Винс
И я вхожу в больницу с деньгами во внутреннем кармане. Восемьсот бумажками по пятьдесят фунтов, остальные двадцатками, перехваченные резинкой, в конверте. Я думаю: вряд ли еще кто-нибудь, кроме меня, заявляется сюда, как в казино. Надеюсь, он поймет, что это было непросто. Уж насчет наличных-то он должен понимать, у него ведь есть опыт. Может, он считает, что для меня это ерунда, сущая мелочь, раз на мне костюм за четыре сотни и раз я продаю свои драндулеты на месте за живые деньги, но уж он-то должен понимать, что такое прибыль, особенно теперь. Иногда нал течет рекой, а иногда нет. Сейчас он еле капает.
Так что смотри, Хуссейн, не вздумай меня кинуть.
А когда я получу их назад? Умирающему в услуге не откажешь, какая бы глупость ни взбрела ему в голову, но это еще не значит, что. С собой их не заберешь, но он может – он может.
С таким же успехом можно было пойти да швырнуть эти деньги со скалы в море.
Но потом я выхожу из лифта и иду по коридору, а мимо, как обычно, везут тележки и коляски, и вокруг снова этот запах, к которому так привыкаешь, что начинаешь чувствовать его даже в других местах, где его нет. Я чувствую его у себя в салоне. Там пахнет машинами, но я все равно чувствую. Он как запах тампона, который тебе дают после укола, только сильнее, а еще к нему примешивается затхлый душок чего-то старого, изношенного, как запах дряхлой, вытертой до прозрачности кожи. Наверное, так пахнет... я думаю обо всех пациентах этой больницы, лежащих в кроватях, – интересно, сколько их всего, сколько попало сюда сегодня. И еще думаю: я сделал, что он просил, я просто выполнил его просьбу, и если этих денег мне больше не видать, все равно – моя совесть чиста, мне не в чем себя винить.
Так что я шагаю по коридору с высоко поднятой головой, как будто я снова в военном лагере и меня вызвал сержант. Есть в наряд! Гляжу на всех этих скрюченных бедолаг, на старух в креслах-каталках и думаю: у вас небось не отыщется лишней тысчонки, правда? Но это ведь только деньги, не бог весть что. Бумажки – они и есть бумажки.
Я вхожу в палату. Он лежит там со своими трубками, насосами и датчиками, с круглым, как у беременного, животом. Вид у него неважнецкий. То есть даже с учетом болезни. Сегодня он выглядит хуже, чем вчера. Каждый день – маленький шажок только в одном направлении. Но я вижу, какая мысль не дает ему покоя, и решаю обойтись без шуточек, не дразнить его. Вынимаю конверт, быстро оглядываюсь по сторонам, точно вокруг полно воров и шпиков, и отдаю ему, глядя на него, думая: ну вот, теперь можно распрощаться со своими денежками.
«Держи обещанное, – говорю я. – Можешь не считать».
Хотя он наверняка пересчитает, сразу после моего ухода. А пока он просто заглядывает в конверт, на ощупь прикидывает толщину, проводит по краю пачки большим пальцем, а потом смотрит на меня, окидывает взглядом с ног до головы, точно на построении, точно он и есть тот самый сержант, проверяющий мой внешний вид, и говорит: «Хороший ты парень, Винс».
Эми
Теперь они отправятся туда, куда чуть не уехали мы. То ли конец, то ли новое начало. Старые люди, новые люди, а может быть, те же самые.
Он смотрит на меня, сидящую около кровати, – я держу его за руку, его большой палец непрерывно и мягко движется, описывая маленькие круги у основания моего, и я думаю: не так уж долго осталось нам смотреть друг на друга, сколько раз нам еще доведется поговорить? Сначала считаешь годами, десятилетиями, и вдруг они превращаются в часы и минуты. И даже теперь, а ведь это его последний шанс, он не собирается упоминать о ней, не хочет и слова о ней сказать. Как будто мы снова в той же гостинице, что и пятьдесят лет назад, и мне вдруг становится ясно как день, что он и знать ничего не желал. Врачи наверняка что-нибудь придумают.
Он глядит на меня, точно жалеет, что так затянул с переменами, что ему приходится уходить как раз тогда, когда он решил все наладить. Он стал бы другим, верь, девочка, с новой душой, весь мир перевернулся бы с ног на голову только ради нас. Он точно жалеет, что был таким, каким был. Какой есть. Но и не думает заводить речь о ней, признавать свою вину. И вообще – жалеть-то он жалеет, но виноватым что-то не выглядит. Смотрит на меня прямо, в упор, так что мне приходится отвести глаза – всего на секунду, хотя, казалось бы, сейчас нельзя тратить время на то, чтобы смотреть в сторону. Но я думаю: я всегда буду видеть его лицо, всегда буду видеть лицо Джека, как маленькое фото у себя в голове. Словно в чужих мыслях человек никогда не умирает.
Но он так и не упоминает о Джун. Он говорит о Винсе, который никогда не был нашим и теперь не наш. Говорит: «Винс о тебе позаботится. Он славный парень. И работа у него неплохая». Говорит, что у меня все будет хорошо, обо мне позаботятся, но не говорит, что сам никогда не заботился о Джун, не говорит: «Передай Джун, что я ее люблю».
И я думаю: тогда и я не упомяну о Рэе, не скажу о нем ни слова. Хотя это и для меня последний шанс, время настало, у смертного одра, – теперь или никогда.
Он не заговорит о Джун, поэтому и я не заговорю о Рэе. Все честно. Чего ты не знаешь, то тебя не мучит. Но он смотрит на меня своим пристальным, немигающим взглядом, и мне снова приходится на мгновение отвести глаза. Я смотрю на соседнюю кровать – сейчас она пуста, ни одеял, ни простынок, – а когда мой взгляд снова возвращается к нему, вижу, что он и бровью не повел, по-прежнему смотрит на меня и за, как будто хотел бы шагнуть прямо сквозь меня и пойти дальше, а потом развернуться, и прийти обратно, и обнять меня. И он говорит, точно это его последнее слово обо всем, и о том, почему он лежит здесь, а я сижу рядом, держа его за руку, и о том, почему это оказался именно он, почему я сошлась с ним, а не с кем-нибудь из тысячи других, спасибо той летней ночи: «Вся жизнь игра, верно? Это и Рэйси скажет. Но у тебя все будет хорошо».
Маргейт
Это не похоже на финал путешествия, не похоже на последнее пристанище, где хотелось бы окончить свои дни и найти мир и покой на веки вечные. Это не Голубая Заводь. Если посмотришь в одну сторону, за общественный сортир, куда пошел Ленни, там только разбухшее серое небо и разбухшее серое море да серый горизонт, который старается хоть намеком разделить их, а в другой стороне, через дорогу, кто-то будто бы наспех соорудил декорацию, чтобы бросить вызов всей этой серости, – дома смахивают на передовые отряды пограничников, развернутых в цепь для устрашения врага, но вместо формы по ошибке одетых в клоунские наряды.
Фламинго. Тиволи. Ройал. Граб-сити.
– Марин-террас, – говорит Винс. Он уже забрался обратно в машину, и мы ждем Ленни. Похоже, он снова решил сыграть роль гида, как в Кентерберийском соборе, только теперь извлекает факты из головы. – Марин-террас, Маргейт. Золотая Миля. – Но это короткая миля, всего пара фарлонгов, и не шибко золотая с виду, по такой-то погоде, золотом тут и не пахнет.
БургерыХотдогиМороженоеКоктейлиЧайПопкорнЛеденцы-СахарнаяВата. Уйма вывесок и цветных фонарей, одни горят, другие мигают, и все дребезжит и трясется на ветру, а на мостовой там и сям лежат поваленные ветром афишные тумбочки на цепях. Большинство игровых залов закрыто, но в двух-трех горит свет, там все сияет и переливается. У одного из входов, в специальной будочке, торчит малый в шляпе с низкой тульей и куртке из ослиной шкуры, явно ждет не дождется конца своей смены. Нельзя сказать, чтобы народ туда валом валил.
– Вот что значит не сезон, – говорит Винс.
Вполне можно представить себе, что Винс – хозяин игрового зала. Разница, в общем, невелика. Салон Доддса с автоматами вместо машин.
Мираж. Золотой прииск. Мистер Би.
На ветровом стекле становится все больше мелких штрихов и капелек, и Винс включает «дворники», но они только размазывают воду, и он снова выключает их. Дождь еще не пошел всерьез, хотя небо темнеет с каждой секундой.
– В самый раз успели, правда? – говорит Вик. – А по утру судя и не подумал бы.
– Главное, что добрались, – говорит Винс.
Море этого не знает.
– Не очень-то удобная погодка для нашего дела, – говорит Вик, как будто до него это никому не приходило в голову.
– Это как посмотреть, – говорит Винс.
Я держу коробку.
– Попутного ветра в спину, – говорит Вик.
Я говорю, просто чтобы убедиться:
– А Пирс где?
– Ты на него смотришь, Рэйси, – медленно и терпеливо отвечает Винс. – Вон та штука впереди, на которую ты глядишь, и есть Пирс.
– Она и на пирс-то не похожа, – говорю я.
– А называется Пирс, – говорит он. – Хотя вообще-то это стена гавани. – И он снова вспоминает о своей роли гида. – Раньше тут была другая штуковина, Дамба, которая выглядела как пирс, по ней гуляли, пароходы к ней приставали. Но ее называли Дамбой, а то, что на самом деле стена гавани, называется Пирсом.
– Разумно, – говорю я. – А что случилось с той другой штуковиной, с Дамбой?
Винс смотрит на меня так, словно я плохо подготовился к экзамену.
– Снесло штормом. В семьдесят каком-то. Помню, Эми мне говорила: «Ты слыхал о Маргейтской Дамбе?» Наверно, поэтому Джек и написал про Пирс. Он-то хотел, чтобы это был не Пирс, а Дамба. Мы все помним, как по ней гуляли. Но он, видать, сообразил, что Дамбы больше нет, вот и поменял ее на Пирс.
Я начинаю путаться и на всякий случай молчу.
– Отсюда не видно, это, должно быть, за Пирсом, но кусок Дамбы вроде бы еще остался, – говорит Винс. – Стоит в море сам по себе.
– Может, его сегодня смыло, – говорю я.
– Это еще не шторм, – говорит Вик. У него тон знатока.
Ясное дело, нет, думаю я, глядя на водяную пыль.
По небу носятся чайки – можно подумать, что они то ли одурели от восторга, то ли, наоборот, жалеют, что вообще снялись с места.
– Чего он там? – говорит Винс, глядя через дорогу. – Искупаться, что ли, решил?
Потом мы видим, как он появляется из-за стенки, маскирующей вход в мужской туалет. Он замечает, что мы за ним наблюдаем, и специально мешкает в тот момент, когда на него набрасывается ветер, делая вид, что ему трудно идти. Он мрачно смотрит на небо, потом слабо улыбается, как часто улыбаются мужчины, только что опорожнившие мочевой пузырь. Он выглядит человеком, который всегда последний и знает это, который всегда заставляет других ждать. Он ненадолго останавливается – за ним ограда и серое море, – как будто, раз мы на побережье и он оказался в центре внимания, ему надо выкинуть какой-нибудь смешной номер, но он не может придумать какой и потому просто стоит, неуклюже ухмыляясь, точно его фотографируют. Я в Маргейте. Погодка аховая. Вдруг он подымается на цыпочки, сжимает кулаки, отводит плечо назад, делает выпад правой. Одно его лицо чего стоит – оно и впрямь сгодилось бы клоуну. Потом он тащится к машине, еле-еле – не идет, а плывет, – и открывает дверцу. Ветер кидается внутрь.
– Денек не для пляжа, – говорит он.
– Шальная мартовская погода, – говорит Винс.
– Уже апрель, – вставляет Вик.
– Первоапрельские шуточки, – говорит Ленни.
– Шальной Бомбардир Тейт, – говорит Винс, словно бы ничего не имея в виду, словно это просто так вырвалось.
– Джек Доддс, вот кто у нас шальной, – говорит Ленни, хлопая дверцей. – Вчера первое апреля было. Специально он, что ли, все тут перебаламутил?
Я держу банку, но на этот счет ничего сказать не могу – она не вздрагивает, никаких сигналов. Только ворчит двигатель.
Винс смотрит на отражение Ленни в зеркальце, потом прямо вперед. Мы стоим у тротуара.
– Так, – говорит Вик, словно час пробил.
– Так, – повторяет Ленни.
А я молчу. Мы все точно ждем чьей-то команды, и ее, наверно, надо подать мне, потому что Джек у меня и я должен почувствовать, как он говорит: «Ну ладно, двигай, ребята». Но я молчу. Не принимаю на себя командования.
Винс смотрит вперед, его руки спокойно лежат на руле, как будто мы едем, хотя на самом деле мы стоим без движения. Ветровое стекло все серебрится, небо как свинец. Потом я открываю рот, чтобы сказать «Ну, поехали», и мы вдруг начинаем двигаться. Словно Винс так ничего и не сделал и автомобиль решил за нас, словно мы просто груз, а «мерседес» тронулся сам по себе: щелк – и поехал, как та лента, которая увезла гроб с Джеком за синие бархатные занавески.
Это не похоже на конец пути, не похоже на цель, к которой ты стремился. Здесь как будто стараются растянуть на весь год то, что случилось в одно счастливое воскресенье. Так вот что ты получаешь, вот к чему ты приходишь. Я думаю, это оттого, что каждому хочется снова стать малышом – совочек с ведерком и полное пузо мороженого. Или оттого, что здесь чувствуешь себя на краю, хотя ты и так на краю, в другом смысле, и знаешь это. Не куда приходит дорога, а откуда она уже не ведет дальше, потому что утыкается в болото. Конец пути, конец пирса. Плюх. И если бы побережье само по себе было таким замечательным, к чему тогда устраивать всю эту китайскую ярмарку с увеселениями? Все пытаются раздразнить твои чувства, точно компания старых проституток. Как будто это не берег Кента, а район бардаков в Каире.
Фламинго. Тиволи. Ройал.
Винс позволяет машине медленно катиться вперед, он едва прикасается к педали газа, как будто наш «мерседес» сам знает, что делать, у него свое соображение – Дюк вот тоже всегда приходил домой сам, и я понимаю, почему Винс так себя ведет, что у него на уме. Наш автомобиль как бы стал катафалком, большим синим катафалком. Ведь это последнее путешествие Джека, по Марин-террас в Маргейте, вдоль Золотой Мили. Последняя ездка сегодня, да, Джек? Винс смотрит прямо вперед, руки на руле, словно не хочет ни на что отвлекаться. Мираж, Золотой Прииск, Океан. Все они размалеваны и разукрашены, как дворцы для бедных, – только в конце ряда маячит, возвышаясь над ними, простая кирпичная башня, а на ней несколько крупных слов. Это смахивает на вход в тюрьму, а не в парк аттракционов. Мы уже миновали башню, но все видели, спускаясь с холма, край большого колеса за ней и высокую горку, черную и тонкую на фоне серого неба. Этим и знаменит Маргейт, ради этого сюда и едут люди. Страна Грез.
Эми
И единственное, чего я хотела, единственное, на что надеялась все эти пятьдесят лет, – поверь мне, я никогда не просила слишком многого, – это что ты посмотришь на меня, хоть разок, и скажешь: «Мама». Не так уж много за полвека. Черт побери, тебе ведь пятьдесят лет. Ты уже свила бы себе гнездышко, не захотела бы оставаться со мной, жила бы по-своему. Ради Бога, мама, я уже взрослая. Что ж, ладно, пожалуйста, раз ты взрослая, поступай как знаешь. Твоя жизнь, охота губить – губи.
Я пыталась понять, каково это – быть тобой. Вечно в этом приюте, куда я только наезжаю. Всегда в этом теле, которое я вижу лишь дважды в неделю. Хотя это не так уж трудно, правда, – ведь когда-то оно было частью моего? Плоть от плоти. Но я думаю, когда перерезают пуповину, то заодно отрезают и все остальное. Тебе говорят: теперь ты сама по себе, ты другая и отдельно от всех, как любой человек в этом мире, а думать иначе – чистая глупость. И если сложить все мои визиты, по два раза в неделю, выйдет, что мы провели вместе чуть больше года – не слишком много за пятьдесят-то лет, не слишком много для матери и дочери. Но если поглядеть с другой стороны – целый год одних только посещений.
Вот кто я есть, вот кем я была – посетителем. И когда пришла посмотреть на Джека, в той маленькой комнатке, а Винси ждал снаружи, – пришла посещать Джеково тело, как, можно сказать, делала и при его жизни, хотя сколько таких посещений было за пятьдесят лет, я не считала, и подумала: ну и в чем разница? Теперь он уже никогда не превратится в кого-то другого, но не обманывай себя, Эми Доддс, это и живому Джеку было не под силу.
В общем, что верно для тебя, то верно и для него. Может быть, поэтому он никогда и не навещал тебя – потому что уже посетил себя самого, как-то умудрился посмотреть на себя в той комнатке, где лежало его тело, понял, что уже не изменится. Может быть, он принес тебе эту жертву: нет надежды для тебя, значит, нету и для него. Пожертвовал всеми другими Джеками, которыми он мог бы стать. Но посмотри на дело иначе. Может быть, Джек Доддс, мой муж, был святым, а я этого не знала, никогда не умела соответствовать. Была слабой и эгоистичной. Привет, мам.
Самое лучшее, что мы можем сделать, Эм, это...
Негодяй, мясник, вот ты кто.
Я стояла там, положив руку на его холодный лоб, холодный как камень, и думала: это единственный Джек, какой только был или будет, один-единственный, мой бедный-бедный Джек. Думала: его вынули из холодильника, а потом засунут обратно, как сам он делал со своей говядиной и свининой. Скажи что-нибудь, Джек, хотя бы передо мной не притворяйся мертвым.
Думала: ради Винса я должна выглядеть сильной, несломленной. По крайней мере, мы дали этому несчастному мальчишке крышу над головой.
«Пойдешь посмотришь на него, Винси?» – сказала я.
Я пробовала понять, каково это – быть тобой, девочка. Понять, что значит быть лишенной того, чего лишена ты, и даже не знать об этом. Я пыталась понять, лучше было бы или хуже, если б мы знали заранее и имели выбор, избавить тебя от твоей жалкой доли еще до того, как ты узнала, что ты – это ты. Если, конечно, ты вообще об этом узнала. Тогда мы с Джеком получили бы свободу и смогли бы вести разные жизни, если бы ты положила за это свою. Твоя жертва.
Только похоже, что этот вариант не принес ничего хорошего Салли Тейт, бедной неудачнице, – ни сразу, ни потом. Похоже, и она переключилась на посещения. Муженек в тюряге. Потом ее тоже стали посещать, с платой за постой. На это живут, можно понять, что доводит женщину до такого существования. А Ленни Тейт повернулся спиной, умыл руки. Твоя жизнь, охота губить – губи. Хотя у него и от собственной-то немного осталось, судя по его виду в последнее время, он и сам превратился в развалину. А что до Джоан Тейт, повернулась она спиной или нет, я не знаю. Хотя, по-моему, она всегда знала, что Ленни на меня заглядывался.
А потом, это ведь преступление, как считалось тогда, в злое старое время. Вам нарубить, хозяюшка? Хотя почему преступление, когда добрая половина человечества, если поразмыслить, если вспомнить обо всех страданиях, добрую половину жизни думает, что лучше бы вовсе на свет не родиться? Нам с тобой еще повезло, Джун. И как ни крути, факт остается фактом: Салли по-настоящему хотела Винса. А я так и не перестала хотеть Джека. Всем нам прямая дорога в Страну Грез.
Зеленая фасоль. Дуршлаг. Вместо головы сито, и так далее.
Автобус сегодня еле ползет. Наверно, из-за дождя: улицы превратились в реки. Погода мерзкая. Но автобус всегда добирается до места. Я нынче опоздаю, девочка, но что тебе за печаль, разве ты когда-нибудь замечала, утро на дворе или вечер? Хотя иногда, по понедельникам и четвергам, мне казалось: а вдруг ты ждешь. Думаешь: сегодня понедельник, сегодня четверг, значит, она приедет. Надеюсь, что приедет, надеюсь, она никогда про меня не забудет.
Тем более что я не хочу, чтобы сегодня мое путешествие закончилось быстро. Есть время подумать, пока тащится автобус, есть время подготовиться к тому, что мне надо сказать.
Я старалась, я ждала и надеялась все пятьдесят лет, и теперь ты не можешь меня упрекнуть. Ты можешь упрекать меня за то, что вообще родилась, но за то, что будет теперь, нет. Пятьдесят лет – немалый срок. Наверное, многие в этом мире думают, что родиться было ошибкой, но уж коли родился, так не хнычь, терпи. Это и к тебе относится, девочка, даже к тебе. Только ты теперь можешь показать, доказать: это не то же самое, как если бы тебя вовсе не было, появись ты на свет или не появись – все едино. Пятидесяти лет довольно, чтобы вырастить ребенка. Прости меня за все ложные надежды и обещания, за минуты слабости, прости за всех этих дублеров, Винси-Салли-Мэнди. Но это не освобождает тебя от обязанности быть той, кто ты есть. ДжунДжунДжун.
Теперь мне придется заботиться о себе. Впрочем, ты этого не знаешь, не можешь знать. Посмотри на меня – жалкая беззащитная вдова, сидит в сорок четвертом автобусе, на втором этаже, хотя одному Богу известно зачем, в такую-то погоду, что ты увидишь за мокрыми окнами, кроме этой мерзости. А Бермондси сейчас глушь глушью. Там, где ты есть, безопасней, поверь мне, девочка. И вот, потому что мы опаздываем и в школах уже кончились уроки, нам пришлось затормозить у остановки, где их целая толпа, вопящих, чтоб посадили. Нахальная мелкота в темно-синей форме. Все завалились наверх, толкаются, пихаются и орут, как будто нормально говорить не умеют. И я понимаю, что это всего лишь дети, они просто спускают пар, но пугаюсь чуть ли не до полусмерти. Я испугалась бы вдвое меньше, будь Джек еще здесь. Хотя какая разница, ведь здесь-то его все равно не было бы. Он был бы там, за своим прилавком, отличное мясцо, сударыня, а не здесь, в автобусе, вместе со мной. Ни разу не съездил повидать тебя. И никогда не спрашивал: ну как она? Как там Джун? Но меня до смерти пугает, что хоть он и не здесь, его нет и там, где он всегда был, рекомендую кусочек окорока. Он даже не лежит на больничных подушках, где тоже словно целую вечность пролежал, целую жизнь, принимая посетителей. Ты вот что, Эм, ты приходи ко мне. И даже тогда не упомянул твоего имени. Теперь его нигде нет. Или он уже смыт в море или смешивается с песком на маргейтском пляже, если все прошло по плану, если погода не помешала закончить дело. И я знаю, что они будут думать, что они скажут: надо было ей поехать, надо было быть здесь, это ее долг. Что ж, корите меня и за это, Эми виновата. Но кто-то же должен сказать тебе.
Что я хочу сказать – черт возьми, это ведь твоя вина. Что никто тебя не целовал, никто по тебе не скучал, одна я. Твоя, черт побери, забота. И, конечно, не стоит надеяться, не стоит и думать, что после пятидесяти лет без взгляда, без звука с твоей стороны ты ждешь сейчас, зная, собираясь сказать: я понимаю, всегда понимала. Ты права. Забудь меня.
А я собираюсь сказать: прощай, Джун. Прощай, Джек. Они кажутся мне одним человеком. Теперь нам придется жить друг без друга, идти разными путями, каждой своим. Мне надо подумать о собственном будущем. Что-то Рэй говорил на этот счет, сколько у меня не хватает.
Помнишь ты Рэя, дядю Рэя? Однажды мы приходили к тебе вместе с ним, в то лето, когда я пропускала четверги.
Теперь я буду принадлежать только себе. Но я не могла просто перестать ездить, не сказав тебе прямо в глаза: прощай, Джун. И не могла не сказать еще одного, ведь две эти вещи связаны. Ты все равно не поймешь, но кто-то должен сказать тебе, а больше никто этого не сделает. Что твой папа, который никогда не навещал тебя, которого ты не знала, потому что он не желал тебя знать, что этот твой папа.
Рэй
Когда он раздевался до пояса, чтобы взяться за дело, будь то погрузка машины или перетаскивание боеприпасов, или когда посещал места, которые в армии, и нигде больше, называют санбытпомещениями, а однажды когда он дремал в теньке, под взорванной стеной в Матрухе, а мне полагалось нести караул – солдат почти всегда готов что хочешь отдать за часок сна, – я залезал к нему в нагрудный карман и доставал оттуда бумажник. Прямо как вор, только я ничего не брал, а просто вынимал ту фотографию и завидовал ему. Чтобы сохранить рассудок в пустыне, люди делают и более сумасшедшие вещи. Хотя если бы я был на его месте и она принадлежала мне, я не мог бы использовать его в роли своего щита и хранителя, так сказать, заслоняться им от пуль. Я не был бы малышом, прячущимся за чужой спиной, а был бы здоровым парнем впереди. Крупной мишенью.
И в любом случае я чувствовал бы себя еще более слабым и беззащитным после того, как до меня дошло известие о смерти отца. В военное время новости ходят медленно. Он умер много недель назад, а я и не знал этого. Он был уже мертв, когда я сидел на верблюде с Джеком, когда мы выбирали себе девок в борделе. Умер, едва я ступил на африканскую землю. Я и Африка. Ну что ж, Рэйси, сынок, хоть на мир поглядишь, увидишь что-нибудь кроме задворок Бермондси, только сиди тихо, не высовывайся, вот что я тебе скажу. Я никогда не понимал, как можно выполнить оба этих совета одновременно.
Его доконала не бомба, а слабая грудь. Наверно, вы не поймете, отчего это так прямо сказалось на моей тревоге за собственную жизнь – его уход, когда он все равно был далеко, что живой, что мертвый. Но у меня пропало чувство поддержки, чувство резерва. Ты замечаешь, что очутился на переднем крае, что ты следующий.
Странно думать, что все вышло наоборот. Когда казалось бы. Ведь аккурат перед тем, как получить это известие о нем, я послал ему открытку: мол, жив-здоров, загораю на солнышке, хотя и не пожелал бы ему присоединиться ко мне. При том, что человеку его профессии тут было бы раздолье – вон сколько бесхозного железа валяется, – и климат для его легких что надо: тепло и сухо, только вот пыль, да дым, да бензиновая гарь, да мухи эти чертовы. А он, наверно, собирался с духом, готовился получить похоронку: извещаем вас, что рядовой Р. Джонсон сыграл в ящик. «Хоть об этом ему теперь не беспокоиться», – сказал Джек. Сам валялся под той стеной, точно мертвый. А я думал о том, что когда-нибудь мне, возможно, придется сказать этой девушке на фотографии: «Миссис Доддс? Эми Доддс? Вы меня не знаете, но я дружил с Джеком. В Африке. – Держа в руках то, что по-армейски называется „личные вещи“. – Меня зовут Рэй Джонсон. Я тут неподалеку живу».
И запомни, Рэйси, сынок, – ты не металлолом собирать родился.
Этот снимок сделали на побережье. Сразу видно было. Летнее платье, летняя улыбка, пляжный фотограф. Теперь-то я знаю где.
Мы поворачиваем вдоль набережной, все тем же черепашьим шагом, медленно, торжественно и благопристойно. Но если мы хотим опередить дождь, надо бы поторопиться. Хотя стоит посмотреть на водяные брызги, фонтаном взлетающие над стеной гавани, то бишь Пирсом, как становится ясно: все одно вымокнем. Ветер, похоже, дует как раз поперек залива, с запада на восток. Дома здесь уже не такие капитальные, и дорога между ними и морем не такая широкая. Они кажутся хрупкими и какими-то жалкими – потому ли, что больше открыты стихиям, или потому, что им с самого начала нечем было особенно похвастаться. Кофейня Марио. На окнах некоторых домов ставни – видно, хозяева покинули их навсегда. Кондитерская Роуленда. Рубин – пиво всех сортов. Я гляжу на рубиновую физиономию Ленни – наверное, он тоже приметил эту вывеску. По-моему, мы все отметили ее про себя. Казанова – блюда на вынос. Роковая женщина – аксессуары и парфюмерия.
Не так уж это много. Не о чем и домой писать, если ты наконец попал сюда. Если море – это просто море, мокрая пустыня, а все остальное чепуха, не заслуживающая внимания. Пирс, почтовая открытка, монетка в щель автомата. Пожалуй, можно сказать, что Джеку и Эми повезло, точнее, повезло Эми. Убогая мечта – сюда переехать. Хотя мечты – они все убогие.
Тридцать четыре тысячи.
Я мог бы посмотреть мир. Не везде же одни моря да пустыни. Махнуть на край света. Сидней, Бонди-бич, куда там Маргейту. Поглядеть на Сью, прежде чем она получит извещение, что... прежде чем она скажет Энди, который, наверно, уже не носит ту афганскую куртку: «Это мой старик».
Сыграл в ящик.
Я скажу ей: извини. Извини, что перестал писать. Потому что первым перестал я, не спорю, но у меня были свои причины. Я человек маленький, но у меня есть своя гордость, и в некоторых вещах мне трудно признаваться. Это все из-за Кэрол. Потому что она бросила меня, променяла на другого такого же олуха, и мне было стыдно и боязно говорить тебе, ведь я думал, что ты подумаешь, поскольку вы с ней всегда были на ножах: это я виновата, или решишь, что я набиваюсь на сочувствие или что это имеет какое-то отношение к твоему отъезду. Я думал, что вовсе не писать будет лучше, чем сочинять всякое вранье, вот и перестал. Правда, теперь, когда ты все знаешь и знаешь, что я молчал чуть ли не двадцать пять лет, это может навлечь на меня подозрение и похуже. Ведь все двадцать пять лет ты могла думать, что на другом краю света живем мы с Кэрол, а главное, я, и мы просто решили не писать. С глаз долой – из сердца вон. Радовалась, наверно, что сбежала от таких родителей. Но вот он я, наконец явился и говорю тебе это прямо в лицо. Кэрол оставила меня через полгода после тебя, это факт. И еще один факт: по ней я давно перестал скучать, что ж поделаешь, зато по тебе скучал всегда.
Ну а где внуки-то? И бассейн. А медвежат коала покажешь?
Я мог бы посмотреть мир. Это лучше, чем мотаться по ипподромам. ЧелтнемЭпсомЮттокеетер. Лучше, чем лошадок обхаживать. Слыхали? Старина Джонсон, Счастливчик, бросил скачки, больше не играет. Мир полон одиноких, невезучих людей – они трутся на ипподромах, заключают пари, дожидаются результатов футбольных матчей, рвут пополам счета, а есть и такие чудаки, которые по воскресеньям клады ищут.
А потом я сказал бы Сюзи: есть еще кое-что, о чем ты не знаешь. Я ведь не один приехал сюда, в такую даль, – нет, дочка. Погоди-ка секундочку. Тут вот со мной... это Эми. Помнишь – твоя тетя Эми, как ты ее всегда называла. Хотя теперь-то она уж не тетя тебе, все теперь малость по-другому. Думаешь, с чего мы пустились в это путешествие? Это не просто поездка к родным, не просто старикам на месте не сидится.
И тут наступит момент, когда надо будет все выложить начистоту. Расколоться. Мы с тетей Эми. Прямо как твоя мать и... Но между прочим, сначала надо будет уладить дело с Эми, спросить у нее, набраться духу. Без спросу ничего не получишь, кто не рискует, тот не выигрывает, первая заповедь игрока. Хотя иногда вороши не вороши старые угольки – все равно ничего не найдешь. Только золу. Она сказала: «Надо кончать с этим, я снова начну ездить к Джун, – с видом монашенки, удравшей из монастыря. – Я не могу не видеться с Джун», – сказала она.
Как насчет прогуляться в Австралию? На край света?
И допустим, она скажет: «Забудь об этом, Рэй, все кончилось двадцать лет назад, разве не так? Мы уже старики». Или просто: «Забудь об этом». Может, лучше и дальше жить одному, как оно, в общем, всегда и было. И по миру ездить одному, и на край света одному отправиться, с тридцатью тысчонками в кармане вместо балласта. А кому какое дело. Винси ведь даже не знает, куда делась его тысяча. Тут можно быть спокойным.
Еще раз такое не выгорит, чудеса не повторяются. Да и в любом случае – это вроде как Джеков подарок, с какой стороны ни посмотри.
А может, надо просто отдать ей деньги и голову не морочить. Держи, Эми, здесь тридцать тысяч, чтоб тебе жить спокойно. Я тут ни при чем – благодари Джека да еще одну лошадку. Только как ей остального не рассказать? Это ведь было что-то вроде знака, вроде разрешения, как будто он нас благословил: продолжайте, мол, там, где остановились. А потом то же самое, пан или пропал, вся жизнь на волоске: да или нет. Что скажешь, Эми? И весь мир узнает, счастливчик я или только прикидывался. Не я буду на мир смотреть, а он на меня. Рэйси у нас темная лошадка, верно? Лихо все провернул, ничего не скажешь.
Но он-то, выходит, знал с самого начала. Вот оно что получается. Все продумал, сметал, как говорится, на живую нитку. Вернее, на мертвую, чтоб уж не разошлось. Словно сказал мне: вот моя рубаха, Рэйси, не стесняйся, бери и носи. Тебе бы и раньше ее носить, если б в этом мире всем заправлял не только слепой случай, если бы нам дано было видеть и выбирать. Ты и Эми. Если бы мы могли выбирать. И ты приходил бы первым в скачках на дерби, а Ленни стал бы чемпионом в среднем весе. А я был бы доктором Килдером.
[24] А Вик? Что ж, Вик, наверно, и так на своем месте, с ним, кажется, все в порядке.
В общем, носи на здоровье. Может, она тебе и великовата, но ходить ты в ней сможешь.
Если бы мы умели видеть. Перед нами уже начало Пирса. Барнаклс – пиво на любой вкус. Клуб Танет – бар, бильярдная. Если бы мы умели видеть и выбирать. Тогда букмекеры разорились бы. Но некоторые вещи все равно случаются, так что грех сетовать. Как будто не мы их увидели и выбрали – хотя и выбрали бы, если б увидели, – а они нас и случились с нами, так что мы тоже не остались в стороне, нас тоже не забыли, хоть мы и не самые рослые, ловкие, ухватистые и смышленые парни в округе. Небо осело вниз, вот-вот лопнет, и Винс ищет местечко поставить машину, а я думаю: банка у меня в руках, но я не заслужил этого. У моря цвет одиночества. Цвет мокрого праха. Собирается дождь. Ах, Рэй, ты самый чудесный на свете. Дожить до того, чтобы услышать такое от женщины, пусть это и неправда. Ты лучше всех. Стук дождя по крыше, шум толпы, как шум волн. Со слезами на глазах, голосом, хриплым от волнения: ах, Рэй, ты чудеснее всех, ты счастливый, ты лучик солнца, лучик надежды.
[25]
Джек
Он говорил: «Знаешь, сынок, тут вся штука в отходах. Ты пойми главное: привозишь в магазин одно, а уносят оттуда совсем другое. Все искусство мясника в том, чтобы избегать отходов. Если бы мясник сумел получить деньги за то, что он выбрасывает в таз, за жир и всякое такое, он был бы счастливым человеком, верно? Он бы и в ус не дул. Если ты вычтешь вес отходов из того, что купил на рынке, и разделишь на результат то, что заплатил сам, выйдет настоящая цена, которую и надо сравнивать с выручкой. Никогда не забывай об этом. Ты будешь платить и за кости, и за жир, и за усушку, и за тупые ножи. А дороже всего обойдется тебе плохое хранение и плохая разделка, после которой остается много дурных, не годных в продажу кусков. Надо постоянно следить за отходами, постоянно. Ты пойми, в чем беда с нашим товаром. Он слишком быстро портится».
Маргейт
Винс ставит машину, а я держу банку, думая: не заслужил я, не заслужил. Между дорогой и морем кусок обычной земли, в центре которого стоит приземистое здание с башенкой и часами, таможня или что-то в этом роде, а дальше начинается Пирс. С одной стороны гавань с покатым бетонным покрытием, она будто зажата у Пирса под мышкой, а с другой – просто высокий берег с парапетом, изгибающийся в противоположном направлении, вдали маячат скалы, белые в сером свете, и чайки вокруг выделывают свои трюки или усаживаются на парапет, не торопясь складывать крылья. Словно в той стороне уже не песчаный пляж, а открытое море, Северное море, следующая остановка Норвегия, а Пирс построили специально для того, чтобы отгородить залив с пляжем и гаванью, защитить их от стихий. Только сегодня стихии атакуют с другого бока.
– Ну вот, – говорит Винс и открывает свою дверцу, заодно выключая зажигание. – Пошли дело делать. – Точно эта медленная езда по набережной потихоньку заводила в нем скрытую пружину и теперь он должен двигаться быстро. Но и небо советует нам пошевеливаться, ясно, что долго оно без ливня не выдержит. Винс смотрит вверх и поднимает чашечкой руку – проверить, нет ли дождя, а заодно и поторопить нас, манит пальцами наружу. Пока там только отдельные капли, ничего серьезного, но волны будто знают: вот-вот бабахнет. Они скачут и мечутся, как звери в час кормежки, точно им не терпится еще больше вымокнуть.
– Может, обождем чуток, – говорит Ленни. – За лишние десять минут Джек не обидится.
– Этот дождь не пройдет, – говорит Вик. – Зарядит надолго.
Есть, капитан.
Винс идет к багажнику и достает пальто, оставив свою дверцу открытой. Холодный ветер снова бросается внутрь машины, а с ним и запах моря: тут и бодрящая свежесть, и в то же время воняет дегтем и какой-то дрянью, точно в корабельном трюме. Этот запах сразу напоминает что-то знакомое, напоминает морской берег, хотя я-то никогда на побережье не бывал. Нам с тобой, Рэйси, или пирсу Тауэрского моста, или ничего. Оно пахнет, как сама память, словно ты угодил в вершу для омаров.
Винс опять появляется в поле зрения. Он несет все наши плащи и куртки, этакий добрый папаша, но мы сидим неподвижно. Наверное, испугались. Все разом. Винс стучит кулаком по крыше над Виком и Ленни, и Ленни невольно втягивает голову в плечи, рот его разъезжается в длину, глаза вылезают на лоб – ни дать ни взять лягушка.
– Ну давайте, – говорит Винс, – пошли.
Вик открывает дверцу, и Винс дает ему плащ. Я тоже открываю свою, но остаюсь сидеть, сжимая в руках банку, как будто она вдруг стала слишком тяжелой. Винс обходит машину кругом, чтобы забрать ключи, и кидает мое пальто на свое сиденье, откуда мне легко его достать. Я смотрю на него, держа банку, точно говорю: не хочешь ли? Может, возьмешь? И он говорит: «Неси его, Рэй», – будто вспоминает, что сам уже носил эту банку и даже выбросил оттуда немного, кусочек Джека, который мы не довезли до места. «Неси его». Стало быть, Джек пока при мне. «Пакет, наверно, больше не нужен, как по-твоему?» – говорит Винс. Я вынимаю банку и роняю пакет к своим ногам. Джек Артур Доддс. Капли начинают падать чаще. Я беру плащ и вылезаю из машины, Ленни тоже. Винс дает ему пальто, захлопывает дверцу и запирает ее. Мы все стоим на ветру и под шум моря натягиваем на себя свои шмотки. Я надеваю кепку поглубже, чтоб не слетела, – Джек мешает мне, но я не хочу ставить его на асфальт. Банка на глазах становится мокрой и скользкой. А вдруг уроню? Винс стоит с непокрытой головой, его гладкие волосы аккуратно зачесаны назад, но я уже надел кепку, хоть и думаю: может, не стоило?
– Ну-ну, давайте, – говорит он, – пошли. – И нам перестает казаться таким уж странным, что мы ехали сюда весь день, а теперь вот вдруг заторопились. Когда думаешь об этом заранее, представляешь это в мыслях, все выглядит спокойно и торжественно – Вик подсказывает на ушко, что делать, руководит церемонией, и для спешки и беготни просто нет места. Что ж, доберись мы сюда пораньше – а ведь могли бы, – у нас были бы простор, солнце, покой, время. Но погода словно подгоняет нас, стихии как будто не столько преграждают нам путь, сколько подталкивают нас в спину. Словно мы все время балансировали на краю, а теперь отступать уже поздно. Потому что небеса вот-вот разверзнутся.
Пирс шире, чем казался издалека, он широкий, как дорога, а это значит, что мы не так уж сильно промокнем, во всяком случае не от брызг. Со стороны открытого моря, где волнение должно быть сильнее, хотя сейчас все наоборот, вдоль всего Пирса идет плоский барьер высотой в несколько футов – как защитная стена, только наверху что-то вроде обломков старой ограды и фонарных столбов, коротких и ржавых, – наверное, в прошлые времена можно было гулять по этому барьеру, если, конечно, не бояться, что тебя сдует. Но теперь он закрыт, ступеньки наверх все обвалились, а внизу, на основном уровне, по которому идем мы, стоят знаки с надписью «ЧАСТНЫЕ ВЛАДЕНИЯ – ВХОД ВОСПРЕЩЕН». Так что мы могли бы развернуть машину и убраться восвояси, оправдание есть. Извини, Джек, чужие владения. Хотя кто нас остановит в такую-то погоду? Вокруг ни души. Да и вообще – особые обстоятельства, особый случай, особая миссия. Знаки точно подхлестывают нас, вместо того чтобы помешать.
Пирс широкий и крепкий. Я рад, что это не дамба, тем более что море так и бесится внизу. Но он весь в выбоинах, неровный и латаный-перелатаный, поэтому пройти по нему и в хорошую погоду было бы нелегко. С внутренней стороны барьера сделаны полукруглые ниши, там полно камней, ржавых банок и всякого мусора, а дальше, где барьер становится выше, к нему приткнулись запертые сарайчики и пристройки для хранения Бог знает чего – краска на некоторых из них совсем облезла, и дерево под ней серое, трухлявое.
Надо сказать, все это здорово смахивает на свалку.
В длину этот Пирс ярдов двести – двести пятьдесят, но Джек велел с конца, специально про это написал. Мы идем вперед, растянувшись цепочкой, но как будто не по своей воле, а из-за ветра, точно каждый из нас в одиночку борется со стихиями. Мы держимся правее, подальше от моря и его брызг, хотя иногда большие фонтаны все-таки достают нас, капельки колют лицо, а остальная вода шлепается на Пирс с таким шумом, будто по нему рассыпают гравий. Впереди Пирс изгибается, и видно, как разрезанные им волны забегают внутрь и вздымаются еще выше – каждая волна как бешеный зверь, который хочет с маху вскочить на ровную поверхность и хлещет себя хвостом, поняв, что это у него не получится. Мы не разговариваем. Да и не можем, потому что идем не рядом, но я, наверное, и так не стал бы. Я чувствую, как у меня в груди, под плащом, куда я спрятал Джека, что-то поднимается и растет, точно волны хотят с боем прорваться в мою собственную гавань.
Я не ожидал этого, не думал, что так будет. Словно какая-то часть меня взяла командование на себя и говорит мне, что делать, как поступать.
Винс опережает меня, наверно, ярда на четыре: целеустремленный, одна рука в кармане пальто, другая придерживает у горла воротник. На брюках у него кентская грязь. Вик шагает вровень с ним, но левее, как будто немного лишних брызг ему нипочем. Голова его поднята, а на лице странное выражение, почти улыбка. А Ленни чуть позади меня, то есть я надеюсь, что он там. Мне следовало бы повернуться, протянуть руку, взять его за рукав и помочь не отстать, что было бы непросто, я ведь еще и несу Джека. Но первым оборачиваюсь не я, а Винс, он останавливается посмотреть, не потерялись ли мы, и я, проходя мимо, беру за рукав его, не беспокоясь о Джеке: другая моя рука и это чувство в груди о нем позаботятся. Я крепко держу его за рукав, тяну за собой и, оказавшись совсем близко к нему, говорю:
– Твоя тысяча у меня. Я тебе верну. И все объясню.
Я рад, что шум и вся обстановка вокруг не располагают к длинному разговору и что летящие на нас брызги не дадут Винсу толком разобрать, с каким лицом я произношу эти слова. Но на лице Винси отражается только чистое облегчение, как внезапно упавший на него блик света. Видно, что он готов подождать объяснений, но сейчас отпала какая-то мелкая дополнительная проблема, не дававшая ему покоя, и теперь он может полностью сосредоточиться на нашем деле. Мы оба поворачиваемся и глядим на Ленни: сгорбленный, с горящим лицом, он хромает позади, стараясь догнать нас. Догоняет и говорит:
– Эми-то, видать, правильно сделала, что не поехала.
Мы идем дальше, снова каждый в своем маленьком пространстве, на этот раз Вик впереди на несколько ярдов. Похоже, этот забег выиграет он. Виктор-победитель. И тут дождь наконец решает, что его час настал. На небе ничего не меняется, но сверху начинает сыпать по-настоящему. Струи дождя заносит на нас ветром, как будто ему надоело стараться промочить нас брызгами с моря, и через несколько секунд мы уже совсем мокрые, хоть выжимай, вода льет с наших носов и подбородков, но меня это не огорчает. И то ли ветер снимает часть тяжести дождя, то ли самому дождю трудно пробиваться сквозь ветер, но с началом настоящего ливня на Пирсе становится как-то тише, безопаснее, словно мы очутились в самой гуще катаклизма и больше нас уже пронять нечем. Свет над заливом тускнеет, там будто полощутся гигантские кружевные занавески, и волны уже не выглядят такими сердитыми, да и Вик, может, ошибся со своим мрачным прогнозом, потому что вдалеке, у самого горизонта со стороны берега, брезжит какая-то узенькая полоска. Да, умеем мы выбирать момент.
Идти осталось немного. Не знаю, говорю ли я это вслух или только про себя, но я говорю: «Осталось чуть-чуть, Джек, – придерживая его под своим мокрым плащом, – уже почти пришли». И теперь, когда мы миновали изгиб Пирса, можно смотреть сквозь пелену на центр Маргейта, точно мы оказались на разных берегах, на разных островах. Нам видны Марин-террас и вереница увеселительных заведений, мимо которых мы ехали, – они подмигивают нам огоньками, как маленькие игрушечные домики, словно пытаются сказать: эй, мы здесь. А за ними, на фоне бледной полосы в небе, вырисовывается чертово колесо и горка, и можно даже представить себе, что сейчас там катаются какие-нибудь ненормальные – в раскачивающихся кабинках, дребезжащих машинах, вопят и орут под дождем и ветром, точно они еще большие психи, чем мы.
Вик уже добрался до конца. Он замирает там, вглядываясь вдаль. Капитан на мостике. Над ним, на приподнятой части Пирса, возвышается башенка с сигнальным огнем, как маленький маячок, но там, где стоит он, только каменная площадка и обрыв. Он начинает прохаживаться туда-сюда, поджидая нас. Это кстати, что Вик дошел до места первым, посмотреть, все ли в порядке, не забыли ли чего, нехорошо ведь будет, если что-то упущено. Мы догоняем его, а он оборачивается и глядит на нас, прямой и неподвижный, точно ветер решил огибать его стороной, и выдает нам одну из своих корректных улыбок, которые всегда держит про запас. Пристальней всех он глядит на меня.
– Ну вот и пришли, – говорит он. Но здесь нет ничего, кроме огромных каменных плит, уложенных вплотную друг к другу, – все они корявые, щербатые, в ямины налилась вода, – и низкого гранитного парапета, вроде бордюра на тротуаре, почти совсем разбитого, да еще ветра, брызг и дождя. С одной стороны волны кидаются на Пирс и расшибаются вдребезги, а с другой булькают и квохчут, точно извиняясь. В одном направлении Маргейт и Страна Грез, в другом открытое море. Хотя там не только открытое море, потому что теперь, когда мы можем заглянуть за приподнятую часть Пирса, нам становится видна старая ржавая железная конструкция, торчащая из воды ярдах в трехстах, похожая на остатки разрушенного моста. Волны так и скачут вокруг нее.
– Это Дамба, – говорит Винс. Ему приходится повысить голос: мешает ветер. – Тот ее кусок, который никак не снесет.
– Может, сегодня снесет, – говорит Ленни.
Мы в конце пути, и я держу Джека. Вы, наверно, знаете, как надо действовать в конце. Я всегда думал, что будет пауза, время, чтобы в последний раз собраться с мыслями, и кто-нибудь, может, захочет что-нибудь сказать и подаст знак. Будет небольшая задержка, как если бы вы сели за стол с иностранцами и стали озираться по сторонам, потому что не знаете, принято ли у них читать молитву. Но я не медлю. Я вынимаю из-под плаща банку, Джек Артур Доддс, и ничего не говорю, просто зажимаю ее под локтем и отвинчиваю крышку, точно все остальное уже сделано, и тут дождь начинает ослабевать, как будто он устроил перерыв, чтобы нам можно было спокойно развеять прах, и это само по себе уже знак, больше не надо. Мы в конце. Я спросил: «Чем он занимался в конце?», и Эми ответила: «Сидел в кровати, слушал радио, а потом, сказала сестра, он снял наушники, так спокойно, аккуратно, и сказал: „Ну вот. Теперь все в порядке“, и она на минутку вышла по какой-то надобности, а когда вернулась, он был уже мертвый». Я отворачиваю крышку и сую ее в карман, потом становлюсь спиной к ветру, протягиваю вперед руку с банкой и говорю: «Давайте» – словно предлагаю им коробку с леденцами или раздаю паек. Не торопитесь, каждый по очереди, две руки зараз туда не пролезут. Ленни берет первым, вынимает горсть – кое-что просыпается у него между пальцами, – и Вик говорит: «Вытрите руки насухо» – и сам вытирает свои платком, и мне ясно зачем. Это чтобы Джек не прилип к нам, чтобы часть Джека не осталась на наших руках. Но у меня и платка нет, не сообразил как-то. Сегодня тем более, мне это и в голову не пришло – платок захватить. Потом Вик опускает внутрь руку и достает свою порцию. Потом Винс поддергивает вверх рукав, но мешкает, точно желая сказать: «После тебя, Рэйси», потому что он-то ведь делает это по второму разу, он уже брал из этой банки, а может, просто потому, что решил пропустить меня вперед. Но я не хочу передавать мокрую банку, ее не так легко удержать, и поэтому говорю: «Давай, Винси, давай». И он достает горсть, и они все подходят к краю с подветренной стороны Пирса, вытянув руки и сжав их в кулак, словно собираются отпустить на волю маленьких пташек, но мы должны сделать это вместе, так что они ждут меня. Вик говорит:
– Я бы на вашем месте не подходил слишком близко к краю. Ветром все унесет, не волнуйтесь, – точно мы такие дураки, что даже этого не понимаем. Того гляди начнет раздавать спасательные жилеты. И я чувствую, что должен сделать это быстро, как семена сеют, только одной свободной рукой, поэтому я подхожу к парапету, прикрывая банку от ветра, опускаю туда руку и поднимаю горсть праха к ее горловине. Он мягкий и зернистый одновременно и почти белый, он как мягкий белый песок на пляже. Потом сразу вытаскиваю руку и бросаю. Кажется, мы все бросили вместе, хотя на остальных я не смотрю. Я смотрю на то, что бросил.
– Прощай, Джек, – говорю я. Я говорю это ветру. И они повторяют: «Прощай, Джек».
Вик не ошибся. Ветер подхватывает все и уносит в одно мгновение. Только что было, и вот уже нет. Потом я снова беру банку обеими руками, мельком заглядываю внутрь и говорю: «Давайте, давайте», и все они собираются около меня, чтобы взять еще по горсти. Нам четверым здесь, пожалуй, на два захода с лишком. Они снова по очереди запускают туда руки. Вторая попытка. И я делаю то же самое, и мы опять бросаем вместе: тонкий белый след, как струйка дыма, перед тем как исчезнуть, и несколько чаек кидаются вниз непонятно откуда и снова уносятся, точно их обманули. Потом я вижу, что по третьему разу всем не достанется, и начинаю черпать из банки сам, они вроде бы не возражают. Я черпаю и черпаю, моя рука как зверек, который роется в норке, и знаю, что под конец надо будет перевернуть банку и постучать по дну, как делают, когда кончается коробка с кукурузными хлопьями. Одна горсть, две, больше нету.
– Прощай, Джек, – говорю я. Небо и море и ветер смешались в одно целое, но если бы и не смешались, я видел бы то же самое из-за пелены, которая застит мне глаза. Лица Вика и Винса кажутся белыми пятнами, но лицо Ленни похоже на маяк, а вдалеке видны огни Маргейта. Можно стоять в конце Маргейтского пирса и смотреть прямиком на Страну Грез. Потом я бросаю последнюю горсть, и чайки опять возвращаются проверить, и я опрокидываю банку и трясу ее, как будто собираюсь и банку отправить в море, послание в бутылке, Джек Артур Доддс, спасите наши души, и прах, который я нес у своей груди, который был Джеком, еще совсем недавно одним из нас, уносит ветер, подхватывает и уносит, и прах становится ветром и ветер становится Джеком из которого сделаны все мы.