Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Дилька попробовала макароны, почти не поморщившись, — я внимательно смотрел, больно уж злой был, и больно уж блюдо стремным выглядело. Вкусно-вкусно, сказала Дилька, уговаривая то ли меня, то ли себя. А колбаски нет?

Есть, сказал я, и хотел даже показать, но лень было ведро вытаскивать. Я просто объяснил, почти не злобствуя и не особенно налегая на детали. Ну и ладно, сказала мелкая, которую мои обороты совершенно не впечатлили, залила макароны кетчупом и в полторы минуты всосала полную тарелку. Я тоже попробовал — вкус был странным и совершенно несоленым, но с кетчупом оказалось самое то — и сестру быстро догнал.

Мы навернули еще и добавку. Тут и чай вскипел. Его-то я заваривать всегда умел как надо.

Я подвинул Дильке чашку и безнадежно полез в холодильник, бормоча, что неплохо было бы шоколадку, да, Дилька? Дилька, да? Дилька молчала.

Я оглянулся и торопливо захлопнул холодильник. Дилька сидела, держа чашку на весу, и очки у нее были затуманены с обеих сторон: снаружи от пара, внутри от слез. И губа смешно выпячена, как у ребенка. Да она ж и есть ребенок, вспомнил я. И еще вспомнил, когда и как она последний раз с шоколадкой дело имела.

— Диль, — торопливо начал я, не зная, что сказать, — а вот как ты думаешь…

— Наиль, а мама умрет? — спросила Дилька, и из-под стекол у нее юркнули вниз толстые прозрачные струйки.

Ну, я на нее наорал. Недлинно, но убедительно так, аж сам поверил. Да и как не верить-то: мы же все правильно сделали, теперь все будет хорошо. Она тоже поверила, кажется. Покивала, расплескивая чай и слезы, и уже пободрее спросила про папу и däw äti. Дура мелкая, что делать. Вырастет — поумнеет. Наверное.

В общем, мы подуспокоились, обпились чаю — я пустого, а Дилька с сахаром, — подобрели и стали малость сонными, но чуть более ловкими, что ли. Во всяком случае, у меня больше из рук ничего не сыпалось. Обозримые площади и посуду я домыл без вляпываний и осколков, да и Дилька добила сухую уборку без индастриал-озвучки.

Я оглядел кухню, которая выглядела почти нормально, и решил все-таки развязаться с наведением порядка, а затем уже приниматься за дела вне дома. Очень меня эти дела скребли и напрягали, как тяжелое дыхание за плечом. Но уборка тоже была делом нужным — ее нельзя бросать на середине или даже почти на финише. Неубранный кусочек мгновенно расползается и захватывает все-все. В обычной жизни это неприятно, но сейчас у нас была не обычная жизнь, и расползтись мог не обычный наш бардак, а обстановка, в которой мучились и болели мама с папой. Это нельзя.

Я выдвинулся в зал, быстро привел диван в «дневной» режим, вынес белье в стирку и обнаружил, что Дилька успела убрать свою половину квартиры — тоже до почти нормального состояния. Мама, конечно, нашла бы, куда ткнуть нас носом. Ну и пусть тыкает, пожалуйста, мы рады будем. Потом. А пока и так сойдет, сказал я Дильке. Она согласилась, и мы в четыре руки и восемь ног смахнули пыль и протерли полы, высокопрофессионально, стремительно и почти без потерь. Кабы Дилька позволила использовать кота рациональным способом, мы бы управились еще быстрее. И полы бы засияли. Да и ни одному животному массаж не вредил. Впрочем, кот все равно удрал на подоконник и вяло шипел в ответ на предложения почесать спинку плинтусами.

Зато я ему консервы нашел, сайру какую-то, — мы несколько банок в прошлом году для вылазки в лес покупали, да так обратно и привезли. Я думал, испортилась, думал, что обычным ножом жестяную банку не вскрыть, думал, что деревенский, вернее, лесной кот вряд ли такое есть будет. Кругом ошибся. Вот и ладушки. В следующий раз и сами попробуем.

Все у нас срасталось ровно. Мы были дома, вели себя по-хозяйски и готовы были продолжать в том же духе. Дилька, наверное, тоже это поняла. Она взглянула на меня одобрительно и с воплем бросилась на свежезастеленную кровать.

— Так, — сказал я, озабоченно разглядывая покрывало. — Давай-ка, мать, мыться.

— Опять? — возмутилась Дилька.

— Что значит «опять»? — возмутился уже я. — Ты когда последний… Ах да. Ну, с тех пор сколько прошло, и, это, мы сами сколько прошли и сделали. Вон, гляди, чего ты сделала, например.

— Это не я, — нагло сказала Дилька, убирая пятку подальше от темного отпечатка.

Короче, дела за пределами квартиры я отодвинул еще на часок — банный, так сказать. Банный день бывает, а у нас будет час. А может, и побыстрее управимся.

С Дилькой управишься. Устроила: да я вчера мылась, да я только ноги помою, да я одна боюсь. Ну давай вместе тогда, сказал я почти серьезно, и она обиделась. Ну давай я рядом побуду, поправился я, и Дилька обиделась еще больше. Губу выпятила, локти растопырила и жжет взглядом сквозь очки, как Архимед римлян. Ну, мне пофиг, я в Риме сроду не был, просто смешно стало: чего ей там стесняться, кочерыжке?

Пришлось плеснуть шампуня для пены, накидать полную ванну резиновых игрушек и надуть дельфинчика, которого из Египта привезли. К счастью, пакет с игрушками, давно убранный в угловой шкафчик со всякими трубами и краниками, не исчез и не зарылся слишком глубоко в старые купальники, маски, ласты и прочие обрывки счастливого лета. Халат с полотенцем Дилька нашла сама. Халат был тоже из Египта и такой пушистый даже на вид, что я чуть его не отобрал, чтобы закутаться. Сел на диван, сдерживаясь, и сказал:

— Не надевай пока.

Дилька, само собой, немедленно напялила халат поверх чумазой своей поверхности и ходила важно туда-сюда по коридорчику, пока вода наливалась.

— Чего это? — осведомилась она.

— Испачкаешь, — сказал я.

— Ну и что?

— Стирать-то не умеешь, — объяснил я.

— Ха. А ты умеешь, что ли?

Я хмыкнул и лег, закинув руки за голову. Стирать я не умел. То есть теоретически представлял, как это делается, но практикой эти соображения не подкреплялись. Но обсуждать это с Дилькой не собирался. Надо будет — справлюсь. Делов-то — белье в машину заложить да порошка кинуть — ну и следить, чтобы цветное с белым и черным не смешивалось. А как его спутаешь, видно же — вот носки, они черные, их в сторону пока, а это простыня, она белая и длинная такая, нет, не простыня, что-то похожее, и не белая, если тянуть, другой цвет вытягивается, красный!

Красная кофта облепила мне лицо, я всхрапнул от ужаса и сел, просыпаясь, — и тут Дилька заорала.

Я еще стряхивал с себя саван, кофту и сон, которых, конечно, уже не было, а сам мчался к ванной, стукаясь руками-плечами-коленями по косякам, их на пути оказалось штук двадцать, и не чувствуя боли — как деревянный, — и поскальзываясь, и выдергивая дверь из рамы, как морковку из грядки. Дверь хрустнула, Дилька взвизгнула, занавеска, за которой она поспешно спряталась, с визгом сыграла пластмассовыми кольцами по штанге. Дилька сказала негромко и жалобно:

— Ты чего, уйди!

Я быстро осмотрелся. В ванной было светло, тепло и тихо, пахло клубничным шампунем. На полу вдоль края ванны расходилась лужа, и крышка у корзины для белья была мокрой.

— Уйди, говорю! — сказала Дилька из-за занавески, почти плача.

— Ты чего орала? — спросил я с трудом. Очень не хватало воздуха.

— Ничего, — буркнула Дилька.

— Диля, — сказал я, и она заплакала.

И сбивчиво рассказала, что ничего не случилось, правда, просто она испугалась, что не вынырнет. Откуда-откуда — из воды. Лежала себе, игрушки топила, потом намылилась, нырнула воду смыть — а вынырнуть не смогла. Стала задыхаться, забилась, закричала, видимо не сообразив, что захлебнется, а оказалось, что лицо уже над водой. Зря, стало быть, кричала. Теперь ей было стыдно и все еще страшно. Еще я ворвался, как дурак, дверь сломал.

Я оглянулся на дверь, рассеянно осмотрел развороченный косяк, сказал что-то успокаивающее. В голове шумело, шум мешал ухватить какую-то мысль. Я сморщился и сказал легко, как мог:

— Ладно, нормально все. Давай вылезай скорей, я тоже мыться хочу.

Дилька обычно по полтора часа в ванне плещется, а тут и впрямь выскочила махом — я еле успел все подготовить. Усадил ее, румяную, пушистую и угрюмую, в зале и велел смотреть потихоньку телевизор, а в ванну не входить. Хотел добавить «даже если я орать начну», но не стал — окончательно перепугается. Еще хотел Гуля-апе позвонить, но тоже не стал — надо сперва самому все выяснить и убедиться. Но на всякий случай выписал ее номер из записной книжки, лежащей рядом с нашим городским телефоном, и положил бумажку под трубку. Если что, Дилька по нему позвонить догадается, не дура же, решил я и пошел в ванную.

Вода уже стекла, игрушки валялись на дне ванны под редкими хлопьями пены, белыми и серыми. Я прошелся по ним душем, пустил воду, начал было перегружать всех этих уточек с бегемотиками в раковину, но передумал. Разделся, сложил нужные вещи на крышку бельевой корзины, потоптался, завороженно глядя на бурление под перекрученной струей из крана, вздохнул и полез в воду.

Руке вода представилась нормальной, ногам оказалось жарковато, а сесть я себя заставил с некоторым трудом. Бросило в пот, все тело зачесалось. Я подышал, привык, вытянулся, не обращая внимания на тюканье резиновых животных в плечи и грудь, дождался, пока вода обнимет за шейку, набрал воздуха, зажмурился и медленно ушел под воду с головой. Струя пылко колотила по ногам и бежала щекоткой до самой макушки. В ушах бурило, в носу резало. Я подождал, сел, завернул краны и нырнул снова. Теперь было тепло, уютно и ласково. Тело было как в невесомости, мысли тоже, круглые и светлые. И утекло куда-то чувство опасности, которое стукнуло меня, когда я вышиб дверь. Оно было очень четким и плотным, что ли, затем болталось где-то поблизости, как полузабытый сон, а теперь ушло. Почти.

Да показатушки, сказал я себе уверенно и вынырнул. Дильке показалось от усталости и нервов, я повелся за компанию — а на самом деле ничего страшного не происходило, да и происходить не могло. Мы дома. Все плохое здесь убрано и вычищено, мною лично. Это ванная, в ней вода, теплая и хлорированная. В такой воде ни рыба, ни микробы не выживают — она для людей. Городских. Так что не надо париться. Вернее, надо как раз париться, насколько позволяет ванная. Däw äti, например, ванную всячески критикует, называет городское мытье равномерным размазыванием грязи по телу. То ли дело баня, говорит. А мне как-то бани хватило уже. Тем более что в бане вот так вот не понежишься.

Да нанежились уже. Я вывернул голову, чтобы рассмотреть свой шампунь на угловой полке. Не было его там. Он стоял на краю ванны у моих ног, под краном. Дилька, значит, стырила, коза такая. У нее свой есть, детский, без слез и все такое, — нет, обязательно надо чужое хватать. А на место не ставить. Где попользовалась, там и бросила. Человек задом наперед.

Я, кряхтя и булькая, переполз, взял шампунь. И поставил его на место. На которое его Дилька ставила, прежде чем нырнуть. Никаких предчувствий у меня не было, ощущение опасности так и не вернулось. Но критерий истины — эксперимент, а эксперимент считается успешным, лишь когда повторен при тех же условиях и с тем же результатом, — этими словами папа объяснял маме, почему спорт антинаучен и необъективен. Мама иронично кивала, а я ржал, но ведь запомнил. И не то чтобы я очень любил эксперименты. Но хотелось окончательно убедиться и успокоиться.

Я набрал воздуха и ушел под воду с головой, лениво напоминая себе не выныривать слишком резко, чтоб не налететь башкой на торчащий кран. Разницы, естественно, не было — то же тепло, уют и невесомость и тихое гудение то ли воды, то ли ванны, то ли водопроводных труб, потихоньку подрабатывающих органом — с ударением на втором слоге. Гудение было приятным и убаюкивающим. Таким, что выныривать не очень хотелось. А когда захотелось — не удалось.

5

Я не сразу сообразил, что творится. Слегка оттолкнулся руками ото дна, чтобы сквозь короткое бурление и плеск сесть, выставив голову из воды, продышаться и начать намыливаться, вернее, нашампуниваться. Сел — и успел удержать себя от вдоха. Не было ни бурления с плеском, ни прохлады воздуха, которая обычно трогает лицо сплошной маской. Было все так же тепло, невесомо, но уже менее уютно и слегка тесно в голове и груди.

Я оттолкнулся сильнее, еще сильнее, от стенок. Я выныривал, совершенно точно — в ушах шумело, скулы и грудь рассекали воду, в прищуренных глазах метались и щипались разноцветные полосы, волосы чуть оттягивали скальп, улетая назад, — но вынырнуть не мог. Не мог выскочить из слоя воды в ладошку толщиной. Это было почти смешно и довольно страшно — потому что совершенно непонятно.

Я вскинул руки — они вроде нащупали воздух, неровно прохладный, но ничего там не зацепили. Только предплечья кто-то слабо клевал — видимо, резиновые игрушки, болтавшиеся на воде.

Я дернулся еще раз и понял, что сейчас захлебнусь, но из воды не выпрыгну. И понял, как сильно испугалась Дилька, когда ее вот так всосало глупое и непобедимое. Но я вам не Дилька, между прочим. Я орать не буду.

А что я буду? Экспериментатор, блин. Все, задыхаюсь. Нет, еще нет. Задых!

Кричать было уже поздно, я задергался, мучительно вспоминая, когда такое уже было, недавно — не хватало воздуха, а я что-то не успевал, в глаза и нос вдавился тупой жесткий угол непонятно чего, руки заколотили по поверхности, взбивая пену и цепляя мелкие резиновые поплавки, один поплавок зацепился и не стряхивался, умру сейчас, с ужасом понял я, скорчиваясь — руки и колени к груди, — чтобы выпрыгнуть, вытолкнуться с силой куда уж получится, и даже скорчиться не смог, скользкий пузырь застрял в пальцах, мешая и расталкивая руки-ноги, что за пузырь, дельфин, затычка царапает, уйди, гад, еще спаситель называется, воздух, не могу!

Затычка ткнулась мне в зубы, я рванул ее, почти не думая, и вдохнул с всхлипом, чудом не вкачав пол-ванны в дыхательное горло, выдохнул пыльный скрипучий воздух через нос так, что веки дернулись, и вдохнул снова, начиная уже соображать и чувствовать что-то, кроме ужаса и обиды. Воздуха в дельфинчике оставалось на полтора вздоха, откушенная пробка царапала десну, горло и всю голову мне распирал запах талька и резины, руки и ноги закостенели, а живота как будто и не было, но я уже справился с паникой и знал, что с остальным тоже справлюсь — времени и сил теперь хватит. Я обмяк и теперь четко ощутил бесплотную безжалостную силу, которая притягивала мой затылок к дырке стока на дне. Вытянул ноги и нащупал левой ступней край ванны, за ним бельевую корзину и на ней вещи, которые приготовил. Смахнул их в воду и повел ногой к животу и груди, медленно, сам почти не замечая. Так же медленно, вяло отвел облепившие бедра полотенце с трусами, нашарил под ними дубовую спицу, вдохнул последний раз и с силой ткнул острием себе за ухо, запоздало испугавшись, что в воде рука ходит по-другому, так что спица сейчас мне же в глаз влетит или ухо пропорет.

Вокруг головы взорвалось, глаза кувыркнулись через себя, заглянув в мою багровую изнанку, затылок звякнул, как ведро о ступеньку, а лоб понесся вперед, вперед, рассекая жаркое-горячее-прохладное-холодное. Я охнул и сел и вздохнул сколько мог — огромный кусок воздуха вперемешку с водой, слюной и утятами, надрывно закашлялся и, почти выпадая в этот кашель целиком, все-таки развернулся и еще два раза ударил спицей в дырку стока, прямо сквозь резиновую пробку.

Спица хрустнула в кулак, пробка с неслышным, но ощутимым чпоканьем вылетела из гнезда и подпрыгнула над водой, как мячик. Я мало что видел из-за кашля и рези за вывернутыми, кажется, веками, но это увидел и всадил спицу в открывшийся сток на всю длину.

По руке ударило так, что она вылетела из воды не хуже пробки вместе со здоровым, в полметра, пузырем воды. Ванна мелко затряслась, по трубам пошел вой, тихий, тоскливый и глушащий, и я понял, что копец, сейчас все лопнет и взорвется, и я первый.

Я, оскальзываясь и обрывая занавеску, полез прочь из ванны, но не успел: вода разом закрутилась в сплошную воронку, по ее центру снизу вверх скользнул серый узловатый стержень, который быстро, в три секунды, с хлюпом вдернул всю воду в сток — словно зонтик свернул. Напоследок из стока выплеснулся тяжелый нефтяной фонтанчик, гулкой дробью опал вокруг сливного отверстия и неохотно стек — уже обычной грязной водой.

Я смотрел на это, забившись в дальний край ванны. Экспериментатор, блин. Сидел и смотрел, раскрыв рот, сжимая в руках тонкую щепку и мокрое полотенце, как очень бедный гладиатор. Сидел и тупо радовался, что на кран, вылетая, не напоролся, под фонтанчик не попал и засосать ни одну свою часть не дал. Сидел, пока не озяб и не сообразил, что надо бы домыться хотя бы под душем, а затем придумывать, что делать дальше.

Под душ я встать не рискнул — не хотелось в ванне оставаться. Выбрался очень быстро, косясь сквозь пену и слезы, вымыл голову в раковине, обтерся мокрым полотенцем, прокрался, обернувшись им, за сухим и за новыми спицами, которыми по новой истыкал стоки ванны и раковины, вентиляцию и даже унитаз — насколько уж гадливость поборол. Деревянное острие ездило по изгибам труб и возвращалось в лучшем случае с темными соскобами, напоминающими тот фонтанчик лишь поверхностно.

Я не знал, что это за фонтанчик. Это была не такая нечисть, как убыр, — но что-то явно нечистое, без анализов понятно. Я не знал, совсем ли ушла нечисть и, если нет, посмеет ли высунуться еще. Но я твердо знал, что теперь оставить Дильку было невозможно. Не буду же я с ней постоянно в туалет и ванну ходить. И с собой тащить не могу — мне же еще с Лехой закончить надо. И с Зульфией, кстати, тоже.

Что ж у нас вечно всё по диагонали-то.

Ладно, будет зато повод побыстрее управиться.

Пред Дилькой я предстал уже спокойным, чистым и несгибаемым. Дилька, к счастью, ничего не услышала и не заметила — ни моих морских сражений, ни дальнейших зачисток. Сидела, довольная, и улыбалась — по телику мультики про Машу и медведя показывали. Пока ее брата умучивали. Чего ж не поржать-то. Ну, пусть дальше у Гуля-апы ржет.

И будет ржать, похоже. Я думал, Дильку уламывать придется, объяснять, врать чего-то. А она спросила: «А ты?», потом: «А кот?» — и потом: «А когда мама и папа вернутся, ты меня заберешь?» Довольно кивнула и пошла собираться да мучить кота напоследок — ласками, инструкциями и требованием дождаться ее возвращения.

Гуля-апа тоже отреагировала как ненормальная. Я готовился сочинять всякие душераздирающие подробности, а она буквально пару вопросов про родителей задала — как состояние да где лежат. И принялась уговаривать, чтобы я тоже сюда переехал. Жестко, главное, так.

Если бы не это, я бы, наверное, согласился — хоть и знал, что ей с Ильнур-абыем и Самиркой в микродвушке и так не слишком просторно, а еще два постояльца превратят квартирку в муравейник. Здесь было тепло, уютно и пахло пирогами. Но обидно стало — что значит «Ну как ты себе представляешь — одному жить? Не выживешь же»? А вот так и представляю. До сих пор выживал как-то, между прочим, чуть не сказал я вслух, но сдержался и даже пообещал подумать над предложением. Гуля-апа внимательно на меня посмотрела, потрогала кончиком пальца подживающую ссадину на скуле и сказала:

— Пошли покормлю хоть.

А я не хотел есть, совсем. Я всё закончить поскорее хотел, а меня отвлекали. Все. Они же ничего не понимали, никто, вообще никто. Не понимали и не могли понять, что происходит, чем это страшно и как с этим бороться. Вернее, не бороться, а гасить. Быстро и напрочь.

Я поспешно попрощался и побежал. У лифта вспомнил и побежал обратно. Гуля-апа держала дверь приоткрытой и что-то вполголоса говорила Дильке. Дилька стояла в верхней одежде, стискивала Аргамака и глядела в пол сквозь пакет со своими вещами, которые мы додумались собрать в последний момент. Я сунул голову в дверь и сказал:

— Дилька.

Она вскинула голову, просияла и побежала ко мне. То есть не побежала, а рванула с места и тут же перешла на спокойный, ленивый такой шаг. Как большая, важная и страшно занятая барышня, которой абсолютно все равно, куда срывается ее нескладный абыйка и на сколько она остается в чужом доме. Молодец девка.

Я протиснулся мимо Гуля-апы, сказал «Дильк, ну, пока» и неловко чмокнул сестру в макушку. Она тоже неловко облапила меня, тут же отошла и потащила с себя куртку. Гуля-апа смотрела на нас с удовольствием, а Самирка из-за угла — с нетерпением. Он Дильку обожал. Идти уже, что ли, подумал я нерешительно. Время утекало как песочек по сорванным ногтям. Дилька, не оборачиваясь, махнула мне рукой и сказала «Пока!».

Я кивнул и побежал — не к лифту, а по лестнице. Надо было торопиться.

Меня ждал Леха.

Я же не знал, что он впрямь ждет. И не один ждет. Не знал, а должен был знать, урод безмозглый.

Звонить Лехе в дверь я не стал — то ли заметил чего, то ли запах почуял. Из запертой-то двери запах слабее вытекает, а тут на пол-пролета вниз старым кострищем несло. Дверь в самом деле была прикрыта, но не заперта. Я раскрыл ее и прищурился в темный коридор. Пахло костром и мусором. Как у нас, короче.

Устал я от этого запаха, или просто нервы кончились. Вместо того чтобы красться, окликать и чутко вертеться по сторонам, заранее оценивая опасности, я сжал кулаки и потопал, не разуваясь.

У Босенковых, как и у Гуля-апы, была двушка, хоть и другого проекта, со здоровенной кухней и неправильной формы залом. С кухни разило гадостно, а в зале было слишком светло, поэтому я побежал в Лешкину комнату. И застыл на пороге.

Там было пусто и прибрано — кровать заправлена, пол чистый, все такое. На этом фоне раздолбанный монитор в верхнем ящике стола особенно пугал. Его будто о косяк со всей дури шарахнули и, обрывая провода, сунули в стол — насколько влез. Влез не особо.

Я огляделся, подумал и все-таки шагнул вперед. Видно было, что в комнате никого, ни под столом, ни под кроватью, но нельзя же не поглядеть за занавесками и в шкафу. Вот ведь дурь какая. Ну поглядел. Зашел в зал, в туалет и ванную. Свет там, кстати, нормально включался и было чисто, хоть и со странностями — например, в ванну разбили горшок с кактусом — как яйцо в сковороду, — унитаз был заткнут несколькими рулонами туалетной бумаги, а стол в зале аккуратно перевернут вверх ножками. Одни волосок к двери лепят, чтобы чужака отследить, а другие, получается, вот так, подумал я, малость дурея, и отправился смотреть, что же творится на кухне.

На кухне ничего не творилось. Там сидели Босенковы в полном составе. Молча и неподвижно.

Окно было плотно зашторено, но занавески на кухне были, как положено, легкими и тонкими. Свет все равно просачивался угловатым пятном. Поэтому, наверное, стол был отодвинут почти к холодильнику и дядя Вадим сидел за ним боком к двери. Тетя Лена сидела с другой стороны, а Леха — на стуле, вдвинутом в нишу между холодильником и кухонным гарнитуром. Одеты все были по-домашнему, сидели в одинаковых позах, с обвисшими плечами, чуть сгорбившись, и то ли дремали, то ли рассматривали сложенные на коленях руки.

Почему-то я очень испугался. Они ничего не делали, не смотрели на меня, да и выглядели более-менее, уж по-любому лучше моих. А я испугался так, что продышаться смог через полминуты и с трудом — хоть дышать плотно забившим кухню смрадом было непросто. Продышался, а что делать, не знал.

— Лех, — позвал я тихонько, сам не понимая, хочу ли быть услышанным.

Босенковы не пошевелились, никто.

Я осторожно, по стеночке, прошел к окну и с трудом сдержался, чтобы не раздернуть штору. Дико хотелось распахнуть окно, чтобы вонь эта развеялась, да и чтобы орлы эти забегали. Или хотя бы двинулись.

Правда, я не был уверен, что свет заставит их бегать или суетиться. Мы же не в сказке про вампиров, а на улице Серова, в дурацкой моей жизни, которая неумело начинает налаживаться.

Я уж постараюсь, чтобы наладилась. И у меня, и у всех моих. И у Босенковых, раз так надо. Прямо сейчас и постараюсь.

Я медленно подошел к столу и начал прикидывать, с чего начать. С кого начать, было понятно — с дяди Вадима. Он был здоровый и не слишком добрый. Никогда он слишком добрым не был. Оставлять его за спиной я не собирался. Дядя Вадим был в носках и шлепанцах — это удобно. Но ноги сунул под табуретку — это неудобно.

Он, стати, не дремал и не был в этом, как уж, анабиозе — прищуренно смотрел себе на костяшки, иногда помаргивая. По сторонам не косится — значит, на меня кинуться не должен. Сейчас я потихонечку все достану, присяду — и надо будет быстро вскочить, чтобы…

Дядя Вадим не спеша поднял руку, опустил ее мне на плечо — и я рухнул на колени. Думал, увернуться успею, спицу выдернуть, поднырнуть и выскользнуть — ни фига. Причем видел движение и руку видел — но чуть замешкался, ухнул вниз баскетбольным мячом в дриблинге, а вверх никак.

Сперва было неудобно. Потом невозможно. Спина скручивалась в клубочек, от чего ныли пятки и закладывало нос с ушами, и было больно, везде, очень. Дядя Вадим и не давил, просто руку держал — но она была как мраморная колонна, а я ее основание, не могу, раздавит же сейчас.

Я был очень занят неудобством, болью, пыхтением и дергаными мыслями о том, что же теперь делать и как выпутывать нелепо изогнутые руки-ноги, — и все равно заметил, что дядя Вадим по-прежнему смотрит себе в коленки и тетя Лена тоже не шелохнулась, а вот Леха сполз со стула, медленно, на полусогнутых, подленько как-то подошел почти вплотную ко мне и присел на корточки рядышком. Он сидел не по-гопницки, а по-птичьи, нахохлившись и подняв плечи к ушам, глядел мимо вывернутой моей головы, но быстро-быстро, раз в секунду, косился, подглядывая. Это особенно бесило.

— Лех, — просипел я, помедлил, подбирая слова, но сил и воздуха уже не хватало, и я брякнул первое попавшееся: — Спаси.

Леха стрельнул глазами в сторону тети Лены и нахохлился сильнее. Один глаз у него был ярко-красным, веки на нем воспалились и распухли.

Надо было что-то еще сказать, умное и обидное, это подействовало бы наверняка, Леха здорово велся на слова, но кончились мои слова, умерли и прихлопнулись чугунной вьюшкой, вдвинутой выше горла наотмашь, до слез. Я замычал от немой ненависти, с жутким щелчком дотянулся до спицы на поясе, выдернул ее и воткнул куда-то в Лешку.

В бедро.

Лешка жалобно заныл, не меняя положения. Тихо. Громче. Еще громче.

Я отчаянно ворохнулся, но без толку — Лешкины родители не обратили внимания ни на вой, ни на мои замахи. Ну, раз так.

Я слепо ударил спицей за плечо, куда дотянулся, дяде Вадиму в руку. И оглох — тот словно в горн над ухом затрубил, беззвучный, но пронзительный. Затрубил, на миг отдернул ладонь и тут же хлопнул мне по кулаку со спицей.

Острие ткнулось в спину, я зашипел, пытаясь выпрямиться, но дядя Вадим надавил сильнее. Я брякнулся на пол боком и вывернутым локтем. Суставы затрещали. Сейчас лопнут. Я попробовал ударить левой рукой, отъехать на боку, съежиться — нет, дядя Вадим давил как медведь лапой.

Медведь, ayu, близко не подходить, стрелять издали, брать на рогатину, если не уберегся, пугать криком, бить в шею, глаз и суставы. Я с ними по-человечески, а это же медведи, с острой злобной радостью понял я, медведи в берлоге, смрадные, огромные и сонные, зима еще не кончилась, они медленные и вялые — но все равно смертельные. А я смертельней. Я им не Машенька. Я четко знаю, что делать.

Я закричал, раскидываясь и распахиваясь. Стало красно, жарко, мокро и весело.

И все кончилось.

Я стоял, пошатываясь, в зале на перевернутом столе, в самой середке, опираясь рукой на одну из ножек. В руке была черная щепка. Не черная — неровно алая. Не щепка — нож. Незнакомый кухонный нож.

Я попытался рассмотреть его получше, споткнулся на месте и обронил еще какие-то щепки. Не, тоже не щепки — пучок обугленных палочек. Очень важно было их поднять и как следует рассмотреть. А сквозь эту важность я понимал, что не надо ни поднимать, ни разглядывать. Надо отдышаться, почиститься и идти. Зульфия с Равилем ждут.

Я побрел в ванную, вспомнил, что там горшок и грязь, повернул на кухню, аккуратно перешагнул через ноги, отмыл, как мог, ногти, ладони и нож, который оставил в раковине, протер лицо, пригладил волосы, выключил воду, тряхнул головой, отгоняя смутные мысли про каких-то медведей, и только потом развернулся, чтобы осмотреться.

Босенковы рядком лежали на полу головами к холодильнику. Глаза у них были закрыты. Дышали они ровно. У дяди Вадима под ногами расползалась черная лужица. Я сухо всхлипнул и пошел искать бинты и телефон.

В аэропорт я уже почти опаздывал.

Но, кажется, не опоздал.

Часть вторая

Не болей

1

— Ну что, герой, готов? — спросила тетя Таня, втолкнув в палату звякающую тележку.

— Что опять-то? — проворчал я, покорно переворачиваясь на живот и чуть приспуская штаны. — Только что ведь делали.

— Это было для здоровья. А теперь для радости, — назидательно сказала санитарка, поднимая шприц, до половины наполненный жидким чаем.

— Витамины, — тоскливо протянул я, утыкаясь лицом в подушку.

— Ну да, витамины, а что здесь такого страшного? — проворковала тетя Таня, подкрадываясь.

Ага, не знает она, что витамины самые больнючие — будто не иголку, а тупую палку в тело втыкают, причем не в задницу, а в поясницу куда-то, и начинают медленно, внатяг проворачивать. Чтобы туловище с таза сбросить, как статую с постамента.

Вот я и лежал, чтобы не распасться. Мордой в подушку. Ну и еще чтобы никто не видел, что ресницы мокрыми становятся. Неудобно. Я тут самый старший. Хотя выглядел, говорят, моложе — поэтому меня сюда и привезли. В ДРКБ, детскую республиканскую клиническую больницу. Она недалеко от аэропорта, поэтому сюда везут и самых тяжелых детишек со всей республики, и левых подростков, валяющихся в зале прилета.

Аэропорт я почти и не помнил. То есть помнил, как бежал и ехал туда и страшно боялся опоздать. А еще сильнее боялся удариться в воспоминания про поход к Лехе. Не ударился, к счастью. Но перед глазами стояла сероватая картинка, как затемненная анимированная гифка: я переступаю через три пары ног, подхожу к раковине на кухне и долго-долго мою руки и кухонный нож. Я знал, что все сделал правильно, я знал, что врачи приехали быстро, я знал, что у Лехи и его родителей все будет нормально. Но картинку с глаз согнать не мог.

Опоздал не я, а как раз самолет Зульфии, сказали — на час, а получилось сильно больше. И я вот это сильно большее время провел прислонившись к стене. Свободных мест не было. Вернее, были, но пассажиры ставили на них сумки и чемоданы, чтобы им удобнее было локти расставлять и чтобы я не сел — именно на меня смотрели настороженно и свирепо. А я бы все равно сел, да сил не было до кресел дойти — то ли засыпал стоя, то ли сознание терял, падая головой в кухонную раковину из гифки. Руки тряслись, в горле было смешное ощущение остановившейся вдруг карусели.

Самолет наконец приземлился, а дальше я толком ничего не запомнил. Обрывочно — надпись на табло о том, что рейс из Шарма сел, толпа разом прошла, и стало пусто, и по пустоте между загорелой Зульфией и выходом мечется загорелый Равиль, который очень долго не замечает меня, а потом не узнает меня, а потом не понимает, что я ему говорю, а я и сам себя не понимаю, но говорю, кажется, очень долго, и сам себя не понимаю, отчего начинаю злиться и немного пугаться, и это чувство растет и растет, до комка где-то в затылке, а потом комок наваливается на глаза белым-пребелым и спрашивает: «Ну что, герой, очнулся?»

Юсуп Баширович сказал, что меня нашли лежащим без сознания на входе в зал прилета. Думали, бомжонок спит, затем решили, что я умудрился от родителей-пассажиров отстать, принялись по аэропорту объявлять — видимо, «Граждане пассажиры, никто не выронил спящего мальчика?», как-то так. Когда милиционеры и работники аэропорта, которые меня нашли, убедились, что разбудить не получается, они засомневались, сплю я или тихонечко помираю. Вызвали врача, он сказал, что вроде не помираю и никакой птичий грипп с тараканьим бешенством, кажися, не таю, но явно нуждаюсь в госпитализации.

К счастью, документы из кармана я так и не вынул. Не знаю, что бы со мной стало без них. Может, лежать оставили бы, а может, подняли бы на ноги и быстро отбежали. Но у меня с собой были и медицинская страховка, и паспорт, стало быть, я мог считаться человеком, имеющим право на лечение и жизнь, — это Юсуп Баширович сказал с улыбкой, которая меня немножко напугала, хотя я и понимал, что он улыбается совсем не в мой адрес. И меня привезли в ДРКБ, где поставили кучу диагнозов и уколов, но милосердно не стали будить. Так что я дрых пятнадцать часов и пришел в себя на следующий вечер — вчера, в смысле. И с тех пор просился на волю. А меня не пускали.

— Ты, брат, что думаешь? — поинтересовался Юсуп Баширович, зашедший в палату через полчаса, когда я уже перестал безнадежно ругаться и оглаживать больные места, а ходил вдоль кровати, чтобы разогнать ненужный шишак, мешавший сидеть. — Ты, брат, думаешь, мне так интересно человека вылечить для того, чтобы он через два дня на носилочках вернулся?

— Да с чего на носилочках-то? — возмутился я.

— Ну, скажем так, обычно ты сюда именно на носилочках приезжаешь, — напомнил Юсуп Баширович очень серьезно.

Я хотел указать, что «однажды» и «обычно» довольно разные вещи, вздохнул и осторожно потрогал место укола.

— Болит? — осведомился Юсуп Баширович.

— А типа не должно, — буркнул я. — Юсуп Баширыч, а сколько мне лежать еще?

— Ну смотри. У тебя наше любимое ОРВИ — на самом деле сильная простуда, вызванная сильным переохлаждением. И это ерунда, дома прекрасно лечится, и даже без уколов. Но еще в комплексе букет всякого непонятного — гематомы, ссадины, проникающее ранение мышц спины, острый травматический ларингит плюс крайнее истощение организма на фоне сильного переутомления, причем, как сказали, на грани нервного спазма. У подростков такого в принципе не бывает, разве что у тех, которые, я не знаю, войну прошли или в тайге месяц выживали. Ты точно в тайге месяц не выживал?

Я вздохнул. Это у Юсупа Башировича шутка такая была, уже любимая, и отвечать на нее было необязательно — тем более искренно и громко кричать «Что вы, да ничего подобного!». А я, между прочим, в первый раз чуть было так не выступил.

Что они, со всей своей медициной и образованием, понимают в подростках и в том, чего у подростков в принципе не бывает. И кстати, тоже мне, стандартного подростка нашли. Хороши у них стандарты, хочу я сказать. Но не скажу, конечно.

Юсуп Баширович опять взялся пугать непредсказуемыми последствиями, галлюцинациями и утерей контроля, немедля попробовал хитро раскрутить меня на подробный искренний рассказ про гематомы и проникающее ранение. Ага. Сейчас на тему родных и близких съедет. Так и есть.

Врачи искренне мучились оттого, что не могли вытащить из меня устраивающие их объяснения и найти концы, которые смогут завязать красивым бантиком. И никак они не соглашались поверить, что Дилькины документы остались при мне случайно. Все пытались отыскать Дильку или дозвониться по нашему квартирному телефону, оптимисты.

Я еще во время первого разговора, который был вполне допросом, кстати, все более-менее по-честному рассказал: что родители в больнице и дед тоже, а Дилька у Гуля-апы, но телефон ее я сроду не помнил, ведь номер у меня в аппарате записан, а аппарат накрылся, и адрес не помнил, только как идти, но все равно найти можно, если захочется. Они так покивали и в сотый раз начали выспрашивать, чего я в аэропорту делал и почему такой умученный да весь в синяках да ссадинах. Ладно хоть про железнодорожный транспорт не спрашивали. А я напоминать не дурак.

Веселый такой вечер в гестапо получился — прими укольчик и ответь на несколько вопросов, пока следующий укольчик готовится. А сегодня все успокоилось, кроме Юсупа Башировича, который, впрочем, заходил эдак издалека и ненавязчиво: «А если выпишем — куда пойдешь, раз родители в больнице — а в какой, говоришь, в БСМП? Точно, в РКБ, да-да, ну-ну». Ну глупость какая-то, честное слово.

Впрочем, я и глупостями заниматься был почти рад. Юсуп Баширович был дядька неплохой, веселый и молодой, хоть и лысый, говорить с ним было интересно, а сболтнуть лишнее я уже не боялся — понял вчера, что язык за рамки не уползает. А и сболтну — ничего страшного. Я больной истощенный подросток, склонный к галлюцинациям, так что нефиг тут глазки таращить. Не спорьте, говорите шепотом и уходите, сочувственно переглядываясь.

К тому же такой треп спасал от скуки, которая с утра нарушалась уколами и невкусным завтраком (рисовая каша комками и мутный бурый чай, буэ). Палата была на четверых, а больных в ней был один я. Здоровых, если что, тоже не было. Тетя Таня говорила, что это мне так повезло — обычно в весенние каникулы детки особенно охотно хватают пневмонии с фолликулярными ангинами. Палаты забиваются с горкой, так что пацанам постарше, моего возраста, приходится кровати в коридоре ставить. Но сейчас год был какой-то нетипичный, пациентов остро не хватало. На все отделение приходилось всего три заполненные палаты — одна была забита мелкими пацанами, две девчонками самого поганого возраста. Я раньше думал, что самый поганый возраст у девчонок — двенадцать лет, потом — четырнадцать, а теперь подозреваю, что любой. У этих возраст колебался от восьми до тринадцати, и мое подозрение подтверждалось изо всех сил.

Еще в одной палате лежали крохотные близняшки, Полинка и Даша, само собой. Мелкие девчонки почти все Полины и Дарьи, новая безудержная мода. У нас три Насти в классе, у Дильки по две Насти и Даши, а Полина одна, но пока близняшки подрастут, их клан войдет в силу. По пять тезок у каждой будет, боюсь. Зато в волейбол играть удобно: Тимуры против Артемов, Полины против Даш — вот весь класс на команды и поделился. Близняшкам было года три, и за ними ухаживала мама, тетя Марина.

Я вчера согласился с тетей Таней: повезло с отсутствием соседей, хоть отосплюсь и отдохну нормально. Не буду никому нос вытирать, никого на плечах таскать, поить, кормить или спасать. Буду спать спокойно, не боясь, что придется восставать из самого интересного места по писклявому голосу, который опять чего-то требует. Красота и малина, ага.

Наслаждался я малиной весь вечер и во сне еще немножко. А в ночи проснулся выспавшимся и недовольным. Нет, не так. Проснулся я оттого, что сколько дрыхнуть-то можно. Снова заснуть не смог по той же причине. И с тех пор тосковал.

А как не тосковать? Других занятий нету. У меня не было ни телефона, ни плеера, ни телика, ни даже книжки. У меня, между прочим, одежды-то собственной не было. Я очнулся одетым в какую-то темно-синюю сатиновую робу на голое тело: широкие штаны и кривая куртка, как у тюремного уборщика в кино. Роба была новой, с острыми складками, на пару размеров больше, чем надо, и остро пахла хлоркой. За полтора дня запах подвыветрился, но к нему добавились другие, больничные, тьфу на них. Дополняли костюм древние тапки из черного когда-то дерматина. На каждом тапке кто-то криворукий вывел белой краской «Т. О.». Где моя собственная одежда, мне не сказали; тетя Таня, пожав плечами, сообщила, что время придет — все вернут, не беспокойся за свои драные ценности. А Юсуп Баширович искрометно пошутил про то, что шмотки милиция изъяла, чтобы нарядить агента для внедрения в мафию попрошаек.

Заняться нечем, поговорить не с кем. Не с близняшками же. И не с пацанятами, которые смотрели на меня со священным ужасом и, наверное, напридумывали версии происхождения фингалов, которых на сценарий паре мощных квестов хватило бы. Девчонки из второй палаты были постарше, но тоже шептались, а еще отворачивались и хихикали как дуры. Ну их.

Самое обидное, что я думать почти не мог. В башке была ватная тупость и запах подгорелой молочной каши. А едва я пытался припомнить, что не успел, и прикинуть, что дальше делать, и вообще, и с Дилькой, и с родителями и домом, — виски схватывал неприятно острый обруч, концы которого уходили к затылку, медленно и мучительно.

Я поэтому, кстати, не особо рыпался насчет освобождения. Полежу немножко, каникулы, кстати, себе продлю. Заслужил, поди.

Но Юсупу Башировичу я про такие, как папа говорит, пораженческие настроения рассказывать не собирался. Это, помимо прочего, его и насторожило бы. Я честно поныл, что невозможно скучно и тыды. Юсуп Баширович пошутил насчет бойцов, выращенных иглоукалыванием да медитацией, и в пятый, что ли, раз полез смотреть мне горло. Вид у него после этого стал, как всегда, задумчивым, и вот так задумчиво он мне и сказал:

— Не плачь, мальчонка. Тут и интересное бывает. Рассеянно подмигнул и пошел себе дальше. Издевается. Ну и пусть издевается. Взрослый, имеет право.

А у меня свои права есть. И как-нибудь я ими воспользуюсь. В себя бы прийти, чтобы башка не болела.

Тут позвали на обед.

Обедали все в палатах, используя вместо стола тумбочки. Я-то мог хоть всю палату в зал ресторана превратить, а соседские кровати — еще и в стойку бара, ковбойского такого. Если бы согласился с тем, что ковбои едят творожную запеканку, рассольник или, вот как сейчас, слипшиеся макароны, поверх которых наброшен толстый круг удивительно розовой вареной колбасы.

Я уставился на этот круг, подумал и осторожно поставил тарелку обратно на раздаточный стол. И сам за его краешек незаметно ухватился. Замутило что-то.

Суровая седая бабка, которую почти и не видно было за здоровенными бачками с едой, нахмурилась и осведомилась, что такое еще. Я хотел сказать, что ничего, но поспешно закрыл рот, сглотнул и сунул подбородок в грудь, как на тренировке, а то совсем подурнело. До тумана в глазах.

Бабка вполголоса спросила что-то про свинину, я кивнул наугад, мечтая поскорее отдышаться и бежать. При чем тут свинина? Или она про колбасу? Ерунда какая-то, я к колбасе спокойно отношусь, хотя предпочитаю селедку. Неважно. Сейчас убегу уже. Слава богу, за спиной никого не было, я, как обычно, дождался, пока малышня и тетя Марина с тарелками разойдутся, и после этого прибыл на раздачу. Все, отпустило.

Бабка стукнула тарелкой по столу и сказала:

— Сынок, вот это возьми.

По-татарски сказала.

Макароны с колбасой она убрала, оказывается, и заменила их на здоровенный кусок вареного мяса. Серовато-коричневый, волокнистый и облепленный рисинками и прозрачными кубиками моркови да огурца. Из супа, по всему. Сроду я таким не увлекался.

— Спасибо, — начал я по-татарски, — мне не надо…

И понял, что надо, очень надо. Вернее, не понял, а узнал — по жадной сосущей пустоте, которая распахнулась от горла и во все стороны. Фигасе средство от тошноты.

Я сказал «спасибо», схватил тарелку и почти побежал к палате, на ходу вытаскивая ложку из кармана. Бабка ложку заметила и сказала вслед:

— Вилку у сестры-хозяйки попроси, в конце коридора.

Я кивнул, проскочил пустой, к счастью, коридор — а то бы сшиб кого-нибудь, — теряя тапки, зато почти не хромая и не охая от боли. Вошел в палату и тут же сожрал мясо — быстро, стоя, руками. И, кажется, подвывая от непонятных чувств.

Мясо было разваристое и не очень вкусное, корове было лет восемь, и питалась она не сеном или кормовым зерном, а всякими очистками и отбросами, а я вгрызался как в лучший торт.

Заглотил за полторы минуты, сполоснул руки и тарелку в умывальнике у двери и попробовал понять, что за глупости у меня в башке про восемь лет и очистки. Понимать особенно было нечего. Важнее был вопрос, всегда ли я теперь так жрать буду, руками и с паспортизацией съеденного. Не хотелось бы, конечно, подумал я с отвращением и пошел клянчить вилку. Может, с нею в руках удастся удержать себя от дикарских повадок. А то мама ведь точно убьет. А папа останки высмеет.

Сестра-хозяйка занимала дальнюю комнату за туалетами. Сейчас она ее не занимала. Всего там было полно — ведер, тряпок, шкафов и полок, — а сестры не было. Я на всякий случай еще раз громко постучал в косяк, вошел и огляделся. Вилок не видать. Зато куртку мою видать — висит на крючке у окна, вся такая ожидающая.

Я почему-то страшно обрадовался. Подошел, потрогал рукав. Куртка была вычищена, если присмотреться, следы от щетки заметны. Сильно это не помогло, но все равно спасибо. Я осмотрелся, но остальной одежды не нашел — ни штанов с кофтой, ни белья, ни кроссовок. Ладно, пусть полиции послужат, подумал я, не понимая, почему хожу по кругу и все время возвращаюсь к окну. Ничего в нем не было особенного — пластиковая рама, грязноватое стекло, внизу больничный дворик с зеленой оградой, а за ней — здоровенный корпус с надписью «РКБ». Без «Д».

Республиканская клиническая. Не детская. Взрослая больница, в которой сейчас лежат мои родители и дед.

2

Мама плакала.

Я, пока шел, к чему угодно был готов. Мама могла лежать в койке — вся в бинтах почему-то — и неподвижно смотреть в потолок. Мама могла оказаться здоровой и нормальной — и вышагивать по коридору, наводя порядок и строя всех подряд, — да, это она могла. Мама могла, и это пугало больше всего, сидеть под стулом или стоять посреди палаты, раскинув руки… Тут я споткнулся, чуть не вылетел из тапок и решил больше о таком не думать. И так внутри было холодней, чем снаружи. Снаружи-то я не мерз, только голые щиколотки ветром обдувало да сквозь тонкие подошвы тапок ощущалось, какой холодный асфальт и особенно грязь, — это когда я на скользкие пятна все-таки наступал. Нормальный врач или медсестра, кабы меня засекли, устроили бы кровавую баню с химической санобработкой. И за то, что из больницы выскочил, и за то, что почти неодетый, и за то, что так на заляпанных подошвах во взрослую больницу и вперся. Но я тапки оттер как мог, о бордюр на улице и о тряпку на входе, так что сверху ничего не было заметно. И заметных следов за мной не оставалось. В любом случае во дворе меня никто не засек, а внутри не обратил внимания — тут таких, в синих робах, немало, рост у меня нормальный, а куртку я упихнул в пакет, предусмотрительно свистнутый в том же кабинетике сестры-хозяйки.

В вестибюле я почти потерялся, но вовремя сообразил, что главное — не задавать вопросов и не попадаться на глаза врачам и охранникам. Посидел на скамеечке напротив здоровенной схемы, изучил все, отдыхая заодно — тяжело в тапках по мерзлой грязи бегать, — отмел все отделения, в которых моих явно быть не могло, — хирургия там всякая, ЛОР, гинекология и все такое. Некоторых слов вроде «перинатальный» я не знал, поэтому наметил непонятные центры и отделения как мишень второй очереди. Дождался, пока важный охранник в очередной раз выйдет курить, и не спеша прошел к лестнице.

В интенсивной терапии мамы с папой не было — двери во все палаты были открыты, не спрячешься. А в отделении какой-то там хирургии с цифиркой «один» меня чуть не застукали. Медсестра что-то писала за столом в холле, делившем коридор пополам, и не обратила внимания на то, как важно я прошел мимо, глядя перед собой. Но вдруг высунулась и окликнула:

— Мальчик, ты к кому?

Я, почти не вздрогнув, оторвался от всматривания в щель очередной двери и пошел будто к медсестре, а на самом деле мимо нее. И лишь когда понял, что теперь точно убегу, спросил:

— А Измайлов здесь лежит?

— А тебе зачем?

Я хмыкнул и направился к выходу на лестницу. И остановился. Медсестра сказала:

— Куда поскакал-то? Здесь братец твой.

Я развернулся к ней и, пока разворачивался, дважды облился ужасом — сперва оттого, что я, выходит, постарел так, что отцу в братья гожусь, а потом — от того, что с папкой сделалось, коли его за брата моего принимают.

Росс Макдональд

— Иди уж, он в двенадцатой палате, и мать ваша как раз там.

Медсестра показала в конец коридора, до которого я не дошел из-за нее как раз. Я пошел, почти побежал, гоня неуютность от фразы про мать — было в ней что-то неправильное. Но что с этих медиков возьмешь-то. Не прогнала — и ладно. Ну и я молодец — быстро как нашел.

Омут

Перед дверью я остановился, перевел дыхание, даже пригладил волосы, растянул морду в улыбке пошире и вошел.

Давно я так не пугался.

Глава 1

То есть я последнее время только и делал, что пугался, но тут страх упал как шкаф, быстро, неожиданно и прямо на стеклянные двери, чтобы вдребезги.

Палата была побольше моей. Шесть кроватей: две пустые, на двух, в противоположных углах, спали — на одной старик с бритой головой, на другой молодой дядька с татуировкой в виде острых щупалец на плече. Человек на ближайшей ко мне койке, очевидно, тоже спал, натянув простыню на голову. Рядом с кроватью, стоявшей под окном, сидела темноволосая женщина в белом халате. Она медленно гладила по голове того, кто лежал на кровати и мне виден не был.

Если судить только по фигуре, ей не дашь и тридцати — гибкая, стройная, словно молодая девушка. И одежда подходящая: модный дорогой костюм из гладкой блестящей ткани; в туфлях на высоких каблуках изящество линий затянутых в нейлон ног должно произвести особо сильное впечатление. Лицо... вот лицо было не девичье. Беспокойство притаилось в глазах, складки пролегли с обеих сторон у рта. Глаза глубокого синего цвета, но взгляд... какое-то двойное зрение у нее. Ясно и отчетливо глаза смотрят на вас, а в то же время видят то, что находится за вашей спиной. Чувствуешь: позади годы, и за эти годы она видела куда больше, чем успела бы узнать неопытная девушка.

Я стоял, вцепившись в ручку двери и пакет с курткой, и лицо у меня немело от улыбки и ужаса. Волосы были не такими. И спина не такой.

Женщина обернулась ко мне. Ей было лет пятьдесят, и она не была моей мамой.

\"Тридцать пять, — подумал я, — и пользуется успехом\".

Я зыркнул по сторонам и попятился. И тут, слава богу, ближайшая койка скрипнула, простыня сползла с белобрысой кудлатой головы, и парень, приподнявшись на локте, сипло спросил:

Она довольно долго простояла в дверях, не произнеся ни слова, — у меня была возможность понаблюдать.

— Пацан, ищешь кого?

— Измайлова, — выдавил я.

Пальцы обеих рук стиснули черную замшевую сумочку, свисавшую на ремешке с плеча, женщина нервно покусывала верхнюю губу. Я тоже не нарушал затянувшегося молчания. Какой бы она ни была — смелой иль нерешительной, — ожидать от меня руки, протянутой, чтоб помочь ей перейти порог, не приходилось. Поддержка такого рода ей вряд ли требовалась. Достаточно взрослый человек, она пришла сюда по собственной воле и собственным причинам. Но ей было неловко, и совершенно очевидно, только острая необходимость заставила ее обратиться ко мне.

— Я Измайлов.

— Мистер Арчер? — спросила она наконец.

— Нет, — выдохнул я с облегчением.

— Да, входите, пожалуйста.

Парень посмотрел на женщину и с усмешкой сказал:

— Спасибо... Простите, что я не сразу решилась... Наверное, я заставила вас почувствовать себя дантистом.

— Все питают нелюбовь к дантистам и детективам. Я тоже их терпеть не могу.

— Да.

— Правда? Откровенно говоря, я никогда еще не бывала у дантиста. Она улыбнулась так, будто желала подтвердить справедливость своих слов; я протянул руку, и она дружелюбно пожала ее. Рука моей гостьи была сильной и загорелой. — И у детектива не бывала ни разу, — добавила она.

Я закивал и вышел. И поскорее пошел к лестнице.

Я усадил женщину на стул около окна. Она ничего не имела против того, чтобы свет падал на ее загорелое лицо, на волосы естественного каштанового цвета, без малейшего намека на седину.

— Ты чего разбегался? — спросила медсестра. — Там все в порядке?

— Так какой же зуб вас беспокоит, миссис?..

Я снова закивал — и впрямь на бегу. Пока добрая медсестра меня еще куда-нибудь не проводила. В юношеский инфаркт, например. Знаю ведь, что фамилия у нас далеко не оригинальная, — и вот так попался. Сердце до сих пор тарахтело как подорванное. Впредь умнее буду.

— Простите... Меня зовут Мод Слокум. Я всегда забываю правила хорошего тона, когда расстроена.

Сильно умнее я не стал, но маму нашел сам — в третьей палате отделения неврологии, это на седьмом этаже, сразу за большим холлом с телевизором, из которого через равные промежутки времени неслись аплодисменты, прерывавшие пронзительный голос, не понять, мужской или женский. Вокруг сидел десяток старушек и тетенек в пестрых халатах, а по углам жались несколько пожилых дядек в спортивных штанах и футболках или клетчатых рубашках.

Странно было услышать подобные извинения от женщины, с такой фигурой и в таком костюме.

Мама была не старая и не пугающая. Мама не сидела под стулом и не торчала пугалом посреди палаты. Мама просто плакала, сидя на краешке кровати. Тихо и горько, как маленькая девочка.

— Да ничего, — сказал я, — у меня-то шкура носорога и сердце из железа. Целых десять лет я занимался разводами в Лос-Анджелесе. И если вы сможете рассказать мне что-нибудь эдакое, чего я еще не слышал, то жертвую свой недельный выигрыш в игорном доме в Санта-Аните на достойное благотворительное мероприятие.

— Мам, ты чего? — спросил я, входя в палату.

— А вы способны бросить свои средства на некий дикий проект?

— Дикие проекты меня повергают в ужас, но чаще и сильнее ужасают люди.

Мама поспешно отвернулась от двери, пряча лицо. И тут же развернулась обратно, щуря заплаканные глаза.

— Догадываюсь, почему вы так сказали. — Красивые белые зубы снова сверкнули в улыбке. — В молодости я думала, что люди могут жить в согласии... могут давать жить другим так, как хочется этим другим... вы понимаете? Сейчас я не уверена...

— Насколько я понял, отнюдь не идея побеседовать на отвлеченные темы привела вас, миссис Слокум, сегодня утром ко мне. Или я ошибаюсь?

— Наиль? — прошептала она.

Долгая пауза. Наконец я слышу ответ:

— Да, мам, привет, — подтвердил я неуверенно. Не понимал я ее взгляда, размытого и нетвердого какого-то.

— Да. Вчера у меня было... потрясение. — Она приcтально посмотрела мне прямо в глаза — и одновременно на ту часть стены, которую моя голова ей загораживала. Ее глаза были так же глубоки, как море за Каталиной.

— Кто-то пытается меня уничтожить.

Мама вскочила и бросилась ко мне. Я попятился, но выскочить не успел. Мама налетела, обняла так, что больно стало, особенно спину, оторвалась, быстро осмотрела, смешно, как собака обнюхивает, — и принялась целовать мне щеки, лоб и виски, тоже очень быстро. Мама была в домашнем халате. От нее пахло лекарствами, шампунем и зубной пастой — и больше ничем.

— Убить?

— Уничтожить... Уничтожить все то, о чем я забочусь, чем живу... Моего мужа, мою семью, мой дом. — Голос ее задрожал. — Очень трудно рассказывать про это... Какие-то закулисные игры ведутся со мной... вокруг меня.

Я бормотал с облегчением и неловкостью, стараясь держать мешок с курткой на отлете:

Утро абстрактных исповедей, где детектив Арчер выступает священником, не имея духовного сана, но обязав себя выслушивать всякие экивоки и неопределенности.

— Мам… Ну мам, ну чего ты… Ну хватит…

— Мне следовало бы получить профессию дантиста и заняться делом более легким и менее болезненным, чем мое нынешнее удаление зубов, — дело, по крайней мере, ясное... Если вам действительно нужна моя помощь, миссис Слокум, сообщите мне, в чем именно она должна состоять... Кто и что вас сюда привело?

— Мне вас порекомендовали. Я знаю человека, который... работает в полиции. Он утверждал, что вы честны и умеете молчать.

Устроила, в самом деле. Спасибо хоть палата пустая — все телик смотрят, поди.

— Довольно странно, что о тебе отзывается подобным образом полицейский. Не будете ли вы столь любезны сообщить мне его имя?

— Нет, я не стану этого делать. — Мое предложение, казалось, вызвало у женщины тревогу. Пальцы стиснули черную замшевую сумочку. — Он ничего не знает о моем деле, этот полицейский.

Мама не слышала, продолжала целовать, тискать и разглядывать в упор. Сроду такого не было. А может, и было. С Дилькой-то она по первости примерно так себя и вела. Значит, и мне в молодости доставалось, а я не запомнил по техническим причинам.

— И я тоже. И даже не надеюсь когда-либо узнать. — Я позволил себе улыбнуться. Предложил сигарету. Щелкнул зажигалкой. Миссис Слокум затянулась. Без всякого наслаждения, но куренье, кажется, успокоило ее.

Наконец мама успокоилась, усадила меня к себе на кровать и загремела в поисках угощения. Угощать ей было почти нечем. На тумбочке рядом с кроватью лежали крупно общипанный батон да пачка салфеток. Еще икеевская кружка стояла — кажется, с обычной водой. Как в поговорке прямо, на хлебе и воде мама живет.

— Бог с ним, с полицейским. — Она поперхнулась сигаретным дымком. — Я всю ночь пыталась сосредоточиться, пыталась собраться с мыслями и до сих пор не могу связно изложить... Никто ничего не знает, понимаете? И очень трудно рассказывать постороннему... Единственное, чего я сумела достичь, — это выработать привычку к молчанию... шестнадцать лет молчания.

— Шестнадцать лет? Я думал, это произошло вчера.

Это потому, что я ишак. Остальные тумбочки были заставлены баночками и пакетами с едой, а я родителям принести еды ни догадался, ни успел. Защитничек и заботничек.

Она покраснела.

— О да, это произошло вчера... Я имела в виду годы, долгие годы своего замужества. Это связано с моим замужеством.

Еды дома особо и не было, но какая разница.

— Я так и думал. Я неплохо умею отгадывать загадки.

Я с трудом удержал маму от забега в столовую или к соседкам, у которых она собиралась выклянчить что-нибудь вкусненькое, поклялся, что ни есть, ни пить не хочу и чувствую себя прекрасно. А ты-то, мам, как?

— Простите меня. Я не хотела вас оскорбить или обидеть. — Ее извинения опять-таки выглядели необычно для особы такого полета. Для женщины, разодетой на сотню долларов. — Я не думаю, что вы будете распространяться об этом где-либо или попытаетесь меня шантажировать...

— А кто-нибудь пытается вас шантажировать?

Вопрос настолько испугал ее, что она непроизвольно подскочила на стуле. Потом села поудобнее, закинула ногу на ногу, подалась грудью вперед.

Тут она пришла в себя и стала спрашивать. И мне пришлось повертеться. Допрашивать мама умела. Про меня, про Дильку, про что мы ели и пили, и где, и сколько, и как сейчас, и что болит, и зачем босиком, и почему без них.

— Я не знаю. Понятия не имею. — Как бы приходя в себя, заявила она.

— Тогда мы в равном положении.

Она ничего не помнила. То есть совсем ничего. Ни жути, что творилась с ними последнюю неделю, ни приезда däw äti, ни нашего ухода. Даже поездка в деревню у нее из головы вытерлась. То есть, когда я спросил, мама с трудом вспомнила, что ездили на похороны, нет, на семь дней, а вы оставались, вы оставались с… Она неуверенно посмотрела на меня, уставилась в потолок и растерянно сообщила:

Из верхнего ящика стола я вынул конверт, раскрыл его, вынул листок полученного вчера извещения и принялся читать напечатанный на машинке текст. Ну да, призыв застраховаться... Извещение информировало, что, даже если я не попаду в больницу в течение текущего года, я не могу позволить себе на следующий не выбрать такого средства защиты, как страхование своего здоровья, а \"тот, кто колеблется, проигрывает\".

— Тот, кто колеблется, проигрывает, — процитировал я вслух.

— Ну не бывает же так.

— Вы смеетесь надо мной, мистер Арчер? Но вы же должны понять меня.

Есть ли возможность помочь мне в моем деле? А вдруг нет, а я уже расскажу вам обо всем. Смогу ли я рассчитывать, что тогда вы все забудете?

При этом аквапарк, на который мы набежали полжизни назад, в прошлые выходные, мама помнила. И как в школу вызвали, помнила. Чокнутые какието — два раза звонили, приходите, говорят, обязательно, Таисия Федоровна лично вызывает, очень важный вопрос. Мы пришли, а там охранник этот полудебильный, Фанис, да-да, Фагим, никого в дверь не пускает. Таисия Федоровна срочно уехала, говорит, нет никого, давай, до свиданья. Ну да, никого — Босенковы тоже. Вадим разозлился так, да и я, в общем… Мы еще договорились до Федоровны дозвониться, чтобы объяснилась, когда домой вместе…

Я дал своему раздражению волю — голос мой был сух и на сей раз я не постарался улыбнуться.

Мама замолчала, прищуренно глядя вниз и вбок. Вспоминала. Не надо бы, чтобы вспомнила, сообразил я и поспешно рассказал, как Фагим устраивал засаду на курильщиков за гаражами. А сам будто, не знаю, мешок муки с плеч сбросил да еще сапоги с налипшими грязевыми гирями. В школе чисто, выходит. Спешить некуда, бояться нечего. Это счастье и таски.

— Давайте оба забудем об этом. Вы отнимаете у меня время, миссис Слокум.

— Знаю. — В голосе гостьи мне послышалось ее отвращение к себе. — Это был настоящий выстрел, понимаете? Выстрел мне в спину! — Она заговорила с внезапной решимостью, раскрывая сумочку резким движением:

Мама над историей про Фагима хохотала, как в первый раз. А может, и впрямь начисто ее забыла. Дальше скомканные обрывки шли: папа вроде приболел, позднее ему лучше стало, она по этому поводу наготовила всего — и раз, здесь очнулась. Всё болит, сама страшная и дохлая, вас нет, а отец и свекор…