Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Люсинда встала. Она вся была измазана черной грязью и воняла китами. Она даже не понимала, что плачет.

— Измени мир.

Над ними было множество чаек, готовых попировать на мертвых. Скоро сюда сбежится весь город. Младенец посмотрел на розовое облако. Он наконец перестал плакать. Кожа его была вся покрыта солью.

— Хорошо. Прекрасно, — сказал Ларкин. — Так я и сделаю.

Люсинда Паркер рассмеялась, но смех ее был не из приятных.

Ларкин показал на ферму на противоположном берегу бухты, ту самую ферму, которая так ему нравилась и на которую он так любил смотреть по пути на работу, представляя себе, что она принадлежит ему.

— Такого изменения тебе хватит?

Люсинда закрыла глаза. С закрытыми веками она могла видеть луну. Она могла видеть всю свою жизнь.

— Я подарю эту ферму тебе, — сказал Ларкин.

Все, чего он хотел, — это чтобы ребенок не расплакался снова.

— Просто позаботься о нем, пока я все устрою.

Люсинда открыла глаза. Она по-прежнему оставалась в том же мире, и ребенок начинал капризничать.

— Когда же это будет? — спросила она Ларкина. — Никогда? Или на следующий день после никогда?

Бедный Ларкин Ховард был глупцом, пытавшимся остановить неизбежное. Разве мог он что-нибудь изменить? Они находились в бухте неминуемости и скорби, ошибок, уже сотворенных, и ошибок, которым еще только предстояло случиться, всего, что было потеряно за мгновение или за всю жизнь. Этот мальчик Ларкин вряд ли мог понять хоть что-нибудь. Люсинда чувствовала себя достаточно старой, чтобы быть его матерью. Да так и могло бы быть, если бы она родила этого ребенка давным-давно, когда Вильям Риди пришел к ней в первый раз и ей было всего пятнадцать.

Младенец в грязи захныкал. Он весь лоснился, кожа у него была такой же глянцевой и влажной, как у китов. Если бы у Люсинды когда-нибудь был ребенок, ее собственный ребенок, которого она могла бы оставить себе, она бы хотела, чтобы у него были такие же голубые глаза, как у этого. Морская вода, вода слез, вода с неба, такая же голубая, как небеса, какие представлялись ей, когда она была маленькой девочкой, хотя теперь ей уже казалось, что она была совсем другим человеком по сравнению с той девочкой, полной надежд и загадывающей желания.

— Дайте мне две недели, и я сделаю это, — сказал Ларкин.

Он вспотел. День обещал быть жарким, и все рыбаки города уже наверняка спешили на берег. И все же вдруг показалось, что будто ничего никогда не существовало, кроме этого момента. Этой единственной возможности сделать что-то правильно.

— С чего это мне давать тебе что-то? — Люсинда явно не собиралась облегчать свое спасение. — Мне кто-нибудь хоть что-нибудь когда-нибудь дал?

— Две недели. — Теперь он был еще больше уверен в себе. — Это все, что мне нужно.

Обещание было глупым, но Люсинда Паркер на него согласилась. Ларкин стоял и смотрел, как она подняла ребенка и счистила с него грязь, не обращая внимания на его вопли. Ларкину пора было идти на болото. Но он стоял как вкопанный.

— Да сказала же я, что ничего не сделаю, — пообещала Люсинда, увидев, что он смотрит на нее так, будто не доверил ей бы и тюк сена, не говоря уже о ребенке.

Она снова завернула младенца в шаль. Она могла прятать его в своей комнате еще какое-то время. Могла зажимать ему рот рукой, если он раскричится ночью. Она быстро пошла прочь, чтобы успеть обратно до того, как проснется кто-нибудь в доме. И когда она карабкалась по поросшему травой склону холма, ведущего от болота, поспешая изо всех сил и запыхавшись, случилась очень странная вещь. Она почувствовала, как у ее груди бьется сердце ребеночка. «Две недели, — подумала она. — И ни минутой дольше». И все равно она вспомнила ту девочку, какой была когда-то давно, девочку, исполненную надежд, девочку, ожидавшую чего-то от мира.



Ларкин работал на болоте Мортонов. Аж в самом Истхэме. К тому времени, как он туда дошел, он решил, что поговорит со стариком Мортоном, который всегда был рад дать хороший совет. Он выждал до полудня, когда все сели поесть то, что жена Мортона приготовила для них. День был жаркий. Ларкин, пальцы которого кровоточили после утренних трудов по пересадке, спросил хозяина, что бы тот сделал, если бы ему срочно понадобилось много денег.

— Надеюсь, ты не собираешься грабить банк? — рассмеялся Мортон.

Руки у него были красные по самые локти.

— Предпочел бы этого не делать.

Ларкин ответил так небрежно — никто бы и не подумал, что теперь, когда эту мысль закинули ему в голову, он рассматривает ограбление как вариант.

— Женись на богатой девушке, — предложил Мортон.

— Да кто за меня пойдет.

Что было, в общем-то, верно.

Они ели лепешки и бобы Мэри Мортон, сдобренные луком и топленым свиным салом. Ларкин был хорошим работником, а Мортон — одним из лучших фермеров, на которых ему приходилось работать.

— Хочешь начистоту? Для такого, как ты, в наши дни есть только один способ срубить деньги по-быстрому. Продай свою душу.

Теперь пришла очередь Ларкина расхохотаться. Потом он подумал о китах, уже разделанных и поделенных. Он подумал о грязи и о младенце, уставившемся в розовое небо.

— Да кто ее купит? Немногого она стоит.

— Стоит она триста долларов. Любой из рекрутеров в Бостоне с радостью выложит денежки. А тебе лишь придется идти воевать вместо какого-нибудь мальчика, семья которого готова заплатить за то, чтобы он оставался дома в безопасности.

— У меня ведь глаз слепой.

Ларкин думал о трехстах долларах, и о том, что ему самому никогда в жизни такой суммы не заработать, и как он по-прежнему будет работать на земле других людей, даже когда станет таким старым, как Мортон.

— Да плевать им на твой слепой глаз, ежели ты захочешь отправиться на войну вместо другого. Черт побери, пусть у тебя хоть копыта вырастут, все равно тебя возьмут, и еще с превеликой радостью. Готов побиться об заклад, так оно и будет, если ты, конечно, окажешься идиотом и решишься на сделку.

В тот день, топая пешком домой, Ларкин чувствовал себя не таким усталым, как обычно. В воздухе все еще стоял тяжелый запах, но он не обращал на него внимания. Он упорно думал о трехстах долларах и о младенце. У него было ощущение, что до этого он ни разу в жизни ни о чем не думал. Мысли роились в голове, и он ничего не мог с этим поделать, точно так же, как не мог избавиться от шума в ушах.

Он подошел к дамбе и услышал голоса соседей и песню немногих китов, еще остававшихся в живых. Мужчины принесли в бухту пилы, чтобы приняться за работу, даже самые маленькие ребятишки тоже были там и носились как угорелые по грязи туда-сюда с ведрами и тележками. Китового жира хватит на целый год. Благодаря смерти скудные времена обратились в изобильные. Ларкин тоже мог бы подзаработать лишних деньжат, если бы включился в работу, но их было бы недостаточно для его планов. Сумма все равно не достигала бы трехсот долларов.

На следующий день, вместо того чтобы отправиться на работу, он пошел в городскую ратушу. Никогда раньше он не пропускал ни единого рабочего дня, только если лежал в лихорадке. Он понимал, что Мортон наверняка удивляется, куда же он запропастился. И уж в самом страшном сне ему бы и в голову не пришло, что Ларкин обсуждает покупку старой фермы, на которую так любил смотреть.

В тот же самый день он подписал долговое обязательство, хотя того, что он обещал, у него еще не было. Тем вечером он вымылся в лохани с горячей водой, долго скреб свои руки, чуть не содрал с них кожу. Они все равно остались красными, наверное, всегда такими будут, так что, прежде чем выйти из дому, он надел перчатки. Он сказал миссис Дилл, что идет в таверну, хотя сам направился совершенно в другую сторону, ведомый луной, еще достаточно полной и такой яркой, что глаза болели, если смотреть на ее свет, особенно у такого человека, как Ларкин, ведь зрение у него было так себе.

Найти сарай ему все-таки удалось. Строение выглядело весьма непривлекательной берлогой, оно стояло так близко к болоту, что при высоком приливе в полнолуние вода плескалась под ним, напевая колыбельные тощим коровам и мулу. Животные не издали ни звука, когда Ларкин зашел внутрь и поднялся по лестнице, ведущей в жилище Люсинды Паркер.

Она сидела у окна и смотрела на серебряные, плещущие волны высокого прилива. Она так привыкла к тому, что мужчина входит в ее комнату без приглашения, что даже глазом не моргнула. Дитя лежало в корзинке, в которой раньше хранился корм для цыплят. К его ручкам и ножкам кое-где прилипли маленькие семечки и крошки жира. Когда Ларкин наклонился над корзинкой, младенец замахал кулачками в воздухе. Этим вечером он выглядел получше. Крепкий пацаненок, любой мужчина был бы рад такому сыну.

— Ты хорошо его кормила?

— Выбора особого нет. Молоко само льется, приходится перетягивать грудь, когда выхожу.

Она не сказала Ларкину, что старается пересушить молоко, хотя это и очень больно, и поэтому дает ребенку тряпку, смоченную коровьим молоком, вместо своей груди.

Ларкин поставил корзину на пол. Он наклонился к ребенку, и тот попытался ухватить его за палец.

— Я подписал бумагу на ферму, что на том берегу. Завтра сажусь на пароход и еду в Бостон за деньгами.

Люсинда фыркнула. У нее были причины нервничать. Что, если ночью придет Риди и обнаружит ребенка? Ведь считалось, что она от него избавилась. А что, если Риди ударит ее прямо на глазах у этого мальчика, Ларкина? Что, если вместо нее он ударит мальчика? Люсинда знала, как обращаться с ружьем. Брат научил ее перед тем, как сбежал и оставил ее сражаться за жизнь в одиночестве. Если бы у нее было ружье, с каким удовольствием и без малейшего колебания она бы уложила Вильяма Риди насмерть, если бы он только сунулся к ним.

— Да какой дурак даст тебе денег?

Люсинда схватила корзинку и отодвинула ее назад, к кровати. Когда младенец хныкал ночью, ей приходилось кормить его, чтобы заставить замолчать, и тогда она слышала, как его сердечко бьется рядом с ее собственным.

Ларкин рассказал ей о рекрутерах в Бостоне и о том, как он собирается записаться на службу в армию Федерации в обмен на свободу какого-то другого парня. Как он вернется на пароходе и заплатит за ферму, чтобы Люсинда с ребенком могли туда перебраться.

Люсинда подошла к комоду и вынула все, чем владела. Шаль, молитвенник, две юбки, смоченные в молоке тряпочки для ребенка, чтобы давать ему пососать, если вдруг раскапризничается.

— Не думаешь же ты, что я выпущу тебя из виду? — спросила она, увидев озадаченную физиономию Ларкина. — Мы едем с тобой в Бостон. Мы будем с тобой, когда тебе заплатят.

Они вышли задолго до рассвета, когда коровы и мулы еще спали в сырых стойлах, когда высокий прилив отхлынул от хлипкого фундамента сарая. На спине у Ларкина была привязана корзина для ребенка, Люсинда несла все свои пожитки и младенца. В молчании они дошли до Провинстауна, хотя на это у них ушла добрая часть утра. День был жарким. Выбоины на песчаной дороге были глубокими, телегам и лошадям на такой дороге куда проще, чем мужчинам и женщинам.

Люсинда почти не помнила своих родителей, только брата, того самого, который убежал на запад. Вообще-то Ларкин как раз и напоминал ей брата. Он шел слишком быстро, не утруждая себя разговорами, только раз указал на небо, где кружили краснохвостые сарычи. Воздух все еще был полон едким запахом. Добрая половина населения трех городов сейчас кипятили в котлах китовый жир, и ободранные скелеты валялись на берегу, жарясь на солнце.

Наконец они дошли до холма, откуда была видна гавань Провинстауна. Ларкин с жадностью вдохнул воздух, прохладный, пахнущий солью бриз, дующий с севера. Может, он никогда больше не вернется сюда. Может, он никогда больше не пройдет по тропе, где растут дубы и сосны, и не посмотрит как зачарованный на тот старый дом, где груша разрослась почти на весь двор, а поля заросли душистым горошком и луговыми травами.

За проезд Ларкин заплатил из своих сбережений. Море во время перехода было довольно суровым, несмотря на спокойную погоду. Возможно, где-то глубоко под поверхностью бушевал шторм, произошла какая-то подводная катастрофа, из-за чего киты собрались в стаи и потом заблудились. Люсинда перегнулась через релинг, и ее вырвало, но она не жаловалась. Возможно, прочие пассажиры принимали их за пару: красивый молодой человек в перчатках и женщина с невзрачной внешностью, постарше и с ребенком. Без сомнения, они путешествовали вместе, но истинная цель их поездки в Бостон осталась никому не известной.

И тем не менее похоже было, что Люсинда не доверяет Ларкину. Они сняли комнату в гостинице у доков, но она отказалась остаться там и ждать. Она пошла за ним по адресу посредника, подыскивавшего замену рекрутам на Милк-стрит. Даже там она ни на минуту не хотела упустить его из вида.

— Притворись, что ты слышишь, даже если и нет, тогда никто не догадается, что ты глухой. И требуй деньги на руки прежде, чем подпишешь хоть какие-то документы, — сказала она ему точно так же, как посоветовала бы брату, если бы тот не убежал и не оставил ее, если бы это он пытался изменить ее мир.

Когда Ларкин вошел в контору, Люсинда прислонилась к деревянному зданию. Она должна была бы чувствовать изнеможение. Бессонная ночь, потом пешком до самого Провиденса, шесть часов на пароходе и снова пешком до Милк-стрит. Но ей казалось, что кровь у нее кипит.

Впервые она почувствовала, что проснулась и бодрствует. Она никогда не была в Бостоне и немедленно влюбилась в этот город. Чем больше народу, тем лучше. Все казалось ей великолепным: запах лошадей, и булочных, и кофе, и дегтя.

Она перекинула ребенка через плечо и похлопала его по спине, когда он заплакал. Она вспомнила тот день, когда исчез ее брат. Его отдали на воспитание фермеру в Труро, а Люсинда уехала к Риди. В тот день, когда он убежал, через плечо у него было ружье и ему было не больше четырнадцати лет.

Она не винила его за то, что он удрал, вовсе нет. Если бы она была мальчиком, она бы сделала то же самое. Она бы давным-давно исчезла.

Ларкин появился на пороге солдатом армии Федерации, с тремястами долларами серебром, формой и ружьем, за которое ему пришлось заплатить.

— Тебя заставили купить ружье?

Люсинда втянула его обратно, чтобы тут же на месте убедиться, что их не обманули.

Как только она удовлетворилась увиденным, они вернулись в гостиницу, где были зарегистрированы мужем и женой. Ларкин свернул униформу и положил на кресло, а поверх кучки одежды пристроил ружье. Люсинда сходила в док купить чего-нибудь поесть и принесла жареную рыбу с бобами. После того как они поели, Люсинда разделась и легла на комковатую постель. Она не спала уже целые сутки, и ей совершенно необходимо было поспать.

— Если он ночью заплачет, дай ему тряпичную соску с молоком.

Ларкин вытянулся на полу рядом с корзинкой с младенцем. В гавани было шумно, из таверн и кофеен доносились крики, но Ларкин так устал, что заснул сразу же, как только закрыл глаза. Во сне он видел ферму, высокую траву и грушевые деревья. И клюкву. Он всегда знал, когда приходило время собирать урожай. Он видел это по малейшим изменениям цвета ягод — от красного к малиновому и алому. Разочек ему что-то послышалось в середине ночи, вроде бы ребенок захныкал, но прежде чем Ларкин смог проснуться и взять соску, Люсинда нагнулась с постели и взяла ребенка к себе. Потом стало тихо.

Когда Ларкин проснулся, солнечный свет лился сквозь пыльные окна. Шум в гавани стоял неимоверный: люди и корабли, грохот грузов, стук копыт лошадиных упряжек. Ларкин почувствовал комок в горле. Он ощущал какую-то странную потерю. Через два дня он должен был явиться в форт в Брейнтри, а оттуда его пошлют в полк. Но сейчас он мог думать только об этом утре и этой комнате.

Он сел и подождал, пока сфокусируется его здоровый глаз. Кровать была пуста — это первое, что он заметил. Он почувствовал боль в груди. Люсинды не было. Ларкин схватил куртку и сунул руку в карман. А вот теперь он был совершенно сбит с толку. Деньги, полученные от рекрутера, были на месте. Он подошел к окну и посмотрел на море. Солнечный свет ослепительно сиял.

Ларкин повернулся, чтобы сесть в кресло у кровати и обдумать случившееся. И только тогда он заметил корзинку. Он наклонился и посмотрел на ребенка. Младенец спал, его крошечная грудка поднималась и опускалась. Люсинда оставила свою одежду на полу — домотканое платье, заляпанную грязью нижнюю юбку. Она разорвала простыни, чтобы было чем туго перетянуть грудь, прежде чем надеть форму. Потом она отрезала волосы и оставила их на комоде. Цвет был приятный, вроде болотного, смесь седого и каштанового.

Прежде чем собраться домой, Ларкин аккуратно завернул косу в кусок миткаля. На память ребенку. И хотя у него самого ничего такого не было, он очень ясно представлял, что нужно ребенку, включая и то, что кому-то могло бы показаться просто глупостью, — например, коса его матери.

Идя вдоль доков, Ларкин видел десятки солдат, некоторые были просто мальчишки, такие молоденькие, что им бы впору играть в войну дома во дворе. Он был готов вернуться назад и купить тот самый дом у дороги, где так любил гулять.

Теперь, когда он думал об этом всерьез, он понял, что заболоченный участок вокруг пруда за домом идеально подходит под клюкву. Он примется за работу, как только вернется домой. Каждый день он будет выходить из своей двери и думать о китах, что вздымались как горы. Он будет думать о соли и о горе и как он шел тогда по дороге, даже не подозревая о том, что принесет ему прилив. Если его спросят, где он взял ребенка, который живет с ним, он скажет, что нашел его на поле боя.

Он теперь поверил — некоторые планы составляет не человек, не судьба и даже не небеса, а обстоятельства и песня китов.

Черны кудри моего любимого [4]

В каждой сказке, где есть две сестры, одна обязательно красивее, чем другая. Одна хочет, чтобы ей преподнесли мир на блюдечке с голубой каемочкой, а другая жаждет получить всего лишь розу. Моя сестра Хьюли была красавицей. Может, вы подумаете, что она была к тому же и корыстной, но нет. Алчной была как раз я.

Я хотела такого, о чем мне не стоило даже и мечтать. Я жила в старом белом доме вместе с отцом и сестрой. Некрасивая девочка, в своем воображении я была чем-то большим. Я глотала книги, как яблоки, вместе с сердцевинками, целиком, я умирала от желания добраться до этих страниц и жадно набрасывалась на каждое слово, говорившее о том, чего у меня не было, но чего мне ужасно хотелось, хотелось до боли.

Мать назвала меня Вайолет, [5] скорее всего, из-за этой штуки на лице — родимого пятна в форме цветка. В холодную погоду оно синело, а в теплую становилось омерзительно лиловым. Когда я потела от жары, пятно выступало еще больше, оно бугрилось и шло волдырями. Я ужасно стыдилась этого. У моей мамы было доброе сердце, но она умерла от лихорадки, когда мне было семь лет, а сестре всего пять. Мне нравилось думать, что мама оставила мне благословение, когда дала такое красивое имя. Я верила — она считала, что моей хорошенькой сестре больше ничего не нужно, кроме имени, которое вполне бы подошло мулу.

Читала я обычно в сарае, где стояли лошади. Для меня книги и сено были соединены воедино в одну сладкую милость. Не было границы между мягким шарканьем лошадей, тихо дышащих в стойлах, и великолепными мирами, которых я, скорее всего, никогда не увижу. Я читала о далеких местах, о Венеции и Париже. Я читала о мужчинах, которые искали то, чего не могли найти дома, и о женщинах, которые влюблялись в неподходящих мужчин и потом ждали возвращения любимых так долго, что день тянулся, словно год, а годы были одинаковыми, словно дни.

То же самое происходило и со мной. Годы шли. Я стала взрослой, но не перестала читать. Когда отец и сестра засыпали, я выскальзывала из дома, прихватив фонарь. Лошади даже не вздрагивали, заслышав мои шаги. Они ко мне привыкли. Может, наслаждались шуршанием перелистываемых страниц, может, от этого сено становилось вкуснее у них во рту. Я вытягивалась с книгой в руках в лужице желтого света и слышала жужжание пчел в гнезде, притулившемся на потолочной балке прямо над головой, — тысяча крылышек, махающих в унисон, — и тогда я думала: «Я живу. Я живая».

Наш отец, рыбак Артур Кросс, был хорошим человеком. Его сломили море и потеря нашей матери. Часто он на целые недели уходил на Мидл-Бэнкс, между Кейп-Кодом и Кейп-Энн, со своим помощником Джорджем Вестом. В этом году, когда они вернулись с рыбной ловли в конце августа, оказалось, что Джордж Вест вытянулся почти на фут. Он был мускулистым, молчаливым, и руки у него были сплошь в мозолях.

Джорджу было девятнадцать — на год моложе меня, но ростом он был повыше нашего отца. Хотя Джордж говорил редко и избегал встречаться со мной глазами — возможно, боялся родимого пятна у меня на лице, — нам с сестрой было спокойнее оттого, что рядом с отцом был кто-то, кто помогал вытаскивать сети, на кого отец мог положиться. Когда рыба шла поблизости — селедка или луфарь, — отец и Джордж работали в нашей бухте.

Мы с Хьюли выковыривали для наживки моллюсков из раковин. Мы косили траву с солончаковых лугов для наших лошадей и трех дойных коров, пасшихся в поле. У меня на голове всегда была соломенная шляпа, чтобы защитить мою пятнистую физиономию. Я знала не только книги: я умела передразнивать песенку красноплечего черного трупиала, всегда предсказывавшую появление косяка сельди-сероспинки. Я умела так установить узкий лист морской травы между пальцами и свистнуть так громко, что устрицы, прятавшиеся в грязи, плевались на нас. Но все равно, пока мы с сестрой хохотали там у моря, я думала о сарае, о книгах, о желтом свете фонаря.

Довольно скоро я перечитала все, что смогла найти в школе, включая и «Практику навигации», и взяла почитать все, что могла, у жены маячника Ханны Винн, унаследовавшей небольшую библиотеку от своего отца в Англии. Именно муж Ханны Винн, Гарри, первым увидел змея и официально об этом сообщил. Гарри Винн был землемером округа и доверенным наблюдателем за побережьем в течение многих лет.

Морские змеи наших местных сказаний обычно оборачивались китами, или большими тюленями, или извилистыми водорослями, сбившимися в плотную кучу. Но в воде точно происходили странные вещи. Отец рассказывал, как однажды ночью океан вокруг лодки позеленел и начал светиться, как звезды в небе. Джордж Вест тоже видел это и мог подтвердить слова отца, если бы кто-то подверг их сомнению.

Гарри Винн не был таким достопочтенным человеком, как наш отец, но и лжецом или сумасшедшим он не был тоже. Ни в коей мере. Люди слушали, как он рассказывал, что морская тварь была приблизительно в пятьдесят футов длиной, коричневого цвета, по форме напоминала змею и от нее несло серой. Гарри видел, как существо выползло из океана. И вправду, когда на следующий день мужчины из города отправились осмотреть пляж, они увидели след на песке шириной почти в четыре фута. Запах серы все еще был ощутим. Несколько человек тут же на месте попадали на колени и стали молиться о прощении за грехи.

Вчера все было как всегда, то же небо, и море, и берег, а сегодня мир стал другим. Люди шарахались от теней. Женщины в городе запаниковали. Почти все запретили детям гулять без присмотра, коров увели с пастбища и упрятали по хлевам, на случай, если этому созданию нравится мясо или молоко. Окна и двери старательно запирали. В «Бостон пост» появилась статья о том, как Гарри Винн видел во всех подробностях зубы морского змея почти в четыре дюйма длиной и как змей посмотрел на него, прежде чем стрелой рванул в лес.

Сестра отказалась ходить со мной на берег, хотя ходу туда от нашей двери было не больше мили. Поэтому я отправилась набрать моллюсков для наживки одна. Я не боялась. Я читала «Одиссею» и знала, что от судьбы не уйдешь. Я знала, что в груди у каждого монстра бьется сердце, даже если он покрыт чешуей, даже если он изрыгает пламя, способное поджечь водоросли, даже если лицо у него уж такое ужасное, что и смотреть на него невозможно.

В день прибытия профессора у нас был так называемый весенний прилив, то есть прилив был ниже, чем обычно, и поэтому казалось, что из бухты пропала вся вода. Можно было идти по дну целые мили и не найти ничего, кроме грязи. Мне все-таки удалось наполнить две ивовые корзинки маленькими моллюсками и венусами.

Передо мной простирался мир без воды, он весь жужжал голосами москитов и мошки. Стоял золотой месяц сентябрь. Из-под полей моей соломенной шляпы все казалось желтым — и грязь, и небо, и сернистая береговая линия. Я увидела профессора издали, и, о да, сердце мое остановилось. Никто не верит, когда так говорят, но в моем случае все именно так и было. Слава богу, на мне была шляпа. Может, я ему показалась красивой, когда он замахал мне с берега, ведь тело у меня молодое и стройное, волосы заплетены в длинную косу до талии, а мое уродство спрятано под соломой и солнечным светом.

Его звали Эван Перкинс, и был он одним из кураторов Гарвардского музея сравнительной зоологии, натуралистом, родом из Лондона. Он писал для таких уважаемых журналов, как «Зоолоджист» и «Сайентифик Америка». Он, был экспертом по всяким необычным животным: гигантским змеям из Боливии, маленьким крокодилам, недавно открытым в Оксфордшире, мексиканским лягушкам, которые могли не только прыгать, но и летать. Обо всем этом я узнала позже, как и о том, что на завтрак он предпочитает тост с джемом, а когда работает в поле, то пьет горячий крепкий кофе. Но когда я увидела его в самый первый раз, я знала только одно — он безупречен.

С ним были двое наших из города, Фредерик Дилл и наш мэр, Джон Морс. Я прищурилась. Если я не ошибалась, в руке незнакомец держал книгу по естественной истории округа Массачусетс, по меньшей мере в триста страниц.

— Ну как можно быть такой неосмотрительной, — пожурил меня Джон Морс, когда я подошла к ним с корзинками, полными моллюсков. — Будешь неосторожной, тебя ам — и все.

— Вряд ли, — сказал профессор.

Его голос пронзил меня, словно гарпун. Никто в нашем мире не говорил так, как он, с такой определенностью. И такой ясностью, что каждое отдельное слово звенело как колокол.

— Если чудище выползло из соленой воды, то, скорее всего, оно ищет теперь пресную воду. А есть ли тут у вас пруды?

Я наклонила голову, чтобы он не увидел мое лицо. Так у меня оставалась еще пара минут, пока он думает, что я красива. Сквозь соломенные поля моей шляпы я видела, что глаза у него были какого-то необычного, бледно-голубого цвета. Я была обречена и знала это. Я попала в капкан вот прямо тут, на месте.

В нашем городке было где-то с дюжину ледниковых береговых водоемов, бездонных, с прохладной водой, и где-то еще около дюжины маленьких прудиков, как у нас на краю участка, где коровы паслись, поедая водоросли, отчего молоко в ведре приобретало легкий зеленоватый оттенок.

— Я знаю, где можно найти все пруды до единого, даже скрытые, — сказала я тоненьким голоском. — Я могу показать вам.

Я вела себя так, будто у меня не хватало терпения, а времени было еще меньше и будто я готова оказать ему услугу, но только если мне это подойдет.

— Она умненькая девица, — сказал Джон Морс. — Могла попасться и какая-нибудь похуже.

После этих слов я по гроб жизни была обязана Джону Морсу и решила, что, когда подойдет его срок перевыборов на пост мэра, я буду ходить от двери к двери и агитировать соседей оставить его на прежней должности.

Профессор сказал, что встретится со мной утром перед школой. Мэр пообещал одолжить ему лошадь, а жить он будет у Фредерика Дилла, в его прекрасном доме с великолепным видом на бухту. Тогда я подняла глаза, чтобы проверить, напугает ли профессора Перкинса мое лицо. Он этого никак не показал. В конце концов, он был привычен к уродствам, и уж ему-то они не могли не казаться любопытными. Он посмотрел прямо на меня своими голубыми-голубыми глазами, и на мгновение я ощутила себя не калекой, а просто не такой, как все. Кем-то, кого можно изучать, понять, познать.

Отец сказал, что нельзя доверять чужакам, но мне было все равно. Я отправилась на встречу с Эваном Перкинсом рано утром — в небе еще висела россыпь звезд. Я взяла свою любимую лошадь по кличке Сван. [6] Сван была страшная и старая, но устойчивая на ходу. У меня голова кружилась от того, что я делала, — нужно, чтобы подо мной было хоть что-то надежное.

Когда я добралась до места встречи, Эван Перкинс уже ждал меня. При нем была одна из лошадей Дилла, а еще кувшин с черным кофе, сумка с картами, оборудованием и стеклянными банками под образцы.

Мы начали от маяка, где чудовище видели впервые. Свою соломенную шляпу я низко надвинула на лицо. Когда мы стояли рядом или шли бок о бок по песку, я едва могла дышать. Следы Морской твари смыло приливами, но время от времени Перкинс нагибался и с помощью пинцета извлекал что-то из песка. Спустя час он нашел несколько чешуек, довольно больших и коричневых, как грязь. Я-то была уверена, что это чешуя крупных луфарей, поменявшая цвет на солнце, но ничего не говорила.

— Как ты думаешь, монстры — это порождение человеческого воображения? — спросил меня Эван.

Солнце вставало, и он предложил мне кофе, еще теплый. Я выпила кофе и почувствовала, что меня уносит. Я смотрела, как звезды исчезают в светлеющем небе. Кто я такая, чтобы говорить, на что способно людское воображение?

— Аутентичные аномалии встречались всегда, — высказалась я. — И если они являются частью мира природы, то по определению они естественны.

Было очень смело с моей стороны сказать такое, а еще смелее было посмотреть прямо на него, не пряча своей «аномалии».

Мы направились к большим прудам, посетили их один за другим, все пять, и, пока мы ехали, я называла ему деревья, которых он раньше не видел, всякие обычные породы, например болотную сосну или акацию. Шелковицу, привезенную из Китая, он узнал, потому что разочек сам был в Китае. Там он видел кальмаров, которые выпрыгивали из воды, как вороны, а еще двухголовых рыб, которые могли держать одну пару глаз закрытой, а другую пару открывать и закрывать.

В Китае, может, он и был, но никогда раньше он не был на Кейп-Коде. Здесь все для него было новым и потому интересным. Я рассказала ему о гнездящихся в наших лесах черных дроздах, но с белым оперением. Люди зовут их птицы-привидения, но я сама подобрала четыре пера, и были они вполне материальными. Я показала ему следы красной лисицы, заросли остролиста, зеленого сейчас, но алого глубокой зимой. Я рассказала ему о крови дракона — сгущенном соке дерева, из которого мы делали краску для лоскутных одеял и платьев. Он начал смотреть на меня так, как я обычно смотрела на новую книгу, — книгу, которую я никогда раньше в руках не держала, книгу, которая удивляла меня каждым своим словом.

Три дня подряд мы встречались каждое утро. Я научилась вести себя тихо, пока он искал образцы. Он искал следы, чешуйки, обглоданных чаек или крачек — любое доказательство. Я пила горячий кофе. Я перестала беспокоиться о шляпе и позволила своей темной косе блестеть на солнце. Я шла по грязи и указывала на лягушек. Я посыпала солью валявшиеся бревна, надеясь этим подманить морского монстра, чтобы он явился за тем, что ему самым естественным образом было необходимо, квинтэссенцией чего был сам — отходом соленого моря.

У моего отца были все причины сердиться. Я бросила ходить за коровами, и они жалобно кричали по вечерам, и моей сестре Хьюли приходилось идти в поле и доить коров, несмотря на страх перед монстром. Я забыла все домашние дела, всю свою жизнь. Лошади ждали в стойлах, чтобы я пришла и читала при свете лампы, но я не появлялась.

Время шло, и Эван положил ладонь мне на руку, потом на плечо, потом на ногу. Он целовал меня, когда я этого никак не ожидала, и затем — когда ждала. Я думала о воде. Я думала о соли. Я думала о том, что любой монстр, который смотрит на свое отражение в водах пруда, видит всего лишь темное движение воды и булавочные головки звезд.

В том, что случилось, конечно же, виновата я. Надо было позволить ему уехать в конце недели, когда он сказал, что даже если морское чудище существует, обнаружить его не представляется возможным. Я думала о тех местах, где побывал Эван, и о тех местах, куда он еще поедет, и о том, как он обнимал меня и поднимал мне юбку. Когда он был со мной, он всегда прижимался лицом к моему лицу. Он не боялся трогать меня так, как другие никогда не делали, как будто я была заразной.

В то утро я отправилась в гавань. Джордж Вест работал с сетями. Я знала, что как раз появился огромный косяк луфаря. К полудню, когда эти хищные рыбы будут загонять стадо макрели поближе к берегу и к гибели, вода в бухте будет кипеть.

— Не говори никому, что видел меня, — сказала я.

Джордж кивнул, и как только он отвернулся, я подобрала чешуйки луфаря. Я подержала под ними спичку и слегка их подпалила, так, что они стали коричневыми и запахли серой, почти как жженые перья. Я повернулась, чтобы уйти, и увидела, что Джордж Вест смотрит на меня. Он так напряженно работал с сетями, порванными неистово мечущимися рыбинами, что руки у него кровоточили.

— Держу пари, Гарри Винн не видел, как кто-то выползает из бухты. У него бывают кошмары, и он ходит во сне. Я сам его видел. Бредет босой по снегу и орет на что-то, чего там и нет.

— А много ты знаешь о том, чего нет? — спросила я.

— Уж я-то узнаю чешую луфаря, если увижу.

Это была самая длинная речь Джорджа Веста за все время, но я не собиралась слушать дальше. Я подошла прямо к нему, близко, не думая о том, что от меня несет серой и рыбой.

— Обещай, что никому не скажешь.

И почему я решила, что имею право требовать от него этого? Все же оказалось, что он тоже так считает, потому что он кивнул, а я убежала. Прежде, чем Джордж Вест передумает.

Вряд ли он точно понимал, на что согласился. Да я и сама не совсем это понимала. Я поскакала верхом прямо к дому Диллов, в юбке, заляпанной грязью, источая запах серы. Я думала о кровоточащих руках Джорджа Веста и о том, что люди совершают странные, отчаянные поступки. И я накручивала себя все больше и больше. Солнце жгло, и лицо у меня болело так, будто кто-то меня жалил, будто пчелы прятались под кожей.

Мистер Дилл проводил меня в гостиную, где Эван укладывал свои вещи. В комнате пахло лимоном, кофе и грязью. Я завернула чешую в шаль и положила сверток на кровать. Я наблюдала, как Эван развернул шаль, и почти потеряла сознание от нервного напряжения. Я думала о том, как он обнимал меня. Я думала, что могу обратить ложь в правду.

Когда он увидел то, что я принесла, выражение его лица дорогого стоило.

— Вайолет, — сказал он.

И мне захотелось закричать: «Да, да, это я, я живая!»

Но я смотрела в пол, будто сама испугалась своей находки. Я не торопила события. Из всего прочитанного я сделала вывод, что лучший способ рассказывать истории — это начинать подальше от главного стержня, но все время держать в уме, в чем же этот стержень заключается. Для меня главным было то, как он смотрел на меня.

Он впал в страшное возбуждение, выслушав мой рассказ о том, как я случайно наткнулась на следы на нашей земле. Я сказала, что в последние два дня у наших коров пропало молоко. Некто, кому нравится вкус молока, отсасывал его у коров, а потом крадучись возвращался в темные воды небольшого пруда на задах нашей фермы, взбаламучивая ряску, ломая последние мальвы и распушившийся ваточник, семена которого с шелковистыми волосками взлетали в воздух при малейшем дуновении ветерка.

И наконец, прошлой ночью я нашла чешую. Она была так пропитана серой, что обожгла мне руки. Я показала Эвану кончики пальцев, испачканные угольной пылью там, где на меня пыхнула спичка, пока я держала над ее пламенем чешуйки луфаря Джорджа Веста.

Эван тут же распаковал чемодан. Сказать по правде, я помогала ему. Возможно, миссис Дилл, наблюдавшая за нами из прихожей, посчитала мое поведение слишком фамильярным, но мне было наплевать. У истории был свой стержень, уж что было, то было: Эван Перкинс и я в тот же самый день поехали на нашу ферму.

Мы приехали еще до ужина. В это время года душистый горошек буйно цвел в последний раз. Наши коровы обожали его, и молоко, которое они давали, было особенно сладким именно в это время года. От дороги, ведущей к нашему дому, поднималась пыль. Желтая пыль ложилась на обшитые белыми досками стены и на ваточник, семена которого кружили над полями.

Моя сестра загоняла коров домой, и она тоже была золотая. Желтые волосы струились по спине, руки были обнажены. Даже я, привыкшая видеть Хьюли каждый день, всю жизнь, и то удивилась, какой же она была красивой. Я не видела, как они с Эваном уставились друг на друга, когда я их познакомила. Я думала, Эван рассмеется, когда моя сестра начала рассказывать о том, как она боится чудовища, как ее ничуть не удивляет, что оно оказалось в нашем пруду, и что очень даже может быть, что его привлекло мощное благоухание душистого горошка. По ночам она слышала какие-то звуки, призналась Хьюли, то ли шепот, то ли звук чешуйчатой туши, волокущейся по луговине.

«Ты, идиотка, — хотелось сказать мне. — Это я, я читала, переворачивала страницы, я была живой!» Но я ничего не сказала. Я стояла и думала, что душистый горошек почему-то не пахнет, по крайней мере, я этого запаха не чувствовала.

Отец с большой неохотой разрешил Эвану разбить лагерь на берегу пруда. Он не предложил кофе или ужин, как это делали Диллы. Мой отец был не из тех людей, кому понравился бы визит корреспондента из «Бостон пост», приехавшего посмотреть на стоянку Эвана — палатка, два керосиновых фонаря и маленькая лодочка, которую он одолжил у Джона Морса.

Скоро появилась статья с сообщением, что естествоиспытатель из Гарварда надеется вскоре найти доказательства тому, что монстр обитает прямо в нашем городе. Он обнаружил непонятные следы, ведущие через водоросли к коровам. Вскорости на мелководье нашлись вибриссы — выщипанные мною из морды моего Свана и подпаленные на спичке. Несомненно, ни у одной рыбы, включая даже сома в самой глубине придонной грязи, не было таких усов, и поэтому Эван спрятал их в тонкий конверт.

Я была счастлива выгребать на середину пруда и рассыпать соль на листьях кувшинок. Я была счастлива сидеть на береговой вахте до глубокой ночи. Иногда Эван целовал меня, но теперь поцелуи его были не такими, как прежде, они наполнились темными помыслами. И я позволяла ему делать со мной все больше и больше. Я хотела, чтобы так было. Я сыпала соль себе на кожу, чтобы завлечь его. Я думала о нем так, как, бывало, думала о книгах. Он был для меня кем-то, кто мог сделать меня другой, не такой, какой я была на самом деле.

Мало-помалу я устала от такого расписания. Вскочить посередине ночи подоить коров, потом, продираясь через заросли остролиста, выбраться к пруду и вылить молоко, чтобы доказать, что монстр снова кормился на нашем поле. Потом снегоступом провести след змея на земле, а лопатой прибить желтеющие стебли душистого горошка. Собрать остатки чешуи с последних луфарей, которые скоро исчезнут из нашей бухты: как ни крути, а сезон подходил к концу и бухта холодела с каждым часом. Держать Эвана в объятиях, пока не начинало казаться, что меня нет, что я почти исчезла и от меня осталось только родимое пятно на лице в форме фиалки того сорта, что расцветает весной лишь на пару недель.

Как-то раз я проспала. Наспех одевшись, я побежала к пруду. Я вдруг поняла, как много времени прошло с того дня, когда Эван впервые приехал в наш город, потому что над городом уже пролетали стаи перелетных лысух, как обычно бывает в октябре. Вокруг не осталось ничего желтого, кроме волос моей сестры. Она принесла ему кофе, и, может быть, так она делала уже достаточно долго. В этом не было ничего плохого, они просто разговаривали.

Это было совсем не похоже на наши с ним ночи в палатке, такие лихорадочные, что я чувствовала, как соль проступает у меня на коже, чувствовала, как пятно на моем лице саднит так, будто под ним тысячи пчел. То, как он смотрел на нее, пока пил кофе, было совсем-совсем иным. Я побежала обратно через заросли ваточника. Сотни пушинок пристали к моей одежде и к волосам — впрочем, это не имело никакого значения. Я поднялась в свою спальню и осталась там. Я не спустилась к обеду, не подоила коров, не исполнила ничего из своих хитростей, от которых так зависел Эван.

Сестра принесла мне суп, но я опрокинула его на пол. Обеспокоенный отец присел рядом с моей постелью, но я на него даже не посмотрела. Я уставилась на движущиеся по стене тени. Днем на кухне появился Эван. Он пришел выпить чаю, и я услышала, как он спрашивал обо мне. Но я слышала и то, каким голосом моя сестра отвечала ему.

Спустя несколько дней ко мне явился странный посетитель, которого я никак не ожидала. Это был Джордж Вест, он принес мне яблочный пирог, испеченный его матерью. От пирога вкусно пахло, но я отвернулась. И тогда Джордж Вест отдал мне еще один подарок.

— Я никому не скажу, — пообещал он.

Я посмотрела на него, а он быстро отвел глаза. На этот раз я не думала, что он делает это из-за того, что его пугает мое лицо. Он принес три чешуйки луфаря, безупречные, самые большие из виденных мною, уже подпаленные по краям, желтовато-коричневые.

Тогда я выбралась из постели, хотя на мне была только ночная рубашка, и спрятала то, что принес мне Джордж, на самом дне сундука, стоявшего у стены. Я старалась быть очень аккуратной, чтобы не поломать чешуйки, такими они были хрупкими, очень красивыми на самом деле. Когда я повернулась, Джорджа в комнате не было.

Я хранила чешуйки, но не вынимала из сундука. Правда, я чувствовала их запах — соли и серы, смешанный с запахом яблок из пирога, стоявшего на комоде. Ночью я видела во сне луфаря. Мне снилось, что я далеко в бухте, в водном мире, на самом краю карты. Мне снилось, что кто-то, кого я знаю, тонет, а я ничего не могу сделать.

На следующий день Эван Перкинс уговорил мою сестру пойти с ним к пруду. Должно быть, ему отчаянно хотелось отыскать хоть какое-нибудь доказательство, а ей отчаянно не хотелось идти туда. Она боялась, что ее цапнет черепаха, или выпрыгнет лягушка, или ужалит оса, чей укус мог свалить с копыт лошадь.

Когда я пошла вслед за ними к пруду, я поняла, что моя сестра похожа на солнечный зайчик. Каким отдохновением она должна была казаться человеку, привыкшему к чудовищам! Она смеялась, но мне было видно, что она боится змея, который мог таиться где-то поблизости. Хьюли боялась многих вещей, среди них была и вода. Она так и не научилась плавать.

Я вдруг вспомнила, что после смерти нашей мамы я спала вместе с сестрой. И объясняла ей, что ее ночные кошмары были ненастоящими. Что это только ее воображение, и казалось, она согласилась с тем, что в них нет ничего особо страшного и важного. Эван потянулся за египетской кувшинкой, чтобы преподнести моей сестре что-нибудь желтое и восхитительное. Вероятно, он понятия не имел о том, что в нашем пруду кувшинки эти были все равно как обычные водоросли. И уж наверняка он и понятия не имел о том, как легко одурачить мужчину, даже такого, кто разбирается в зоологии и природе.

Мои руки пахли рыбьей чешуей, серой и яблоками. Я не удосужилась заплести волосы, и они падали вдоль спины, тяжелые и горячие. Я услышала какой-то звук, доносившийся с неба, и посмотрела вверх, ожидая увидеть лысух, направляющихся на юг. Но это был бело-черный дрозд, тот самый, что время от времени попадался мне на глаза. По правде говоря, я никогда не находила ни одного его перышка, я просто сказала, что у меня есть его перья.

Я упорно шла к пруду — казалось, меня туда что-то тащит. Я подошла к сестре и изо всех сил толкнула ее.

Она рухнула в воду как подкошенная. Раздался всплеск. Вода в том месте сразу была глубокая — сестра стояла на крутом берегу, как раз там, где рос ваточник. На мгновение все стихло. Ни звука. Эван стоял, глядя в воду. Кожа у него была такая тонкая, что я видела его вены.

Я прыгнула в воду за ней, и холод принес мне облегчение. Платье мое вздулось как облако, как кувшинка. Я обхватила сестру за талию. Она сладко пахла. Я помнила, что она всегда была такой. Я подумала, как бы все могло быть по-другому и я могла бы поехать туда, куда собирается она, пройти по улицам Кембриджа и Лондона, ждать, пока он путешествует в поисках того, чего, может, никогда и не найдет.

Я увидела насекомое, шагающее по воде. Возможно, чудо это было незначительное, но все-таки чудо. Попридержу-ка я весть о его бытие для себя. Или спрошу Джорджа Веста, не слышал ли он о такой штуке, а может, он случайно знает, как эту козявку зовут, или, совсем уж случайно, сам видел ее когда-нибудь.

Львиное сердце

Первый автомобиль появился в городе в 1908 году. Въехал он в город по песчаной Кингс-хайвей и сигналил так громко, что морские птицы и охотничьи собаки совместными усилиями подняли страшный гвалт, от которого завибрировал весь город. Все дрожало, дребезжало и рассыпалось буквально за считанные минуты. Ранние яблоки в саду Макинтошей осыпались с деревьев. Пушинки с ваточника облетели. Девочки, удобно расположившиеся за шитьем, укололись иголками, и из пальчиков пошла кровь.

За рулем автомобиля расположился Джек Кросби, тот самый сын Кросби, который сделал состояние на устрицах и жил теперь на Бикон-хилл, а вовсе не Эдвард, допившийся до смерти на своей лодке, стоявшей в Провинстауне. Джек Кросби основал Стипендию Кросби. Каждый год на эти деньги одного местного мальчика посылали в Гарвард. И первым ее стипендиатом стал Лайон [7] Вест, самый умный юноша в городе. Еще и самый симпатичный и с самым распрекрасным нравом, если послушать его мать Вайолет. А она была женщиной очень здравомыслящей, вырастившей ни много ни мало семерых детей — еще трех сыновей, замечательных мальчиков, и трех чудесных дочерей.

Этих чудесных дочерей и замечательных сыновей звали Джемма, Сюзанна, Хьюли — в честь сестры Вайолет, которая умерла от лихорадки, путешествуя по Египту, — Джордж-младший, Сет и Джон. Ничего удивительного, что любящая мать иногда путала имена своих детей и звала капризницу Сюзанну вместо рыжеволосой Джеммы, чтобы помешать на плите суп из лущеного гороха. Или ругала Сета за окно, которое на самом деле разбил Джон. Но Вайолет никогда не забывала, кто такой Лайон. Когда на свет появлялись другие ее дети, они пищали как мыши, а этот младенец рычал, поэтому она и выбрала ему такое имя. Было очевидно, что он не похож ни на кого и никогда не будет похожим.

— Ты уверена? — спросил Джордж, муж Вайолет, когда она сказала ему, как будут звать ребенка. — Такому выдающемуся имени нужно соответствовать.

— Все в порядке, — ответила Вайолет. — Он будет.

За следующие десять лет, один за другим, родились остальные. Темненькие и светленькие, сыновья и дочери — всех их обнимали и любили. Но ни один ничего не отнял у Лайона. Другие дети делили комнаты — девочки спали в одной, а мальчики в другой. Но у Лайона, когда он пошел в школу, была собственная комната в мансарде, чтобы обеспечить ему покой и тишину для занятий.

Не то чтобы Лайон Вест важничал и был скучным зубрилкой. Вовсе нет. С раннего детства он был самым что ни на есть любителем открытого воздуха, предпочитал классу и книгам катание на коньках на пруду или рыбалку с отцом, Джорджем, которого обожал. Ему не нужно было прилагать особые усилия, чтобы хорошо учиться. За грошовую конфетку или за то, что вместо него выполняли работу по дому, Лайон с радостью писал задания по естественным наукам или решал математику для младших братьев и сестер.

Но очень скоро они перестали просить его о помощи. Дети Вестов знали, чего ждут от них учителя, и, что важнее, знали, на что они сами способны.

— А, так ты брат Лайона, — говаривали учителя. — Ты сестричка Лайона. Что ж, у тебя есть достойный пример.

К тому времени, когда Лайон пошел в старшие классы, учитель по математике, мистер Грант, просил мальчика проводить занятия по самым трудным темам, хотя его и смущало, что мальчик лучше его разбирается в материале и вообще обладает какими-то сверхъестественными знаниями. Еще какое-то время спустя стало казаться, что Лайон говорит на незнакомом языке. Но Лайон не хотел возвышать себя над окружающими. Он играл с братьями в хоккей и позволял сестрам завязывать на себе ленточки на майский праздник и водить хороводы, распевая стишки о солнцевороте. Он вырезал ледяные блоки на пруду вместе с отцом, пока не посинеют пальцы; он ходил за лошадьми и цыплятами, он танцевал с местными девушками, со школьными приятелями он забирался в заброшенный коттедж на побережье, там они потягивали эль и рассказывали друг другу неприличные анекдоты.

Но, участвуя в обыденных делах, он все равно оставался не таким, как все. Никто не понимал его. По-настоящему. Даже близко никто не мог подобраться.

— Понимаешь, папа, это вот должно быть так, — говорил он бывало, когда пытался объяснить отцу математические проблемы.

На кухонном столе перед ними были небрежно разбросаны раскрытые книги и бумаги, исписанные колонками цифр, не понятных никому в доме, за исключением Лайона.

Тогда Джордж начинал смеяться, причем впечатление на него производили не только интеллектуальные способности мальчика, но и его добрый характер.

— Я тебе палтуса могу описать, чешуйка за чешуйкой, но не приставай ко мне с цифрами, — говаривал Джордж.

Вайолет все это ничуть не удивляло. Ни то, каким высоким был Лайон, ни то, как хорош он был собой, ни его необычайная одаренность.

Она наблюдала за ним, когда он был младенцем в колыбели, и уже тогда знала, как оно все будет. Она держала его ручонку, когда он только начинал ходить, и была уверена в том, что Лайон предназначен для великих свершений. Уверенность в том, кто он есть, и понимание того, кем он может стать, заставляла Вайолет любить своего старшего сына еще больше. Когда Джордж вставал из-за стола, сбитый с толку продвинутой математикой, и утверждал, что старого учить — все равно что мертвого лечить и что он давно уже вышел из того возраста, когда можно еще чему-нибудь научиться, независимо от того, каким бы хорошим учителем ни был сам Лайон, Вайолет ждала, пока ее муж не выйдет из комнаты.

Тогда она сама садилась с Лайоном. Он объяснял ей решения уравнений попроще. И пусть математика давалась ей нелегко, по крайней мере, она начинала понимать хотя бы отрывки его языка. Что любил он, то любила и она, будь то цифры, нацарапанные на листе бумаги, или горячий яблочный пирог, биология с астрономией или суп с паприкой. Иногда они вместе сидели в гостиной и читали — находясь наверняка в абсолютно разных мирах, но тем не менее каким-то образом соединенные. Когда такое случалось, другие члены семьи старались их не беспокоить. Единственным звуком в гостиной был шорох переворачиваемых страниц.

Остальные дети замечали особую связь между матерью и сыном, но не обижались на Лайона. По правде говоря, они его жалели. Они не были такими умными, как он, но не были и дураками. Такая сильная любовь связывала Лайона и освобождала их. Все братья и сестры понимали это и поступали соответственно. Сюзанна, например, не боялась, что разобьет материнское сердце, когда выскочила замуж в семнадцать лет. Джордж-младший никогда не был склонен к книжным занятиям, но знал, что никто не попытается остановить его, когда решил бросить школу, чтобы стать рыбаком и работать вместе с отцом.

Между детьми было чувство товарищества, кольцо братской поддержки. Им нравилось играть и соревноваться, они любили хоккей и эстафеты. Как-то раз после ужина они собрались поиграть в лесу в догонялки. Был теплый летний вечер, светлячки неторопливо плавали в зарослях. Дети, за исключением Джона, которому исполнилось всего одиннадцать лет, были слишком взрослыми для таких игр — тем более увлекательным казалось им это занятие.

Лайон возвращался домой, думая о своем будущем. Он окончил школу и почти два года работал с отцом на лодке, а теперь к ним присоединился и Джордж-младший. Но тут ему предложили поступить в колледж. Возможно, Вайолет Вест навестила мэрию, а может, мэрия обратилась к ней, последовательность событий так и осталась невыясненной. Лайону было двадцать лет, слегка староват для того, чтобы начать учебу. И тем не менее по рекомендации учителей, в особенности мистера Гранта, да и самого мэра он подал документы в мэрию на стипендию в Гарварде.

Он знал, что Джек Кросби был личностью подозрительной, он скупил устричные отмели у старых рыбаков за гроши. Ходили слухи, что сам Кросби моллюсками пренебрегал, считал их пищей презренной и неестественной и требовал, чтобы в его доме на Бикон-хилл к обеду подавали только говядину. Но себя Лайон считал прежде всего сыном рыбака, и в душе его жила неприязнь к боссам, которые забирали в свои руки власть над промыслом. В последнюю минуту, когда в мэрии ему сказали, что он самая бесспорная кандидатура на получение стипендии, он взял заявление, свернул его и положил в карман. Он должен над этим подумать, сказал он городским чинам. Ему нужно еще немного времени.

Июньской ночью Лайон, подходя к дому, где его братья и сестры играли в догонялки, думал о будущем. А сможет ли он уехать из дома? Сможет ли он оставаться в другом месте, когда созревают красные груши, когда отец вырубает ледяные блоки, когда рано утром они с братом выходят в море на лодке, в час, когда туман сгущается над бухтой и кажется, что весь мир сделан из облаков?

Лайон услышал смех среди деревьев, крики удивления из глубины леса. Темнота падала на землю угольно-черными волнами, но он еще мог различить знакомые фигуры. Там была Хьюли в своем любимом сером платье, она бежала к сараю, чтобы спрятаться. И Джемма — ее легко было найти по рыжим волосам. Там был и бедняга Джон, его осалили и сделали водящим, он тащился по лесу за старшими братьями и сестрами, стараясь изо всех сил, но не поспевая за ними. Сотни светлячков поднимались из высокой травы, и самцы сияли желтым светом от желания. На небосводе над ними появились летние созвездия: Весы на западе, Большая Медведица в северной части неба, Дева, богиня, всегда настороже.

Лайон задержался на мгновение, упиваясь сладким ароматом воздуха. Он вдруг осознал, что хотя и слышит крики братьев и сестер, бегающих по лесу, но не понимает ни единого слова из того, что они говорят. И вот он стоит, и ему двадцать лет, и таланты у него необычайные, и все равно ему хочется плакать. Он хотел быть таким же, как они. Он отчаянно этого хотел.

В день стирки Вайолет нашла заявление у него в кармане. Она вынула бумагу, расправила ее, Дважды прочитала, а потом положила на комод в своей спальне.

— Он заполнил его, но не подал, — сказала она Джорджу, когда тот пришел раздеться.

— Может, он не хочет ехать.

Джордж лег в постель рядом с женой. Они были женаты двадцать лет, и он знал — хотя она повернулась к нему спиной, все равно надо поговорить с ней об этом. Руки Джорджа обвились вокруг ее талии. Любовь к ней тяжелым грузом давила ему на грудь.

— Ему предназначено отправиться туда, — сказала Вайолет. — Как можно не хотеть в Гарвард?

Соль всегда была у Джорджа Веста на коже, независимо от того, как часто и тщательно он мылся. Он вспомнил, как всегда желал Вайолет, даже тогда, когда она не давала себе труда посмотреть на него; как он восхищался работой ее ума.

— Я бы не хотел, — сказал он.

Вайолет повернулась к нему лицом. В комнате было темно, но она прекрасно видела мужа.

— Ты когда-нибудь об этом думаешь?

Ей было неприятно говорить на эту тему, а Джорджу тем более. До него был другой мужчина, отец Лайона. Все случившееся было ужасной ошибкой, кроме результата, о котором Вайолет ни разу не пожалела.

— Никогда, — ответил Джордж.

— Как ты можешь не думать?

Вайолет вспоминала об этом каждый день, даже через двадцать лет.

Джордж рассмеялся.

— Я думаю о рыбе. Я думаю о тебе.

— Ничего ты не думаешь, — засмеялась она.

Когда она смеялась, казалось, что она снова становилась девчонкой. Но потом она заплакала. Она старалась не показать этого и отвернулась. Но Джордж все равно знал.

— Я поговорю с ним, — сказал Джордж. — Он мой сын.

Прошло несколько дней, прежде чем Джордж смог остаться с Лайоном наедине. Поскольку Джордж-младший теперь рыбачил с ними, лодка была неподходящим местом для такого разговора. В доме толпилось слишком много народа, дни становились все короче, и поэтому Джордж позвал Лайона на охоту.

— На охоту? — спросил Лайон.

Раньше они этим не занимались.

— И на кого мы будем охотиться?

— На ондатру.

Джордж сказал это так, как будто это было самой естественной вещью в мире для двух мужчин, никогда раньше не охотившихся, — вдруг пойти и начать охотиться на живых созданий, которые никому не причиняли ни малейшего вреда и ни для кого не представляли ни малейшей ценности, разве что друг для друга.

Лайон обдумал предложение. Он вытащил куртку и приготовил самые тяжелые сапоги. Наверняка за Хафвей-пондом будет грязно, а ведь там как раз и водятся ондатры, если уж отправляться за ними. Они вышли рано, когда все еще спали. Они сели на лошадей и поехали вниз по Кингс-хайвей, а потом свернули в лес. Там жил один чудак, старый Соррел Маккласки, он построил себе хижину на городской земле, слыл искусным охотником и носил куртку из шкурок ондатр, которых сам же и поймал.

— Плохая погода для охоты, — сказал Соррел, когда они остановились у его хижины, чтобы засвидетельствовать свое почтение. — Ондатры они как лисицы. Лисицы любят дождь. А в ясный день ничего вы не поймаете.

Что ж, они подумают об этом. В конце концов, они ведь рыбаки. Они умеют терпеть, и у них много времени. Может, там вообще осталась всего парочка ондатр, ну и ладно.

— Твоя мать хочет, чтобы ты подал заявление на эту стипендию, — сказал Джордж Вест после того, как оба удобно устроились.

Вид на Хафвей-понд был очень неплох, но ничуть не лучше, чем вид на их собственный пруд.

— Дело в том, что если я подам это заявление, то получу стипендию.

— Думаю, твоей матери об этом известно.

— Она не знает меня так, как ты, папа, — сказал Лайон своему отцу. — Как мы с тобой думаем о нашем доме.

Джордж взял с собой завтрак — два бутерброда с ветчиной, завернутые в кухонное полотенце. Мужчины принялись за еду. Странно, но Джордж чувствовал к Лайону особую близость, он был ему даже ближе, чем собственные дети. Может, потому, что Лайон был первым, или потому, что Вайолет в нем тогда так нуждалась? Или просто из-за того, кем Лайон всегда был и кем он всегда будет — любимым сыном Джорджа Веста.

Пока они ели картофельный салат, Джордж думал, не сказать ли ему правду — что он не отец Лайона, что его настоящий отец лучше, умнее, по правде сказать, он настоящий профессор. Но если сам Джордж Вест и был кем-то, так это честным человеком, честным до неприличия. Сказать, что Лайон не его сын, было бы ложью, поэтому он не мог так сказать.

— Ну, она бы хотела, чтобы ты все-таки подал заявление, — проговорил он вместо этого.

В тот день они так ничего и не поймали.

Но на неделе Лайон отнес заявление в мэрию, и семейство гордилось им, когда приехал Джек Кросби, чтобы вручить стипендию. В тот чудесный день весь город собрался на лужайке, скорее, чтобы поглазеть на автомобиль Джека Кросби, но тем не менее там были все. Лайон должен был уехать с Кросби.

Поездка до самого Кембриджа [8] на сверкающем экипаже, а не на старом пыльном пароходе из Провинстауна была частью праздника. Сестры Лайона по этому поводу нарядились в самое лучшее, а Джордж Вест влез в костюм, тот самый, что надевал на похороны. Братья Лайона сделали табличку и повесили на дверь его спальни. Табличка гласила: «Здесь спал первый гражданин нашего города, поступивший в Гарвард».

Джордж отправил детей на праздник, запряг лошадей в тележку и отправился искать Вайолет. Она была на поле душистого горошка, буйно цветущего. В это время года щеглы прилетали клевать чертополох. Над полем стояло ровное и неспешное стрекотание сверчков.

Одной ногой Джордж Вест оперся на пень старого дуба. По небу пронеслось что-то белое — облачко, или клубок пушинок ваточника, или снежно-белый дрозд, живший у пруда.

— Ты думаешь, я сделала ошибку? — сказала Вайолет.

Ей еще и сорока не было, но она уже устала. Она понимала, что этот августовский день делил все на до и после. Как-то вдруг она поняла, что Лайон не вернется. И она была права относительно этого точно так же, как всегда была права во всем. Конечно, за четыре года в Кембридже он время от времени будет навещать их. Но потом он перейдет в Оксфорд, а потом получит место в Лондоне и будет преподавать высшую математику в университете. Он будет настолько углублен в свою работу, так занят, что даже ни разу не влюбится, пока ему не стукнет сорок два и он не станет старше, чем Вайолет сейчас.

Однажды, прогуливаясь по Гайд-парку, он увидит молодую женщину, американку Хелен, гостившую у тети с дядей, и почувствует, будто что-то острое пронзило его сердце. В мире математики не найдется ничего, что подготовило бы Лайона к любви. В любви правила сложения не работают. Когда он встретит Хелен, он будет думать о душистом горошке у себя дома, о том, как лепестки его меняют цвет в течение дня, какими они бывают бледными и жемчужными на рассвете, розовыми под полуденным солнцем, пурпурными, фиолетовыми и, наконец, серыми вечером.

Конечно же, Лайон пошлет домой фотографии свадьбы, скромной церемонии в прелестной часовне в Найтсбридже. И он будет исправно отправлять рождественские открытки и поздравления с днем рождения всем братьям и сестрам, книги, которые, по его мнению, понравятся отцу — в основном иллюстрированные издания, посвященные рыбалке, иногда охоте, возможно как напоминание о том дне, когда они охотились на ондатру.

Матери Лайон прислал фотографию в серебряной рамке, на которой он, Хелен и новорожденный младенец, Лайон-младший, стояли перед «Родстером MG», [9] его любимейшей вещью. Личико ребенка было неразличимо, но Хелен выглядела прехорошенькой и молодой, каштановые деревья были роскошны, «родстер» сверкал как зеркало. Лайон обожал автомобили с того дня, когда Джек Кросби подвез его до Кембриджа. Они добирались до города почти целый день, да и мотор ломался дважды, но Лайон был покорен.

Особенно ему нравилось ощущение ветра, чувство полета, то, как деревья проплывали мимо.

— Это только начало, малыш, — сказал ему Джек Кросби.

Ему приходилось кричать, иначе Лайон не услышал бы его через шум и дребезжание мотора. Оба они были в автомобильных очках, чтобы мошки не попадали в глаза.

Каждый раз, когда он вел свою машину, Лайон вспоминал тот день. То, как обострены были все его чувства, как он понял вдруг и сразу, чего для него хочет его мать. Он думал об этом, когда они с Хелен отправились отдохнуть, впервые с того дня, как стали родителями. Ребенку было уже три месяца, и его оставили с няней. Им нужно было провести немного времени друг с другом, им нужно было испытать ощущение ветра, полета, проплывающих мимо деревьев.

— Только не очень быстро, — попросила Хелен, хотя знала, что он не послушается.

Лайон был упрямцем. Он всегда был таким. Каштаны стояли в цвету, кусты роз были усыпаны роскошными цветами. Машина мчалась так быстро, в воздухе стоял вкус меда, теплого, согретого солнцем.

Дома их малыш спал в колыбельке. У него был чудный характер, и с этим повезло всем. Няне придется провести с ним почти четыре недели после несчастного случая, прежде чем на пароходе прибудет его бабушка, чтобы забрать мальчика. К тому времени ребенок научится спать целую ночь, не просыпаясь. И если это не счастье, то что тогда можно назвать удачей? Он не писался. Он не плакал и не хныкал. Он был восхитительным. Единственным в своем роде. Легко можно было бы найти ему няню на путешествие через Атлантику, конечно, ведь от него не будет никаких проблем. Даже английская няня, так привязавшаяся к ребенку, выразила желание поехать. Но Вайолет не хотела и слышать об этом. В столь длительном путешествии рядом с ребенком не будет никого, кроме нее. Никого, по крайней мере пока у нее было право голоса.

Руководство для фокусника

Лайон Вест-младший был влюблен. Он все думал о том, как это могло приключиться с ним в абсолютно неподходящий период его жизни, удивленно размышляя — а может, все в этом мире так и бывает? Скажем, человек думал, что он направляется на север, а там вдруг лед возьми да растай. Или он был уверен, что полуденное солнце стоит в зените, и вдруг осознавал, что видимое им — это траектории звезд на небе.

Лайон уже был помолвлен с вполне милой девушкой из Бостона, когда его послали в Нью-Джерси для прохождения начальной военной подготовки. Он все еще был помолвлен с ней, когда его отправили по морю во Францию, а потом в Германию, для освобождения. Лайон был математик, так же как и его отец, но он изучал в Гарварде немецкий язык и говорил на нем достаточно свободно для того, чтобы его сочли полезным.

Он был уравновешенным и толковым, а кроме того, был исключительно постоянен. И все же время шло, и милая девушка, с которой он был помолвлен, все больше отдалялась. Она стала просто Кэрол из Уэллсли, а ее легкий нрав и невинность все более превращались в загадку. Каждый божий день Лайон видел вокруг кровь и горе, голод и ужас, и образ Кэрол становился все бледнее в памяти, пока не превратился в крошечное и смутное воспоминание, светлячок желания.

Казалось, им было так хорошо вместе, и будущее для них было совершенно предсказуемым. А потом в один прекрасный день он не смог вспомнить, как ее зовут.

Лайон был среди тех, кто апрельским днем вошел в лагерь к северу от Мюнхена. С ними была провожатая — женщина, говорящая не только по-немецки и по-английски, но и на французском, итальянском и польском языках и даже на идише. И следовательно, ей можно было сказать «Покажите нам умирающих, детей и погибших!» всеми этими многообразными способами.

— Ох, бедняги, — сказал Лайон о людях в лагере.

Сама мысль о возможности существования такого ужаса уничтожила все, что он знал до этого. О чем он думал всю свою жизнь? О чем мечтал? Колонки цифр, в которых всегда был смысл, — вот что неизменно вызывало у него восхищение. Его влекло к порядку в мире, в котором порядка не существовало, и теперь он чувствовал опустошенность.

Когда подул ветер, он каким-то странным образом подул прямо сквозь него, и ему показалось, что теперь он только половинка человека.

— Я одна из них.

Переводчица была неказистой женщиной, старше Лайона на несколько лет, с резко очерченными скулами и широким ртом.

— Я еврейка. Вы что-то хотели бы сказать по этому поводу?

— Но сейчас ведь все по-другому. Вы же наш гид, а не заключенная.

Переводчица пристально посмотрела на него. Глаза у нее были серые, в них невозможно было ничего прочесть.

— Кем работает ваш отец? — спросила она.

К собственному удивлению, Лайон признался в том, что обычно предпочитал держать при себе. Родители погибли в автомобильной катастрофе, когда он был совсем маленьким.

— Тем лучше.

Переводчица казалась довольной.

— Теперь вам некого терять. Должны быть благодарны. Может, у вас жена есть?

Лайон сказал, что нет. Теперь он рассмеялся при одной мысли о том, что когда-нибудь мог жениться на Кэрол. Голова у переводчицы была повязана обрывком шарфа грубой шерсти с обтрепанными краями. Когда она свирепо смотрела на Лайона, он чувствовал ее внутреннее напряжение.

— Вы думаете, любовь — это смешно?

Переводчица подошла к нему ближе, так близко, что он почувствовал жар, исходящий от ее тела, и этот жар поразил его как электрический разряд.

— Я могу открыть любой замок без ключа, — сказала она ему. — И если надо, я могу убить человека шарфом.

Лайон, что бы он ни делал, всегда был самым лучшим и самым толковым. Это к нему вечно обращались за помощью, это у него спрашивали совета, это он всегда был всеобщим любимцем. Он знал ответы на все вопросы, по крайней мере до этого дня. Теперь он не был уверен в том, кто он такой. Был ли он человеком, который мог стоять на земле, потемневшей от крови, и при этом не повернуться и не убежать? Был ли он человеком, влюбившимся с первого взгляда?

Он навел справки и узнал, что переводчицу зовут Дори Ледерер. Позже на неделе, когда они беседовали с детьми, пытаясь изо всех сил понять, что же делать с ними, с теми, у кого война отняла семьи и у кого совсем не осталось никого из близких, она вновь была у них переводчицей. Когда с детьми в основном разобрались, к концу недели неожиданно потеплело. Возможно, природа пошутила, подарив красоту и тепло этому проклятому месту. Теперь, когда не было ветра, Дори сняла шарф, и Лайон Вест увидел, что голова у нее обрита.

— У вас были вши? — спросил Лайон.

— Здесь у всех вши. Вообще-то и у вас сейчас уже есть вши. Невозможно войти сюда через эти ворота и остаться чистым.

— Не знал, что вы были здесь заключенной.

— Я выбралась. Я врала всем и каждому, но врать можно только до какого-то предела. Потом, если хочешь остаться в живых, нужно переключаться на следующую ложь. Вот только что ты заключенная, а потом солдатская шлюха, а после переводчик. Дальше я могу стать кем угодно. Я знаю несколько фокусов. Хотите посмотреть?

Она попросила у Лайона денег и торжественно пообещала, что они исчезнут. Лайон был уже влюблен по уши. Его чувство к ней было болезненным, оно было хрупким и сильным и всепоглощающим. Он не мог поверить, что в месте, столь исполненном смерти, он нашел такого живого человека.