Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Ленора узнала, что городской парень, с которым сбежала Си, украл автомобиль и меньше чем через месяц бросил девушку. Что от стыда она не может показаться дома. Понятно, думала Ленора. Все, как она и предполагала. Даже законно выйти замуж не сумела. Надо было настоять Леноре хоть на какой-нибудь официальности, какой-нибудь записи. А так — какое-то непонятное «совместное проживание». Никаких обязательств: один может свободно украсть «форд», с другой — взятки гладки.

Джеки рассказала и о двух семьях, потерявших сыновей в Корее. Один был Майкл — у Даремов. Ленора помнила его как противного огольца и дружка Фрэнка. А другой, Абрахам, сын Мейлин и Хауарда Стоунов, его звали Стаффом, тоже погиб. Из троицы уцелел один Фрэнк. По слухам, он не собирался вернуться в Лотус. Даремы и Стоуны, понятно, переживали гибель сыновей, но можно подумать, им домой должны прислать тела святых. Не знают или не помнят, что ли, как эти ребята набивались на приглашение в дом парикмахерши? Разговоры о распущенности. Разговоры о позоре. Ее звали миссис К. Сказать наглая — мало. Когда пастор Олсоп пошел к ней предупредить, чтобы не привечала подростков, она выплеснула чашку кофе ему на рубашку. Поговорить с ней пастора упросили бабушки; отцов же ее услуги не интересовали, и матерей — тоже. Подросткам надо где-то поучиться, и если вдове их мужья не нужны, то от нее больше пользы, чем греха. Да и дочерям их так спокойней. Миссис К. никого не заманивала и платы не брала. По-видимому, она ублажала себя (и ребят) время от времени, когда у нее разыгрывался аппетит. Кроме того, никто не делал прическу лучше ее. Ленора и не подумала бы перейти дорогу, чтобы сказать ей: «Доброе утро», — а тем более посидеть на ее гадостной кухне.

Все это она выложила девочке, и, хотя глаза у девочки затуманились, та не возражала и не спорила, как Салем.

Ленора была глубоко несчастной женщиной. Она вышла замуж, чтобы не быть одной, но из-за презрения к окружающим чувствовала себя здесь чужой, а то и совсем одинокой. Утешали ее довольно солидный счет в банке, собственный дом и машина, а вернее, две из немногих, имевшихся в округе. Джеки была ее компаньонкой в той мере, в какой ей хотелось. Хорошая слушательница и замечательный работник, девочка вдобавок стоила гораздо больше четверти доллара, которую ей платила за день Ленора.

А потом это кончилось.

Мистер Хейвуд сказал, что прямо у него на глазах кто-то выбросил двух щенков из кузова грузовика. Он затормозил, подобрал одну — сучку, у которой не была сломана шея, — и привез в Лотус детям, заодно с комиксами и конфетами. Некоторые были рады и ухаживали за щенком, но другие его дразнили. А Джеки обожала собаку, кормила, защищала и обучала фокусам. Не удивительно, что собака привязалась к девочке, которая любила ее больше всех. И дала ей имя Бобби.

Обычно Бобби не ела кур. Она предпочитала голубей — у них косточки слаще. И за пищей не гонялась, ела, что дают или что попадется. Так что молодая курочка, клевавшая червей перед крыльцом Леноры, сама просилась в зубы. А палка, которой Ленора отгоняла Бобби от куриной тушки, была та же самая, на которую Ленора опиралась при ходьбе.

Джеки услышала визг и, оставив утюг отпечатывать свой коричневый след на наволочке, кинулась наружу выручать Бобби. Ни она, ни собака к дому Леноры больше не вернулись. Без прислуги и без поддержки мужа Ленора снова осталась одна, как после смерти первого супруга и до замужества с Салемом. Поздно было искать дружбы с соседками, которым она ясно показала, кто она и кто такие они. Просьбы к матери девочки были и унизительны, и тщетны, ибо ответ был один: «Извините». Теперь ей пришлось довольствоваться обществом человека, которого она ценила выше всех, — себя самой. Возможно, это тесное общение Леноры с Ленорой и стало причиной легкого удара, случившегося жаркой июльской ночью. Салем нашел ее на коленях возле кровати и побежал к мистеру Хейвуду. Он отвез ее в больницу в Маунт-Хейвен. Там после долгого опасного ожидания в коридоре ею занялись врачи — и предотвратили дальнейшее ухудшение. Речь осталась неразборчивой, но ходить она научилась, пусть и осторожно. Салем обеспечивал ее основные потребности, но с облегчением убедился, что не может понять ни единого ее слова. Так он утверждал, во всяком случае.

Свидетельством доброй воли набожных и богобоязненных соседок было то, что они носили ей тарелки с едой, подметали полы, стирали ее белье и купали бы ее, если бы не препятствовала тому ее гордость и их чувствительность. Они знали, что женщина, которой они помогают, презирает их всех, а потому даже не трудились высказать вслух понятную им истину: что Господь Творит Чудеса Неисповедимыми Путями.

9



Корея.

Ты этого вообразить не можешь, потому что не была там. Не можешь описать унылый пейзаж, потому что его не видела. Сперва скажу тебе о холоде. Каков он. Ты не просто мерзнешь. Корейский холод мучит, липнет к тебе, как клей, ты не можешь отодрать его от себя.

Бой страшен, но он живой. Приказы, брюхо подводит, прикрываешь товарищей, убиваешь — все ясно, сильно задумываться некогда. Самое плохое — ждать. Проходят часы и часы, и ты продираешься, как умеешь, сквозь холодные, долгие дни. А еще хуже — стоять одному в карауле. Сколько раз можно снимать перчатки, чтобы посмотреть, не чернеют ли ногти, или проверить винтовку? Глаза и уши настороже, чтобы заметить или услышать движение. Это не монголы там? Они хуже северокорейцев. Монголы никогда не унимаются. Ты думаешь, он мертвый, а он поворачивается и стреляет тебе в пах. Даже если ты ошибся и он мертвый, как позавчерашняя рыбина, все равно стоит истратить патрон для верности.

Вот я стоял, час за часом, прислоняясь к временной стенке. Ничего не видать, кроме тихой деревни далеко внизу; ее соломенные крыши подражают горам вдалеке; слева от меня торчала из снега заросль промерзшего бамбука. Туда мы выбрасывали мусор. Я стараюсь быть начеку, прислушиваюсь, смотрю, не покажется ли там пара сливовых глаз или зимняя шапка. Обычно там ничто не шевелилось. Но однажды днем среди бамбука что-то тихо хрустнуло. Кто-то там двигался, один. Я знал, что это не враг: они никогда не появлялись поодиночке; я подумал, что тигр. Говорили, что они бродят в горах, но никто их ни разу не видел. Потом бамбук раздвинулся, у самой земли. Собака? Нет. Это была детская рука, она высунулась и шарила по земле. Я вспомнил и улыбнулся. Вспомнил, как мы с Си воровали с земли персики под деревом миссис Робинсон — подкрадывались ползком, старались не шуметь, чтобы она не видела нас и не схватила ремень. В тот первый раз я не захотел прогонять девочку, поэтому она стала приходить чуть не каждый день, пролезала сквозь бамбук и рылась в наших отбросах. Ее лицо показалось только раз. А обычно я видел только, как ее рука шарит между стеблями и ощупывает мусор. Каждое ее появление меня радовало: будто наблюдаешь за тем, как птица кормит своих птенцов или курица разгребает землю, уверенная, что там сидит червяк.

Иногда ей везло сразу, и она мигом хватала какой-то объедок. А другой раз пальцы ее напрасно тянулись, шарили по земле в поисках чего-нибудь, чего угодно съедобного. Как маленькая морская звезда — и тоже левша, как я. Я видел, как еноты роются в мусорных баках — они были разборчивее. Для нее все было пищей — лишь бы не из металла, стекла или бумаги. Искала она пропитание не глазами, а кончиками пальцев. Остатки полевого пайка, крошки из любовно посланных мамой пакетов с печеньем, шоколадным кексом, объедки фруктов. Апельсин, гнилой, мягкий, почернелый — ее рука до него не достает. Она тянется к нему. Приходит мой сменщик — часовой, видит ее руку и качает головой, улыбается. Когда он подходит к ней, она встает и торопливо, как будто заученно, произносит что-то по-корейски. Звучит похоже на «ням-ням».

Она улыбается, тянет руку к ширинке солдата, трогает ее. Ням-ням? Как только я перевожу взгляд с ее руки на лицо и вижу два недостающих зуба, черную челку над ждущими глазами, он разносит это лицо из винтовки. А рука остается в мусоре — вцепившись в свое сокровище, пятнистый гнилой апельсин.

Каждый гражданский, кого я встречал в этой стране, готов был умереть (и умирал), защищая своих детей. Люди заслоняли их собой, не раздумывая. Однако знал я и несколько таких растленных, которым мало было продавать, как обычно, девушек — они торговали детьми.

Сейчас, думая об этом, я думаю, что часовой чувствовал не только отвращение. Он испытывал соблазн — вот что он хотел уничтожить.

Ням-ням.

10

«Джорджиан» подавал завтрак по-деревенски: ветчину с красным соусом. Фрэнк пришел на вокзал заранее, чтобы купить сидячее место в вагоне. Он дал барышне двадцатидолларовую бумажку, и она дала ему сдачи три цента. В половине четвертого он вошел в вагон и сел в удобное кресло. В полчаса, остававшиеся до отправления, Фрэнк дал волю навязчивым картинам, готовым в любую минуту вспыхнуть перед глазами.

Майк у него на руках корчится и бьется, и Фрэнк кричит ему: «Не уходи, брат. Стой. Не уходи. — Потом шепотом: — Пожалуйста, пожалуйста». Майк открыл рот, чтобы заговорить, Фрэнк опустил к нему голову и услышал: «Банкир, Банкир. Не говори маме». После, когда Стафф спросил его, что сказал Майк, Фрэнк соврал: «Он сказал: убей гадов». К тому времени, когда подоспели санитары, моча замерзла на штанах у Майка, а Фрэнку приходилось отгонять от его тела черных птиц, атаковавших парами, как бомбардировщики. То, что умерло у него на руках, вернуло причудливую жизнь его детству. Они познакомились раньше, чем научились ходить в уборную, вместе росли в Лотусе и вместе бежали из Техаса, не веря в невероятную зловредность чужих людей. Детьми они гонялись за отбившимися коровами, устроили себе бейсбольную площадку в лесу, делились сигаретами, хихикая, неуклюже приобщались к сексу. Подростками получили доступ к парикмахерше миссис К., и она под настроение совершенствовала их навыки. Они спорили, дрались, смеялись, дразнили друг друга — и любили, но об этом им незачем было говорить.

Фрэнк до этого не был храбрым. Он просто делал то, что приказано, и то, что необходимо. Даже нервничал, убив человека. А теперь стал отчаянным, сумасшедшим — стрелял, лавировал между оторванными частями тел. Вой, мольбы о помощи почти не слышал, пока F-51 не сбросил бомбы на вражеский пост. В тишине после взрыва эти мольбы разносились как звук дешевой виолончели, как мычание скота, почуявшего на бойне свое кровавое будущее. Теперь, когда Майк погиб, Фрэнк стал храбрым, как это слово ни толкуй. Сколько бы ни убивали корейцев и китайцев, ему все было мало. От медного запаха крови его больше не мутило — запах разжигал в нем аппетит. Через несколько недель разнесло Рыжего, а у Стаффа полилась кровь оттуда, где оторвало руку. Фрэнк помог Стаффу найти оторванную руку в семи метрах — она торчала из снега. Эти двое, Стафф и Рыжий, особенно сдружились. Рыжий, деревенский мужик, не любил северян больше, чем их, и предпочитал водить компанию с тремя парнями из Джорджии — больше всего со Стаффом. Теперь они были мясом.

Фрэнк ждал, не слыша, как затихает стрельба, пока не ушли медики и не пришла похоронная команда. От Рыжего осталось слишком мало, поэтому он разделил место на носилках с чьими-то еще останками. Стаффорду носилки достались одному, и он, держа оторванную руку в уцелевшей, лежал на носилках и умер, раньше чем боль дошла до мозга.

После, месяцами, Фрэнк не переставал думать: «Но я их знаю. Я их знаю, и они знают меня». Если слышал анекдот, который понравился бы Майку, то поворачивал голову, чтобы рассказать ему… потом после микросекундного замешательства соображал, что его тут нет. И никогда он больше не услышит его громкого смеха, не увидит, как он развлекает всю казарму солеными шутками или изображает кинозвезд. И долго после увольнения он видел иногда профиль Стаффа в машине, стоящей перед светофором, и только сердце, екнув от горя, объявляло об ошибке. От внезапных самовольных воспоминаний застилало влагой глаза. Многие месяцы только алкоголь рассеивал его лучших друзей, витающих мертвецов, которых он больше не может услышать, ни поговорить с ними, ни посмеяться.

Но до этого, до смерти земляков, он видел другую смерть. Девочки-мусорщицы, которая подобрала апельсин и успела улыбнуться и сказать «Ням-ням» до того, как часовой разнес ей голову.

Сидя в поезде, по дороге к Атланте, Фрэнк вдруг понял, что эти воспоминания, при всей их тяжести, больше не раздавливают его, не погружают в парализующее отчаяние. Он мог вспомнить каждую подробность, каждую беду, но не нуждался в алкоголе, чтобы успокоиться. Может быть, это плоды воздержания?

На заре, перед Чаттанугой, поезд замедлил ход и по неизвестной причине остановился. Вскоре стало понятно, что понадобился какой-то ремонт, и на это может уйти час, а то и больше. Кто-то из пассажиров заворчал, другие воспользовались случаем и, вопреки предупреждениям кондуктора, вышли наружу, чтобы размяться. Пассажиры в спальном вагоне проснулись и потребовали кофе. В вагоне с буфетом заказывали завтрак и напитки. Тот участок путей, где остановился поезд, лежал возле арахисовой фермы. Отсюда видна была вывеска фуражного магазина в двухстах-трехстах метрах. Фрэнк не досадовал на задержку, но на месте ему не сиделось, и он пошел к фуражному магазину. Магазин еще не работал, но рядом была открыта лавка, где местные покупали хлеб, газированную воду, табак и прочее. Из приемника с помехами доносилось «Оставь меня на воле» с Бингом Кросби. Женщина за прилавком сидела в инвалидном кресле, но, проворная, как колибри, мигом подкатила к холодильнику и достала Фрэнку банку «Доктора Пеппера». Он расплатился, подмигнул ей, получил в ответ гневный взгляд и вышел пить на улицу. Утреннее солнце пекло, а тени было мало: только эта лавка, фуражный магазин да дом-развалюха по ту сторону дороги. Перед домом стоял новенький «кадиллак», позолоченный солнцем. Фрэнк перешел дорогу, полюбоваться на машину. Хвостовые фонари у нее были вделаны в плавники вроде акульих. Ветровое стекло изгибалось над широким капотом. Подойдя ближе, Фрэнк услышал голоса — женские голоса, — они рычали и ругались за домом. Он пошел на вопли вдоль боковой стены, ожидая увидеть напавшего на них мужчину. Но там дрались на земле две женщины. Они катались, колотили друг дружку, вскидывали ноги, возили друг дружку в грязи. Волосы и одежда растрепаны. К его удивлению, рядом стоял мужчина и, ковыряя в зубах, наблюдал за ними. Когда Фрэнк подошел, он повернулся. Мужчина был крупный, со скучающими, равнодушными глазами.

— Какого хера уставился? — Он даже не вынул зубочистку изо рта.

Фрэнк застыл. Большой подошел к нему и пихнул в грудь. Два раза. Фрэнк бросил банку с «Доктором Пеппером» и ударил его наотмашь. Тот, как и многие очень крупные люди, был не слишком подвижен и сразу упал. Фрэнк бросился на лежачего и стал бить по лицу с желанием вбить зубочистку ему в горло. Каждый удар доставлял ему острое и такое знакомое удовольствие. Фрэнк не мог и не хотел остановиться. Он продолжал молотить, хотя большой уже потерял сознание. Женщины расцепились и оттягивали его за ворот.

— Перестань! — кричали они. — Ты его убьешь. Отстань от него, сволочь.

Фрэнк остановился и посмотрел на спасительниц. Одна нагнулась и поддерживала голову лежачего. Другая вытирала у себя кровь из носа и звала его: «Сони. Сони. Ох, бедный». Потом опустилась на колени и пыталась оживить своего сутенера. Блузка у нее на спине была разорвана. Она была светло-желтая.

Фрэнк встал и, потирая костяшки, быстро, почти бегом пошел к поезду. Ремонтники то ли не заметили его, то ли не обратили на него внимания. В двери вагона проводник взглянул на его окровавленные руки и пыльную одежду, но ничего не сказал. К счастью, туалет был около входа, так что Фрэнк мог отдышаться и помыться прежде, чем идти по вагону. Потом он сидел и удивлялся своему дикому радостному возбуждению от драки. Оно было не таким, как ярость, с которой он убивал в Корее. Там эти приступы свирепости были бездумными, безадресными. Здесь же он с радостью истреблял конкретного человека. Хорошо, подумал он. Это может пригодиться, когда буду выручать сестру.

11



Ее взгляд. Ровный, всегда ожидающий. Не терпеливый, не безнадежный, но приостановившийся. Си. Исидра. Моя сестра. Теперь — вся моя семья. Когда ты это пишешь, знай: она была тенью почти всю мою жизнь, вечным присутствием своим отмечавшая ее отсутствие или, может быть, мое. Кто я без нее, без этой недокормленной девочки с печальными, ждущими глазами? Как она дрожала, когда мы прятались от копателей. Я закрыл ей лицо, глаза, чтобы она не увидела ноги, торчащей из могилы.

В письме говорилось: «Она умрет». Я оттащил Майка в укрытие и отгонял птиц, но он все равно умер. Я час держал его, говорил с ним, но он все равно умер. Я останавливал кровь, вытекавшую из того места, где у Стаффа была рука. Я нашел ее метрах в семи и дал ему, на случай, если попробуют пришить. Он все равно умер. Больше никого я не спасал. Больше не смотрел, как умирают рядом со мной люди. Больше никогда.

И как сестра умирает, не буду. Ни за что.

Ош была первым человеком, за которого я был в ответе. Где-то в глубине ее жил тайный образ меня самого — хорошего и сильного меня, — связанный с теми конями и похоронами неизвестного человека. Охранял ее, нашел в густой траве дорогу оттуда, ничего не боялся — ни змей, ни бешеных стариков. Думаю: то, что мне это удалось тогда, не стало ли зерном всего дальнейшего? В моей мальчишеской душе я чувствовал себя героем и знал, что, если они нас найдут или тронут ее, — убью.

12



Фрэнк шел по Оберн-стрит от вокзала на Уолнат. Парикмахер, повар в баре, женщина по имени Тельма — в конце концов, он выяснил марку автомобиля и имя таксиста без лицензии, который мог довезти его до пригорода, где работала Си. Приехал он поздно из-за стоянки под Чаттанугой и целый день ходил по Оберн-стрит, собирая информацию. А теперь было уже поздно. Шофер появится на своем месте только завтра ранним утром. Фрэнк решил где-нибудь поесть, походить еще немного, а потом поискать ночлег.

Он бродил до сумерек, и, когда направлялся к гостинице «Роял», на него напали молодые начинающие гангстеры.

Атланта ему нравилась. В отличие от Чикаго, темп жизни здесь был человеческий. В этом городе время было. Время, чтобы не спеша скрутить сигаретку, чтобы разглядывать фрукты глазом ювелира. А старикам — собираться перед магазином и ничего не делать, только смотреть, как проплывают мимо них мечты: роскошные лимузины преступников и женщины с егозливыми задами. Время, чтобы давать друг другу советы, молиться друг за друга, строго наставлять чад в сотнях церквей. Расположившись к городу, довольный, он потерял бдительность. У него было много грустных воспоминаний, но последние двое суток — ни призраков, ни кошмаров, и по утрам требовалась не алкогольная встряска, как прежде, а тянуло на черный кофе. Поэтому ночью в ожидании левого такси он шел по городским улицам к гостинице и глазел по сторонам. Если бы он был настороже, а не предавался мечтаниям, то услышал бы топоток кед и шумное дыхание, почуял бы запах косяка и сивухи — запашок дрожливых мальцов, смелых только в кодле. Не на войне, на игровой площадке. У входа в переулок.

Но он прозевал, и двое из пятерых шпаненков схватили его сзади за руки. Одному он топнул каблуком по ступне и, пока тот падал с воплем, развернулся и локтем сломал другому челюсть. Но тут кто-то из оставшихся трех ударил его трубой по голове. Фрэнк упал и в помутнении от боли почувствовал, как обыскивают его тело, и услышал шаги убегавших — кого-то среди них хромого. Он пополз по улице и сидел у стены, в темноте, пока не прояснилось зрение.

— Помочь? — Перед ним в свете фонаря возник силуэт мужчины.

— Что?

— Держи. — Человек подал руку и помог Фрэнку встать.

Еще не совсем опомнясь, Фрэнк похлопал себя по карманам и выругался.

— Черт. — Бумажника не было. Кривясь, он потер затылок.

— Хочешь, вызову полицейских — или не надо?

— К черту. То есть спасибо, не надо.

— Ну, возьми тогда. — Человек засунул ему в карман пиджака две долларовые бумажки.

— Ой, спасибо. Но мне, правда, не надо…

— Да ладно, брат. Держись на свету.

После, сидя в ночном кафе, Фрэнк вспоминал длинную косичку самаритянина под уличным фонарем. С надеждой выспаться в гостинице он простился. Нервы были натянуты до звона, и он растягивал время за чашкой черного кофе и яичницей. Все получалось неладно. Если бы у него была машина… но Лили и слышать об этом не хотела. У нее были другие планы. Ковыряя яичницу, он задумался, что сейчас делает Лили, чем занята ее голова. Она как будто была довольна, что он уезжает. Да по правде — он и сам был доволен. Теперь он решил, что привязанность к ней у него была медицинской — вроде того как глотать аспирин. Знала она об этом или нет, но Лили вытеснила из его души беспорядок, его гнев и стыд. Он уверился, что с его эмоциональной разрухой покончено. На самом деле, она только затаилась.

Усталый и смущенный, Фрэнк вышел из кафе и бесцельно бродил по улицам, пока не услышал резкий звук трубы. Он доносился из приоткрытой двери полуподвала, куда вела короткая лесенка. Визг трубы сопровождался одобрительными голосами, и если что отвечало его настроению, то как раз такой звук. Фрэнк спустился туда. Он предпочитал бибоп блюзу и задушевным песням о любви. После Хиросимы музыканты не хуже и не позже других поняли, что бомба Трумэна все изменила, а как — могут выразить только скэт и боп. В помещении, маленьком и полном дыма, человек десять или чуть больше напряженно слушали трио: трубу, фортепьяно и ударника. Номер длился и длился; не считая нескольких кивающих голов, никто не шевелился. Плавал дым, минута текла за минутой. Лицо пианиста блестело от пота, у трубача — тоже. А ударник был сухой. Чувствовалось, что завершения у музыки не будет — она прекратится только тогда, когда выдохнутся музыканты. Трубач отнял мундштук от губ, пианист напоследок пробежался по клавишам, но ударник еще не закончил. Он продолжал играть. Через некоторое время товарищи повернулись к нему и увидели то, что, наверное, было им хорошо знакомо. Барабанщик уже не владел собой. Им командовал ритм. Через несколько долгих минут пианист встал, и трубач положил свой инструмент. Вдвоем они подняли ударника со стула и унесли; палочки его отбивали в воздухе затейливый неслышный ритм. Слушатели уважительно и сочувственно захлопали. Вслед за этим на помост вышла женщина в ярком синем платье и другой пианист. Она спела несколько тактов «Жаворонка» и перешла на скэт, взбодрив аудиторию.

Фрэнк ушел последним. Было четыре часа утра — два часа до приезда господина левака. Голова болела меньше; он сел на бордюр ждать. Машина не появилась.

Ни машины, ни такси, ни друзей, ни информации, ни плана — добыть транспорт из города в пригород здесь было тяжелей, чем добраться на передовую. В половине восьмого он вошел в автобус, полный молчаливых поденщиков, домашних работниц, кухарок и взрослых ребят-газонокосильщиков. После деловой части города они покидали автобус один за другим, неохотно, как ныряльщики в приветливую голубизну, в глубине под которой — загрязнение. Там они будут отыскивать мусор, отбросы, подкармливать живность на рифах и уворачиваться от хищников, плавающих среди кружевных водорослей. Будут убираться, стряпать, подавать еду, штопать, стирать, полоть и косить.

Фрэнк ждал, когда покажется нужный дорожный указатель, а в голове у него мысли о насилии сменялись мыслями об осторожности. Он не представлял себе, что сделает, придя туда, где живет Си. Может быть, как барабанщика, его поведет ритм. Может, его тоже выпроводят, а он будет беспомощно махать руками — арестант своих стремлений. А если в доме никого? Тогда вломиться? Нет. Нельзя давать себе волю — это может повредить Си. Предположим… но какой смысл предполагать, если обстоятельства неизвестны? Когда он увидел нужный указатель, дергать шнур было уже поздно. Он прошел назад несколько кварталов и к тому времени, когда увидел вывеску «Доктор медицины» на лужайке Борегарда Скотта, немного успокоился. Перед входом цвел кизил снежно-белыми цветками с фиолетовой середкой. Фрэнк подумал, постучаться в парадную дверь или зайти с черного хода. Осторожность склонила к черному.

— Где она?

Женщина, открывшая кухонную дверь, ни о чем не спросила.

— Внизу, — сказала она.

— Ты Сара?

— Я. Постарайся потише. — Она кивнула на лестницу, которая вела к кабинету доктора и комнате Си.

Подойдя к лестнице, он увидел через открытую дверь маленького седого мужчину за большим письменным столом. Мужчина поднял голову.

— Что такое? Кто вы? — Глаза у доктора расширились, потом оскорблено сузились при виде незваного гостя. — Убирайтесь! Сара! Сара!

Фрэнк двинулся к столу.

— Здесь нечего красть! Сара! — Доктор потянулся к телефону. — Полицию вызову. Сейчас же!

Он вставил палец в диск на цифре ноль, и Фрэнк выбил телефон у него из рук.

Окончательно поняв характер угрозы, доктор выдвинул ящик стола и вынул пистолет.

Ишь ты, пистолет, подумал Фрэнк. Чистенький и легкий. Но рука, державшая его, дрожала.

Доктор поднял пистолет и навел на то, что с испугу должно было привидеться ему раздутыми ноздрями, пеной на губах и налитыми кровью глазами дикаря. Но видел он спокойное, даже невозмутимое лицо человека, с которым шутки плохи.

Он нажал на спуск.

Щелчок в пустом затворе был слабенький и оглушительный. Доктор уронил пистолет и побежал вокруг стола и мимо налетчика к лестнице наверх.

— Сара! — закричал он. — Вызови полицию, слышишь! Это ты его впустила!

Доктор Бо побежал по коридору к столику с другим телефоном. Рядом с ним стояла Сара, твердо положив руку на рычаг. Намерение ее было очевидно.

Тем временем Фрэнк вошел в комнату, где лежала сестра — неподвижная и маленькая в белой форме. Спит? Он пощупал пульс. Слабый или совсем нет? Он нагнулся и послушал, дышит ли. Она была холодная на ощупь — но не остывающим теплом смерти. Фрэнк знал смерть, но это была не она — пока что. Быстро оглядев комнатку, он заметил пару белых туфель, судно и сумочку. Он порылся в сумке, нашел двадцатидолларовую бумажку и засунул себе в карман. Потом стал на колени перед кроватью, просунул руки под плечи и колени сестры, поднял ее и понес по лестнице наверх.

Сара и доктор стояли, сцепившись непроницаемыми взглядами. Фрэнк прошел мимо них со своей недвижной ношей. Доктор Бо взглянул на него со злым облегчением. Не кража. Не разбой. Не насилие. Просто похищение служащей, которую он может легко заменить, хотя, зная жену, не посмеет заменить Сару — сразу, по крайней мере.

— Много на себя берешь, — сказал он ей.

— Нет, сэр, — ответила Сара, но руку с телефона не убрала, пока доктор не спустился к себе в кабинет.

Выбравшись через парадную дверь, Фрэнк с тротуара оглянулся на дом — в дверях, в тени цветущего кизила стояла Сара. Она помахала рукой. Прощайте — ему и Си и, может быть, своей работе.

Сара стояла и смотрела вслед удаляющейся паре. «Слава Богу», — прошептала она, думая: еще бы день, и было бы поздно. Она винила себя почти так же, как доктора Бо. Она знала, что он делает уколы, что дает пациентам снадобья, которые изготовил сам, а случается, делает и аборты светским дамам. Все это ее не занимало и не тревожило. Но не знала она, что он вообще чересчур заинтересовался женским устройством, стал конструировать инструменты, чтобы заглянуть в него все глубже и глубже. Усовершенствовал зеркальце. Но когда заметила, что Си худеет, устает и месячные у нее длятся подолгу, она испугалась и написала единственному родственнику Си, чей адрес девушке был известен. Шли дни. Сара не знала, дошла ли ее тревожная записка, и собиралась с духом сказать доктору, чтобы он вызвал санитарную машину. И тут брат постучался в дверь кухни. Слава Богу. Точно, как говорили старики: не когда ты Его зовешь, не когда Его просишь, а только когда Он тебе нужен — и в этот самый час. Если девушка умрет, думала она, то не у нее на руках, у доктора в доме. А на руках у брата.

Сара захлопнула дверь, и поникшие от жары цветки кизила упали на землю.

Фрэнк поставил Си на ноги и заложил ее руку себе за шею. Голова ее лежала у него на плече, она даже не пыталась переступать ногами и была легкая, как перышко. Фрэнк дошел до остановки и ждал автобуса целую вечность. За это время он пересчитал чуть ли не во всех садах фруктовые деревья — груши, черешни, яблони и фиги.

В город народу ехало мало, и он был доволен, что его отправили в хвост салона, где хватало места для них двоих, и пассажирам не надо было разглядывать человека, притащившего разобранную и явно пьяную женщину.

Когда они вышли из автобуса, ему пришлось искать левака, который стоял поодаль от очереди лицензированных такси, а потом еще уговаривать его взять двоих с риском, что испачкают заднее сиденье.

— Она мертвая?

— Ты рули.

— Я рулю, брат, но хочу знать, не посадят ли меня за это.

— Я сказал, рули.

— Куда едем?

— В Лотус. Тридцать километров по Пятьдесят второму шоссе.

— Это тебе обойдется.

— Об этом не беспокойся.

Однако сам Фрэнк беспокоился. Казалось, что Си на грани жизни. К страху примешивалось удовлетворение от того, что он ее вытащил — не просто сумел вытащить, а сумел на удивление мирно. Сказать бы просто: «Можно, я заберу сестру домой?» Но доктор перепугался, едва он вошел. И если не пришлось бить врага, чтобы добиться нужного, это замечательно, даже — умно.

— Что-то она плохо выглядит, — сказал водитель.

— Ты лучше гляди, куда едешь. Дорога впереди у тебя, не в зеркальце.

— Я и еду — нет? Ограничение скорости — шестьдесят миль. Мне с полицейскими неприятностей не надо.

— Если не заткнешься, полиция будет самой маленькой твоей неприятностью, — Фрэнк сказал это строго, но сам насторожил уши — не заорет ли сирена.

— Она там накровянит у меня? Тебе придется добавить за испорченное сиденье.

— Скажешь еще слово — ни цента не получишь.

Водитель включил радио. Ллойд Прайс радостно, счастливым голосом распевал «Лоуди мисс Клоуди».

Си, без сознания, горячая на ощупь, изредка стонала, привалившись к Фрэнку мертвым грузом, и он с трудом выгреб из кармана деньги за проезд. Едва захлопнулась дверь машины, как из-под колес брызнула пыль и гравий: шофер рванул поскорей и подальше от Лотуса и этих ненормальных клоподавов.

Фрэнк тащил ее по дорожке к дому мисс Этель Фордхам; мыски ее туфель карябали гравий. Потом он опять поднял ее и, крепко держа на руках, поднялся по ступенькам. На дороге перед двором стояли дети и смотрели, как девочка подбивает деревянной ракеткой мячик с ловкостью профессионалки. Они перевели взгляд на мужчину с ношей. Красивая черная собака, лежавшая около девочки, встала и, кажется, заинтересовалась им больше, чем дети. А дети, глядя на мужчину и женщину, пораскрывали рты. Один мальчик показал на кровавое пятно на белой форме и захихикал. Девочка стукнула его ракеткой по голове и сказала: «Заткнись!» Она узнала мужчину — он когда-то сделал ошейник для ее щенка.

Рядом со стулом стояла корзина с зеленой фасолью. На столике — миска и ножик. За сетчатой дверью женщина пела: «Ближе, Господь, к Тебе».

— Мисс Этель? Вы здесь? — крикнул Фрэнк. — Это я, Банкир. Мисс Этель?

Пение прекратилось, и мисс Этель Фордхам посмотрела сквозь сетку — не на него, а на худенькую фигуру у него на руках. Она нахмурилась.

— Исидра? Ой, девочка.

Фрэнк не мог объяснить и не пытался. Он помог мисс Этель уложить Си на кровать, после чего она велела ему ждать снаружи. Она задрала одежду на Си и раздвинула ей ноги.

— Господи, помилуй, — прошептала она. — Вся горит. — Потом — замешкавшемуся брату: — Иди, Банкир, чисть фасоль. Мне работу надо делать.

13

Было ясно, яснее, чем ему помнилось. Солнце, высосав синеву из неба, повисло в белых небесах, грозя Лотусу, мучая окрестность, но не могло, никак не могло утихомирить ее: дети смеялись, бегали, кричали за играми, женщины пели на задних дворах, развешивая белье на веревках; иногда к сопрано присоединялся соседский альт или прохожий тенор. «Отведи меня к воде. Отведи меня к воде. Отведи меня к воде. Креститься». Фрэнк не бывал на этой грунтовой дороге с тысяча девятьсот сорок девятого года, не ступал на доски, проложенные поперек промоин. Тротуаров не было, но каждый двор и задний двор щеголял цветами, охранявшими овощи от болезней и хищников, — бархотками, настурциями, георгинами. Багровыми, фиолетовыми, розовыми, ярко-синими. Зелень этих деревьев всегда была такой густой? Солнце изо всех сил старалось выжечь блаженный покой под раскидистыми старыми деревьями; старалось испортить удовольствие от того, что ты — среди людей, которые не хотят принизить тебя или уничтожить. Сколько ни старалось, не могло спалить желтых бабочек с алых розовых кустов, задушить в птицах песню. Его тяжеловесный жар не мешал мистеру Фуллеру и его племяннику, сидящим в кузове грузовика, — пареньку с губной гармоникой, мужчине с шестиструнным банджо. Племянник качал босыми ногами, дядя отбивал левой ногой ритм. Цвет, тишина и музыка объяли его.

Это ощущение безопасности и доброжелательства он понимал — преувеличенное, но наслаждение от них было подлинным. Он убедил себя, что где-то рядом во дворе шипят на решетке поросячьи ребрышки, а в доме стоит картофельный салат и шинкованная капуста с морковью и луком и ранний сладкий горошек. А на холодильнике остывает большой сладкий пирог. И был уверен, что на берегу ручья, который прозвали Несчастным, сидит с удочкой женщина в мужской соломенной шляпе. Ради удобства и тени сидит, наверное, под магнолией, той, что раскинула ветви, как руки.

Он вышел к хлопковым полям за Лотусом и увидел гектары розовых цветков под злобным солнцем. Через несколько дней они станут красными и осыпятся на землю, выпустив на волю молодые коробочки. Плантатору понадобятся рабочие руки для культивации — вот и работа для Фрэнка, — а потом еще на уборке. Как всякая тяжелая работа, сбор хлопка изнурял тело, но освобождал голову для мечтаний о мести, о незаконном удовольствии и даже для обширных планов побега. В эти крупные мысли вклинивались маленькие. Другое лекарство для малышки? Как быть с дядиной ногой, если так распухла, что не влезает в туфлю? Хозяин дома согласится пока что на половину оплаты?

В ожидании работы Фрэнк думал только о том, идет на поправку Си или ей все хуже. Ее начальник в Атланте что-то сделал — неизвестно что — с ее телом, и она горела в лихорадке, и жар не проходил. Корень ротанга, которым ее пользовала мисс Этель, не помог — это он знал. Но только это и знал, потому что его не допускала к больной ни одна из соседских женщин. Если бы не девочка Джеки, он вообще ничего бы не знал. От нее он услышал, что, по их убеждению, его мужское присутствие ей еще больше повредит. Она рассказала ему, что женщины ухаживают за Си по очереди и у каждой свой рецепт лечения. Но все согласны, что ему не место у ее кровати.

Тогда стало понятно, почему мисс Этель не пускает его даже на веранду.

— Иди куда-нибудь — сказала она. — И не приходи, пока не позову.

Фрэнк подумал, что женщина сильно испугана.

— Не дайте ей умереть, — сказал он. — Слышите?

— Уйди. — Она махнула на него рукой. — Ты не помощник, мистер Банкир, с твоими черными мыслями. Уйди, говорю.

И он занял себя уборкой и ремонтом дома, пустовавшего после смерти отца. Остатков его заначки и жалованья Си хватило, чтобы заново снять его на несколько месяцев. Он пошарил в дыре рядом с плитой и нашел спичечный коробок. Рядом с его победными шариками — голубым, черным и любимым радужным — два молочных зуба Си были совсем маленькими. Часы «Булова» тоже были на месте. Без заводной головки, без стрелок — так функционировало время в Лотусе: всяк толкуй его как хочешь.

Когда стали опадать цветы, Фрэнк пошел между рядами хлопка к сараю, «моей конторе», как называл его управляющий фермой. Раньше Фрэнк ненавидел это место. Пыльные бури, когда земля лежала под паром, войны с трипсами, слепящий зной. Мальчиком, когда родители работали далеко на засеянном поле, а он убирал стебли, рот у него пересыхал от ярости. Он портачил, как мог, чтобы его уволили. Его уволили. Отцовский выговор не имел значения, потому что он и Си придумывали сколько угодно способов занять бесконечное время той поры, когда мир свеж.

Если она умрет, располосованная каким-то порченым злым врачом, военные воспоминания побледнеют рядом с тем, что он с ним сделает. Даже если на это уйдет у него весь остаток жизни, даже если он закончит жизнь в тюрьме. Расправившись с врагом без пролития крови после воображаемой смерти сестры, он присоединился к другим сборщикам, замышлявшим сладкую месть под солнцем.

В конце июня мисс Этель прислала девочку Джеки сказать ему, что он может зайти, а в июле Си оправилась настолько, что перебралась в родительский дом.

Си изменилась. Два месяца в окружении деревенских женщин, любивших скупо, изменили ее. Женщины относились к болезни как к оскорблению, как к наглому незваному пришлецу, которого надо бить. Они не тратили свое время и пациенткино на сочувствие и к слезам страдалицы относились с терпеливым презрением.

Сперва кровотечение.

— Раздвинь колени. Будет больно. Молчи. Молчи, говорю.

Затем инфекция.

— Выпей это. Вырвешь — снова будешь пить, так что удерживай.

Затем заживление.

— Перестань. Жжет — значит, лечит. Не кричи.

Позже, когда жар спал и то, чем набивали ее влагалище, было вымыто, Си рассказала то немногое, что знала о случившемся с ней. Никто из них ее не спрашивал. Как только они узнавали, что она работала у врача, цоканья и закатывания глаз было достаточно, чтобы выразить свое презрение. И ничто из запомненного ею — как приятно было просыпаться после снотворного укола доктора Бо, с какой увлеченностью он занимался осмотрами, как она думала, что кровь и боль — это непорядки с менструацией, — ничто не могло изменить их мнения о медицинском промысле.

— Мужики кошелку сразу чуют.

— Ты не мул, чтобы таскать тележки какого-то поганого доктора.

— Женщина ты или отхожее место?

— Кто тебе вбил в голову, что ты мусор?

— Откуда мне было знать, что он задумал? — оправдывалась Си.

— Несчастье о себе не упреждает. Так что дремать нельзя — а то войдет к тебе, не постучавшись.

— Но…

— Никаких «но». Для Иисуса ты хороша. И больше ничего тебе знать не надо.



Когда она начала выздоравливать, женщины переменили тактику и перестали ее ругать. Теперь они приносили с собой свои вышивания и вязания и в конце концов устроили в доме Этель Фордхам одеяльное производство. Презрев людей, предпочитавших новые, мягкие одеяла, они делали то, чему их научили матери в период, который у богатых назывался Депрессией, а у них — жизнью. Среди их приходов и уходов, слушая их разговоры, их песни, выполняя их инструкции, Си волей-неволей стала задумываться о них, чего с ней раньше не случалось. Они ничем не походили на Ленору, которая ездила на Салеме, а теперь, после легкого удара, вообще ничего не делала. Хотя все эти сиделки сильно отличались друг от дружки внешностью, одеждой, манерой речи, вкусами в еде и медицинскими предпочтениями, сходство между ними было разительным. В садах у них не было ничего лишнего, потому что они всем делились. В домах не было мусора и хлама, потому что все шло в дело. Они несли ответственность за свою жизнь и за те живые существа, которые в них нуждались. Отсутствие здравого смысла раздражало их, но не удивляло. Лень была больше чем нетерпима — это было что-то не людское. В поле ты, дома или у себя на дворе, ты должна быть при деле. Спят не для того, чтобы сны смотреть, а чтоб набраться сил для завтрашнего. Разговоры сопровождались работой: глажкой, лущением, чисткой овощей, перебиранием крупы, шитьем, штопкой, стиркой, уходом за больной. Возрасту не научишься, но взрослым каждый может быть. Скорбь помогает, но Бог лучше, и они не хотят, представ перед Создателем, оправдываться за порожнюю жизнь. Они знали, Он спросит каждую: «Что ты сделала?»

Си помнила, что одного сына Этель Фордхам убили на Севере, в Детройте. У Мейлин Стоун один рабочий глаз, другой выкололо щепкой на лесопилке. Врачей не было, и их не приглашали. И Ханна Рейберн, и Кловер Рид, хромые от полиомиелита, вместе с мужьями и братьями таскали лес к церкви, поврежденной штормом. Какое-то зло, считали они, неисправимо, и пусть с ним разбирается Бог. Другое окоротить можно. Главное — знать разницу.

Последний этап лечения был для Си самым худшим. Ее должно было чмокнуть солнце, то есть каждый день ей надо было не меньше часа лежать с раздвинутыми ногами на пекле. Все женщины сошлись на том, что это соитие избавит ее от остатков болезни в чреве. Си, смущенная и возмущенная, отказывалась. А если кто-нибудь, ребенок или мужчина, увидит ее такой, врастопырку?

— Никто на тебя не посмотрит, — говорили они. — А посмотрят — ну и что?

— Думаешь, срам этот — большая новость?

— Хватит голову себе беспокоить, — посоветовала Этель Фордхам. — Я при тебе там буду. Главное — до конца вылечить. Чего людям уже не под силу.

И когда солнце вставало под нужным углом, Си со стыдом и возмущением ложилась на подушки на краю маленькой задней веранды. Каждый раз от злости и унижения пальцы на ногах поджимались и ноги каменели.

— Мисс Этель, пожалуйста. Я больше не могу так.

— Молчи, девушка. — Этель теряла терпение. — До сих пор, а уж я знаю, каждый раз, как ноги раздвинешь, тебя обманывали. Боишься, что солнце тебя обдурит?

На четвертый день она расслабилась, потому что час лежать напрягшись было тяжело. Она забыла про то, что кто-то может подглядывать сквозь стебли сахарной кукурузы в саду или прятаться за платаном позади сада. Помогли ли десять дней в неволе у солнца ее женским органам, она так и не узнает. Больше всего утешила и укрепила ее строгая любовь мисс Этель, когда после заключительного часа жарки на солнце ей было позволено сесть в качалку с ней рядом.

На веранде Этель придвинула к ней свой стул. На столик между ними она поставила тарелку с печеньем прямо из духовки и банку ежевичного джема. Это была первая не медицинская пища за все время и впервые — вкус сладкого. Глядя в сад, Этель тихо говорила:

— Я знаю тебя с тех пор, как ты ходить научилась. У тебя были большие красивые глаза. Но такие грустные. Я видела, как ты таскаешься с братом. Когда он уехал, ты сбежала с этим убытком Господнего воздуха и времени. Теперь ты домой вернулась. Поправилась в конце концов, но опять можешь сбежать. Не дай Бог, опять позволишь решать Леноре, кто ты есть. А если думаешь так, я тебе сперва кое-что расскажу. Помнишь сказку про гусыню и золотые яйца? Как фермер взял яйца и от жадности, дурак, убил гусыню? Я всегда думала, что гуся хватит хотя бы на один хороший обед. Но золото? Фу. А у Леноры только оно на уме и было. Оно у ней было, она его обожала и думала, что поэтому она выше всех. Как тот фермер. Почему не пахал свою землю, не сеял, не растил себе пропитание?

Си засмеялась и намазала джемом еще одно печенье.

— Ты поняла меня. Смотри. Ты свободна. Никто не обязан спасать тебя — только ты сама. Засевай свою землю. Ты молодая, и женщина, и это кое в чем сильно ограничивает, но ты еще и человек. Не позволяй Леноре или какому-нибудь хлыщу и никак уж бесовскому доктору решать, кто ты есть. Это — рабство. А я говорю, в тебе сидит, внутри, свободный человек. Отыщи его и позволь ему сделать что-нибудь хорошее в мире.

Си макнула палец в ежевичный джем. И облизнула.

— Я никуда не поеду, мисс Этель. Здесь мое место.

Прошли недели. Си стояла у плиты и заталкивала молодые капустные листья в кастрюлю с горячей водой и двумя кусками окорока. Когда Фрэнк пришел с работы и открыл дверь, он опять заметил, как поздоровела Си: кожа излучает тепло, спина прямая, не согнута от недомогания.

— А, — сказал он. — Смотри какая.

— Плохо выгляжу?

— Нет, хорошо выглядишь. Тебе лучше?

— Еще бы. Гораздо, гораздо лучше. Голодный? Обед неважнецкий. Хочешь, курицу поймаю?

— Нет. Что сготовила, то и хорошо.

— Знаю, ты любил мамин хлеб со сковороды. Я испеку.

— Нарезать эти помидоры?

— Давай.

— А что это у тебя на диване такое?

Там который день уже лежала куча лоскутов.

— Лоскуты для одеяла.

— Тебе хоть раз в жизни понадобилось здесь одеяло?

— Нет.

— Тогда зачем шьешь?

— Их приезжие покупают.

— Какие приезжие?

— Люди из Детройта, из Маунт-Хейвена. Мисс Джонсон из Доброго Пастыря покупает их у нас и продает туристам в Маунт-Хейвене. Если у меня получится, может, мисс Этель ей покажет.

— Славно.

— Не просто славно. Мы задумали электричество провести и воду. Это — деньги. Ради одного вентилятора стоит.

— Когда со мной рассчитаются, сможешь купить себе холодильник.

— На кой мне холодильник. Я умею консервировать, а если еще что понадобится, пойду сорву, или соберу, или зарежу. И вообще, кто тут готовит — я или ты?

Фрэнк рассмеялся. Эта Си не та девушка, которая дрожала от одного прикосновения к действительному и жестокому миру. И не та четырнадцатилетняя девчонка, которая сбежала бы с первым же позвавшим парнем. И не домашняя прислуга, которая верила, что с ней делают что-то полезное, усыпив уколом, если так сказал белый халат. Фрэнк не знал, что происходило все эти недели в доме мисс Этель при участии женщин со все повидавшими глазами. Они никогда не скрывали, что мало чего ждут от мира. Опорой им была преданность Иисусу и друг дружке; она и поднимала их высоко над уделом их жизни. Они отдали ему Си такую, которой никогда не понадобится, чтобы он прикрыл ладонью ее глаза или поднял на руки, чтобы унять ропот в ее костях.

«Твое чрево никогда не даст плода».

Так ей сказала мисс Этель Фордхам. Сообщила без грусти и тревоги, так, словно осматривала свою рассаду после набега кроликов. Си не знала, как отнестись к этой новости; она не знала, как относиться к доктору Бо. Злость исключалась: такой она сама была глупой, так старалась угодить. Как обычно, она объясняла свою глупость необразованностью, но это оправдание сразу рушилось, стоило ей подумать о тех умелых женщинах, которые ухаживали за ней и вылечили ее. Кое-кому из них вслух читали Библию, потому что они не знали букв; но неграмотность они возместили другим: прекрасной памятью, фотографическим умом, острым обонянием и слухом. И знали, как исправить то, что разорил ученый разбойник доктор. А если не темнота ее, то что?

С детства, получив клеймо от Леноры, которая ее не любила, с трудом терпела, называла «рожденной в канаве» — а для родителей только мнение Леноры и было важно, — Си это клеймо приняла и считала себя никчемной. Ида ни разу не сказала: «Ты мое дитя. Я души в тебе не чаю. Ты не в канаве родилась. Ты родилась у меня на руках. Поди сюда, я тебя обниму». Если не мать, то кто-то, где-то должен был сказать эти слова и сказать искренне.

Дорожил ею только Фрэнк. Его преданность оберегала ее, но не укрепляла. А должна была? Почему это его забота, а не ее? Си не знала никаких бесхарактерных, глупых женщин. Ни Тельма, ни Сара, ни Ида и подавно ни те женщины, которые лечили ее. И даже ни миссис К., которая пускала к себе ребят для грязных дел, делала прически и отвешивала оплеухи каждому, кто скандалил с ней на ее кухне-парикмахерской или еще где-то.

Так что дело в ней самой. В этом мире, среди этих людей она хотела быть человеком, которого больше не надо спасать. Ни от Леноры враньем про Крысу, ни от доктора стараниями храброй Сары и брата. Солнцу благодаря или нет, она хотела быть такой, которая спасает себя сама. Хватит ей ума или нет? Желания одного мало, и сваливать на других вину бесполезно; но если думать, то, может, что-то и получится. Если она сама себя не уважала, с чего другим ее уважать?

Так. У нее никогда не будет детей, и никогда ей не стать матерью.

Так. Возможно, и мужа у нее никогда не будет. Почему это так важно? Любовь? Только не надо. Защита? Да, конечно. Золотые яйца? Не смешите меня.

Так. Она нищая. Но это не надолго. Надо будет придумать, как заработать на жизнь.

Что еще?

После того как мисс Этель сообщила ей плохую новость, женщины пришли и замешали в земле вокруг ее посадок кофейную гущу и яичную скорлупу. Опустошенная, Си не могла ответить мисс Этель и только смотрела на нее. К завязкам ее передника был подвешен мешочек с чесноком. Против тли, сказала она. Воинственная садовница, мисс Этель боролась с вредителями, истребляла их и питала свои растения. Слизни сворачивались и умирали под уксусной водой. Дерзкие, самоуверенные еноты кричали и убегали, когда их нежные лапы наступали на скомканную газету и мелкую проволочную сетку, разложенную вокруг растений. Стебли кукурузы, защищенные от скунсов, мирно спали под бумажными мешками. Под ее покровительством вилась фасоль, раскидывались усы клубники и блестели после утреннего дождя алые ягоды. Пчелы слетались приветствовать бадьян и пили нектар. Сад ее не был Эдемом, но был чем-то большим. Весь хищный мир угрожал ее саду, противился его питанию, его красоте, его щедрости и его запросам. А она его любила.

А что любила Си в этом мире? Об этом надо было подумать.

Пока что с ней был брат, это очень согревало, но она не нуждалась в нем так, как раньше. Он буквально спас ей жизнь, но она уже не хотела, ей было не нужно, чтобы он клал пальцы ей на затылок и говорил: не плачь, все будет хорошо. Что-то, наверное, будет, но не все.

— У меня не будет детей, — сказала ему Си. — Никогда. — Она убавила огонь под кастрюлей с капустой.

— Доктор?

— Доктор.

— Жалко, Си. Очень жалко. — Фрэнк шагнул к ней.

— Не надо, — сказала она, отводя его руку. — Когда мисс Этель сказала мне, я сперва ничего не почувствовала, а теперь все время об этом думаю. Как будто здесь где-то маленькая девочка, ждет, чтобы родиться. Она где-то близко, в воздухе, в этом доме, и выбрала меня, чтобы у меня родиться. А теперь ей надо искать другую мать. — Си заплакала.

— Перестань, девочка. Не плачь, — прошептал Фрэнк.

— Почему? Я могу быть несчастной, если хочу. Незачем это от себя отгонять. Все равно не уйдет. Это печально и должно быть печально, и, оттого только что больно, прятаться от правды не буду. — Си уже не всхлипывала, но слезы по-прежнему катились по щекам.

Фрэнк сел, сцепил руки и оперся на них лбом.

— Знаешь, какая у маленьких беззубая улыбка? — сказала она. — Я ее все время вижу. Один раз увидела на зеленом перце. А другой раз облако так выгнулось, что похоже было… — Си не закончила перечисления. Она села на диван и стала разбирать цветные лоскуты. И то и дело вытирала щеки тыльной стороной ладони.

Фрэнк вышел во двор. Он ходил взад-вперед, чувствуя трепыхание в груди. Как можно сделать такое с девушкой? И доктор? За каким чертом? Глаза у него щипало, и он часто моргал, чтобы отогнать подступавшие слезы, — он не плакал с раннего детства. Так не щипало, даже когда он держал на руках Майка и когда шептал Стаффу. Правда, бывало, что все расплывалось у него в глазах, но он не плакал. Ни разу.

Растерянный, в тяжелом беспокойстве, он решил, что легче справится с новостью на ходу. Он вышел на дорогу, свернул на тропинки вдоль задних дворов. Иногда он махал прохожим соседям и тем, что были заняты делами на веранде, и не мог поверить, что когда-то ненавидел это место. Теперь оно казалось новым и старинным, безопасным и требовательным. Очутившись на берегу Несчастного — иногда ручья, иногда речки, а иногда илистой канавы, — Фрэнк присел на корточки под магнолией. Сестру выпотрошили, сделали бесплодной, но не сломали. Она знает правду, может жить с ней и шить одеяла. Он стал думать о том, что еще его тревожит и как с этим быть.

14



Я должен кое-что сказать тебе прямо сейчас. Должен сказать всю правду. Я врал тебе и себе врал. Скрывал от тебя, потому что от себя скрывал. Так гордился, что скорблю о погибших друзьях. Как их любил. Как хотел их спасти. Как тяжело мне без них. Так заслонился горем, что спрятал от себя стыд.

Потом Си сказала мне, что видит повсюду улыбку неродившейся девочки — в доме, в воздухе, в облаках. Это оглушило меня. Может, эта девочка не ждала, когда она ее родит. Может, девочка была уже, умерла и ждала, когда я соберусь и скажу — как.

Я выстрелил корейской девочке в лицо.

Это до меня она дотронулась.

Это я видел ее улыбку.

Это мне она сказала: «Ням-ням».

Это меня она возбудила.

Ребенок. Девочка.

Я не думал. Мне не надо было думать.

Пусть лучше умрет.

Как я мог оставить ее жить, когда она опустила меня в то место, которого, я думал, во мне нет?

Как я мог себе нравиться и даже быть собой, когда распустил себя до того, что расстегнул ширинку и дал ей себя отведать?

И на другой день опять, и на другой — сколько она приходила питаться отбросами.

Что же это за человек?

Что же за человек может думать, что когда-нибудь в жизни оплатит цену того апельсина?

Ты можешь писать себе дальше, но знай, в чем правда.

15



На другое утро за завтраком Си снова выглядела уверенной, веселой, деловитой: к ней как будто вернулось душевное равновесие. Выкладывая жареную картошку с луком на тарелку Фрэнка, она спросила, не хочет ли он еще яичницу.

Фрэнк отказался, но попросил еще кофе. Ночь он провел без сна; ворочались в голове, не отпускали тяжелые мысли. Как он спрятал свою вину и стыд за пышным трауром по убитым друзьям. Днем и ночью держался за это страдание, чтобы забыть вину, спрятать от себя корейскую девочку. Теперь вина распустилась в нем, и некуда было от нее деваться. Одна надежда: залечит время. А пока что другие дела требовали внимания.

— Си? — Фрэнк посмотрел на ее лицо и с удовольствием отметил, что глаза у нее сухие, спокойные. — Что стало с тем местом, куда мы тихонько лазили? Помнишь? Там у них были лошади.

— Помню, — сказала Си. — Я слышала, какие-то люди купили его для картежных игр. День и ночь играли. И женщины там были. А потом, слышала, там устраивали собачьи бои.

— Что они сделали с лошадьми? Кто-нибудь знает?

— Я не знаю. Спроси Салема. Он ничего не говорит, но знает все, что тут делается.

Фрэнк не собирался идти к Леноре, чтобы увидеть Салема. Он точно знал, когда и где его найти. У старика привычки были постоянные, как у вороны. В один и тот же час он приземлялся на веранде у приятеля. В один и тот же день недели отлетал в Джеффри; между трапезами перекусывал у соседей. А после ужина всегда подсаживался к стайке на веранде у Рыбьего Глаза Андерсона.

За исключением Салема, все там были военные ветераны. Двое самых старших повоевали еще на Первой мировой войне, остальные — на Второй. О корейской они знали, но не понимали, из-за чего она, и потому не относились с тем уважением, с той серьезностью, которой она, по мнению Фрэнка, заслуживала. Ветераны ранжировали войны и сражения в соответствии с размерами потерь: там-то — три тысячи, в траншеях — шестьдесят тысяч, в другом бою — двенадцать. Чем больше убитых, тем храбрее воины, а не командиры глупее. Хотя у Салема Мани не было военных рассказов и мнений, игроком он был заядлым. Теперь его жена вынуждена была проводить почти все время в постели или в шезлонге, и он был свободен как никогда. Конечно, приходилось выслушивать жалобы, но из-за ее затруднений с речью он мог притворяться, будто не понимает, о чем она. Другим удобством было то, что теперь он распоряжался деньгами. Раз в месяц кто-нибудь подвозил его в Джеффри, и он снимал со счета в банке столько, сколько было нужно. Если Ленора просила показать банковскую книжку, он этого не слышал или отвечал: «Не волнуйся ты. Каждый цент на месте».

Почти каждый день после ужина Салем и его друзья собирались, чтобы поиграть в шашки, в шахматы, а иногда и в вист. На захламленной веранде Рыбьего Глаза всегда стояли два стола. К перилам были прислонены удочки, корзины с овощами ждали, когда их внесут в дом, там же стояли бутылки из-под газированной воды, лежали газеты — все добро, чтобы мужчинам было уютно. Пока две пары игроков двигали фигуры, остальные, прислонясь к перилам, посмеивались, давали советы, дразнили проигрывающих. Фрэнк перешагнул через корзину со столовой свеклой и присоединился к зрителям. Как только кончился вист, он подошел к столу шахматистов, где Салем и Рыбий Глаз подолгу задумывались над ходами. В одну из таких пауз он заговорил.

— Си сказала, что тот участок — с лошадями, где коней разводили… Сказала, там устраивают собачьи бои. Это правда?

— Собачьи. — Салем приставил ладонь ко рту, дать больше воли смеху.

— Чего ты смеешься?

— Собачьи. Добро бы, только собачьи. Нет. Сгорел этот дом, слава Богу. — Салем отмахнулся, чтобы Фрэнк не отвлекал его от размышления над следующим ходом.

— Про собачьи бои хочешь знать? — спросил Рыбий Глаз. Он как будто рад был отвлечься. — Скажи, людей стравливали, как собак.

Заговорил другой человек.

— Ты не видел, как тогда парень шел и плакал. Как его звали? Эндрю, не помнишь, как?

— Джером, — сказал Эндрю. — Как брата моего. Потому я и запомнил.

— Ну да. Он. Джером. — Рыбий Глаз хлопнул себя по колену. — Он сказал нам, его с отцом привезли из Алабамы. Связанных. Заставили драться друг с другом. На ножах.

— Нет, голубь. На выкидных ножах. На выкидных. — Салем сплюнул за перила. — Сказал, им надо было драться насмерть.

— Что? — У Фрэнка встал ком в горле.

— Ну да. Один из них должен умереть, иначе убьют обоих. На них ставки делали. — Салем нахмурился и поерзал на стуле.

— Малый сказал, они порезали друг друга, чтобы кровь пустить. А игра была такая, чтобы живым только один остался, и тогда его отпустят. — Эндрю покачал головой.

Мужчины заговорили хором, добавляя то, что знали и чувствовали, перебивая друг друга.

— Они пошли дальше собачьих боев. Людей превратили в собак.

— Ты слыхал такое? Отца на сына натравить!

— Рассказывал, что сказал отцу: «Нет, папа, нет».

— А отец ему: «Так надо».

— Это с дьяволом заодно решают. Что ни выбрать — верная дорога в ад.

— Он все говорил ему «нет», и тогда отец сказал: «Послушайся меня, сын, последний раз в жизни. Сделай так». А он будто бы сказал отцу: «Я не могу отнять у тебя жизнь». И отец сказал ему: «Это не жизнь». А эта свора пьяная все сильней распалялась и орала: «Хватит болтать. Деритесь! Черт вас возьми! Деритесь».

— И что? — Фрэнк шумно дышал.

— А что ты думал? Зарезал. — Рыбий Глаз опять разъярился. — Пришел сюда, плачет и все рассказал. Все, как было. Несчастный. Роз Эллен и Этель Фордхам собрали ему деньжат, чтобы мог куда-нибудь уехать. И Мейлин тоже. Мы собрали ему одежку. Он в крови был весь.

— Увидел бы его шериф в крови, он и сегодня сидел бы в тюрьме.

— Мы отправили его на муле.

— Выиграл он только свою жизнь. Хотя вряд ли она для него много стоит.

— Думаю, они прекратили это безобразие только после Перл-Харбора.

— Когда это было? — Фрэнк сжал зубы.

— Что когда было?

— Когда этот сын, Джером, сюда пришел.

— Давно. Лет десять или пятнадцать, думаю.

Фрэнк уже собрался уйти, но у него возник другой вопрос:

— Кстати, что стало с конями?

— Кажется, продали их, — сказал Салем.

Рыбий Глаз кивнул.

— Ага. На бойню.

— Как? — Не верится, подумал Фрэнк.