Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Я смотрю на то, что у него есть. Кровать да тумбочка рядом. Пожалуй, теперь у него осталось примерно столько же, сколько всегда было у Джун.

«Если я могу чем-то помочь, Джек...» – говорю я.

Его худая рука лежит на одеяле, в ней ничего нет, и я вижу, как его пальцы слегка сгибаются. Потом он закрывает глаза. Вернее, его веки сами скатываются вниз, как шторки, как глаза у той куклы, которую я когда-то подарил Сью на Рождество. На секунду мне кажется... Не паникуй, не паникуй. Во всяком случае; легкие у него работают. Опухоль вокруг шрама, оставшегося после операции, чуть поднимается и опускается.

Я гляжу на его лицо, на руку, лежащую поверх одеяла. И думаю: каждый занимает какое-то пространство, и никто не может туда ступить, а в один прекрасный день оно освобождается. Это вопрос территории.

Он открывает глаза. Можно подумать, что он обманывал меня и все время подглядывал из-под ресниц, чтобы узнать, не становлюсь ли я другим, когда на меня не смотрят. Но веки поднимаются медленно. Сначала видны только белки, потом все глаза целиком.

«Еще не ушел, Счастливчик? – говорит он. – Да, кое-чем ты и вправду можешь помочь. Как по-твоему, счастье тебе еще не изменило?»

Винс

Пока он еще лежит там, с маской на лице и дополнительными трубками, в маленькой палате, куда их вывозят после операции, чтобы понаблюдать первое время, и до сих пор ничего не знает, потому что не успел даже толком проснуться, находится в сладком неведении. Не знает, что он неоперабелен. И этот тип Стрикленд говорит мне, что все заняло только десять минут, вскрыли и зашили обратно – он называет это каким-то специальным словом, длинным и необычным, чем-то вроде трамтамтам-содомии. Он словно доволен, что так быстро отделался. Вместо того чтобы объяснить все коротко и ясно, он предоставляет мне додумывать самому. И я делаю вывод: ведь раньше он говорил мне, что, если они смогут что-нибудь сделать, это будет двухчасовая работа. Неоперабелен – так он это называет. Неоперабелен.

И я смотрю через коридор, сквозь стеклянную перегородку туда, где лежит Джек, первый справа, и думаю: он неоперабелен, его нельзя оперировать. Он еще здесь, но уже на обочине дороги, сошел с дистанции. И это чувство вдруг перекидывается на все вокруг. Точно и я тоже очутился в таком месте, где все замерло, а остальные люди и вещи проносятся мимо, как машины по скоростному шоссе.

«Миссис Доддс здесь?» – спрашивает он. «Да, она пошла выпить чашку чаю, – говорю я. – С моей женой». Тогда он кидает взгляд на свои часы и говорит: «Если вы ее позовете, я переговорю с ней сейчас же, пока я тут. Найдем тихий уголок. Да вот хотя бы в ординаторской». И я думаю: ах ты дерьмо. Потому что мои переживания его не интересуют – может, он думает, что для меня это неважно, или просто не берет меня в расчет, разве что в качестве мальчишки-посыльного, и мне хочется ударить его, врезать как следует по этой рябой четырехглазой физиономии. Но я говорю: «Сейчас позову». А он уже отворачивается, не дожидаясь моего согласия, потому что какой-то младший докторишка сует ему стопку бумаг. Он бросает мне: «Я буду здесь». Подталкивает пальцем очки и оделяет меня скупой, вежливой полуулыбкой.

Я отправляюсь искать Эми и Мэнди. Но у меня такое ощущение, точно я никуда не иду, а коридоры и вертящиеся двери сами двигаются мимо меня, как в одном из старых игральных автоматов, где ты сидишь за рулем, а на тебя бежит лента дороги и кажется, что ты куда-то едешь, хотя это всего-навсего обман зрения.

Они сидят за своим чаем и еще ничего не знают, только то, что Джек жив, что он не отдал концы прямо на столе – вариант номер три. Но я вижу, что она сразу же обо всем догадалась, ей достаточно было на меня посмотреть, и теперь мне не надо повторять словами то, что написано на моем лице. «Он еще не пришел в себя, – говорю я. – Стрикленд в палате. Хочет с тобой поговорить». Потом чуть-чуть наклоняю голову, точно она с трудом мне подчиняется, и Эми смотрит на меня так, будто хочет сказать: молчи, не надо. Будто она сама во всем виновата и признает это, но не понимает, зачем ей идти к директору за лишним наказанием, когда ее уже наказали, просто поставив в известность. Но, может, директор помилует ее на первый раз. Скажет: больше так не делайте. И она встает, а Мэнди в это время пожимает ей руку. Потом встает и Мэнди. Посылает мне легкий вопросительный кивок. Она хорошо выглядит, моя Мэнди. И я киваю ей в ответ.

Потом мы идем по коридорам обратно, они скользят мимо нас и под нами, словно мы только притворяемся, что идем, и Эми молчит почти до самой палаты, а там говорит «Надо передать дяде Рэю». «Что?» – спрашиваю я. Она уже много лет не говорила так: дядя Рэй, дядя Ленни. Как будто я снова стал малышом.

Стрикленд видит наше приближение и быстро говорит что-то одной из сестер, потом ведет нас в кабинет – он больше похож на склад для белья, чем на ординаторскую, – и закрывает за нами дверь. Здесь только два стула, и он подвигает один к Эми, а Мэнди садится на другой, у двери. Я стою сразу за Эми, а Стрикленд – перед столом, опершись на него задницей, и когда он начинает говорить, я кладу Эми на плечо правую руку, а она находит своей рукой мою левую и вцепляется в нее в ответ на мое пожатие.

Он говорит, что не считает правильным скрывать факты, от этого один только вред. Сначала он смотрит на Эми, но очень скоро переводит глаза на меня – то ли для разговора с Эми ему необходимо передаточное звено, то ли он увидел в ее лице что-то такое, на что не хочет смотреть. Мне ее лица не видно. Я гляжу прямо вперед, точно подсудимый, которому зачитывают приговор перед тем, как отправить на нары. Мне приходится смотреть этому ублюдку прямо в глаза.

А когда он умолкает, у Эми такой вид, будто она его не слышала, будто она вообще не в этой комнате. И мне приходится брать инициативу на себя, задавать вопросы, хотя вопрос, по сути, всего один: сколько еще? Стрикленд выглядит довольным, ведь теперь беседа перешла в другую область, где он ни за что не отвечает: он занимается ремонтом, а не сдачей в утиль, и все это перестанет его касаться, как только он выйдет из ординаторской. Он заводит разговор о «подавлении симптомов», что звучит для меня примерно так же, как «неоперабельность», и именно тогда я замечаю, что руки Эми начинают цепляться за мои и сжимать их, и слышу, как она пытается дышать ровнее. Стрикленд все бубнит что-то насчет подавления симптомов, глядя прямо мне в лицо, а Эми все цепляется за меня, как будто ей самой надо подавить симптомы. Ее руки словно взбираются, карабкаются по мне, точно по лестнице, ведущей к какому-нибудь запасному выходу, прочь из этой комнаты. Но мне кажется, что Эми больше никогда не выйдет отсюда, она будет заперта здесь навечно, это ее собственная тюрьма. Теперь она стала как Джун. И я весь застываю, твердею, как мачта, как башня, а она все хватается и цепляется за меня. И я думаю: она мне не мать, не родная мать.

Но вдруг мы оказываемся в коридоре – опять так, словно не приложили к этому никаких усилий, а сам мир просто сдвинулся, повернулся вокруг нас, – и Стрикленда уже нет, он удрал через свой собственный запасной выход. Мэнди взяла Эми на себя, она поддерживает ее и ведет к дверям, как бы отстраняя меня взглядом – мол, теперь они, женщины, сами разберутся. Но Эми и ей не родная мать.

Ну что ж – мое дело мужское. И перед тем как выйти за ними, я опять захожу в палату и минуту-другую стою у его кровати, просто глядя на него. Он еще и пальцем не шевельнул, лежит с закрытыми глазами, по-прежнему в маске. Стрикленд говорил, что он сам ему скажет, сам все объяснит, но не раньше чем через сутки после того, как Джек придет в себя: надо ведь подождать, чтобы закончилось действие обезболивающего и всяких других лекарств, иначе он и не поймет толком, о чем речь. Но мне кажется, что это должен сделать не Стрикленд, не его это забота.

Я стою рядом с кроватью, как башня, как неподвижная мачта, но Джек не пытается взобраться по мне, он лежит около меня пластом, и я думаю: лучше бы ему умереть сейчас, не просыпаясь, чтобы так ничего и не узнать и чтобы никто не должен был ему рассказывать. Разве плохо: он никогда не узнает, а мир спокойно покатится дальше без него. Чего не знаешь, то не причиняет боли. Вот я, например, не помню взрыва того снаряда, никогда не мог вспомнить. Мне говорили: пока их слышишь, с тобой все в порядке, а вот если звук обрывается, значит, хана. Так что если бы тот снаряд убил и меня, я никогда не узнал бы, что родился, и никогда не узнал бы, что умер. То есть мог бы быть кем угодно. Я смотрю на него, как на панораму внизу. Где мои золотые деньки? И я думаю: кто-то ведь должен сказать ему. Кто-то должен.

Рэй

Я поглядел поверх очков на часы Слэттери.

«Теперь он тебе не очень-то и нужен, правда?» – сказал он.

«То есть?» – сказал я.

«Ну, ты ведь теперь один, – пояснил он. – Она небось уже не вернется».

«Как раз наоборот, – сказал я. – Теперь мне можно ездить куда захочу, я теперь вольная птица. Свободен как ветер. Захочется съездить куда-нибудь на несколько дней – пожалуйста, и крыша над головой всегда есть».

Я как следует глотнул пива и причмокнул губами, как человек, который знает, что говорит.

«Это для мужика не жизнь, – сказал он. – Одному катать. Спать на стоянках, на обочине дороги».

«Может, как раз это и есть настоящая жизнь, – сказал я. – Для меня, по крайней мере». Тут я немного помолчал. Потом сказал: «А зачем ты вообще спрашиваешь, Джек?»

«Да я вот подумал, – сказал он. – Если тебе не нужно, если ты не против, я мог бы его у тебя забрать».

«Ты? – спросил я. – На кой ляд тебе жилой фургон?»

«Ну, когда Кэрол взяла да отчалила – извини меня, Рэйси, – я задумался. О нас с Эми. Естественная вещь».

Я посмотрел на него и выудил из пачки сигарету.

«В смысле, не то чтобы Эми... просто мы вроде как малость завязли в своем болоте. Дальше собственного носа не видим, так? И я подумал, что есть на свете воскресенья, да и в будни можно за прилавком кого-нибудь оставить и прокатиться».

Он повозил стаканом по стойке.

«Ну вот, Винси-то теперь слинял окончательно. За океан. И Сью... В общем, всех куда-то несет. Кроме нас с Эми».

Я внимательно поглядел на него, закуривая сигарету. И сказал: «Ты ведь знаешь, что и я то же самое думал, верно? Что мы с Кэрол сидим как в тюрьме, света белого не видим, так? Раздобуду-ка я средство передвижения. Вот как я думал. И смотри, что из этого получилось».

«Она слиняла. – Он отхлебнул пива. – Но Эми-то не...»

Тут мы ненадолго перестали говорить. Вокруг был только шум «Кареты», обычный для вечера пятницы. Громыхать громыхает, а ехать не едет.

«А Эми знает про все это?» – спросил я.

«Нет, я хотел ей сюрприз сделать», – сказал он.

«Сюрприз? – сказал я. – Вот и я своей тоже хотел».

«Ты деньги потратил, ясное дело, – сказал он. – Я тебе тысячу дам. Наличными, без дураков. Зачем тебе фургон, Рэйси, тебе и маленькой тарахтелки вполне хватит».

Я поглядел на него. Цена хорошая.

«Конечно, если ты не надеешься, что она еще вернется», – сказал он.

Я отвел от него взгляд. И сказал: «Ладно, подумаю».

И я правда думал об этом, всю ту зиму, которую провел один-одинешенек. Я даже спрашивал его: «Твое предложение пока в силе?» – как будто уже почти собрался продать, а он отвечал: «Конечно. Эми будет в восторге». Но я думал и еще кое о чем, еще об одном употреблении для своего фургона. И после того как мы пропустили визит к Джун, в тот первый раз, и поехали в Эпсом, я сказал ему: «Извини, Джек. Не буду я его продавать».

Кентербери

Шоссе петляет между холмов, по склонам которых, с одной его стороны, подымаются фруктовые сады – все голые, коричневые, ровненькие и подстриженные, как щетина на щетке. У обочины указатель: «Кентербери, 3 мили». С другой стороны шоссе выныривает маленькая речка, потом железнодорожный путь, и все это – речка, железная дорога и шоссе – бежит по долине рядом, точно наперегонки. Потом мы выезжаем к каким-то домам и спортивным полям, и вдруг Винс говорит: «Вон он, собор». Но я никакого собора не вижу. Я вижу впереди газгольдер и машины, которые проносятся по А2, в Дувр направо, в Лондон налево. Если бы мы выбрали другой маршрут, по тем холмам, где проходит А2, мы увидели бы город как положено, внизу перед нами, с собором, торчащим посередине. Мы пересекаем А2 и проезжаем знак с надписью «Кентербери, побратим Реймса». Едем дальше, и я все еще не вижу собора, но впереди появляются высокие старые каменные стены, городские стены, и возникает ощущение, что мы добрались до финиша, до конечной точки нашего путешествия. Но это не так, нам надо ехать в Маргейт, к морю. Насчет Кентерберийского собора Джек никогда ничего не говорил.

Винс едет по указателям к центру города. С тех пор как мы последний раз сели в машину и Ленни подал свою идею, никто и словечка не вымолвил, точно все только и думали, что идея-то, в общем, дурацкая и лучше бы ее забраковать. Но мы уже здесь, и до собора рукой подать, он прячется где-то поблизости, словно сам уже заметил нас, хотя мы его еще нет, и отступать теперь поздно.

Кроме того, Вик вдруг говорит, этак жизнерадостно, точно вспомнил, как мы по его вине таскались к мемориалу, что он никогда не видел Кентерберийского собора в натуре, никогда не переступал его порога. «Я тоже, Вик», – говорит Винс. Его голос звучит тихо и мягко, прямо и не подумаешь, что полчаса назад он чуть не расквасил Ленни всю физиономию. Ленни говорит, что он и близко тут не бывал. Я добавляю: «И я». «В Кентербери ведь ипподрома нету, правда?» – поддевает меня Винс. Но никто не смеется, и, наверное, всем нам приходит в голову мысль, что мы могли бы целую жизнь прожить, так и не повидав Кентерберийского собора, и что надо бы Джеку сказать спасибо: это благодаря ему мы здесь.

Вдруг он возникает перед нами – его главная башня выныривает из-за крыш впереди, – и Винс стремится подъехать как можно ближе, словно думает, что в такой машине нам удастся подкатить прямо к его воротам. Но он то и дело прячется, точно играет с нами, а улицы ведут все не туда и не туда, так что Винс наконец говорит: «Пойдем пешком, что ли» – и поворачивает на стоянку.

Мы выходим из машины. Я все еще держу банку с прахом и подымаю глаза на Винси, как бы предлагая ее ему, она ведь теперь его по праву, так сказать, военный трофей, но он говорит: «Пускай у тебя будет, Рэйси». Тогда я наклоняюсь и достаю полиэтиленовый пакет, который лежит у моих ног, под приборной доской, и кладу туда банку и думаю: значит, это я понесу Джека в Кентерберийский собор.

Странно мы, должно быть, выглядим. Я и Вик еще более-менее в приличном виде, но Винс весь ободранный, в пятнах грязи. Он надел пальто, и оно закрывает все, кроме ног внизу, однако там-то и есть самое страшное. А Ленни точно сквозь живую изгородь протащили. Он слегка прихрамывает, но старается этого не показывать. Как будто мы уже не та компания, которая отправилась сегодня поутру из Бермондси, четыре курьера с особым поручением. Как будто где-то по дороге мы превратились в странников.

Винс поправляет галстук и вынимает расческу.

Мы идем по стрелкам, указывающим путь к собору. Улочки узкие, дома кособокие, как в Рочестере, словно они из той же самой книжки с картинками. Попадаются большие куски, где машинам ездить запрещено, и люди бродят там так же, как придется. Туристы. Мостовые все мокрые, хотя дождя нет. Но изредка налетают сильные порывы ветра, и, судя по небу, дождь еще будет, причем нешуточный.

Мы в очередной раз сворачиваем за угол, проходим под старинной аркой, и вдруг перед нами уже ничего нет, кроме самого собора, нескольких огороженных цепями лужаек и гуляющей между ними публики. Здание большое, длинное и высокое, но все равно кажется, что оно еще не набрало своей полной высоты, что оно еще растет. По сравнению с этим собором его рочестерский братец – просто старая церковь, и ты чувствуешь себя совсем крохотным, ничтожным. Словно он смотрит на тебя сверху вниз и говорит: эй, козявка, я Кентерберийский собор, а ты кто?

Наверно, я ничего такого не заметил бы, если б ехал мимо один, в фургоне, и заглянул сюда ради интереса. Но в этой компании, с Джеком в руках, я весь какой-то взвинченный. У входа большая арка, где народ сначала толпится, а потом выстраивается в очередь, чтобы пройти через дверь поуже. Мы двигаемся туда, и они словно уступают мне право идти первым, потому что я с Джеком, и я смотрю вверх на арку, на стены и барельефы и на всякие хитрые выступы и башенки и чувствую себя примерно так же, как перед входом в больницу, когда Эми сказала мне: «Конечно, ты можешь пойти со мной».

Ленни

Кентерберийский собор. Это ж надо. И кто меня за язык тянул.

Хотя, если учесть, как мы себя ведем, небольшая порция божественного не помешает.

Так что ура. Воспряньте духом и скажите Ленни спасибо.

Вик

Да, здесь человек робеет. Особенно наш брат – стоит только подумать о том, сколько тут всего по нашей части. Могилы, статуи, крипты, целые часовни. А я всего-навсего упаковываю их в ящики да записываю в очередь, каждому по двадцать минут в крематории.

Он купил путеводитель по собору, самый большой и яркий из всех. «Чудеса Кентерберийского собора». Выбирал его, наверно, так же, как свой галстук. Теперь стоит, листает страницы, как будто ему и этого довольно, а что тут на самом деле, его не интересует, и читает нам отрывки, словно без лекции мы и шагу ступить не можем.

– Четырнадцать веков, – говорит он. – Подумать только, четырнадцать! Тут у них и короли с королевами, и святые, – говорит он.

Его пальто почти целиком закрывает следы драки, но на левой брючине видна подсыхающая грязь.

– И кардиналы есть.

Я смотрю на Ленни, слегка подмигиваю и еле заметно киваю головой, точно говорю ему: давай пошли. А Рэйси пусть отдувается.

Оно и полезно – разделить их двоих хоть ненадолго.

– Девятнадцать архиепископов, – говорит он. – Если бы мы заранее подумали, можно было бы и в Вестминстерское аббатство с ним зайти.

Мы с Ленни украдкой отодвигаемся по боковому проходу, по истертым камням – осторожно, чуть ли не на цыпочках.

Да, здесь робеешь. Но еще человек моей профессии чувствует облегчение из-за того, что не все мы имеем возможность выбирать, а кто имеет, тот обычно немногого просит. Не говорит: меня в Кентерберийский собор, пожалуйста. Так что спасибо Ленни: благодаря ему мы отдаем Джеку должное, принеся его сюда. Уравниваем мертвых между собой, как оно и полагается.

И потом, у него ведь были свои амбиции в этом смысле, насколько мне помнится. «Есть постояльцы?» – как-то спросил он. И я сказал, точно рекламируя свой товар: «А ты когда-нибудь думал, чего бы тебе хотелось?» И подмигнул. Он посмотрел на меня, сморщил лоб и говорит: «Ну, боюсь, это ты не потянешь, Вик. Я ведь малый не промах. Мне пирамиду подавай, не меньше».

Винс

«Пойдешь взглянуть на него?» – спросила Эми. И я ответил: «Пойду, а как же». Она не плакала, и голос у нее был ровный, спокойный. Она не требовала, не настаивала. Просто задала вежливый, тактичный вопрос, как хозяин гостю. По-моему, она даже голову держала чуть повыше и спину чуть попрямее, как будто сегодня важный день, очень важный, и ей хочется, чтобы все прошло без сучка без задоринки, как будто с ней случилось что-то особенное и она хочет этим поделиться.

Она только что вышла оттуда. Только что сама к нему ходила.

«Да, я пойду гляну», – сказал я. Словно не мог ответить «нет», даже если хотел бы. Нельзя отказываться, когда человек предлагает тебе посмотреть на самое главное, что у него есть.

«Пройдешь в ту дверь и спросишь у дежурного», – сказала она, и я подумал: она еще не поняла, что случилось.

Я прошел в дверь и спросил у дежурного. Он был в мятой белой куртке и с толстой бледной физиономией для комплекта и посмотрел на меня так, словно хотел сказать: не жди, что я пойму, насколько это для тебя важно. Я ведь не жду, что ты поймешь, насколько это неважно для меня.

Там было написано: «Часовня Упокоения». Он спросил: «Мистер Доддс?», и я не понял, кого он имеет в виду. «Он самый», – сказал я, тоже непонятно о ком: о Джеке или о себе. «Сюда», – сказал он.

Это была маленькая комнатка со стеклянной перегородкой почти во всю длину, с проходом в одном конце, но смотреть можно было и так. А по другую сторону стекла я увидел Джека, лежащего навзничь на специальной подставке, и подумал: это не Джек, он не настоящий. Наверное, я был прав.

Открыта была только его голова, потому что его укрыли чем-то бледно-розовым, вроде занавеси или скатерти, прямо до самого подбородка. Даже не видно было, на чем он лежит. Как будто от Джека только голова и осталась, а тела, мертвого тела, тут вовсе нет.

Я зашел за перегородку и стал рядом с ним. Меня пробирал холод. Я подумал: он и не знает, что я здесь, не может знать. Если только... Я подумал: он не Джек Доддс, не больше, чем я – Винс Доддс. Потому что мертвое тело не есть чье-то тело. Мертвое тело – это просто тело; можно сказать, их тело, а значит, ничье.

Да и тела-то под этой скатертью не видно.

Потом я стоял и глядел на него, и у меня было такое ощущение, что я не просто стою, а выпрямляюсь и расту: мои плечи развернулись, а осанка стала гордой, как у Эми. Я стоял по стойке смирно. Как будто проявить свои чувства к нему можно было только одним способом: стать таким же прямым, тихим, неподвижным и окаменелым, как Джек. Только что не лечь.

И я подумал: я должен увидеть его нагим. Потому что мы все такие, правда? Он там нагой, под этой скатертью. Мне надо увидеть его тело. Надо увидеть его руки и ноги, его колени, мужскую гордость и все такое. Я должен увидеть тело Джека Доддса. Потому что это ведь Джек, Джек Доддс, но он не похож на Джека Доддса, они из него сделали какого-то Папу Римского. Потому что нагими мы вышли и нагими же. А они его нарядили, как Папу Римского, не отличить.

Рэй

– Все в порядке, Винс, – говорю я. – Иди, иди.

Потому что сам я вдруг уселся на деревянное сиденье в боковом нефе, сжимая в руках пакет, точно какой-нибудь старикан, выдохшийся от ходьбы по магазинам.

Он глядит на меня сверху вниз, мимо своего путеводителя, а в дальнем конце нефа я вижу Ленни и Вика. Похоже, они улизнули нарочно, будто знали, что нам с Винсом есть о чем потолковать.

– С тобой все нормально, Счастливчик? – говорит он.

– Ага, – говорю я, – только посижу минутку.

Он захлопывает путеводитель.

– Слишком много болтаю, а?

– Да нет, нет, – говорю я.

Он смотрит на меня.

Если верить священникам, спрятаться человеку невозможно, тем более в церкви. Потому что Он видит все, даже тайные мысли. Но по-моему, если Винс не обладает этой способностью, не видит моих тайных мыслей, и, конечно, если это была его тысяча, если это он дал ее Джеку, когда Джек умирал, то он не будет просить ее назад, по крайней мере сейчас. Это было бы все равно что просить назад деньги, которые ты положил в ящик для пожертвований. Вряд ли он кому-нибудь скажет.

А Джек уж точно никому не проболтается.

Он смотрит на меня.

– Правда все в порядке?

– Ага, ты иди, иди. Я скоро.

Он глядит на меня. Потом быстро обводит глазами колонны, полукруглые своды, окна и снова возвращается ими ко мне, как будто все понял. Хотя ничего он не понял. И я говорю себе: жалкий грешник. Так полагается себя называть – жалким грешником. И еще не помешало бы стать на колени. Но на самом деле я думаю только, что вся эта красота вокруг меня, все эти «славься» и «аллилуйя» никакого отношения не имеют к тому, что у меня в руках, к Джеку и его капельницам. Что такое пластмассовая банка против всей этой громады? Что значит одна пустячная человеческая жизнь по сравнению с четырнадцатью веками? То же самое я думал и в крематории, хотя ни единой душе об этом не говорил: что все это никак с ним не связано. Бархатные занавеси, цветы, надгробные слова, музыка. Я стоял там, глядя на бархат, пытаясь как-то привязать все это к нему, и тут Вик сказал, тронув меня за руку: «Можно идти, Рэйси». Потому что теперь к Джеку ничто не имеет отношения, даже его собственный прах. Потому что Джек сам стал ничем.

Вот мне и пришлось сесть, вернее, осесть, точно меня ударили. Точно Винси с размаху врезал мне своей правой.

– Ладно, Рэйси, – говорит он. – Передохни.

– На, – говорю я, отдавая ему пакет. – Я тебя догоню, – и он берет пакет, глядя на меня. Делает такое движение, словно хочет сунуть туда путеводитель, но потом раздумывает. И бредет дальше, медленно, по боковому нефу, вдоль ряда колонн, в своем верблюжьем пальто и грязных брюках. Ленни и Вик добрались до какой-то уходящей вверх каменной лестницы и стоят там, словно решая, куда же теперь податься. Винс нагоняет их. Он трогает Ленни за плечо, Ленни оборачивается, и Винс протягивает ему пакет, и Ленни берет его.

Правила Рэя

1. Выигрывать – так по-крупному.

2. Важно не делать ставки, а знать, когда их не делать.

3. Решают не лошади, а другие игроки.

4. Старую лошадь не выучишь новым фокусам.

5. Всегда смотри на уши, а свое держи востро.

6. Никогда не играй мельче чем по три к одному.

7. Ставить больше чем пять процентов от всех твоих денег можно лишь изредка – раз пять за всю жизнь.

8. Если ты Счастливчик, можешь плюнуть на все правила.

Ленни

Он дает мне пакет. Глядя не на меня, а на путеводитель. Как будто отдает мне пакет только затем, чтобы освободить себе руки. Но я вижу, что это не так. Он изучает путеводитель, точно надеется отыскать там ответы на все вопросы.

– Тут у них где-то Черный принц [17], – говорит он.

– Мертвые все одного цвета, – говорю я. Может, у них тут еще и Белоснежка есть?

– Надо бы его найти, этого Черного принца, – говорит он.

– Как скажешь, Бугор, – отвечаю я.

И мы бредем дальше по каким-то ступеням, то вверх, то вниз, мимо всех этих каменных парней, лежащих на спине, словно их только что послали в нокаут, от которого им уже не очухаться.

По-моему, он чувствует себя виноватым, вот что. Хочет поправить дело. Если поглядеть назад, на прожитые годы, видно, что все мы только этим и занимались – поправляли дело. Все, кроме Вика. Он-то ни разу и рук не замарал.

А из нас к этому трое имеют отношение, считая Рэйси. И Салли свое заплатила, если ей вообще было за что платить, – по мне, так она меньше всех виновата. Потому что, я думаю, недосмотра с ее стороны тут не было. Винси, конечно, первый виновник, но когда она пришла с этим ко мне и сказала, что хочет рожать, это ведь я сказал ей: «Ну нет уж, девочка». Первый раз в жизни я как отец должен был сказать что-то важное, и вот тебе на – выступил. Она сказала, что он вернется и будет с ней. А я ответил: «Не пори ерунды, дочка. Книжек начиталась, что ли?» С тех пор она меня так и не простила.

Видно, тогда все это и случилось, тогда мы и разошлись по-настоящему, хотя окончательно я умыл руки гораздо позже – только когда она снюхалась с этим подонком Тайсоном, а после стала принимать всех желающих. Дочери не сыновья, верно, Рэйси?

Я и доктора ей нашел, О\'Брайена. И деньги раздобыл, чтобы ему заплатить. Мне нужен выигрыш, Рэйси, половины не хватает. И Рэйси поставил их за меня.

Все это моя забота, дочка, твое дело приготовиться. Раньше надо было думать. А теперь чего уж – знай готовься, а я все сделаю.

И вот что удивительно: тогда я даже не подумал ни разу о той бедной крохе, которая так и не родилась. Только одно в голове промелькнуло, вроде как оправдание, как дурацкое предупреждение: если дать ей родиться, она может выйти не лучше Джун, так что пожалеешь потом. Будет тебе расплата за грехи. В общем, хоть так, хоть сяк – радости мало.

И еще, когда ты отлично помнишь, как всего несколько лет назад заряжал и палил, заряжал и палил, зная, что вот сейчас шарахнет и еще горстку тех ребят разнесет на куски, и не слишком переживая на этот счет, даже радуясь, что это они, а не ты, и стало быть, меньше шансов, что они сделают с тобой то же самое, и вообще, от тебя ведь только это и требуется, этому тебя учили, и что тогда значит один-единственный жалкий младенец, которому так и не суждено было появиться на свет божий?

Бомбардир Тейт.

И то, что в одни времена называют грехом и преступлением против закона, в другие времена уже ничем таким не считается, верно? Ведь пятью годами позже мы решили бы свою маленькую задачу одним махом, без всяких хлопот, в открытую и законным порядком. Другое время – другие правила. Это как в армии: когда-то нас носило с боями по всей пустыне, зато из Адена мы убрались в один момент.

Только теперь я задумываюсь, каким он мог бы быть. Он. Или она. Целая жизнь. Все эти каменные чучела. Он мог бы стать нынешним архиепископом Кентерберийским. А она могла бы стать Кэт, Кэти Доддс. Мать другая, а фамилия та же: его семя, нашего Винси. И вышло из них примерно одно и то же, что из Кэти, что из Салли. Той, правда, больше повезло. Явилась на похороны разодетая, аж глазам больно.

Я несу пакет, но он, в общем-то, не имеет ко мне никакого отношения. «Рочестерские деликатесы». Вик шагает впереди. Я кладу руку ему на плечо. Говорю: «Держи, Вик». Точно у нас эстафета, бега по Кентерберийскому собору, и следующий круг его.

Вик

Он читает: «Эдуард Плант... Эдуард Плант... Эдуард Плантагенет. Черный принц. Сын Эдуарда III. Командующий английскими войсками в эпоху Столетней войны. Участвовал в битвах при Кресси и Пуатье...»

Судя по биографии, боец что надо. И на вид тоже хорош – шлем, герб, кольчуга. В смерти все равны.

«...Женат на Джоанне, „Прекрасной деве из Кента“. Гляди-ка, Ленни, его жену как твою звали».

Винс читает, а Ленни тем временем трогает меня за руку. И протягивает мне пакет. Винс подымает глаза чуть ли не с осуждением, точно он наш учитель, а мы отвлеклись. Эй там, на задней парте, а ну повнимательней.

Я беру пакет.

«...Умер в 1376 г.».

Ну вот, Джек, если это хоть как-то тебя утешит, если это хоть что-нибудь для тебя значит, вы с Черным принцем, так сказать, свели посмертное знакомство.

Рэй

Здесь пахнет камнем, простором и древностью. Колонны тянутся вверх, высоко-высоко, а там разворачиваются веером, как будто они уже и не колонны, как будто они избавились от собственного веса и это больше не камень, а что-то воздушное. Там, наверху, точно крылья, они выгибаются и распахиваются, и я понимаю, что надо смотреть вверх и думать, как это удивительно, и чувствовать, как ты взмываешь туда, и я смотрю, таращусь во все глаза, вглядываюсь туда, но не вижу его, не могу различить. В смысле, иного мира.

Но я, пожалуй, могу слетать в Австралию. На другой край этого мира. Деньги у меня есть. И Сью избавлю от лишних хлопот – ей не обязательно будет лететь сюда, на этот край. Когда я... Словом, если что.

Хотя она наверняка прилетит, я просто уверен. Несмотря на то, что это вроде бы и ни к чему, какая разница, а деньги всегда найдется куда потратить. Купить новую машину, построить бассейн.

Что и говорить, от Сиднея до Лондона подальше, чем от Лондона до Маргейта. И когда она попадет сюда, то удивится, зачем вообще прилетала, здесь все будет не похоже на старые места, где ее корни, не будет никакого деревенского кладбища с пташками. Один Бог знает, где меня похоронят. Но кто-то ведь должен это сделать – надо, чтобы у тебя был этот кто-то, и у меня есть она.

Но я мог бы избавить ее от лишних хлопот.

Ленни

Я нашел ей доктора. О\'Брайена. Хотел бы я знать, в каком списке он числился и, стало быть, из какого вылетел, после какой такой истории ему пришлось умыть руки.

Доктор. Мясник уж скорее. Семейный мясник.

Сейчас это кажется мне забавным. Хотя в церкви шутить не положено. Но ведь когда Джек, который теперь в пакете, был еще на ногах – верней, уже не на ногах, но еще живехонек, лежал на спине, как один из этих парней вокруг, только что в камень еще не обратился, – он вдруг сказал мне, что всегда хотел быть доктором.

Я уставился на него – не знал даже, что сказать. А он говорит: «Ну да, врачом, знахарем, костоправом. Лечить больных, ухлестывать за сестричками и так далее. Живое-то мясцо лучше мертвого, нет разве?»

Я посмотрел на других лежачих, а потом снова на него – думал, он меня разыгрывает, а он говорит: «Чего скалишься, Бомбардир?»

«Да просто не ожидал от тебя», – говорю.

А этот Черный принц небось всю жизнь без улыбки обходился.

Винс смотрит в путеводитель и говорит: «Я считаю, надо еще заглянуть в монастырь, а потом валить отсюда».

«Ладно, Бугор, ты начальник», – говорю я. Мы с Виком обмениваемся быстрыми ухмылками и плетемся вслед за Винсом, как будто отсюда нельзя уйти, пока все не посмотришь, как будто мы обязаны это сделать.

В церкви шутить не полагается, да и в больнице вроде бы тоже. Но это или страшный позор, или очень смешная шутка – перед самым концом вдруг захотеть стать не тем, кто ты есть. И я бы скорей уж смеялся, чем плакал. А если подумать как следует и все учесть, то, пожалуй, последним-то смеяться будет наш Бугор – ведь он знает, что он не Винс Доддс и никогда им не был, хотя сейчас ему явно надоело шуметь по этому поводу. Но все мы, остальные, так и не знаем, кто мы на самом деле. Боксер. Врач. Жокей.

Хотя Вик – он знает.

Мы проходим в дверь, которая ведет на монастырское подворье. Рэйси куда-то делся.

Живое мясцо лучше мертвого – так он сказал, но вот что думает об этом Джун Доддс, мы, наверно, никогда не узнаем. И Салли всегда будет жалеть, что у нее не родился тот ребенок, что мы убили ребенка этого подлеца, хотя она запросто могла бы обойтись без всего живого мяса, благодаря которому с тех пор кормится. Иногда то и другое почти не различишь. Но плоть есть плоть. Она свое берет.

Может, первое, что мне следует сделать после возвращения из Маргейта, это пойти навестить Салли. Привет, девочка. Я твой старый папка, неужто не помнишь? А ты небось думала, очередной клиент.

Плоть свое берет. Иногда ее, конечно, стоит осадить, но она свое берет, и тут уж ничего не поделаешь. Наверно, не очень-то хорошо думать об этом здесь, на монастырском дворе, – о том, какой была Эми сорок лет назад, когда возвращалась с морского побережья и отдавала нам крошку Салли. Но я вдруг вспоминаю это, и очень живо. Наверно, не годится думать о том, как торчали под платьем ее соски и какая у нее была фигурка, когда везешь в последний путь останки ее мужа. А я вот думаю.

В церкви не годится думать о дурном, но ты все равно думаешь и даже рад этому, точно находишь в этом поддержку. Не годится думать о таких вещах, когда ты уже старик и еле пыхтишь, когда тебе шестьдесят девять, а между ног у тебя нет ничего, кроме грошовой свистульки, но я все равно думаю – как будто теперь-то уж можно, раз Джек в этом пакете. Вспоминаю, как она целовала Салли и ласкала ее, а я ревновал к собственной дочери и думал, что счастливей Джека нет никого в целом мире. И это ведь я подал идею завернуть сюда. Божественного захотелось. Джеку-то какая разница. Кому он теперь расскажет, кому похвастается вечером за стаканом пивка? Мои приятели меня уважили, сделали со мной круг почета по Кентерберийскому собору.

Нет, это было ради нас – чтобы мы снова стали вести себя как подобает, чтобы искупить то, что мы натворили. Из-за отсутствия Эми.

Я раздеваю ее в своих мыслях.

Хорошо, что мысли не всегда отражаются у человека на лице, хотя по моей физиономии вообще вряд ли чего поймешь. Морда что твой пожарный фонарь. Но тут уж ничем не помочь, это еще хуже, чем с мыслями. Нельзя запретить плоти быть плотью.

Это вроде того, как Джек говорил, – помню, однажды он рассказывал нам в «Карете», что в старые, да не шибко добрые времена на Смитфилде был не только мясной рынок. В тот вечер он был веселее обычного, а Рэйси нет: видно, проигрался на скачках. Мы отмечали день рождения Винси, его условный день рождения. С новой барменшей. Задница у нее была ничего себе. Рэйси еще неудачно пошутил насчет кареты, которая никуда не едет. Все здорово накачались. И тут Джек говорит: \"Кок-лейн рядом со Смитфилдом – знаменитое было место насчет этого дела. Отсюда и название [18] Кок-лейн, около Гилтспер-стрит. Кок-лейн, Кок-стрит, Кок-авеню – мы все катали по ним свои кареты\".

Вик

«Видно, придется мне самому ехать», – сказал я.

Трев поднял глаза.

«Звонил Тони, – сказал я. – Он сегодня дома. Похоже, подцепил ту же заразу, что и Дик. Прямо мор какой-то».

«Есть же Рой, – сказал Трев. – И я еще».

«Это за Саттоном, – сказал я. – Вам обоим надо быть в крематории к половине четвертого. Так что время поджимает. Придется мне поехать. С Харрисами управишься?»

Трев кивнул. «А если ты не успеешь вернуться до того, как я отправлюсь в крематорий?»

«Повесишь табличку „Закрыто“. Как будто еще не вернулись с ленча. Нельзя оставлять на посту одну Мэгги, – Я стоял у окна, и я улыбнулся. – Разве что махнуться на полчасика с Джеком Доддсом. Он часто предлагал».

И только тут я сообразил: Фэрфакская больница и приют в Чиме. Как раз тот самый, где Джун. Куда ездит Эми, а Джек не ездит.

«В общем, беру это дело на себя. Заодно и отвлекусь маленько».

И вот, чуть позже половины второго, я взял бумаги и ключи, пошел в гараж и выехал в путь на черном фургончике с зачерненными задними стеклами – мы называем его «Черная Мария». У катафалков прозвища не такие мрачные – Дорис и Мэвис. Женские имена звучат приятней.

Не то чтобы я рассчитывал ее увидеть. Нашему брату часто приходится разъезжать по больницам и приютам, и то, что именно в этом заведении находится Джун, ничего принципиально не меняло. Больницы, приюты и хосписы – оттуда многие уезжают на наших каретах. И хуже всего приюты, потому что они устроены совсем не для того, чтобы кого-то по-настоящему приютить, это просто благозвучное имя для места, куда отсылают старых и неполноценных, или синоним слова, которое в хорошем обществе употреблять не принято: психушка. И вы знаете, что многие из них приезжают туда отнюдь не на короткое время, что эти бедняги проводят там иногда большую часть своей жизни, а иногда и всю жизнь, и жизнь эта в таком случае похожа на смерть, на тоскливое и бесприютное существование.

Как говорит Берни Скиннер – и в этом он похож на любого домовладельца – после того, как в третий раз объявит о закрытии: «Вам что, податься больше некуда?» – с такой неожиданной свирепостью, точно хочет оскорбить своих собственных клиентов, точно и впрямь ненавидит всех пьянчуг и бездельников, и самое худшее, в чем можно обвинить человека, – это то, что ему негде приклонить голову.

Мне всегда грустно ездить по таким заведениям. Забирать кого-то из одной тесной коробки только затем, чтобы уложить в другую. Как будто у человека с самого начала не было никаких шансов, и если сосредоточиться, можно было бы услыхать, как заколачивают фоб, задолго до моего появления. Однажды мне пришлось увозить заключенного. Его звали Уормвуд Скрабе. Сердечный приступ, пятьдесят один год. Я спросил надзирателя: «За что его посадили?», и он ответил: «За убийство. Прикончил жену три года назад. Теперь выходит, что получил пожизненное». Или дождался помилования.

Преступники и отверженные тоже умирают, как и те, кого упрятали подальше и забыли, и тогда на сцену с неохотой вылезает какой-нибудь родственник. И ты никогда не спрашиваешь их – не твоя это забота, – что, собственно, значит для них эта смерть. Хотя иногда видишь, что не так все просто и гладко, как они надеялись, и дело отнюдь не сводится к благополучному избавлению. Но ты должен просто организовать нормальные похороны с соблюдением всех приличий и уважения к покойному, этого заслуживает любой. А в душу лезть ни к кому не надо.

В нашей профессии учишься держать рот на замке.

Там были кирпичные стены, ворота, и подъездная аллея, и деревья, и клумбы, – в общем, если забыть, что ты на окраине Лондона, можно было бы принять это место за чью-нибудь загородную усадьбу. Правда, главное здание этой усадьбы напоминало большой барак старого типа с решетками на окнах, а внутри стоял обычный для больниц кисломолочный запах и тянулись обычные скрипучие коридоры, по которым, как обычно, катали дребезжащие тележки.

Дежурная проверила мое удостоверение и бумаги, и я подумал: когда-нибудь вот так же приедут и за Джун, с такими же документами. Увозить тело. А до этого крупных событий в ее жизни не предвидится. Дежурная взяла трубку и набрала номер, а потом посмотрела на меня, как смотрят, когда слушают телефон: вроде бы куда-то мимо и в то же время не сводя с тебя глаз. У нее была прическа-перманент, волосы жесткие, как проволока, а на шее висела цепочка с очками, и я подумал: она здесь уже достаточно давно, чтобы смотреть на всех сверху вниз, подозревать каждого в каком-нибудь неблаговидном умысле. Достаточно давно, чтобы решить: если бы начальницей была она, все крутилось бы гораздо лучше. Острый нос, скептически поджатые губы. Она держала трубку около уха и явно начинала злиться, что ее заставляют ждать, и злиться на меня за то, что я вижу, как ее заставляют ждать, и я подумал – иногда у меня проскальзывают такие мысли, они помогают мне успокоиться: и ты когда-нибудь тоже, милая. И за тобой кто-нибудь приедет.

Потом она сухо сказала в телефон: «Хорошо. Я ему объясню», а потом мне, с явным удовольствием: «Вам придется подождать. Заведующий обедает, вернется не раньше трех».

«Я подожду», – ответил я, а про себя порадовался, что не отправил сюда Трева.

Она еще раз проверила мои документы, словно там что-то могло измениться, и протянула их мне, глядя в сторону, давая этим понять, что я свободен. Потом, как раз в тот момент, когда я уже был готов задать вопрос, сказала с легким вздохом, точно мне самому полагалось это знать: «Позади главного здания, в дальнем конце двора».

Но я бы и так нашел. Где-то всегда есть морг с трубой. Глухая двойная дверь, вроде выхода из кино. Если никого не видно и нет никаких надписей, ты стучишь по этой двери кулаком. Кто-нибудь выглядывает из окошечка и видит подогнанную задним ходом «Марию».

«В три», – сказала она.

Люди чувствуют к нам неприязнь. На нас точно клеймо – вот подходящее слово. Как никто не стремится заводить знакомство с человеком, который вывозит из его дома мусор. Я привык к этому, это естественно. Мой отец говаривал, что похоронных дел мастер наполовину господин, наполовину прокаженный. Обижаться тут не на что.

Я хотел было спросить: а перекусить где-нибудь можно? Но передумал. Мелькнула и такая сумасшедшая мыслишка: а не заглянуть ли к Джун? За двадцать минут вполне успею. Из чистого любопытства, а может, и еще ради чего-то. Чтобы увидеть то, чего Джек никогда не видел. Можно было бы отыскать ее здесь и просто зайти, черный пиджак служит пропуском во многие комнаты. Но потом я подумал: нет, Джун-то разыскать несложно, да и неплохо было бы, но сначала надо миновать эту милашку.

«В три», – повторил я, засовывая бумаги обратно в карман.

Но глядел я туда, куда вели коридоры, и думал: так вот, значит, где. Значит, это сюда ездит Эми дважды в неделю, год за годом. Интересно, здоровается ли она с этой злюкой, получает ли в ответ улыбку.

И только тут я сообразил, что сегодня четверг. Четверг, после полудня: как раз время посещений Эми. И я невольно подтянулся, распрямил плечи и поправил лацкан, как делаешь, если тебе грозит незапланированная встреча, как часто приходится делать человеку моей профессии. Неизвестно ведь, с кем ты можешь столкнуться, на чью мозоль наступить. Это не профессия – это положение в обществе. Так считал мой старик. Некоторые говорят, что по важности я следующий после викария, и я отвечаю: «Верно. Зовите меня просто Виком».

И я перестал быть обыкновенным скромным посыльным. Я превратился в настоящего, солидного распорядителя похорон, которому палец в рот не клади, и она, должно быть, это увидела, потому что я заставил ее отвести от меня взгляд.

«Денек нынче славный, – сказал я. – Пойду пройдусь».

На дворе было ветрено, солнце то и дело появлялось и опять исчезало за облаками. Я вышел к стоянке, проверил, в порядке ли «Мария», а потом зашагал по одной из дорожек, вьющихся между лужайками, чувствуя себя мальчишкой, удравшим с уроков, чувствуя, как это приятно – мне, хозяину, заниматься работой наемника, который ныряет в чужой бизнес и выскакивает из него, точно солнце, прячущееся за облаками. В эти двадцать минут я мог смотреть на мир по-другому.

Вокруг были розовые клумбы и деревья. Больные тоже гуляли, дышали воздухом. Как следует их называть? Больными? Жильцами? Постояльцами? Некоторые из них как-то странно двигались или странно стояли без движения. Один худой парень пошел ко мне; губами и пальцами он сжимал окурок сигареты так, словно пытался вытянуть изо рта длинную веревку, но она затягивалась обратно. Другие казались нормальными, их выдавала только старая одежда. И все же. Смотри не попадись. Откуда ты, говоришь, взялся? Ах, похоронных дел мастер? Ладно, пойдем-ка с нами.

Я присел на скамейку, а солнце то скрывалось за облаком, то выбегало снова, то скрывалось, то выбегало. Тот, с сигаретой, развернулся и пошел назад, как будто я занял его скамейку, и, проходя мимо меня, зарычал по-собачьи, со слюнями, обнажив зубы. Я не испугался. Забудьте о страхе. Интересно, подумал я, было ли страшно Эми, боялась ли она, когда пришла сюда в первый раз. Но женщины не боятся, или их пугает не то, что нас. Я подумал: ты смотришь на мертвых, разбитых и искалеченных или попросту лежащих навзничь, и думаешь, что эти люди стали чужими, совсем чужими. Но чужие-то как раз те, что еще живы, это про их настоящий облик мы не знаем ровным счетом ничего.

Тогда я и увидел эту пару. Что-то заставляет человека повернуть голову. Они сидели на скамейке у другой дорожки, впереди слева. Я увидел русые волосы Эми, их шевелил ветер и освещало солнце, а сама она сидела, как всегда, просто, ровно и прямо, точно ожидая своей очереди. Но сначала я все-таки заметил Рэя – рядом с ней он казался маленьким, почти как ее сын. Его маленькую робкую головенку, похожую на кокосовый орех, и то, как он чешет шею, запустив руку за шиворот, точно целую мышь хочет выловить, – по одному этому жесту я бы признал его где угодно. Интересно, догадывается ли он, что лысеет? Под волосами уже просвечивает розовая макушка.

Выбери я другую дорожку, мог бы напороться прямо на них. Но сейчас я живо отступил у них за спиной назад, к своей машине – можно сказать, почти на цыпочках, а потом увидел и фургон Рэя. Должно быть, он и раньше там был, но ты не замечаешь того, чего не ждешь увидеть. Он стоял на дальнем конце площадки, кремовый с темно-зеленым, а наверху еще эта странная штука, которая раскрывается, как аккордеон, чтобы внутри можно было выпрямиться в полный рост.

Я забрался в свою «Марию». Через переднее стекло мне было хорошо их видно, в пятидесяти ярдах от машины, чуть слева, Рэй с того края скамейки, что ближе ко мне. И хотя это были два отдельных силуэта людей, как будто случайно присевших на одну скамейку, мне почудилось, что у них вдвоем один силуэт, общий.

Рэй наклонился вперед и раскурил сигарету, спрятав ее в ладонях от ветра. Потом затянулся, вынул сигарету изо рта и большим пальцем той же руки, опершись локтем на колено, потер нижнюю губу. Между ними был вклинен бумажный пакет с остатками чего-то съедобного, потому что Эми вынимала оттуда крошки и бросала птицам, которые клевали их у ее ног. Воробьи, голуби. Она делала это быстрыми взмахами, словно хотела не накормить, а распугать птиц, но крошки приманивали их обратно. Рэй не кормил птиц. Он курил, и потирал губу, и чесал шею. Потом сел прямо, и точно в тот же момент Эми наклонилась вперед, как будто они были механизмом, который работал таким образом. Она погладила свою ногу пониже колена, словно у нее там ныло.

Я глянул на часы: почти три. Но заведующий может и подождать. Я ведь его ждал. Хотя выдача тела – серьезная операция. Тут нужны и подпись, и свидетели, и указание точного часа с датой. Нельзя опаздывать к мертвым только потому, что они мертвые. Такое у меня правило: когда имеешь дело с покойниками, не тяни волынку. Сколько раз выговаривал за это своему Тони.

В пять минут четвертого они еще сидели на скамье, а в моем фургоне не было совершенно ничего, что помогло бы убить время: только старый замурзанный телефонный справочник да документы у меня в кармане. Но их я и так помнил наизусть. Джейн Эстер Паттерсон. Дата рождения, дата смерти. Ей было восемьдесят семь лет. Причина смерти: кровоизлияние в мозг. Ближайшие родственники: Джон Реджинальд Паттерсон. Сын. Если заведующий окажется не слишком сердитым, спрошу у него, сколько лет она здесь провела.

(Я спросил. Он ответил, что двадцать восемь.)

Я смотрел, как Эми выпрямилась – на этот раз Рэй остался неподвижным, – снова быстро сунула руку в пакет и бросила крошки. Чувствовалось, что они оба хотели бы, чтобы между ними не было этого пакета. Потом Эми взяла пакет, скомкала его и начала отряхивать юбку, точно собираясь встать, но прежде чем она это сделала, Рэй протянул руку и положил на ее дальнее плечо, а затем передвинул ладонь ей на шею, запустив пальцы под ее волосы, как перед тем запускал их к себе за шиворот. Словно ему давно уже хотелось сделать это или что-то подобное, но отважился он только потому, что она решила встать и у него больше не было бы такой возможности. Тогда Эми чуть помедлила и как будто слегка потерлась шеей о ладонь Рэя. Потом встала, как собиралась, и Рэй тоже вскочил, точно на пружине, и они оба пошли к выходу на автомобильную стоянку.

Я скрючился на сиденье, но они вряд ли увидели бы меня из-за отражений на ветровом стекле, даже если бы посмотрели в мою сторону. У меня возникло впечатление, что несколько секунд назад они были двумя молодыми людьми, а теперь стали людьми постарше или только притворились ими. Они выглядели немножко странно. Но где же и выглядеть странными, как не здесь. Эми выбросила скомканный пакет в урну, а Рэй кинул окурок себе под ноги и наступил на него. Они шли отдельно, будто нарочно стараясь держаться поодаль друг от друга, как люди, случайно идущие в одном направлении.

Наверно, тут часто происходят встречи. Пути посетителей пересекаются. Есть время, чтобы поговорить, и бремя, чтобы его разделить. Постоянно действующий клуб одиноких сердец.

Они прошли четыре или пять машин слева от меня, и на сей раз я попросту спрятался, уткнувшись носом в пассажирское сиденье, то есть тоже повел себя странно. Потом я потерял их из виду, когда они огибали фургон сзади. Но я подглядывал в зеркальце, а из бокового окна мне были хорошо видны главные ворота. У фургона есть один плюс: ты можешь смотреть поверх стоящей рядом машины. Я услышал, как завелся мотор, как Рэй выехал задним ходом, а потом увидел его проезжающим через ворота, мимо столбика посередине со стрелками «Въезд/Выезд». Чтобы попасть домой, надо было свернуть налево. Другая дорога вела прочь из Лондона: в Юэлл, Эпсом, Ледерхед. Я увидел, как Рэй притормозил, замигал поворотником и поехал направо.

Не надо никого судить. В нашем деле учишься хранить тайны.

Рэй

Я сказал, что пока чувствую себя самым натуральным Счастливчиком. Оправдываю прозвище.

А он, улыбаясь, ответил, что чувствует себя самым натуральным ослом. И шансов поумнеть, видно, уже нету.

Тут он поглядел на меня, и я подумал, всего на секунду: уж не считает ли он, что это зависит от меня? Вроде как тогда, когда его только привезли в больницу, еще до операции, до того, как он узнал: я стал замечать, что все поглядывают на меня с особым выражением, будто мне теперь и карты в руки. Рэй все обмозгует, все уладит. Джек может положиться на своего старого корешка. Рэйси. Пока Рэйси рядом, можно не сомневаться: все будет в ажуре, хирург заштопает Джека как надо.

Ужасно тяжело быть Счастливчиком, подумал я.

Но он глядит на меня, точно понимает, что ставит меня в трудное положение, хотя на самом-то деле в трудном положении сейчас не я, а он. А потом говорит, будто качает головой в ответ на мои мысли: «Мне хана, Рэйси, – этак медленно и внятно. И повторяет, будто я мог не расслышать: – Мне хана. Я только об Эми думаю».

Тут я замираю, глядя прямо ему в глаза своими, широко раскрытыми, словно стоит мне хотя бы сморгнуть – и я пропал.

«Мне-то хана, – говорит он, – но я еще не разобрался с Эми. – Я смотрю на него и бровью не веду. – Не хочу, понимаешь, оставлять ее на мели».

«Ты же не виноват, что у тебя...» – говорю я.

«Да нет, – отвечает он. – Просто я ей кое о чем не сказал».

Я гляжу на него. А он – на меня.

«Это я о деньгах, – продолжает он. – Мы ведь вроде как собрались купить домик в Маргейте, так? В Уэстгейте. И все кругом решили, что Джек Доддс наконец поумнел и хочет начать новую жизнь. И надо же, мол, что как раз на ее пороге он возьми да и свались на больничную койку – экая жалость».

«Так и я думал», – отвечаю.

«И ты, – говорит он, – и Эми. Только никто не знает, что, не продай я свою лавку, я бы прогорел. Потому и продал. Никто не знает, что пять лет назад я взял заем, чтобы спасти магазин, и срок возврата истекает через месяц. Но все утряслось бы. Я продаю магазин, продаю дом, покупаю маленький домик в Маргейте, крохотный такой домишко, а на разницу выкарабкиваюсь из ямы, тюк-в-тюк хватает. Но теперь все отменяется, верно? Теперь вариантов нет, правда же?»

Он смотрит на меня, точно мне лучше знать.

«А почему было не продать все пять лет назад, вместо того чтобы идти занимать?» – говорю я.

«Потому что тогда мне надо было зарабатывать на жизнь», – говорит он.

Я гляжу на него.

«Я мясник, Рэйси, – говорит он. – Вот кто я есть».

Но я все гляжу на него. Это он и в то же время не он. Как будто раньше он прятался. «Зато теперь мне заработок ни к чему», – говорит он.

«Так значит, у тебя... никакого проблеска не было?» – спрашиваю я.

«Нет, Рэйси, – отвечает он. Но мне все не верится. – И никакой такой новой жизни. Не для меня это».

Мы смотрим друг на друга.

«Сколько?» – спрашиваю я.

«Брал семь штук, – говорит он. – А отдавать надо почти двадцать».

Я складываю губы трубочкой, чтобы тихо присвистнуть. А он говорит: «Мы здесь не о банках толкуем. Это был особый заем. У частного лица».

«Не у Винса ли?» – спрашиваю.

Он смеется. Откидывает назад голову и заходится сухим болезненным смехом, так что я невольно тянусь к картонным мисочкам, соображая, не позвать ли сестру. «Винс? – говорит он, задыхаясь. – Да Винси мне стакан воды перед смертью не подаст».

«У кого же тогда?» – говорю я.

«Из Винси гроша не вытянешь, тем более на лавку, – говорит он. – Его послушать, так я давно должен был пойти в супермаркет».

«Ну и у кого же?»

«У одного из его старых приятелей. Партнеров по бизнесу. Так что пришлось под большие проценты, ты ж понимаешь».

Он смотрит на меня, точно ждет, что я покрою его презрением.

«Лучше б тебе было рискнуть и на двухлетку поставить, – говорю я. – Пришел бы к дяденьке Рэйси».

А сам уже понял, куда ветер дует.

«Но мне ведь много надо было, Счастливчик, – говорит он. – А на ставку откуда взять? Вообще-то интересно, что ты об этом заговорил».

Он смотрит на меня, начиная улыбаться, и я быстренько перебиваю: «Ну а Эми ты рассказал?»

Он качает головой.

«И не собираешься?» – спрашиваю.

«В том-то и загвоздка, – говорит он. – Я надеюсь, что, может, не придется, может, нужды такой не возникнет. Интересно, что ты о ней заговорил».

Он тычет пальцем в картонную мисочку, которую я все это время держал в руках, и говорит: «С этой штукой ты будто милостыню просишь».

Я возвращаю мисочку на место.

«Не знаю, какие у нее планы, – говорит он. – В смысле, когда я уже... Может, она захочет здесь остаться. А может, будет торговать тот домик в Маргейте. Там еще не все нитки оборваны. Еще можно довести дело до конца. В любом случае я не хочу, чтобы к ней заявился кредитор. Не хочу, чтобы она обнаружила за собой должок в двадцать тысяч».

Похоже, он ждет, что я подскажу ему решение.

«Прямо золотое яичко, верно? – говорит он. – Двадцать штук. Так это у людей называется: золотое яичко».

«Стало быть, она думает, что ты просто поумнел, – говорю я. – Что правда собирался начать новую жизнь. И ничего не подозревает».

Он глядит на меня, точно хочет сказать: я, мол, и сам все понимаю. И говорит: «О некоторых вещах лучше помалкивать».

«А почему Маргейт?» – спрашиваю я.

«Я не хочу оставлять ее на мели, – говорит он. – Хочу, чтоб у нее все было в порядке». И его глаза вдруг закрываются, веки тяжело падают вниз, словно он больше не может их удержать, словно он улизнул куда-то без предупреждения, а я пусть разбираюсь как знаю.

Потом он открывает глаза, точно и не заметил, что прикрывал их.

«Что она будет делать, по-твоему?» – говорю я.

«Это зависит от того, как все повернется, – говорит он. – И от тебя в том числе».

Я гляжу на него.

«Мне нужен выигрыш, Рэйси, – говорит он. – Позарез нужен, как никогда в жизни. – Он медленно поднимает над одеялом правую руку. Из-за всех этих трубок, которые к ней прикреплены, кажется, что поднимает ее не он, а кто-то другой, как в кукольном театре. – И теперь у меня есть что поставить».

Он тянется к тумбочке и открывает маленький ящик, где у него лежит всякая мелочь. Его рука дрожит. Он пытается сладить с ящиком, и я хочу помочь ему, но чувствую, что этого делать не надо: не так уж много осталось вещей, с которыми он еще может сладить сам.

Он вынимает бумажник. Я никогда не видал у Джека Доддса такого толстого бумажника.

«Загляни-ка сюда, – говорит он. – В задний кармашек».

И отдает его мне. Я беру этот толстый бумажник и открываю его у Джека на глазах. Фотографий там нет. Только пачка денег.