Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Держись подальше, — сказал Джим Грейс. — Мы все сами решаем свою судьбу, и все, что они делают, — это их личное дело.

— Нет, конечно, сама я не пойду. Но я могу ведь послать мальчиков, чтобы они расчистили снег.

Против этого Джиму было нечего возразить. Всего лишь в прошлом году Мэтти Хэммонд, восьмидесяти четырех лет, жившая совсем одна, во время снежной бури была засыпана снегом в своем доме. Сугробы были такими высокими, что Мэтти не могла открыть входную дверь и почти умирала от голода, когда Джим стал расчищать их улицу от снега. Несмотря на белоснежный покров, от которого рабочие, занимавшиеся расчисткой снега, наполовину слепли, Джим углядел сигнал бедствия — квадратик носового платка, вывешенный Мэтти в окошке. Существовали определенные вещи, в которых Джим Фаррелл не мог отказать соседу, особенно снежной ночью, и ситуации, в которых Грейс не могла от соседа отвернуться, а поскольку, несмотря на разногласия, они не любили ссориться друг с другом, то на этом и порешили.

В четыре часа пополудни Джим пошел к своему грузовику, направляясь в департамент коммунального хозяйства. В этот час, в это светящееся время, когда линия раздела между землей и небом исчезала, все становилось голубым — снег, белые заборы, белые дощатые стены дома.

— Я хочу, чтобы вы, мальчики, пошли и почистили снег у Розалины Брукс, — крикнула Грейс в гостиную.

Несмотря на рекомендацию Джима, она налила в отдельную кастрюльку томатного супа.

— Берите лопаты и прихватите с собой суп.

Ответа не было. Грейс зашла в гостиную и встала перед телевизором. Мальчики были готовы смотреть что угодно, но самой любимой передачей была «Вы этого хотели». Она должна была идти вечером в семь. В мире случались совершенно невероятные вещи, и от зрителей требовалось всего лишь попросить, чтобы увидеть то, что они хотели, прямо перед собой, на своем собственном экране.

— Я выключаю, — объявила Грейс и выключила телевизор. — Я хочу, чтобы вы пошли и почистили снег.

— У Бруксов, — сказал Джейми. — Мы слышали.

— Не могу. У меня задание по истории, — вздохнул Хэнк. — Извини, мама, мне к завтраку.

У Хэнка были проблемы в школе, поэтому Грейс разрешила ему остаться и послала одного Джейми. Предварительно удостоверившись, что он хорошенько укутан, она дала ему шапку, которую он частенько умудрялся забывать, и проследила, чтобы он замотался шарфом и надел кожаные перчатки. Кастрюлька с супом была зажата у него под мышкой, а лопата лежала на плече. Он был мальчик мягкий, не особо склонный к учебе, но дорогой сердцу матери каким-то особо трогательным манером, так что о нем она беспокоилась так, как ни о ком другом на свете. Возможно, это правда, что у матерей бывают любимчики, по крайней мере иногда.

Грейс смотрела, как Джейми исчез в голубизне поля, и почувствовала, как у нее сжалось горло. Любовь, предположила она. Момент осознания того, как ей повезло, как она благодарна за то, что она не такая, как Корал Хадли, что ее сын не ходит в океан, а вместо этого разгуливает по снежным просторам в пределах своего знакомого участка.

Оставаясь один, Джейми любил мурлыкать какой-нибудь мотивчик. Его мать обожала мюзиклы, особенно «Король и я», и Джейми обнаружил, что напевает «Getting to Know You». Его мать любила Юла Бриннера по причинам, непонятным для Джейми. Прежде всего, король, которого он играл, был лысый, а во-вторых, он до невозможности обожал всеми командовать. И все равно мотивчик прилип.

Иногда, когда Джейми шел по этому полю зимой и как раз в это время, он даже встречал оленя. Были там и дикие индейки, такие дурные птицы, что совсем не боялись человека и мчались прямо на тебя, если зайти на их территорию. Дорогу к Бруксам можно было срезать, если пробраться через заросли остролиста. Ягоды были красными и блестящими.

Иной раз, продираясь через колючки, можно было случайно натолкнуться на скунса, который спокойненько продолжал кормиться, имея веские основания полагать, что мало кто, кроме соседских собак, будет настолько глуп, чтобы отважиться прервать трапезу и напасть на него.

Думая об олене и тихонько напевая себе под нос, Джейми как раз был в изгороди из остролиста, когда услышал этот звук. Раскат грома. Снегоочиститель на дороге. Взрыв фейерверка. Он замер на мгновение и вдохнул снежинки. Когда он выдохнул, дыхание вырвалось у него из груди, как из парового двигателя. От него растаял снег на ягодах остролиста. Он прислушался. У него был хороший слух, но он ничего не услышал и пошел дальше. Он был из тех мальчиков, которые любят доводить дело до конца. Он знал, чего хотела его мама: чтобы он расчистил снег от входной двери Бруксов до их подъездной дорожки. Они с Хэнком уже делали это в прошлом году, мистера Брукса тогда не было дома, а миссис Брукс угостила их горячим шоколадом, и они выпили его у нее на крылечке. Сейчас рядом с «шевроле» стоял грузовик мистера Брукса, старая потрепанная развалина, масло из него вытекало на снег.

Джейми попытался пристроить кастрюлю с супом на самой первой ступеньке, но ступенька была из неровного камня. Тогда он поднялся к двери, чтобы отдать суп, прежде чем начнет работать. Его дыхание проделало со стеклянным окошком ту же процедуру, что и с ягодами остролиста: оно растопило снег, а потом затуманило стекло. Но даже через туман он рассмотрел Розалин Брукс, лежавшую без одежды прямо на полу, все лицо у нее было в чем-то красном.

Ему бы отшатнуться, побежать домой, сделать что-нибудь, что угодно. Но он никогда еще не видел обнаженную женщину, и вышло так, что он замер как загипнотизированный, а снег от его дыхания продолжал таять. Минуту назад он был беззаботным четырнадцатилетним мальчиком. А теперь он стал совершенно другим человеком.

Когда он открыл дверь, в руках у него все еще была кастрюлька с супом. В их городке народ редко закрывал двери. И красть было нечего, и воров не водилось. Джейми вошел, как будто его притягивала волшебная сила.

Дом у Бруксов был старым фермерским домом, как и у Фарреллов, но совсем не обустроенным. Он был холодным и пустым, единственная лампочка горела на кухне, в дальнем конце прихожей. Внутри дома все казалось голубым, за исключением одной-единственной вещи, которая была красной. Это была кровь, покрывавшая Розалин Брукс. Но когда она подняла глаза и увидела Джейми, ему показалось, что в самую большую панику ее поверг тот факт, что она обнажена. Она издала странный звук и схватила грубый коврик, пытаясь прикрыть себя. Тут Джейми понял, что это было рыдание. Звук, который он услышал.

— Я принес вам суп, — сказал он. — От моей мамы.

Миссис Брукс посмотрела на него так, как будто он был сумасшедший.

— Она сама его приготовила.

Джейми казалось, что он бежит изо всех сил. Но он попросту не мог заставить себя отвернуться. У него было чувство, что его разбил паралич.

— Вы в порядке?

Розалин Брукс рассмеялась, или, по крайней мере, Джейми решил, что так оно было.

— Оставайтесь тут, — сказал он. — Я вам что-нибудь принесу.

Он поставил суп на стол и, подойдя к кладовке, взял первое, что попалось, и принес тяжелое черное шерстяное пальто.

— Все нормально, — сказал он из-за того, как она смотрела на него. Как будто боялась. — Это пальто.

Розалин Брукс посмотрела на него в упор, потом взяла пальто и надела его. Джейми Фаррелл отвернулся, но все равно успел мельком увидеть ее груди, голубые в свете дома, и ее живот, странно красивый. Все тело у нее было в синяках, это он тоже успел рассмотреть, особенно ноги и плечи. Теперь он видел, что губа у нее была рассечена и она едва могла смотреть заплывшими глазами.

— Хотите, я разогрею вам немного супа?

В доме было так холодно, что дыхание Джейми вылетало клубами, и его собственный жар смутил его. Когда миссис Брукс не ответила, он решил, что она хотела, чтобы он отнес кастрюлю на кухню. Но когда он повернулся и направился к кухне, она резко рванулась и схватила его за брючину.

Она проделала это так быстро и с такой силой, что он чуть не упал. И тогда она посмотрела на него так, что он понял — случилось нечто действительно ужасное. Кто-нибудь другой на его месте уже подхватился бы и вихрем помчался назад, через заросли остролиста, продираясь сквозь кусты и цепляясь одеждой за колючки. Но Джейми присел рядом с миссис Брукс.

— Где Джозефина? — спросил он.

Это была маленькая дочь Бруксов. Джозефина любила собирать сладкий горошек в поле. Ей нравились груши, что падали на землю с большого дерева во дворе Фарреллов.

Розалин посмотрела наверх, куда вела лестница.

— Она в постели?

— Спит.

По крайней мере, миссис Брукс могла говорить. Это уже было облегчение.

— С моим мужем произошел несчастный случай.

— Ладно, — сказал Джейми. — Может, позвать моего отца? Он бы мог помочь.

— Нет. Его звать не надо.

По ее тону он понял: все, что случилось, достаточно плохо. И все же он остался. Может, Джейми чувствовал, что должен быть верен Розалине Брукс, потому что видел ее обнаженной. А может, из-за всей этой крови, а может, из-за того, что дыхание у него было таким горячим, а дом таким холодным.

— В кухне?

Миссис Брукс кивнула. Ей не было и тридцати лет, она была молодой женщиной и в иных обстоятельствах была бы хорошенькой.

— Я просто войду туда и принесу посудное полотенце, чтобы остановить кровь, — сказал Джейми, потому что ее разбитая губа и кожа на голове кровоточили.

Но когда он поднялся, она снова уцепилась за его ногу.

— Все нормально, — заверил ее он. — Я сразу же вернусь.

В прихожей было еще холоднее. В этих старых домах не было никакой теплоизоляции, а воздух в кухне был совсем ледяным. На полу там было еще больше крови, особенно вокруг тела Хэла Брукса, лежавшего прямо у плиты. Джейми старался не смотреть в ту сторону слишком пристально.

Он схватил полотенце, намочил его в холодной воде и понес Розалине. Он беспокоился, не ступил ли он в кровь, и не осталась ли она на подошвах его сапог, и не наследил ли он в прихожей. Потом он перестал задавать себе вопросы. Отложил эти мысли в сторону. Теперь Розалина сидела на полу, пальто было застегнуто на все пуговицы. Когда он протянул ей посудное полотенце, она поднесла его к губе.

— Что вы собираетесь с ним делать? — спросил Джейми.

За окном голубизна превращалась в мрак. В черную ночь. Стало так тихо, что было слышно, как в изгороди за окном Бруксов устраивались на ночевку овсянки. Снег пошел сильнее. Джейми прикинул, что отец сейчас как раз должен расчищать главную дорогу.

Они сидели в молчании в холодном доме.

— Я расчищу вашу дорожку, а потом вернусь, — сказал Джейми. — А вы пока подумайте, что хотите делать.

— Ладно, — сказала Розалина. — Подумаю.

Джейми вышел и начал расчищать дорожку. Он работал лопатой быстро и энергично. Снег был тяжелым и плотным, и его было много. В иной ситуации он бы подумал, что такой снег как раз подходит для игры в снежки. Но сейчас он думал совсем о другом. Он думал о пруде за полем. В былые дни провизию можно было хранить в летней кухне до самого июля, если по стенам было запасено достаточно льда. Он слышал о старой женщине, когда-то жившей в их доме, так вот она запасала лед из пруда, пока ее лошадь, жившая в сарае, который они начали сносить, не поскользнулась на льду и не утонула.

Когда Джейми вернулся в дом, пол на кухне был чистым. Розалин Брукс вымыла пол, умылась сама и убрала в хвост свои волосы цвета меда. На голове у нее все еще оставались следы крови, но Джейми Фарреллу не хватило решимости сказать ей об этом. Розалин поднялась наверх посмотреть, как там ее дочь. Потом она спустилась вниз и надела рабочие сапоги мужа. В них она выглядела еще более хрупкой. О перчатках она не стала беспокоиться. Мистера Брукса она хотя бы завернула в одеяло, и Джейми был за это благодарен. Они попытались потащить его по полу, но у них не получилось. Тогда Джейми пошел в гараж и прикатил оттуда тачку. Ему было так жарко, что хотелось снять шапку и шарф, но он знал, что если снимет, то мать ему задаст.

Им потребовалось объединить все силы, чтобы толкать тачку через снег. Глубокий слежавшийся снег, который они тихонько проклинали. На полпути через поле они остановились, чтобы передохнуть. Оба одновременно посмотрели наверх, на падающий снег. Розалин протянула руки и запрокинула голову. Джейми никогда не думал о будущем, кем он станет, что будет делать. Все это было для него как в тумане. Но теперь он видел, что кровь все еще сочится из раны на голове Розалины, и он подумал, что, наверное, ей надо бы наложить швы. Его будущее почти наступило.

По дальнему берегу пруда росли сосны и падуб. Туда-то они и направлялись. Им пришлось протащить его по замерзшему бурьяну. Они набили его карманы камнями, тяжелыми черными камешками, которые, по мнению Джейми и Хэнка, лучше всего подходили для рогаток. Розалин сняла с себя рабочие сапоги и набросала камней и туда тоже, надела сапоги на мужа, зашнуровала их и завязала аккуратный узелок, а потом еще и двойной узелок.

— У вас ноги замерзнут, пока будем идти обратно, — прошептал Джейми.

Казалось, ей было все равно. Она закрыла глаза, а когда открыла, они все равно остались щелочками. Снегопад делал все вокруг тише и тише. Они затащили его в пруд и смотрели, как он погружается. Сначала раздался звук, будто вода заглотила тело, а потом ничего не было слышно. Только тишина.

— Иди домой, — сказала Розалина. — Иди. Мама будет беспокоиться.

Ему страшно не хотелось оставить ее вот так, босую, окровавленную.

Она наклонилась и поцеловала его прямо в губы, в знак благодарности.

Всю дорогу до дома Джейми Фаррелл бежал, неистовое дыхание отдавалось в ребрах. Сапоги и штанины у него были мокрые и грязные. В сапогах была вода из пруда, зловонная, холодная. Он дрожал и никак не мог остановиться. Хуже всего было то, что его ждала мать.

— Что ты так долго? — спросила Грейс. — Уже восемь пробило. Ты пропустил свою передачу.

Потом посмотрела на него повнимательнее.

— А где лопата?

— Я забыл.

Джейми повернулся к двери.

— Извини. Я сбегаю принесу, если хочешь.

Мать остановила его и посмотрела на него еще пристальнее.

— Я сама схожу. Делай домашнее задание и готовься спать.

— Я могу сгонять за лопатой утром, — предложил Джейми.

В душе он запаниковал. Но Грейс уже надевала пальто. Потом она влезла в теплые черные сапоги. После того как она ушла, Джейми направился в спальню, которую делил с братом. Было так, будто он только что проснулся от кошмара и вдруг оказался на слишком жарко натопленном втором этаже родного дома. Он подумал обо всех раненых и страдающих людях в этом мире, о людях, которых он даже не знает, и ощутил собственную беспомощность.

— Что, если я стал соучастником убийства? — спросил он Хэнка.

Тот лежал в кровати и в полусонном состоянии и пялился в учебник по истории.

— А что, если ты самый большой придурок из всех на земле? — ответил вопросом на вопрос Хэнк.

Готового ответа на этот вопрос, по крайней мере той ночью, не было.

Была уже почти полночь, когда домой вернулась Грейс. Снегопад сошел на нет, она стряхнула снежинки с пальто и потопталась на коврике у двери, чтобы сбить лед с сапожек. Обычно Джим не возвращался домой до самого утра, но в ту ночь он вернулся раньше. Буря оказалась не такой страшной, как предсказывали метеорологи. Его люди могли позаботиться об оставшейся расчистке.

— Где ты была? Мальчики уже в постели, и когда оказалось, что тебя нет, я не знал, что и подумать.

Но это было неправдой. На мгновение он подумал, что она ушла от него. Просто исчезла в ту, другую жизнь, о которой она, казалось, задумывалась иногда. И сейчас они смотрели друг на друга, жарко дыша. Снаружи к дому льнули сугробы, зима в этих краях тянется долго.

— Я пошла и разогрела томатный суп для Розалины.

— В самом деле?

Грейс села у стола. Все знали, что там происходит, и никто даже пальцем не пошевелил, чтобы хоть что-то предпринять.

— Хэл вдруг сорвался с места и исчез. Ни денег не оставил, ни записки, ничего. Она думает, может, он снова в армию подался.

Джим смотрел в окно. Только что по их полю прошли два оленя. Он надеялся, что снег не слишком глубок и что они могут откопать из-под него последние увядшие стебли душистого горошка — все дикие животные считали их восхитительными на вкус.

— Думаю, не наше это дело, — отозвался Джим.

С этого расстояния ягоды остролиста выглядели почти тропическими плодами из совершенно иной реальности.

— Как скажешь.

В волосах у Грейс Фаррелл все еще поблескивали запутавшиеся снежинки, которые точно растают к тому времени, когда они лягут в постель. И Грейс даже не узнает, что они там были. И когда она будет вспоминать эту ночь, она даже не будет помнить, что шел снег, а будет помнить лишь лицо мужа, его сосредоточенность, которую она так любила, мужчину, к которому она всегда могла обратиться, даже в такую холодную ночь, что стояла тогда.

Индия

Моя мама рассказывала мне, что в тот день, когда они нашли дом, пели черные дрозды. Их слышно было от самой дороги. Это была волна звуков, черно-голубая, мелодичная. Точно синяк, который уже начинает проходить. Ничего, кроме мира и гармонии. Вот так родители и поняли, что достигли своего места назначения. Стоял ноябрьский день конца тысяча девятьсот шестьдесят девятого года. Земля и небо были серыми, и мои родители оседлали самую макушку мира. Или, по крайней мере, им так казалось.

Мой отец был урожденным Джоном Адамс-Купером, но звал себя Риша, на хинди так кличут тех, кто родился под знаком Тельца. Подростками мы с братом любили говорить, что это знак бычьей тупости. Нам это было без разницы, но в отцовском характере и в самом деле прочерчивалось тупое, покорное животное восприятие происходившего с ним, как хорошего, так и плохого. И если эта черта характера делала его быком, то так тому и быть. Он учился вместе с йогом в Кембридже, но все еще страдал от истощения и посттравматического стресса. Он решил, что городская жизнь вредна для человечества, вот так и вышло, что мои родители двинулись в путь, да так и путешествовали из Вермонта в Нью-Гемпшир и дальше, до самых окраин Кейп-Кода, где в конце концов песня черных дроздов заставила их замереть на месте. Это был знак, моя мать была в этом абсолютно уверена. Двадцать четыре дрозда сидели рядком на крыше дома, по одному на каждый час каждого дня. Одна птица оказалась белой, и это тоже было принято за предсказание счастливого будущего.

От тетушки, вырастившей его, отцу достались в наследство кое-какие деньги — неожиданный подарок судьбы. Тот дом и стал их судьбой, как сказала мне мать. Путь, им предназначенный.

Естественно, любому человеку, сохранившему хотя бы остатки разума, сразу же стало бы ясно, что обветшавшая ферма никак не могла воплотить собою чей-либо лучезарный путь. Ферма была выставлена на продажу в течение пяти лет, а до этого она принадлежала семье местного доктора, который решил продать ее, когда переехал со всей семьей в деревенский дом побольше.

Никому из местных дом был не нужен. Поговаривали, что в нем водились привидения. Мальчишки бросали камни в окна, а девчонки уверяли, что если у тебя хватит смелости пройти мимо большой старой груши и дважды покрутиться вокруг, то на дороге появится парень, предназначенный тебе в мужья.

Дом был совершеннейшей развалиной, но мои родители этой очевидности не заметили. Отопление было выключено. Крыша протекала. Канализация переставала работать, как только температура опускалась ниже нуля, поэтому уборной на улице все еще пользовались, хотя задницу там можно было отморозить буквально за минуту.

И все равно никто не мог переубедить мою мать, когда-то бывшую Наоми Шапиро с Грейт-Нек на Лонг-Айленде, но потом ставшую совершенно иным человеком. Она была женщиной, видевшей то, что хотела видеть. Стало быть, привела их в этот дом любовь, и там выросли мы с братом. Это был наш счастливый случай, само совершенство, блаженство — никак не меньше.

Мать часто поступала вопреки тому, чего от нее ожидали. Это я поняла достаточно рано. Она совершала бесповоротные ошибки. Так, например, как-то раз на выходные, будучи девятнадцатилетней второкурсницей Вассара, поехала в Бостон и там, в центральном парке, встретив моего отца, влюбилась в него, хотя это было самым последним поступком, который она могла совершить.

Это было просто безумием, выходкой глупой впечатлительной девчонки. Если бы Наоми действительно разбиралась в предзнаменованиях, она бы различила эти знаки. Когда она встретила моего отца, ему было тридцать пять, он был слишком стар для нее, слишком потрепан жизнью. Он воевал во Вьетнаме и не работал с того самого дня, как вернулся в Массачусетс. И это было ее судьбой? Наоми Шапиро, читавшая карты Таро, не увидела ясно, что принесет ей будущее.

У моего отца было красивое лицо с сильными чертами, что моя мать ошибочно приняла за внутреннюю силу. Пока они не провели вместе ночь, она и не знала, что он плачет перед тем, как уснуть.

Ему снились страшные кошмары, и он скрипел зубами так, что трескалась эмаль. Но после первой ночи, которую они провели в объятиях друг друга на полу квартиры, принадлежавшей кому-то, с кем едва были знакомы, было уже слишком поздно уйти. Чем глубже был ранен мой отец, тем теснее моя мать была привязана к нему.

Если бы она была мудрее, или старше, или хотя бы поопытнее, она бы понимала, что любой мужчина, признающийся в любви после получаса знакомства, — это человек, чьи ноги плотно стоят в мире фантазий. В случае с моим отцом все эти мечты были ночными кошмарами. В них не было ровно ничего, что могло бы считаться судьбой, которую должен разделить с ним другой человек, не было никакого желанного будущего, никакого удела, предназначенного судьбой.

Ошиблась моя мать и насчет тех самых дроздов, сидевших рядком на крыше нашего дома. Они были знаком несчастья, а вовсе не счастливой приметой. Всем известно, что белый дрозд — это попросту призрак, тень того, что должно неизбежно произойти. И вся цепочка птиц означала совсем не двадцать четыре часа, а двадцать четыре года. Именно столько лет мои родители были женаты.

Мы с моим братом Калкином появились на свет с разницей в один год на летней кухне, собственно говоря, в сарае с грязным полом, на задворках нашего участка. Родители не верили в больницы, они верили в силу медитаций и в естественный порядок вещей. Отец оставался приверженцем сознания по Махариши и Кришне, посему путь его был к простоте. Мой отец был убежден, что в Индии младенцы приходили в этот мир легко, пока матери сосредоточивались на единственной капельке пота, и что здесь, в Америке, вокруг этого события устраивали слишком много суеты по пустякам.

Однако с моим братцем Калкином всегда было нелегко. Даже еще до того, как он родился, он уже не подчинялся покорно планам родителя. Калкина пришлось переворачивать и убеждать покинуть матку. К счастью, наша соседка Джозефина Брукс пришла проведать нашу мать, а потом сразу же помчалась домой и позвонила доктору Фарреллу.

Когда доктор приехал к нам, чтобы помочь матери родить моего брата, после того как тот отказался родиться естественным путем, думаю, он был шокирован тем, в каком состоянии был сам дом, ведь доктор в нем вырос. Доктор Фаррелл вернулся к нам на следующий год уже ради меня. Отговорка, придуманная задним числом, гласила, что он появился у нас просто так, на всякий случай.

Многие годы мы с Калом заходили в нашу сараюшку, и каждый раз мысль о том, что мы родились именно здесь, ошарашивала нас. Неужели такое было возможно в наши дни, в наше время? И вообще, было ли это законно — вытворять такое?

Как только нам предоставлялась такая возможность, мы смотрели телевизор в доме у Нэнси Ланахан. Мы знали, что детей полагается рожать в чистых больничных палатах, где над рожающими мамочками хлопочут медсестры и где имеется масса медицинского оборудования на случай необходимости. Мы знали, что наши родители отличались от других людей. Каждый день всеми возможными способами они нам это доказывали. У нас с Калкином были простые желания, мы мечтали о белом хлебе, купленном в магазине, о глаженой одежде и тех самых коробках конфет, о которых мать говорила, что от них у детей портятся зубы, а сами дети становятся гиперактивными.

Работы у отца никогда не было. Его представление о работе сводилось к тому, чтобы в конце Лета выкосить высокую траву на нашем поле, а потом сложить сено в тот самый сарай, где мы родились. Теперь мать держала там двух овец — для шерсти. Она зарабатывала нам на жизнь вязанием. Мать делала затейливые, красивые вещи, но этого было не достаточно. Мы оставались бедными, хотя проблема была не в этом, а в той гордости, с какой родители относились к нашему скромному положению. Будто то, что у нас ничего не было, делало нас каким-то образом лучше прочих. Мы были высшими существами, потому что топили печку дровами, обогревая дом зимой, и набрасывали кучи одеял на кровати, чтобы не замерзнуть ночью. В конце каждого месяца мы ели рис и бобы.

Одежду мы донашивали до нитки, и тогда моя мать, выросшая с гардеробом, набитым одеждой, которую я бы сама возжелала — кашемир, и кожа, и кружева, — ставила нам на джинсы заплатки из дешевой бумазеи, а мой брат отрывал их напрочь, как только выходил из дома.

«Да пошло все на фиг!» — говорил он. С каждым годом Калкин становился все жестче. Казалось, он наращивал вокруг себя раковину, через которую ничего не проникало. На него даже холод не действовал. Он никогда не надевал зимнее пальто. Он отказывался заморачиваться с шапками или зонтиком. Он был неуязвимым, наш Калкин, и в один прекрасный день должен был переиграть наших родителей. И дырки в его одежде только проясняли положение дел — он был слишком хорош для той жизни, которой мы жили. Каким-то образом он оказался не на своем месте, его забыли на пороге, родили в сарае, а он был предназначен совсем для другого мира.

Предполагалось, что мы вегетарианцы, но мы с Калкином уплетали гамбургеры и тушеную говядину так, что только за ушами трещало, когда нам выпадало счастье получить приглашение на обед в дом нашей подружки Нэнси Ланахан. Ланаханы жили на скромном ранчо, в миле по нашей улице, но нам казалось, что их дом просто великолепен. Там были телефон, телевизор, два родителя, причем оба работали, еда в холодильнике. Ну о чем еще можно было мечтать?

Если бы нам представилась хотя бы малейшая возможность, хотя бы половинка шанса, мы бы тут же переехали в дом Нэнси. Мы ненавидели нашу ферму, наших родителей, нашу жизнь.

Особенно сильно мы ненавидели наших овец, Падму и Брауни, которые были ужасно тупыми. Они объедали материнский сад, они залезали в крапиву, они часто застревали в грязи на берегу пруда. Как только мы с Калкином подкрадывались к ним, они впадали в панику и бросались в бегство, будто мы были не дети, а волки. Нас возбуждала погоня за этими глупыми созданиями через луговину, крики «ату, бараньи котлеты!», погоня сквозь заросли ваточника, пока сердце чуть ли не выпрыгнет из груди. А потом мы испытывали невнятное чувство смущения. Ведь не эти же овцы были нашими врагами, так зачем срывать на них злобу?

Как-то раз зимой, когда Кэлу было шестнадцать, а мне пятнадцать, мы поклялись, что уедем в Лос-Анджелес. Стоял декабрь, была ясная звездная ночь, и мы шли домой от Нэнси. Снег скрипел у нас под сапогами. Воздух был таким соленым и холодным, что при каждом вдохе болело в груди. К тому времени Нэнси уже влюбилась в моего брата. И хотя Нэнси божилась, что, пока я смотрела по телевизору «Даллас», у них под лоскутным одеялом почти все свершилось, Кэл не собирался связывать себя обещаниями. Когда он дал зарок уехать из дома, я готова была заплакать.

Я знала, что он сдержит свое обещание. Он был таким сильным перед лицом слабости, таким же надежным, как и неумолимым. И хотя он был еще рядом со мной, и мы шли по дороге с поднятыми воротниками, и джинсы у нас были такие выношенные, что ветер продувал штанины насквозь, у меня было такое чувство, что его здесь уже почти нет.

Почти вся городская молодежь знала, что наш отец выращивает марихуану в поле за домом, что каждый день он курит ее перед тем, как предаться медитации в летней кухне или на берегу, где растет высокий камыш. Они думали — это смешно, что такой старик все еще занимается этим. Они думали, что нам крепко повезло, что мы живем без правил и наставлений и что от нас вроде бы даже ничего и не ждут. И вот мы услышали, как наш отец монотонно напевает у пруда. Я бы так хотела, чтобы мои родители знали, что я предпочитаю им тех богатых, самоуверенных типов из «Далласа». Я умирала от желания вот тут же, сию секунду оказаться на Сатс-Форк, и чтобы волосы у меня были выкрашены в светлый цвет и уложены в пышную прическу, и чтобы кольца с бриллиантами сверкали на каждом пальце.

— Гребаный придурок, — сказал мой брат про Ришу той холодной ночью. — Не верю, что генетически я его сын. Я убираюсь отсюда, Майя. И если у тебя есть мозги, то ты сделаешь то же самое.

От семьи Адамс-Купер мой брат унаследовал очертания челюсти отца. Он был красив, но не знал этого. Его золотые волосы летом становились совсем белыми. У меня были вьющиеся темные волосы матери и серые глаза отца, а больше ничего, что принадлежало бы им.

В отличие от большинства молодых людей, которых мы знали, мы с братом не курили травку и не попадали в неприятности в школе. Мы презирали тех, кто занимался этим. Особенно мой брат стремился доказать, что его наследственность была ошибкой. И следовательно, о развлечениях для нас и речи не было. Глупые поступки были немыслимыми. Я была более осторожной. С чего бы это мне работать изо всех сил, если я вовсе не была уверена в том, что нам удастся избежать наследия своих родителей? Я позволила брату быть подопытной морской свинкой и ждала, сумеет ли он исправить то, что было неправильным в нашей с ним жизни. Он работал на бензозаправке, в Рождество продавал елки, которые рубил на нашей земле. Позже, когда он уже учился в старших классах, он начал продавать травку, выращенную нашим отцом. Он скопил достаточно денег, чтобы перебраться в Лос-Анджелес спустя две недели после окончания школы.

К тому времени, когда ему исполнилось восемнадцать, Кэл, вероятно, заработал больше, чем отец за всю свою жизнь, но он мечтал о большем. Он не собирался оставаться в нашем маленьком городишке, где основной темой для разговора в магазине были приливы, а уж шторм становился новостью номер один для всех без исключения.

Нэнси изо всех сил пыталась заставить моего брата остаться. В ночь перед его отъездом она, рыдающая и растрепанная, сидела у нас на пороге, открыто признаваясь в любви к нему. Когда Кэл сказал, что между ними все кончено, она перерезала себе запястья прямо на нашей дорожке к крыльцу, но даже это не заставило Калкина остаться. Он спокойно вылил кастрюлю воды на пятно, чтобы смыть кровь и чтобы койоты не заявились сюда в сумерках.

— Должно быть, я сделала что-то не так, — высказалась мать о том, что Кэл стал таким черствым и жестким.

Он даже не позволил им отвезти его в аэропорт, вместо этого он поехал на автобусе.

— У каждого свой путь, — сказал отец.

Волосы у него были такие длинные, что ему приходилось заплетать их в косу, чтобы не падали на глаза. Как-то вдруг они у него поседели. Риша был не намного старше родителей моих друзей, но он казался совсем древним.

Я смеялась над тем, как мой отец видит мир. Реально. Сколько я могла помнить, он всегда собирался в Индию. Один из его старых приятелей еще по армии как-то раз, обедая у нас, рассказал, что отец мечтал о таком путешествии, еще когда они служили вместе. Но пока что тропа моего отца привела его разве что в поле за домом.

Что касается матери, то ей уже было слишком поздно проявлять свои материнские инстинкты. Она плакала целыми днями, когда умерла ее овца Падма. Но когда у меня была корь, мне пришлось самой топать по нашей улице до самого дома Нэнси и оттуда вызывать себе врача. Если бы я доверила свою судьбу матери, то могла бы запросто умереть ради доказательства того, что злоупотреблять медициной вредно для здоровья.

— Ты много чего сделала не так, — проинформировала я мать. — Считай, все.

Она была эгоистичной и неумной, а теперь она уже не была даже хорошенькой. Ей бы оставаться Наоми Шапиро и жить нормальной жизнью, вместо того чтобы рыдать над овцами и смотреть, как единственный сын пакует вещи и улетает в тот самый миг, как только смог это сделать. Ей бы хоть разочек предложить мне почаще расчесывать волосы.

Риша, казалось, едва заметил, что Калкин уехал. Он был занят очередным своим проектом, который он так никогда и не закончил. В то лето, когда мой брат уехал в Лос-Анджелес, отец занялся разборкой нашей кухни. Для пола он напилил красивых яблоневых досок, и весь дом пропах сидром, печальным запахом, въевшимся в нашу одежду и волосы.

Никто не использовал древесину яблони для пола. Яблоня считалась одним из самых нежных видов древесины, который легко повредить. Но моего отца такие мелочи не заботили. Только не его, Ришу, быка. Он перенес гриль в летнюю кухню, в тот самый сарай, где родились мы с Кэлом, и теперь мать могла готовить там.

У нас все еще оставалась Брауни, овца с темной шерстью, но она была уже старенькой и немощной, везде ходила за матерью по пятам и жалобно плакала, когда ее не пускали в дом или летнюю кухню. Иногда Брауни казалась почти человеческим существом, но потом я замечала ее, застывшую как камень на дальнем поле, ищущую глазами мою мать, но в направлении с точностью до наоборот — и мое сочувствие испарялось.

Теперь, когда уехал мой брат, я сама стала как каменная. Раньше всегда нас было двое на двое. Двое нас — нормальных, разгневанных, повергнутых в ужас. И двое их — жгущих благовония Мумтаз, [10] монотонно распевающих допоздна, так что иногда я просыпалась от самого крепкого сна и воображала, что попала в чужую страну, откуда мне уже никогда не выбраться.

Брат получил работу у какого-то кинопродюсера, что меня совсем не удивило. Все хотели заполучить хотя бы частичку Калкина. Он был таким золотистым, таким уверенным в себе, просто генетическим чудом. Пока Нэнси томилась от любви к нему, она быстро набрала двадцать фунтов. Потом начала писать шариковой ручкой странные стихи на своей коже. Ее родители так расстроились, что стали возить ее по субботам в Бостон на консультации к психиатру.

Нэнси практически перестала со мной общаться. По какой-то причине она винила меня в том, что я не остановила брата и дала ему сбежать из Массачусетса, как будто я могла его хоть в чем-то переубедить. Наши с ним отношения были устроены совершенно по-иному. Калкин поступал как ему заблагорассудится, а я смиренно следовала за ним. Иногда я стояла рядом с этой дурой Брауни посреди нашего поля и думала, что, вероятно, я испытываю те же чувства, что и она, когда потеряла Падму. Я тоже превратилась в создание без смысла существования, пугающееся порыва ветра, от которого клонятся к земле головки ваточника, стука яблока, упавшего с дерева.

Одиночество — это всегда плохо. Хуже всего быть одной, когда тебе семнадцать. Жизнь может показаться отвратительной и безнадежной. Именно это со мной и произошло. Я перестала разговаривать с отцом, хотя и раньше-то мы много не беседовали. Я смотрела, как он перестраивает кухню, и просто знала: чтобы закончить, у него уйдет не меньше года, а то и больше. Я физически ощущала, как во мне нарастает ожесточение.

Пришла зима, а Наоми по-прежнему тащилась на летнюю кухню, чтобы развести огонь в гриле. И что самое смешное, она даже не жаловалась. Мне так хотелось тряхнуть мать хорошенько и сказать: «Проснись! Вот человек, за которого ты вышла замуж, который курит в лесу травку, который старается, чтобы каждая досочка для кухонного пола была идеально выстругана, тогда как остальной дом попросту рушится вокруг нас! А Калкин за три тысячи миль отсюда! Что ты сделала с собой? С нами? С нашими жизнями?!»

Я постоянно думала о том дне, о котором мне рассказала мать, о дне, когда они впервые нашли этот дом. Тот день казался мне проклятием, холодной рукой судьбы. И вот я начала думать над тем, кто же эти люди, эти незнакомцы — мои родители. Я поехала на поезде в Нью-Йорк, потом по железной дороге Лонг-Айленда в китайский ресторан на Грейт-Нек, чтобы встретиться с Джудит, старшей сестрой моей матери.

Моя тетя была похожа на мою мать, но только как отражение в кривом зеркале во время карнавала. Она была похожа на Наоми и в то же время совсем другая. Моя мать культивировала собственную безыскусственность, а на Джудит был элегантный черный костюм, который я тут же возжелала всем сердцем, как только увидела. Пальцы были унизаны бриллиантами. И правда, она напомнила мне Сью Эллен из «Далласа», только не такая симпатичная.

Тетя бросила на меня один-единственный взгляд и была явно разочарована. Я выглядела так, будто вся состояла из прутиков, это я знала. Зачуханная, давно утраченная племянница. Далеко не подарок — и это я тоже прекрасно понимала. И тем не менее мы вместе съели ланч, а я молилась про себя, чтобы тетя оплатила чек. Джудит рассказывала мне о своих дочерях — моих кузинах, одна уже учится в колледже Смита, [11] а другая — в колледже университета Брауна. [12]

«Ух ты, круто», — почти сказала я, но удержала рот закрытым. Она рассказала мне и о том, что теперь, после того как девочки уехали, муж хотел бы переехать на Манхэттен, пусть даже квартиры там сейчас такие дорогие. На самом деле мне все это было безразлично. Я хотела узнать о Наоми.

Когда я спросила, что случилось с моей матерью, почему она так от всех отличалась, тетя не смогла мне много рассказать. Джудит была на пять лет старше и поглощена своими делами. Она никогда не уделяла большого внимания маленькой Наоми, которая любила читать, была такой милой и никому не доставляла проблем. А потом милая маленькая девочка взяла и вышла замуж за этого сумасшедшего, и для семьи она навсегда была потеряна. Почему Она так поступила, осталось для всех загадкой.

— У нее всегда было слишком доброе сердце, — сообщила мне тетя, когда я уже уходила. — А это может доставить неприятности, если не быть начеку.

По дороге домой я думала о ее словах. Сердце матери кровью обливалось при мысли о моем отце, это было совершенно очевидно по тому, как она пеклась о нем. Она готова была ехать за пятьдесят миль, чтобы купить именно тот зеленый чай, который он предпочитал. Она ждала его и гордилась тем, что никогда не ложилась в постель без него. После возвращения из Нью-Йорка каждый раз, когда я смотрела на Наоми, я видела ее обливающееся кровью сердце, а в моем сердце росла холодность при мысли об отце.

Горечь в моей душе обращалась в яд. Отец разрушил наши жизни без особой на то причины. Чисто из тщеславия, ничего больше. Мы никогда не могли найти предмет для разговора о чем-нибудь особенном, а сейчас и вовсе не о чем стало поговорить. У нас не было телефона, поэтому, когда я хотела позвонить Кэлу, мне нужно было идти к соседке, мисс Брукс, и звонить с ее кухни.

Мисс Брукс работала в городской библиотеке и привыкла к шепоту. Но она была достаточно любезна, чтобы притвориться, что не слышит меня, когда я умоляла Кэла приехать домой. Иногда, когда я говорила об этом, я начинала плакать. Я понимала, что уже начинаю надоедать Кэлу. У него в Лос-Анджелесе была своя жизнь. Он получил повышение на работе, переехал в квартиру побольше, и это всего лишь через шесть месяцев. Там были женщины, на все готовые ради него, и мужчины, которые хотели бы, чтобы у их собственных сыновей были такой же драйв, деловитость и честолюбие, как у Кэла. И это был его мир, его мечта, его реальность, его жизнь.

— Я говорил тебе, уезжай, — сказал мой брат. — Учись, зарабатывай оценки. Поступай в колледж. Делай что хочешь, только уезжай оттуда.

Из соседского окна я могла видеть Брауни, стоящую в нашем поле.

— Спасибо, — ответила я Калкину.

Я была кислым яблочком. Я была горькой таблеткой.

— Вот уж спасибо так спасибо за твою заботу. Ты такой же эгоист, как и они все.

У отца была Индия, у Калкина Лос-Анджелес, так в чем разница? Все они думали только о себе. О своих жизнях. О своих мечтах.

Мой брат погиб на 105-й автостраде спустя две недели после нашего разговора.

Он купил «мустанг кабриолет». Были сумерки, и он ехал осторожно, что было, безусловно, разумно, но недостаточно. Через две полосы от него за рулем оказался совершенно пьяный субъект, и моего брата не стало. Мы узнали обо всем только на следующий день. Никто не мог нам позвонить, у нас не было телефона. Джозефина Брукс зашла к нам после того, как ей позвонил друг Кэла из Лос-Анджелеса. Мисс Брукс была вся в черном и похожа на облако, пробегающее по небу. Она постучала в нашу дверь, несмотря на то что мы никогда дверь не запирали. Все знали, что мои родители не верили в замки и ключи.

Когда я увидела лицо матери, я поняла, что случилось. Я тут же поняла, что мы все-таки ухитрились потерять его. И сердце мое разбилось прямо тут, в ту же секунду.

Я не стала ждать, пока появится отец, который как раз ремонтировал крышу летней кухни с помощью старых газет и гудрона. Я помчалась прямиком к Нэнси Ланахан и бросилась к ней в объятия. Мой брат был единственным человеком, которого я любила в этом мире. Я никогда ему об этом не говорила, но думаю, что он знал. И все равно моя любовь была как якорь, слишком тяжелый для него. Возможно, он убегал и от меня тоже.

Всю ту неделю я оставалась у Ланаханов. Нэнси пожалела меня, простила мне мои прежние грехи и плакала вместе со мной. Она перестала есть и потеряла весь тот вес, что набрала после отъезда моего брата.

Наверное, ее родители попривыкли к девушкам, страдающим нервными срывами, у которых от горя мозги слетали с катушек. Они даже разочек свозили меня к психиатру Нэнси, но доктор не нашел, что бы предложить мне стоящее. Со временем горе рассосется. Вот и все, что он мне сказал. Что бы это значило? Рассосется как облако, или из этого облака пойдет дождь и пропитает насквозь все, каждую минуту, каждый день, каждую мелочь в жизни? Ответ не показался мне достаточно удовлетворительным. Я не могла перестать повторять про себя имя Калкина. Если бы я сказала об этом отцу, он бы рассказал мне какую-нибудь чушь о том, что теперь имя Калкина стало моей мантрой, моей личной дорогой к просветлению.

И в самом деле, в конце недели за мной пришел Риша. Стоя в гостиной Ланаханов, он казался еще более смехотворным, нежели обычно. Риша был высок, и ему пришлось сгорбиться. Он моргал на свету. Телевизор был включен, и моего отца отвлекала дрожащая картинка. Как-то раз мать проболталась, что он бывал в бою, где ему приходилось делать ужасные вещи. Но я не могла представить себе Ришу убивающим кого-нибудь. Я не могла представить себе его действующим в реальном мире — ни тогда, ни сейчас.

Когда он заговорил с Ланаханами, он повторялся, он казался растерянным, он сморкался в старый носовой платок. Казалось, что даже голос у него не был прежним. По крайней мере, мне так показалось. Отец Нэнси пожал Рише руку и сказал, как он сожалеет о моем брате, о мальчике, который был таким многообещающим. Мой отец выглядел сбитым с толку. Он издал странный звук горлом.

Я лежала на полу, на красивом шерстяном ковре, золотистом, как цветущее горчичное поле. Я отвернулась. Если я притворюсь, что сплю, может, отец поверит. Его легко можно было убедить. Он всегда говорил нам с Калкином, что пару раз видел в лесу призрак моряка. «Сдается мне, так и было, — смеялся Калкин. — Если бы я курил столько травки, как он, я бы тоже повстречал того моряка». Но вообще-то Джозефина Брукс рассказывала мне то же самое. Она говорила, что и в самом деле был такой моряк, он построил наш дом, а потом пропал в море.

Как все похоже, думала я. И мой отец тоже пропал. В какой-то момент он провалился через дыру во Вселенной и с тех самых пор тащит туда и нас всех. Вот теперь он стоит в гостиной Ланаханов и все еще хочет втянуть туда и меня.

Я подумала, а не утопиться ли мне? И что при этом будешь чувствовать? Я представила себе голубизну и напор холодного прилива, как под весом воды перестают двигаться руки и ноги. Поэтому я продолжала притворяться, что сплю. Миссис Ланахан обещала сказать мне, что за мной приходил отец. Она передаст, что моя мать беспокоится. Я уже пропустила заупокойную службу, которую они провели по моему брату в лесу, где развеяли его прах, присланный из Лос-Анджелеса, и теперь он навечно с нами. А вот этого я простить не могла. Они могли бы оставить мне немножко, и я всегда носила бы частичку его останков с собой в мешочке. Я увезла бы его отсюда прочь.

Думаю, в ту ночь Ланаханы поняли, что я не уйду. Они были добрые, достойные люди. Возможно, у них за меня тоже болела душа. Полагаю, я была достаточно жалкой, но я очень старалась быть в доме полезной, я мыла кухню, расчищала снег и молилась, чтобы они не разглядели мою истинную сущность и не выставили меня за дверь.

Я прожила у них до конца года, до окончания школы. Когда мне случалось проходить мимо фермы, я считала до ста. Я не смотрела ни на дом, ни на поле. Я уже не различала песнопений отца и завываний ветра. Довольно скоро Нэнси влюбилась в своего напарника по работе в биологической лаборатории, но я не торопилась с любовью. Вместо этого я получила хорошие оценки и, следуя совету Калкина, подала документы в Колумбийский университет, где мне дали стипендию.

Домой я зашла один раз, сообщить родителям, что переезжаю в Нью-Йорк. Никто мне об этом не сказал, но, пока меня не было, умерла Брауни. Поле выглядело пустым, несмотря на то что весна была в разгаре, и дикий душистый горошек буйствовал на лугу. Если стоять на дорожке, ведущей к крыльцу, все оттуда казалось зеленым и пурпурным. Надо всем висела дымка, будто все это было уже в прошлом. Я подумала о брате, и о том, как он всегда стремился уехать прочь, и том, что теперь он навсегда был здесь. Я подумала о мягкосердечных людях и о матери, совсем молоденькой в Нью-Йорке, стоящей перед своим гардеробом с одеждой и думающей о том, что нечего надеть.

Мои родители уже знали о стипендии. В местной газете по этому поводу было сообщение с фотографией, так что мать не удивилась, увидев меня с остриженными волосами. Больше никто не носил длинные распущенные волосы, за исключением моих родителей. Мать обняла меня в дверях, и должна признаться, что на мгновение я замерла, стоя там, прежде чем вошла в дом выпить чашечку чая.

Отец закончил пол, и плита была установлена заново, но с водопроводом все стало еще хуже, чем раньше. Матери приходилось таскать воду из пруда ведрами, а потом кипятить эту грязную воду на плите. Чай, что она для нас приготовила, был с привкусом мяты и ила. Пить его было невозможно. Что касается отца, то его нигде не было видно. Я подумала было, что он меня избегает, но это не имело значения. «Только не говори мне, что он наконец поднял задницу и отправился в Индию», — сказала я. Я подразумевала, что это шутка, но мать дала мне пощечину. Я отшатнулась в изумлении. Моя мать не верила в телесные наказания, да и в дисциплину и гнев тоже.

— Не смей не уважать своего отца, — сказала она. Это она-то, рыдавшая над дохлыми овцами, она, отказавшаяся принимать участие в жизни современного мира, она, которая всегда была ничем и никем из того, кем я хотела, чтобы она была. — Ты понятия не имеешь, кто твой отец и через что он прошел. Не думай, что у тебя есть право судить его.

Между нами все было кончено, уж это, по крайней мере, было ясно. Мы стали абсолютно чужими друг другу, да, собственно говоря, всегда такими и были. Я не понимала Ришу, и, уж конечно, я не понимала свою мать. Что именно могло заставить ее оставаться с ним так долго? Даже такое большое и глупое сердце, как у нее, не могло обливаться кровью столько лет. Я думала, что поднимусь в свою комнату, но оказалось, что я не хочу ничего из того, что было моим, пока я жила здесь. От деревянного пола пахло яблоками. Я села на автобус, идущий в Бостон, потом пересела на поезд. Все было очень просто. Ты платишь деньги, и тебе дают билет. Все было так просто, что казалось — что-то где-то не так.

Несмотря на то, как я уехала, частичка дома оставалась со мной. Иногда в Нью-Йорке вдруг до меня доносился аромат яблок. Обонятельная галлюцинация, игра воображения, но тем не менее приводившая в замешательство. Случалось, увидев на улице бездомного бродягу, я думала, что это мой отец, приехавший разыскать меня. Но этого так и не случилось. Он не верил в подобные штуки. Он верил, что у каждого человека свой путь и что наше путешествие по жизни для того и предназначено, чтобы обнаружить смысл нашей собственной судьбы.

Отец был в поле, там, где он рассеял прах моего брата. Позже мать рассказала мне, что ему нравилось быть с моим братом. Он ужасно скучал по Калкину. По ночам он плакал еще сильнее, чем раньше. Отцу было всего шестьдесят лет, и он был слишком молод для такой страшной болезни, но мать сказала мне, что он не боялся смерти даже в самом конце. У него был рак, никаких шансов. Но каждый день он шел в поле и смотрел на восход солнца. Он по-прежнему не верил в больницы, да они ему и не помогли бы. Поэтому он просто ждал.

Он сидел на одном месте так долго, что щеглы принимали его за камень и садились ему на плечи. Его не беспокоил холод, ему не досаждала боль. Он уверял, что видел моряка, построившего наш дом, того самого моряка, пропавшего в океане. По полю, где когда-то гуляли Падма и Брауни, шли волны, и до отца доносился запах моря, ведь оно было всего в миле от нас. Он считал дроздов, пока они не превращались в звезды у него в глазах. Он говорил, что мое имя — самое красивое слово во Вселенной и поэтому он назвал меня Майя, но я никогда от него и слова не слышала.

После того как мать рассказала мне все это, я прошла мимо летней кухни, где появились на свет мы с Калкином. В Нью-Йорке я всегда работала летом, и поэтому у меня было достаточно денег, чтобы свозить отца в Индию. Я могла купить билеты на самолет для нас с матерью хоть завтра, заплатив кредиткой. Мы могли бы отвезти его прах туда. Но мать лишь рассмеялась, услышав мое предложение. Об Индии он только говорил. Моя мать уже развеяла его прах над полем, где росли душистый горошек и ваточник. Она сделала это, хотя душа у нее болела за него. Ветреным днем она бросила в воздух горсточку пепла, она отдала свою любовь Вселенной, и ее благодарность перевесила ее горе.

И вот, стоя посреди этого поля, я поняла, что потерялась и что мой путь, если таковой и существовал, мне совершенно неизвестен. Дом казался маленьким, таким крошечным, что я могла бы поставить его на ладонь. Я пошла кругами, пытаясь убежать от себя самой. Вокруг цвел душистый горошек, тот самый, что цвел здесь в моем детстве. Семена-пушинки ваточника взлетали в небо всякий раз, когда задувал ветер с моря. Я произнесла слово «навечно». Не было ничего, что могло бы меня остановить. И если я буду повторять это снова и снова, может быть, я в это и поверю.

Старая груша

Они были всего лишь дачниками, и поэтому никто не уделял им ни малейшего внимания. И через десять лет после того, как Луис Стенли и его жена Мег купили и восстановили старую ферму Адамс-Куперов, к ним все равно относились как к чужакам. Каждый раз, когда они появлялись на почте, чтобы забрать посылку, у них спрашивали документы, и на рыбном рынке в конце дня брали с них по полной, даже если они покупали всего лишь треску или палтуса.

Светловолосая женщина так и оставалась всего лишь женой, обожавшей сына, а муж был просто тем самым мерзким типом, который выгнал Билли Гриффона в самый разгар работ по ремонту дома, а потом пригласил бригаду аж с самого Род-Айленда. Никто не приглашал семейство Стенли поужинать моллюсками, не звали их и поучаствовать в сборе средств на библиотеку. В конце концов, жили они в Бостоне, а в городок приезжали только на лето, чтобы провести здесь июль и август, не больше. Так зачем было брать на себя труд знакомиться с ними поближе? Такая попытка была бы похожа на приглашение красноплечего трупиала к ужину, либо Ловлю угрей в бухте для разговоров с ними. Или письмо рыжей лисе с просьбой переночевать в сарайчике. Просто совершенно разной породы особи. А посему лучше предоставить их самим себе.

Сына, Дина, можно было часто видеть на качелях из шины, свисавшей со старого грушевого дерева во дворе. Если ехать по дороге мимо их дома, то его можно было разглядеть: копна светлых волос, длинные ноги, в мгновенном быстром движении по ту сторону изгороди из кустов сирени.

Как-то летом у него была собака. Но скорее всего, отцу надоели линяющая шерсть и поскуливание, и на следующее лето собаки уже не было.

Дин был странным мальчиком и с возрастом становился еще страннее. Он пугал людей. Как-то раз местные мальчишки направлялись порыбачить на Хафвей-понд и вдруг неожиданно натолкнулись на него, сидевшего в траве в полном одиночестве. Видели его и у бухты в сумерках, когда рыбаки ставили к причалу свои лодки, — снова совсем одного, он пускал плоские камушки по поверхности воды так, будто весь остальной мир не существовал.

Когда мальчику исполнилось четырнадцать лет, Билли Гриффона пригласили переделать старую летнюю кухню в садовый сарай. Или, по крайней мере, так сказал муж. Человеку не часто предоставляется шанс отплатить за старые обиды, и поэтому Билли согласился прийти и посмотреть.

Но когда Билли пришел, Мег Стенли объяснила, что хочет переделать сарай в помещение для мальчика. Билли Гриффон не спешил. В уме он подсчитал, что возьмет с них двойную цену в качестве возмещения за ущерб его гордости и его кошельку, нанесенный ему тогда, когда его выгнали в прошлый раз. Да работа и на самом деле предстояла серьезная. Они хотели, чтобы там была встроенная двухъярусная кровать, новые окна и теплоизоляция, чтобы он перекрыл крышу и сделал стол с книжными полками.

Мег Стенли вышла и смотрела, как Билли снимает мерки. Билли было не до глупой болтовни, его жена Лори недавно оставила его и переехала во Флориду, так что теперь плата за работу, которую он подсчитывал в уме, все время возрастала. Получалось, что вполне возможно, если он правильно разыграет свои карты, то сможет поехать в январе во Флориду на целый месяц.

— Ему не нравится с нами, — сказала Мег Стенли о своем мальчике.

Слова ее прозвучали совершенно неожиданно, абсолютно без всякого повода, и Билли Гриффон не удивился бы больше, если бы вдруг с ним заговорила маленькая мышка в поле.

— Уж эти мальчишки в таком возрасте… — пробурчал Билли.

Должен же он был что-то сказать. А как она там стояла, какое у нее при этом было лицо. Он просто не мог не обратить на это внимания. В сарае гуляло эхо, и его голос прозвучал странно. Раньше там держали овец, и в помещении горьковато пахло животными и сеном.

— Все они балбесы.

— Я подумала, здесь ему будет лучше. Здесь пахнет морем.

Мег сложила руки на груди и выглядела такой беззащитной, что Билли Гриффон вдруг захотелось отложить рулетку и поцеловать ее прямо в губы. Вместо этого он продолжил свои вычисления и выпил стакан холодного лимонада, который Мег Стенли принесла ему. На следующий день он прислал ей смету, она была высокой, но не чрезмерной.

Люди в городе без обиняков объяснили Билли, что он простак, раз согласился на эту работу. Он понимал, что они правы, да какая разница! Он и раньше попадал в идиотское положение. И неоднократно. Он и понятия не имел, что Лорри собирается уйти от него, пока она не выложила весь свой план.

Да и о чем тут было говорить, год был такой, что всем приходилось потуже затягивать пояса, такие плотники, как он, буквально выпрашивали работу, так что с ним все было ясно. Мег Стенли одобрила его планы и цену, и, когда муж, у которого, казалось, хватало ума держаться подальше, прислал чек на треть от общей суммы, Билли Гриффон начал потихоньку перетаскивать к ним материалы для работы и инструменты.

К счастью, все складывалось так, что с самим семейством ему и дела иметь не придется, он даже не собирался начинать, пока они не уедут в город. Но в день, когда он приступил к работе, в лесу он увидел мальчика с луком и стрелами. Или, по крайней мере, так ему показалось. Он сморгнул, и мальчик исчез.

Билли Гриффон почувствовал, как озноб пробежал по всему телу. Поле слева от дома густо заросло цветущим душистым горошком, и в воздухе стоял гул от пчел, комаров и тех большущих оводов, от которых никак не отмахнуться. За сараем росли сосны, и за ними практически не был виден маленький пруд на самом краю участка. Если бы земля принадлежала Билли Гриффону, он первым делом вырубил бы эти сосны, а заодно и заросли остролиста, и тогда от самого дома открывался бы красивый вид на пруд. Но дом был не его, и все, что там происходило, его не касалось, да и мальчика он, может быть, и не видел вовсе.

Билли начал работать на второй неделе сентября. Было жарко, и красиво, и покойно, за исключением песни дроздов. Грушевое дерево во дворе было все покрыто плодами, а в воздухе стоял сладкий аромат. Как-то раз днем, пока Билли заново крыл крышу летней кухни, запах гудрона перекрыл приторный запах. И тем не менее он посмотрел во двор. Он увидел, что груши начали менять цвет и что они стали красными.

Он все думал об этих грушах, пока работал, и у него текли слюнки. Обычно он был честным человеком, но в тот день он сорвал две груши и положил их на подоконник в кухне, чтобы дошли. Потом Билли пришло в голову, что, если он съест одну грушу, случится нечто ужасное, и поэтому он только смотрел, как груши становятся из красных алыми, а затем багровыми с синеватым отливом. А потом он их выбросил.

В таверне Декой говорили, что Билли Гриффона заколдовали или, может быть, он покуривает марихуану, которая, по всеобщему мнению, росла диким образом в полях на земле у Стенли, посаженная много лет тому назад и почти забытая. Но какой бы ни была причина, казалось, он оттуда вообще не вылезает. И верно, он не спеша делал двухъярусную кровать и книжные полки из хорошего красного дуба. Он вручную отлакировал пол и поставил стропила такие прочные, что теперь никакой шторм, даже самый отчаянный, не смог бы при всем желании снести сарай.

Как только он закончил работу, начались неприятности, точно как все и предупреждали. В декабре явился сам Луис Стенли, чтобы проинспектировать завершенный проект. И вскоре после его приезда адвокат разразился письмом в адрес Билли Гриффона, где утверждалось, что тот злоупотребил доверием Стенли, используя для захудалого сарая дорогостоящие материалы. Он завысил объем работ и, следовательно, размер оплаты. Посему Луис Стенли произведет оплату только второго счета, представленного согласно контракту, но никак не третьего.

Никто в таверне не поднял глаз, когда туда вошел Билли, точно как тогда, когда Лорри уехала во Флориду. Люди жалели его, как всегда жалеют дурачков, действующих из лучших побуждений. Остановись на дороге пожалеть койота на обочине — и жди, что тебя покусают. Сделай это еще раз — и жди, что вдобавок тебя еще и пожалеют. Билли ничего не имел против и не удосужился сообщить хотя бы кому-нибудь о том, что жена Стенли прислала ему чек на остаток причитавшейся ему суммы. Пусть он и выглядел дурак дураком, но об этом факте он умолчал.

И когда грузовик Билли заметили припаркованным на дорожке к крыльцу дома Стенли, народ стал думать, что он орудует в сарае, забирая оттуда весь тот хороший красный дуб, чтобы использовать его где-нибудь в другом месте. Они думали, что он, наверное, там слегка пакостит, и никто не винил его за то, что он ищет возмездия.

Но дело обстояло совершенно иначе. Он просто наблюдал за тем, как ветер гуляет в верхушках сосен. Он говорил себе, что если чувствовать себя ребенком, то ребенком все равно не станешь, и что если украсть красную грушу со старого дерева, то из этого никак не может получиться большое несчастье. Это все равно что верить — если свистнуть через листик травы, то это вызовет из грязи угрей, существ, живущих в ней так глубоко, что никогда даже и не подумаешь, что там кто-то есть.

Ну а потом Билли Гриффон держался от дома подальше. Он получил свои деньги, он выполнил свою работу. Он заставил себя больше не парковаться на подъезде к дому. На следующее лето он отправился в Мейн, там у него с приятелями образовался огромный заказ — целое поместье. Его задачей было сделать и навесить в библиотеке от пола до потолка книжные полки из «птичьего глаза». Он такую работу любил, но на сей раз она не принесла ему никакого удовольствия.

Когда он вернулся домой на Кейп, то проехал мимо дома Стенли, но они уже уехали в Бостон. Билли подумал — спал ли мальчик в сарае… ловил ли он запах моря по ночам, сидел ли за столом красного дуба… стал ли он счастливее. Он задавался вопросом — приносила ли Мег Стенли своему мальчику холодный лимонад… а может, она сидела на крылечке и смотрела на светлячков, взлетающих над полем… может, подумала о том, как много заботы он вложил во все, что сделал.

На следующее лето Дину Стенли исполнилось шестнадцать. Он получил свои первые права и гонял по городу как сумасшедший на голубом мотоцикле «хонда», рев от которого отдавался эхом, как звук бензопилы.

Местные женщины говорили, что они никогда бы не разрешили своим сыновьям разъезжать по округе на такой душегубке. Да по Дину было видно, что он никого не слушает и не послушается, добавляли они. Он рисковал, слишком быстро вписываясь в повороты на песчаных проселочных дорогах, летя через дождь без непромокаемого плаща и шлема.

Все в городе соглашались, что если и дальше так пойдет, то не миновать ему беды. Людям не хотелось симпатизировать Дину из-за его отца, но игнорировать его было нелегко. Он был ни капельки не похож на отца, он был абсолютно сам собой. Разок, возвращаясь домой с работы, Айв Кросби видел, как мальчик, стоя посреди дороги, держал на руках мертвого кролика. Бедолагу переехал бензовоз Джексона, что, вероятно, случалось весьма нередко.

Происшествие было банальным, но мальчик держал кролика и плакал, действительно рыдал во весь голос, так, как большинство людей по родным и близким не заплачут. Айву трудно было потом выбросить из головы эту картину — бедный мальчуган на коленях, а мотоцикл его валяется в грязном кювете. В другой раз Микки Магуайр в нашем магазине продал ему выигрышный лотерейный билет. Не такой уж и выигрыш, просто три туза кряду, что давало в сумме двадцать долларов, нечему особо радоваться. Но мальчишка Дин перескочил через прилавок и до полусмерти напугал Микки, заключив его в широкие объятия, от которых у Микки кости затрещали.

— О чем он, черт побери, думал? — вопрошал Микки Магуайр у приятелей в таверне.

И правда, собственные отпрыски Микки — Коди и Сигги — достаточно хорошо знали старика, чтобы не лезть к нему с объятиями ни тогда, когда они еще подрастали, ни тем более теперь. Микки ценил свое личное пространство, особенно когда имел дело с дачниками.

— А что бы он сотворил, кабы выиграл пятьдесят долларов?

На следующее лето мальчику исполнилось семнадцать. Весной он разбил свой мотоцикл в городе и поэтому снова ходил пешком. Он гулял и в дождь, и поздно вечером. Бывало, возвращаетесь вы домой после кино или ужина с друзьями, а тут и он, бредет себе с вытаращенными глазами, хотя все знают, что идти-то ему некуда. Ни друзей, ни знакомых, ни ужинов, ни сбора денег. Ничегошеньки.

Народ боялся встретить его на дороге больше, чем столкнуться лоб в лоб с оленем. У Дина Стенли была приятная внешность, он был парнем стройным и длинноногим, почти мужчиной, но в выражении его лица было что-то отталкивающее. Будто он видел нечто, что, кроме него, никто не видел. Будто он смотрел прямо в огонь.

Луис Стенли появлялся в своем летнем домике нечасто, наверное, всего на пару выходных, не больше. Его жена Мег по-прежнему покупала продукты в рыбной лавке и ходила на почту, и казалось, что ей абсолютно все равно, когда с ней обращались как с пришлой. Когда кто-нибудь с ней здоровался, она даже шарахалась назад.

Несколько раз Билли Гриффон встречался с ней в городе, но казалось, она его не узнает. Билли взял из приюта черного щенка, помесь лабрадора, и завел привычку водить собаку на прогулку в лес неподалеку от дома Стенли. Как-то днем он решительно вторгся на их территорию — позволил щенку искупаться в их пруду.

Но когда Билли увидел женщину, плачущую на заднем дворе, он сорвался с места и побежал, а собака помчалась за ним по пятам. У Билли Гриффона было чувство, будто он угодил в заросли ежевики, будто его всего ошпарило крапивой. Будто вот-вот должно случиться нечто неотвратимое. Он осознавал, как мало знает об этом мире, хотя и прожил в нем сорок пять лет. Собака лаяла, и когда Билли поднял глаза, он на старом дубе увидел большую белую птицу. Он заморгал и потом видел только облако.

Лето было жаркое, жарче, чем обычно, и вся трава стала коричневой. Местные жители ждали осени, чтобы листья сменили цвет, а из Канады пришел прохладный воздух. Когда соседи встречались по вечерам у прудов, разговоры заходили о приближающемся учебном годе, о том, как трудно пришлось садам.

И еще они говорили о мальчике Стенли. Как-то ночью в дом вызвали полицию, и Коди Магуайр, работавший с шерифом и еще никогда никого в жизни не арестовывавший, оказался в ситуации, когда ему пришлось уговаривать Дина выйти из сарая, где тот забаррикадировался. Парень сорвал со стен книжные полки и встроенную койку, сложил все в кучу у двери и заявил, что будет защищаться ножом для рубки мяса.

Мег Стенли стояла рядом с Коди, пока он упрашивал мальчика выйти и поговорить. Была жаркая звездная ночь, наполненная пением лягушек и цикад. Миссис Стенли плакала, и было что-то электризующее в ее страхе. Ситуация могла выйти из-под контроля. Это было очевидно.

Жара стояла тошнотворная, как будто слишком приторная. Коди Магуайр сказал, что ему придется позвонить шерифу, вызвать бригаду из соседнего городка. И вот тогда Мег Стенли, которая, если уж на то пошло, сама и позвала его на помощь, заявила, чтобы он убирался с ее земли. На ее лице было такое выражение, будто она понимала, к чему все идет, и была полна решимости не допустить этого. Она настаивала, что может справиться с мальчиком.

Будь Коди поопытнее, он никогда не оставил бы миссис Стенли одну. Но он был всего-то лет на шесть постарше Дина и был рад, что его отпускают с миром. Он со всех ног помчался к патрульной машине и поехал обратно в участок. Даже когда все закончилось, ему пришлось почти полчаса приводить нервы в порядок на парковке, прежде чем он смог написать отчет.

После того случая Билли Гриффон взял за правило, возвращаясь с работы, проезжать мимо. Если он видел свет в кухне, то считал, что все в порядке. Как-то вечером он набрал номер Стенли, и, когда Мег подняла трубку, ему понадобилось некоторое время, чтобы собраться с мыслями. Он сказал, что просто хотел узнать, как там его работа. И если нужно еще что-нибудь подремонтировать, то он подъедет и зайдет к ним, никаких проблем.

Мег Стенли перевела дыхание, прежде чем ответить, и на мгновение Билли подумал, что она скажет: «Да, мне нужна помощь, приезжайте сейчас же». Но она только поблагодарила его за любезность и сказала, что больше ничего делать не надо.

— Мне очень понравились ваши полки, — добавила она, прежде чем повесить трубку. — Мне бы давно следовало вам это сказать.

Билли Гриффон и нашел мальчика, кое-кто потом говорил, что уж такой он удачливый. Он ехал домой с побережья, где позволил своей собаке хорошенько порезвиться, и, как всегда, проехал мимо дома Стенли.

Вечерело, освещение играло шутки с тенями, перемежая золотистые полосы с чернильно-синими пятнами. Поднимался ветер, и поперек дороги пронеслось несколько веток. Собака Билли, ехавшая в кузове грузовичка, вдруг залаяла.

Через лужайку перед домом легла тень, как раз там, где стояло грушевое дерево. Билли Гриффон моргнул и ничего не увидел. Он моргнул снова и увидел красное. Он вспомнил о тех грушах, что украл тогда, и о людях, которые не могут спать по ночам. Он подумал, что бежать ему надо изо всех сил и что все равно он не успеет. Как он объяснит Мег Стенли, что случилось? Слова будут обрушиваться на нее, словно камни, одно за другим. Слова будут погружаться так глубоко, что никогда уже не вернутся на поверхность; слова упадут на самое дно колодца и потянут их за собой, и они утонут еще до того, как он закончит говорить.

Собака бежала по лужайке, прямо в омут тени. В воздухе пахло низким приливом, и как будто где-то что-то горело. Собака Билли лаяла и пыталась подпрыгнуть, и Билли пришлось взять ее за ошейник. Он назвал щенка Хьюго, но сейчас он звал его просто Щен.

— Сидеть, — сказал Билли Гриффон. — Сидеть, Щен.

Он не знал, что ему полагается делать, но знал, что не может допустить, чтобы она видела это. Мальчик повесился на верхней ветке. Он перекинул ремень через крепкую толстую ветвь, которая наверняка выдержит. Под ним на земле валялись какие-то перышки, будто птицы, свившие гнезда на дереве, все сразу обратились в бегство. На небе оставалась единственная золотистая полоска. Все остальное погасло.

Билли схватил пса за ошейник и оттащил назад к грузовику. Он посадил Хьюго на переднее сиденье, потом обошел машину и взял ящик с инструментами. Он прихватил стремянку и пилу. У него закружилась голова от этого золотистого света, от сухого коричневого жара августа. Он подумал о том лете, когда мальчику было четырнадцать, когда Мег стояла, обхватив себя руками, когда он хотел поцеловать ее в губы. И плевать, если его вмешательство в происходящее сочтут уголовным преступлением.

Он поставил стремянку и обрезал веревку. Работа была быстрой и ужасной. Но удар тела о землю оказался мягче, чем он воображал. Как будто перышко упало.

Когда Билли Гриффон сделал первый шаг к дому, он услышал лай собаки, запертой в грузовике. Это был самый тяжелый и трудный шаг в его жизни. И спустя годы он будет помнить душистый горошек, что рос прямо у двери, он будет помнить, как запел пересмешник, устроившись высоко на сосне. Плотники с Род-Айленда схалтурили, сейчас он ясно это видел, и застекленную дверь, которую они поставили, перекосило. Билли сделал бы это лучше. Он бы не стал торопиться.

Когда она попросила его избавиться от груши, он не стал спорить, как мог бы другой на его месте. Он просто пришел к ним на участок, когда все листья облетели, а плоды устлали землю, и срубил проклятое дерево.

Летняя кухня

Люди покупают дома по самым разным причинам: кто-то в поисках убежища, кто-то для утешения, для любви или для того, чтобы вложить деньги. Кэтрин и Сэм купили себе летний домик, потому что они шли ко дну, и это был первый клочок твердой почвы, за который, как им показалось, они смогут уцепиться.

Это была ферма с зелеными ставенками на самой окраине Кейп-Кода, обшитая белыми досками. Лет двести тому назад в поле за домом стояли деревянные корыта, в которых хранили устриц. Здесь росли кормовая репа со спаржей, а еще душистый горошек. Риелтор рассказал им, что повсюду в городе почва была песчаной и на ней мало что росло, а вот эта земля была плодородная. Горы навоза с фермы, слой удобрений из измельченных раковин устриц — все это дало акры яблонь и персиковых деревьев, цветущих по весне розовым цветом. И сирень — такую высокую, что человек мог полностью укрыться под ее ветвями и ничего не слышать, кроме жужжания пчел.

Это было как раз то самое, чего так хотели и Кэтрин, и Сэм — заползти под покров зеленых листьев и веток и спрятаться от того года, который им пришлось пережить, года, в котором они все еще застряли, когда решили потратить сбережения на покупку фермы. Они пришли в восторг, когда риелтор сказал им, что там есть склон холма, весь поросший низкорослыми кустиками черники, из которой получается великолепное варенье. Был там и отдельный огород с июньской клубникой и летней малиной, такой кислой, что от одной-единственной ягодки весь рот сводило. А еще там было полно места и для своих овощей — правда, их деток, мальчика и девочку, Уокера и Эмму, десяти и шести лет, вряд ли можно было уговорить есть латук и огурцы, пусть даже и выращенные своими руками.

Конечно же, все это великолепие они должны были увидеть в своем воображении, поскольку стояли они там в январе месяце. И все же, поддавшись порыву и не откладывая решение в долгий ящик, они сделали предложение на месте, глупо согласившись на завышенную цену за дом, который никто больше не хотел покупать. За дом, который был выставлен на продажу уже больше года.

Но Кэтрин и Сэм были двое отчаявшихся, тонущих людей, стоявших на холоде с риелтором и глядевших на то, как садится солнце, и на то, что скоро станет их землей. Летний домик никогда не входил в число необходимых покупок, но это решение было особенно опрометчивым, безрассудным капризом во время хаоса, принятым как раз в тот момент, когда большинство людей стараются избегать любых серьезных перемен. И все же они шли напролом, они решились на резкую перемену веры, направленную на то, чтобы убедить их самих в том, что, хотя земля под панцирем льда, а вокруг расстилается пейзаж с голыми и незащищенными от ветра деревьями, еще свершится лето. И, восстанавливая повседневную жизнь, на медленном огне плиты будет булькать варенье.

Их освободили на один день от дежурства в больнице, на тот самый заледенелый день на Кейп-Коде, пахнувший солью и соломой. Из города их отпустили близкие друзья, которые только посмотрели на них разочек и тут же настояли, чтобы они уехали куда-нибудь и постарались хорошенько развлечься.

Их друзья понятия не имели о том, что Кэтрин и Сэм больше не развлекались, да и разговаривать друг с другом перестали много месяцев назад. Например, пока ехали на Кейп, они даже не пытались заговорить, хотя этот день и был у них выходным. Казалось, нет смысла говорить о чем-либо, кроме состояния здоровья их дочери. И пока ехали, они смотрели в окно молча, две вялые фигуры, продолжавшие существовать, несмотря на то что капля за каплей жизнь медленно вытекала из них, опустошенных паникой и страхом.

И все же когда они шли по грязной дороге к ферме, оба были точно одурманенные. В припадке безумно хорошего настроения, такого необычного, что они пьянели от него, как от наркотика, они совершили покупку. И открыли себя надежде, поверили в то, что Эмме в июне исполнится семь лет, что поздним летом она будет собирать чернику, варить варенье и бегать вместе с братом Уокером в саду под персиковыми деревьями. Поверили, что она выживет.

Эмме стало лучше, и они забыли о летнем доме. Когда она вышла из больницы, это было такое счастье, они почти вернулись к нормальной жизни, начали говорить друг с другом об обычных вещах.

Предыдущей осенью Эмма облысела от химиотерапии. Кэтрин купила дочке дюжину очаровательных шапочек, а потом заперлась в ванной оплакать потерю длинных белокурых Эмминых локонов. Теперь волосы у девочки стали отрастать, вначале ежиком, а потом, ко всеобщему удивлению, черными кудряшками. Прогноз у Эммы был превосходным, но Кэтрин никак не могла побороть панику. Из-за вновь отросших черных волос казалось, что девочка заколдована. Такие вещи случаются, заверил Кэтрин онколог. Прямые волосы становятся вьющимися, вместо тонких вырастают жесткие и толстые. И все равно происходящее казалось Кэтрин колдовством. Алхимия превращения одного в другое была загадкой, которую никогда не удастся разрешить: светлое превращается в темное, радость в горе, а потом — для очень немногих счастливчиков — снова в радость.

Эмма ничего не имела против нового цвета волос. И если уж на то пошло, ей даже нравилось, что теперь волосы у нее черные и лежат волнами, не то что раньше. Возможно, она ценила эти изменения как знак того, что успешно прошла испытание и все еще была здесь. Как возвещение того, что теперь она была новой Эммой, девочкой здоровой и такой сильной, что могла одной рукой побороть братика и почти даже победить его, конечно понарошку.

— Я могу быть ведьмой на Хеллоуин, — задумчиво сказала Эмма, рассматривая себя в зеркале в ванной. — Я могла бы быть цыганской королевой.

Конечно же, Кэтрин никому, даже Сэму, никогда не говорила, что, когда она увидела Эмму в затемненном холле, ей показалось, что этот ребенок больше не ее дочь, не та добродушная девочка с белокурыми волосами, которой ничто не могло причинить вреда. Теперь она была кем-то другим, маленькой девочкой, которая знала больше, чем следовало, — тенью, феей, ведьмой, королевой.

Они переехали в свой дом на выходные, в День независимости. С трудом продравшись через пробки, они взмокли от пота, пока разгружали взятый в прокат грузовик. Из своей квартиры они привезли кое-какую старую мебель. Да еще несколько вещей, которые Сэм унаследовал от матери: обеденный стол, комод, полуразвалившееся кресло, такое удобное, что дети ссорились из-за того, кто сядет в него первым.

— Думаю, мы сошли с ума, — сказал Сэм, остановившись, чтобы осмотреть дом.

Он был большим, серьезным человеком, редко поддававшимся порывам.

— Можем продать его на следующий год. Не переживай, — ответила ему Кэтрин, хотя на самом деле она имела в виду: «Ну не бросай меня сейчас».

Весь этот год она боялась, что он, ошеломленный возможностью трагедии, может сделать это, может уйти еще до того, как если бы трагедия случилась на самом деле.

— Пусть побудет хотя бы это лето, — попросила она. — А там посмотрим.

В те же самые первые дни обнаружилось, что в их владениях наличествовали некие странности. И с некоторыми из них они познакомились достаточно быстро. Уокер отправился в поле на прогулку по высокой траве и вернулся с криком, что в волосы ему попал клещ. К штанишкам у него пристали репьи, и он едва успел обогнуть достаточно большую прогалину, заросшую ядовитым плющом. Внутри дома их также поджидали сюрпризы, и ни один из них не оказался приятным. В трубах гремело, вода отдавала ржавчиной, две горелки на плите вовсе не работали. В доме никто не жил больше года, и поэтому то, что в прихожей оказались мыши, не стало неожиданностью. Но они были совсем еще мышатами, такими милашками, что Эмма закатила истерику, когда Сэм сказал, что он разбросает отраву.

— Неужели жизнь для тебя не имеет никакой ценности?! — прокричала Эмма отцу.

Говорят, такое бывает, когда ребенок слишком долго лежит в больнице, — он вдруг очень быстро начинает взрослеть, видя и понимая то, чего другие никогда не увидят. И уж конечно, так оно и произошло с цыганской королевой, которая аккуратно посадила каждую крошечную мышку в ячейку коробки от яиц и отнесла их на поле, кишащее клещами, где их наверняка в мгновение ока похватают ястребы. Эта маленькая ведьмочка размышляла о вопросах жизни и смерти и когда танцевала вокруг кустиков черники, желая, чтобы они принесли урожай, и когда спасала пауков, и когда поливала грядки с рядами старой клубники, пожухлой и истощенной. Чудо-ребенок, черноволосая любимая и родная девочка Кэтрин, стоявшая одной ногой в могиле, но вернувшаяся оттуда, теперь каждый вечер смотрела на светлячков так, точно они были самым чудесным зрелищем во всей Вселенной, точно просто жить для нее уже было более чем достаточно.

Кэтрин не уделяла Уокеру много внимания. В сущности, этого не делал никто, пока он не начал говорить о черном дрозде. Когда Эмме поставили диагноз, Кэтрин бросила работу в библиотеке. Сэм был юристом, и после отпуска ему пришлось вернуться в город. А у Кэтрин незамедлительно образовалось рутинное расписание — проводить все свое время с Эммой. Они придумали, что вся их жизнь на ферме — это опера. И хотя всем было известно, что Кэтрин медведь на ухо наступил, да и Эмма была немногим лучше, они каждую просьбу пели: «Передай мне горошек! Посмотри на пересмешника! Ты хочешь пену для ванны в воду?!»

— Вы тут, ребята, совсем рехнулись, — бормотал Уокер, добавляя язвительно специально для Кэтрин: — Все знают, что ты ни одной ноты спеть правильно не можешь.

Уокер застолбил для себя сарай в поле, который он превратил в свою крепость. На мать с сестрой у него не хватало ни времени, ни терпения. Очень скоро он научился вытаскивать клещей сам, без посторонней помощи, и потом сжигать их, а они только потрескивали. Он стал весьма профессионально избегать репьев и ядовитого плюща. Он загорел, смотрелся поджарым и мускулистым.

И все время хотел есть. Похоже было, что тело его готовилось к рывку с внезапным ускорением, который вот-вот должен был наступить. Будто Уокер тоже готовился к тому, чтобы стать кем-то новым.

Так все и шло до самой середины июля, когда Кэтрин заметила, что сын что-то скрывает от нее. Казалось, что он буквально за одну ночь утратил нежные детские свойства. Когда Эмма, как всегда выступая в роли спасителя, нашла в огороде жабу и сделала для нее домик в ямке у крыльца, Уокер спросил, чего она с ней возится, дескать, эта жаба всего лишь хорошая добыча для совы, что жила в их лесу.

— Жаба, тушенная с овощами! — засмеялся он, и Эмма, постоянно занятая спасением всех, кто попадался ей под руку, зарыдала при мысли о том, что ее жаба всего-навсего закуска.

— Ну зачем ты так вредничаешь? — спросила Кэтрин.

— А тебе-то что?

И Уокер гордо прошествовал обратно в поле, где росла такая высокая трава, что действительно можно было пропасть из виду.