывает свет и в окнах казармы и командирского флигеля, угловые окна флигеля — скворцовские. Ира и Женя спят. Спят ли? Войти бы к ним: «Женщины, давайте поговорим…» Хотя рано или поздно этот узел придется как-то распутать. Или разрубить. Без Скворцова здесь не обойдешься. А другой узел с четкими и грозными очертаниями, в основном завязанный майором Лубченковым, будут рубить без Скворцова, ему нужно просто дожидаться решения своей судьбы. И еще узел, быть может, наиболее грозный по последствиям, — тот, что затягивают на сопредельном берегу.
За спиной ерзал на ремне автомат, пристукивал прикладом по хребту. Воротник жесткого, словно картон, брезентового плаща резал шею. Побаливала голова. Скворцов шел чуть впереди сержанта. Сапоги взбивали проселочную пыль, потом захлюпали по кочковатому лугу. С вершины бугра просматривалось село в садах и огородах, застава, поблескивающая полоска Буга, подальше фермы железнодорожного моста, у насыпи, на путях, теплушки, в которых размещается гарнизон старшего лейтенанта Варанова. Правее смутно, враждебно чернел лес. Над лесом, на большой высоте, подвывал самолет — опять немец кружит, разведывает, сукин сын. За Бугом шум автомобильного мотора, трепетный голубой луч прожектора. Скворцову и Лободе туда, к лесу.
2
Во Львов он приехал на рассвете. Автобусы еще не ходили. Ветерок перебирал обрывки бумаг на брусчатке, нахальные воробьи копошились в куче мусора, залетали в помещение. Скворцов неприкаянно бродил по перрону, по залам ожидания, где на мешках, узлах и чемоданах дрыхли ко всему привыкшие транзитники. В поезде Скворцов ни на секунду не сомкнул глаз, а тут сморило, он лег на дубовую скамью с вензелем «НКПС», под голову — кирзовую полевую сумку, шашку, гордость свою, приладил рядом, но, покуда устраивался, сон пропал. Скворцов позевывал, ворочался, думал. Он знает, зачем его вызвали в округ. До этого вызывали в отряд, пропесочили — живого места не осталось, а из Владимира-Волынского прямым маршрутом во Львов, песочить будут и здесь, на пощаду не надейся. А началось вот с чего. На заставу прибыл майор — из штаба округа, из отдела боевой подготовки, — тучноватый, с нездоровым, желтого цвета отечным лицом, на котором улыбка, едва появившись, тут же исчезала, говорил медлительно и веско, наиболее важные свои фразы подчеркивал плавными жестами. Майор Лубченков трое суток проверял боевую подготовку. А на четвертые сутки пригласил Скворцова в канцелярию, плотно прикрыл дверь и сказал:
— Лейтенант, я располагаю данными о том, что ты неправильно ориентируешь личный состав…
Скворцов не терпел, когда разговор вели «сверху вниз» — ты должен «выкать», а тебе «тыкают», — он вздернул брови и с надменной вежливостью сказал:
— До меня не дошло, товарищ майор. Прошу конкретизировать вашу мысль, если можно…
— Можно, можно, почему нельзя… Картина складывается, понимаешь, следующая: ты ориентируешь личный состав на то, что немцы скоро нападут на нас. Так это?
— Думаю, нападут.
— Ты и думаешь и говоришь на всех перекрестках…
— Простите, на перекрестках?
— Не лезь в бутылку! Кто на боевых расчетах, на занятиях, на оборонительных работах публично заявляет: немцы, дескать, готовятся к военным действиям против нас? Ты что, умней партии и правительства? Где в основополагающих документах написано, что немцы разорвут пакт о ненападении? В какой газете ты читал, что война неизбежна? Кто из вышестоящих командиров говорил, что за Бугом враг? А вот выискался прыткий лейтенант Скворцов с особым мнением: война, война…
— Да, пахнет войной.
— Боюсь, как бы не запахло горелым! Ибо лейтенант Скворцов, понимаешь, может погореть за паникерские слухи, которые сеет среди подчиненных. Вот какие грибы-ягоды!
— Ничего я не сею, — вежливо сказал Скворцов. — Я объективно оцениваю обстановку и стараюсь мобилизовать пограничников, поднять бдительность, боеготовность…
Лубченков перебил:
— Объективно это выглядит по-иному: безответственной болтовней ты деморализуешь людей, расслабляешь, умник!
На щеках у Скворцова проступали красные пятна, грудь теснило от злости, от гнева. Пожалуй, еще никогда с ним не разговаривали столь грубо и неуважительно. Бывало, большие начальники из штаба и политотдела округа пробирали его с песочком. Но, во-первых, было за что, а во-вторых, не унижали человеческое достоинство. А этот — унижает. И запугивает.
— Молодой да шустрый, рубишь сплеча. Нет чтобы взвесить свои поступки, оценить их самокритично… Вот сегодня ты сказал бойцу: немцы пойдут войной, — завтра скажешь и послезавтра. И боец дрогнет, раскиснет, потеряет уверенность в нашей мощи. Небось рассказываешь про немцев с добавлением: сильны, запросто победили Францию, в том числе и Польшу…
Этот нелепый оборот — Франция, в том числе и Польша — развеселил Скворцова. А Лубченков встал, отошел к окну и, стоя к Скворцову спиной, сказал:
— Я утверждаю: своей выдержкой и спокойствием мы можем предотвратить войну, на худой конец — оттянуть ее. А ты утверждаешь: втолковывая пограничникам о неминуемой, близкой войне, ты действуешь из лучших побуждений. Так я тебе отвечу: смотря с какого боку подъехать, а то ведь можно квалифицировать это как паническую, разлагающую, в конечном счете враждебную нам пропаганду…
Наверно, оттого, что Лубченков стоял спиной и слова его будто исходили из стриженного полубоксом затылка, Скворцов неожиданно вздрогнул и ощутил их нешутейный смысл. Он понял, что испугался, а понявши это, разозлился еще больше. Сказал запальчиво:
— Вы ставите с ног на голову! Это искажение истины!
Лубченков обернулся, мягко, по-домашнему сказал:
— Ах ты, поборник истины… Ты уверен, что она у тебя в кармане? А ежели у меня?
«Что, если истин не одна, а две? — подумал Скворцов. — Но так же не бывает!»
Майор устало и, как показалось Скворцову, с сожалением посмотрел на него:
— Молодо, зелено и глупо… А грибы-ягоды такие: я буду сигнализировать куда нужно. Уяснил?
— Вполне! Благодарю за разъяснение! — Скворцов дерзил. — Я свободен? Могу идти?
— Пока свободен. — Майор плавно провел рукой перед собою и отвернулся.
Потом Лубченков не раз беседовал со Скворцовым — и один, и на пару с Белянкиным, докапывался, что, где и при ком говорил начальник заставы. И отбыл, не попрощавшись, а назавтра Скворцова вызвали во Владимир-Волынский. Из Владимира-Волынского без передыху — во Львов. Каша заваривалась… В зал ожидания вплыла дородная уборщица в застиранном фартуке, принялась шаркать метлой, будить пассажиров:
— Разлеглись… Это вам не Трускавец, не курорт!
Скворцов встал, подхватил полевую сумку, пошел в умывальную. Почистил зубы, побрился, умылся, пришил свежий подворотничок, наваксил сапоги. Что еще сделать? Первым автобусом он уехал в город. От остановки пёхом добирался вверх по улице до толстостенного каменного здания. Управление еще не работало, оперативный дежурный с воспаленными от бессонной ночи глазами буркнул Скворцову:
— Сидай. Жди. И не пикни.
Скворцов присел на диван, изображая беспечного, неунывающего человека. А на душе было пакостно. Чем все это обернется, что с ним будет? Доложив генералу, начальнику войск, дежурный с облегчением отдулся, а помощник кинул Скворцову:
— Порядочек! Кончились доклады!
Дежурный вытер лоб носовым платком и сказал помощнику;
— Мои доклады кончились, твои начинаются. Пойди доложи о прибытии лейтенанта…
Улыбчивый, белозубый помощник возвратился скоро, сказал:
— Лейтенант, гуляй до обеда. В четырнадцать ноль-ноль прибудешь.
Пять часов в его распоряжении. Куда их деть? Чтобы заглушить мысли о предстоящем объяснении, Скворцов решил побродить по улицам, завернуть в музей или на выставку. Голова будет занята другим, и мысли о неприятностях осядут на дно. Солнце было щедрое, яркое, оно дробилось в струях фонтана, в пруду, в витринах магазинов, кафе, пивных, пирожковых. Скворцов зашел в ближайшую пирожковую, пожевал пончик, запил чаем. Улицы взбегали и опускались — город был на холмах, — извивались, пересекаемые переулками и закоулками. Дома серые, мрачноватые, с островерхими черепичными крышами и узкие, на три-четыре окна, стоят сплошняком целый квартал, в домах сырые, темные входы, прикрытые деревянными дверями, — металлическое кольцо, торчащее из львиной пасти. Сигналили автомашины на тесных — не разъехаться — улочках, шоферы, высовываясь из кабин, грозились кулачищами. Голуби ворковали, цокали коготками розовых лап по брусчатке мостовых, по цементным плитам тротуаров, отяжеленно летали над Марьяцкой площадью, над оперным театром, над золотым куполом православной церкви, и синагогой, и костелом, из которого доносились звуки органа. Да, много религий во Львове, как и вообще в Галиции и на Волыни, но главенствующая — униатская церковь, смесь православной и католической. Громадная эта, мрачная и враждебная Советской власти сила подчиняется Ватикану, вдохновляет украинский буржуазный национализм, славословит Гитлера — вот какая начинка. Униаты всячески дурманят мозги местным жителям.
Гремел, скрежетал на рельсах трамвай, маршрут: центр — гора Высокого Замка. Скворцов подъехал на трамвайчике до парка, поболтался по аллеям, поглядел на развалины замка, на панораму города. Старичок поляк, в какой-то замызганной гусарской куртке, но с шикарной инкрустированной тростью, показал Скворцову: в той стороне — Стрыйский парк, в той — Костюшковский, там — Кайзервальд, там — Погулянка.
— Да, да, во Львове богато парков, — согласился Скворцов с общительным старичком.
Трамвайчик, визжа тормозами, качаясь, словно норовя сойти с рельсов, доставил его вниз. Заставляя себя разглядывать таблички с названиями улиц, он побродил по городу, было жарковато, душно. Посидел в скверике, левкои и розы пахли одуряюще. Затем съел два пирожка, запил дежурным некрепким чаем и направился в управление. Каштаны на тротуаре росли в два ряда, и была плотная тень. А на мостовой — солнечные блики, жара, сизый дымок отработанных автомобильных газов… В управлении Скворцова проводили в кабинет Лубченкова. Майор сидел с расстегнутым воротником, подставив дряблое, отечное лицо под струю настольного вентилятора — кабинет был на солнечной стороне, маленький и душный.
— Ну что, лейтенант, продолжим знакомство?
«А у него, вероятно, больные почки», — подумал Скворцов.
Разговор был долгим и все о том же, о чем на заставе говорилось и в отряде. Лубченков гнул свое, Скворцов свое. Утомившись и упрев, с прилипшей ко лбу жиденькой прядкой, майор медлительно произнес:
— Стало быть, отвергаешь обвинение?
— Отвергаю, — сказал Скворцов, тоже взопревший и усталый.
— Упорствуешь. А зря… У нас в отделе уже сложилось мнение.
— Это вы зря, товарищ майор, пришиваете мне политическое, — сказал Скворцов.
— Пришиваю? Не подбираешь ты выражений, лейтенант. — Голос у майора тихий, размеренный, жесты плавные, улыбка мимолетная. — Мажет быть, и факт бытового разложения будешь отрицать? Не ты ли спутался с сестрой своей жены?
Скворцов вскочил:
— Это вы не подбираете выражений! И попрошу вас не лезть в мою личную жизнь!
— Собеседование по всему кругу вопросов продолжим у полковника…
Полковник — начальник Лубченкова, седой и чернобровый, с пронзительным взором — говорил быстро и зычно, спрыгивал с круглого вертящегося креслица, сновал по кабинету, благо он был просторным, и еще он был сумрачным и прохладным. «Северная сторона», — отметил Скворцов, и ему стало зябко. Не слушая ни Лубченкова, ни тем более Скворцова, полковник сновал от окна к двери, от письменного стола к кафельной печи и говорил, говорил то, чего Скворцов наслушался уже от майора Лубченкова. И Скворцов окаменело глядел в одну точку — на срез сучка на тумбе дубового письменного стола. Не спороть бы горячку, не сорваться, проглотить бы язык!
— Самое возмутительное — что вы, Скворцов, не хотите признать вредоносности ваших разглагольствований о неизбежности трудной, тяжелой для нас войны! Откуда вы набрались? И это передовой начальник заставы, как вас аттестует командование округа! И хорошо, если это лишь безответственность. А если вещи называть своими именами — и это вражеская пропаганда?
«Когда же все это кончится?» — подумал Скворцов. Но его еще повели к начальнику войск, у которого находился и начальник политотдела, и новый разговор несколько повернул события. Выслушав полковника и майора Лубченкова, генерал побарабанил пальцами по столу и сказал полковнику:
— Благодарю за информацию. Мы с бригадным комиссаром еще сами побеседуем с товарищем Скворцовым.
Полковник недовольно дернул плечом:
— Нам можно идти, товарищ генерал?
И, гордо неся седую голову, ушел в сопровождении майора Лубченкова, который с такой же горделивостью нес под мышкой клеенчатую папку. Генерал повернулся к Скворцову:
— Ну-с, а теперь, товарищ Скворцов, выкладывайте как на духу.
— Хотим послушать из твоих уст, — сказал начальник политотдела.
— Есть! — сказал Скворцов, стараясь преодолеть скованность, замороженность, некое безразличие к происходящему. Он облизал губы, прокашлялся, собираясь с мыслями. И сперва с заиканием, потом связно стал рассказывать. Генерал-майор и бригадный комиссар не перебивали, слушали с доброжелательностью; это Скворцов чувствовал, но это почему-то его не радовало. Он остался равнодушным и тогда, когда генерал произнес, как бы итожа:
— В принципе вы действовали согласно обстановке, товарищ Скворцов. Она на границе сложная, нужно укреплять участок, повышать бдительность, быть готовыми к наихудшему.
— Наихудшее — это война, — сказал бригадный комиссар. — В случае чего, пограничники примут на себя первый удар. Но… Но, готовя личный состав ко всяким неожиданностям, не следует говорить о войне так прямолинейно, в лоб, как ты…
— Да, — согласился генерал, — не следует. Ибо это могут истолковать по-иному. Хотя, повторяю, развитие событий на границе подтверждает наши опасения насчет немцев.
Ну вот, правильно, что не обрадовался. Одно и то же можно истолковать как угодно? И будет не одна истина, а две? Или три? Тупик, из которого не выберешься.
— Мы вас, товарищ Скворцов, в обиду не дадим. Постараемся спустить на тормозах эту печальную историю…
— Замнем! Но распрощайся с прямолинейностью. И развяжись со свояченицей, вот тебе мой совет как коммуниста коммунисту. Любовь и прочая лирика — это так, но развяжись…
Из управления Скворцова отпустили в сумерках. Он шел по улице, опустошенный, бездумный. Сел в трамвайчик, вылез у горы Высокого Замка — и только здесь сообразил: приехал в парк, на кой ляд? Поезд на Владимир-Волынский отправляется утром, придется ночевать в командирской гостинице, если есть койки, а то и на вокзале. Уснуть бы, забыться! Ну, о ночлеге беспокоиться рано, об ужине — пора. И Скворцов втянул подрагивающими ноздрями дымок: где-то жарится мясо. Не где-то, а вон в том фанерном сооружении. Павильон, забегаловка, шалман. В забегаловке было грязно, скученно, накурено. Скворцов поморщился, присел за крайний столик, где двое забулдыг добивали вторую бутылку с этикеткой — красные перцы. Забулдыги покосились на Скворцова и ничего не сказали, и он им ничего не сказал. Подозвав официантку, толстую, скучающую, с размалеванным ртом, заказал щи, жаркое, компот и вдруг ткнул пальцем в бутылку с перцами:
— И это.
Пил теплую, отвратную водку и не мог понять, зачем он это делает, он, ни разу в жизни не пивший. Ну да ладно, выпьет, и замороженность, тоска, безысходность сгинут, наступит разрядка. Он выпил бутылку перцовки, съел поздний обед, рассчитался, вышел на воздух и тут почувствовал: опьянел, шатается. Так, пошатываясь и все больше дурея от хмеля, двинулся по аллейке. На повороте остановился: качался, бессмысленно таращился на гуляющих. Кто-то тронул сзади за локоть:
— Товарищ командир, отправляйтесь домой. Выпили, идите спать.
— А ты кто? Указываешь мне? — Скворцов круто обернулся, едва не упал.
— Я милиционер.
— Указываешь пограничнику?
— Товарищ лейтенант, я при исполнении служебных обязанностей. А вы, если перебрали, проспитесь… Как вам не стыдно, вы же ж позорите пограничную форму!
— Я? Позорю? Да я тебе… я тебе…
Дикий, безудержный, пьяный гнев ударил в голову, и Скворцов схватился за шашку… Ночевал он не в командирской гостинице и не на вокзале, а на гарнизонной гауптвахте — так разрешилась проблема ночлега. Наутро, доставленный к начальнику войск округа, Скворцов вытягивался по стойке «смирно», его мутило с перепоя, башка раскалывалась. Генерал-майор, растеряв вежливость и выдержку, вопрошал:
— Чем вы думаете, Скворцов?
Подошедший начальник политотдела сокрушался, безнадежно махал рукой:
— Ты не один из лучших начальников погранзаставы, ты дурак и балбес, мягко выражаясь… Теперь тебя не вытащить…
Генерал-майор насупился, с горькой усмешкой сказал:
— На тормозах не спустишь… Уволят вас, Скворцов, а то и в трибунал загремите… Покуда езжайте на заставу, дожидайтесь решения, Москва решит…
Генерал на себе проверил безотказность формулы: «Москва слезам не верит». И как ни заступайся за этого лейтенанта, как ни аттестуй его, в Управлении погранвойск Союза обойдутся с ним не весьма милостиво: по заслугам и честь. Надо же, примерный начальник заставы — и каскад проступков! Однако сохранить его для войск нужно, он этого, если сопоставить плюсы и минусы, безусловно, заслуживает. Корень его натуры — честный, правдивый, корень тот поливай правдой, как водой, и дерево наберет живительных соков, неправда его засушит, сгубит. Скворцов из породы той армейской молодежи, которая без оглядки режет правду-матку. Они прямолинейны, им недостает гибкости, но этим-то, черти полосатые, они и симпатичны! Есть вокруг и гибкие и осмотрительные, но ближе по духу те, исповедующие, что все и везде обязаны говорить правду.
3
Пропустив Лободу, Скворцов шел за ним в двух-трех метрах. Сержант частенько оглядывался, не будет ли какой команды, но команды не было. И он, слегка пригнувшись, скользил дальше. Ветки и трава были в росе, обдавало брызгами, сапоги мокли. Луна иногда выныривала из тучек, обливала белесым светом. Пряталась — и становилось еще непроглядней. Мрачный, настороженный лес щетинился верхушками, цеплялся сучками, дыбился корневищами. Темень, глаза коли. Ни огонька — ни в приграничных хуторах, ни в тыльных деревнях и селах: введена светомаскировка. На польском же берегу (или немецком, кто его разберет, чей он) загорались фары, мощный прожекторный луч ложился — через Буг — на прибрежные кусты, шарил по нашей территории. Это если и не нарушение границы, то неприкрытая наглость. А вот и совершенно бесспорное нарушение: за тучами подвывает германский самолет, углубляется в наш тыл. Ну и наглецы, ну и гады! Обычно на границе Скворцов не отвлекался посторонними мыслями. Проверяй наряды, оценивай обстановку — и все, думай лишь об этом. Но нынче на ум лезло не совсем, конечно, постороннее, но косвенное, что ли. Думалось: собственными глазами вижу и собственными ушами слышу и должен молчать? И должен убояться правды о том, что затевают немцы? И должен бездействовать? Нет, это было бы нечестно, преступно было бы. Я делаю свои выводы из обстановки, а то, что твердил мне Лубченков, — демагогия. И пускай он выворачивает наизнанку мои слова и поступки, я буду стоять на своем. Покамест я на заставе, покамест не отстранен… Или что там мне сулят?.. Дозорная тропа вывела к рукаву Буга. На песчаной отмели на одной ноге торчала одинокая цапля. У круглого, как пятак, островка речка пускала волны наискось, они доходили, ослабленные, к урезу, где в кустах нес службу секрет.
— Стой, кто идет?
Скворцов тихонько назвал пропуск, в ответ тихонько назвали отзыв, и из кустов вышел старший наряда. Скворцов поздоровался с ним, спросил:
— Что немцы?
— Да все то же, товарищ лейтенант.
—Не дремлете?
— Шутите, товарищ лейтенант?
— Шучу… Продолжайте нести службу. Будь здоров! — Скворцов похлопал старшего по плечу и зашагал дозорной тропой.
Выглянула луна, и закапал дождик. Как по заказу: луны не было, не было и дождя, вырвалась из туч — заморосило. Луна выцветшая, немощная, туча черная, вполнеба. От росы мокро, а теперь и накрапывает. Для нарушителя такая погодка — самый смак. Все звуки приглушает шум дождя, видимость ухудшается. Лунный диск заволокся тучей, и дождь зарядил надолго. Сечет лицо, знобящие струйки заползают за воротник. На подошвах — наросты суглинка, ноги тяжелеют, а то, внезапно легки, скользят, разъезжаются. Когда он, оступаясь, елозил подошвами, Лобода оборачивался, поджидал. Скворцову казалось, в темноте он различает на лице сержанта удивление: что с вами, товарищ лейтенант, ходить по границе разучились? Шум дождя, неравномерный, словно раскачиваемый ветром, глушил соловьиное щелканье, лягушки сами примолкли, а вот фырчание моторов в Забужье все так же слышалось. Размывчиво в дождевой пелене ложились на весу лучи прожекторов и фар, прошиваемые струями. За Бугом, в пуще, взмыла белая ракета, повисла и растеклась кляксой.
— Товарищ лейтенант, что это, сигнал?
— Возможно. А возможно, и так, сдуру. Понаблюдаем.
С бугорка, из лозняковых зарослей, следили за левым берегом. Ветер гнул лозины, рябил реку. Пахло теплой волглостью, примокшей землей, лесными цветами. Ракет больше не было, и Скворцов с Лободой зашагали дальше…
На заставу Скворцов вернулся промокший, заляпанный грязью, еле волоча ноги. Дежурный принес в канцелярию подкопченный чайник и блюдце с наколотым сахаром, и Скворцов ссыпал сахар на стол, чай отлил в блюдечко, взял его на все пять пальцев — привык пить из блюдца и вприкуску, а когда и где привык, не упомнит. Не в Краснодаре ли, в отчем дому — но на Кубани чайком не увлекаются; не в Саратове ли, в училище — но на Волге тоже не ахти какие водохлебы. А может, здесь пристрастился, на Волыни, на заставе? Прихлебывал чай, хрумкал сахаром. Нутро прогревалось, на лбу выступала испарина. Усталь отторгалась от головы, рук, туловища, скапливалась в ногах. Он вытягивал их под столом, пошевеливал пальцами — босой, портянки и вымытые сапоги сушатся на кухне. Напротив сидел лейтенант Брегвадзе, рыжий грузин, гроза слабого пола, и хмуро басил:
— Я пойду на границу! Проверять службу! Начальник заставы проверяет, политрук проверяет, а помощник начальника в теплой комнате, да?
— Погоди, не горячись, — успокаивал его Скворцов, отхлебывал чай и думал: «Ну, почему Женя дала от ворот поворот этому зажигательному парню, а до меня снизошла, до женатика и вообще серой личности? Кто их разберет, женщин…»
— Время еще есть. Полчаса. Часы увидишь, скосив глаза вниз-влево. Там же настройка таймера. Но все равно будет короткий гудок. Это время завтрака. Смотри куда все идут — и топай туда же.
Скворцов допил чай, накрыл перевернутым блюдцем стакан, примостился на диване и, укрывшись шинелью, сказал:
Я слабо помотал головой, мне стало плохо только от одной мысли о том, чтобы впихнуть в себя еду. Воды бы… пару глотков. Не больше.
— Васико, ты пойдешь, как только возвратится политрук…
Щеку обожгло ударом. Сердито глянув на меня, она понизила голос:
— Не дури, одиннадцатый. Не дури! Знаю, что тебе плохо. Но завтрак пропускать нельзя. Питательных веществ в обрез. Упустишь калории — не наверстаешь. Ясно?
Брегвадзе не мог сразу замолчать — не тот темперамент; сперва убавил тон, потом перешел на шепот и лишь после этого умолк, но покашливал выразительно, наконец и покашливать перестал. Посапывая, Скворцов делал вид, что заснул. А сна не было, хоть плачь. Ведь уж как изнурял себя, мотался по участку по необходимости и без оной — лишь бы изнеможение позволило забыться, но ни в одном глазу. Да и неизвестно еще, что приснится, если уснет, без сновидений теперь не обходится. Осунулся, похудел за эти дни чертовски, штаны съезжают, дырочек на брючном ремне нехватка. Приехал из Львова, было две заботы: как синяк под глазом скорей ликвидировать и как вести себя на заставе. Синяк массировался, припудривался зубным порошком и постепенно желтел, сходил на нет. А вести себя решил так: отдам службе все силы, нагружусь работой, чтоб кости трещали. А там видно будет. Уволят из войск, ну что ж! Судить вряд ли будут, хотя и не исключено. «Ну что ж?» Нет, не совсем так: увольнение из войск не слаще суда. Армия, граница — для него все. Это его призвание, его пожизненная профессия. Как он сможет иначе? Брегвадзе шуршал страницами, почему-то крякал. Потом вышел в коридор, поговорил с дежурным. Снова зашуршал бумагой. Эх, Васико, Васико, тебе бы покорить Женю, свадьбу б сыграли, породнились бы с тобой! Но по правде: не уступил бы я тебе Женю, никогда, никому б не уступил. Потому что любил и люблю ее!
— Ясно…