— Везде понемножку, — ответила я.
— Трахаешься с ним? — сказал Ренни.
Вот так взял и сказал. Будто читал мои мысли. Неужели это было так заметно? Разумеется, я и бровью не повела. Как всегда.
— Господи, какая подозрительность. — Я взяла овсяное печенье, хотя терпеть его не могла. — Какая вульгарность.
Ренни не так легко было одурачить.
— Хочешь сказать, догадливость?
— Вот именно.
Мы оба рассмеялись.
— С другой стороны, — добавил он, — ты ведешь себя глупо.
— Зато у тебя такой роман, что можно только похвастать?
У него был «роман» с Айрис Мак-Гиннис. Которая знать не знала, что Ренни жив.
— Ладно, — сказал Ренни. — Твоя взяла.
В основе нашей с Ренни дружбы лежали сходные взгляды на понятие «боль». Наша главная заповедь, основополагающий принцип, на коем строились отношения со всем миром, гласили: осторожней с чувствами. А еще лучше: не надо чувствовать. Ренни в своих толстых перчатках не чувствовал, что берет рукой — соломину или камень. Обнаженные руки чувствуют слишком много, а это чрезвычайно сильное и к тому же неприятное ощущение. Теперь мы с Ренни виделись очень редко, и в тот вечер я не поняла, что случилось. Ренни выглядел озабоченным, но на самом деле он совсем упал духом, потому что летний семестр подходил к концу.
На следующий день он позвонил мне в библиотеку. Время от времени нужно было появляться на работе, и я именно что появлялась, лениво, медленно, в мечтах о Лазарусе переставляя на полках книги. Ледяная королева мечтала о пламени. Мечтала о каменистой тропе, которая привела бы ее в лес, сожженный пожаром, где стоят обугленные стволы. Где в конце ее ожидала бы цель, о которой мечтают все герои всех сказок. Не жемчуг, не королевство, не золото. Кое-что поважнее. Подлинное сокровище. Истина.
— Помоги мне, — попросил Ренни.
— Опять Айрис?
Айрис Мак-Гиннис, красавица, предмет его печали, была настолько от него далека, что вряд ли оказалась бы дальше, переселись она на Луну. Рении любил о ней поговорить. Обычно, когда он заводил этот разговор, я отключалась, но мое терпение было не беспредельно.
— Нет, не Айрис. Нет, дело не в ней.
Он боялся завалить зачет по архитектуре, летний семестр заканчивался, а он не мог сдать работу, потому что болели руки. А из-за тремора он принимал демерол вместе с тегретолом. Во мне тогда вдруг вспыхнуло ощущение своей вины, как будто я была, как и все, нормальная женщина. В первый момент я едва не сказала «нет». Я собиралась сразу после работы прыгнуть в машину и нестись в свое тайное королевство, где росли белые апельсины. Собиралась ночью войти в холодную воду пруда, куда мы с Лазарусом ходили купаться в хорошую погоду, когда рабочие уже разошлись, грузовики, загрузившись, разъехались, когда становилось совсем темно. Камешки на берегу кололи босые ноги, а над головой у нас было темное, беззвездное небо. Весь день я думала только об этом, переставляя на полках книги. Мне страшно хотелось вернуться туда, где все на свете не имело значения.
Но как я могла отказать Ренни, своему другу, Ренни Печальному? Как я могла рассказать ему, о чем думаю на самом деле? «Пошел прочь, пошел прочь. Я теперь живу в своем королевстве, где меня никто не найдет, где нет разницы между пламенем и водой».
Мне бы нужно было посоветовать ему выбрать другую специальность. Но нет. Я никогда не давала себе труда подумать, и я сама предложила, что сделаю за него его работу, если он будет говорить, как и что. Ренни приехал вечером. Я видела, что нервы у него на пределе. В этом мы с ним тоже были похожи. В стрессовой ситуации тремор у него усилился. Торчали спутавшиеся, давно не стриженные волосы. И он явно в тот день не принимал душ. Короче, все признаки отчаяния были налицо. У меня в таком состоянии усиливалось тиканье. Иногда до такой степени, что я не слышала телевизора.
— Ты уверен, что это тебе на самом деле нужно? — спросила я.
Он был или пьян, или накурился. Глаза у него были воспаленные. А потом я вдруг поняла: о нет. Глаза у него были заплаканные.
Ренни уставился на свои перчатки и, судя по выражению его лица, видел не свои руки, а то ли копыта, то ли львиные лапы.
— Наверное, мне нужно бросить архитектуру.
Подобное притягивается к подобному, сюжет к сюжету. Мне следовало ему сказать: да, брось, изучай литературу или историю искусства — любую дисциплину, только не ту, где тебя почти однозначно ожидает провал. Но это было бы слишком просто. Мне непременно нужно прыгнуть в колодец, уснуть лет этак на сто, привязать себя к дереву у подножия горы, на которой каждый день идет снег и лежит лед толщиной в десять футов.
— Не говори глупостей, — сказала я, на сей раз толкая к колодцу его. — Архитектор не строитель. Он творит и выдумывает. Все остальное делают плотники.
— Нужно выбросить все это из головы. И Айрис, и архитектуру. Это просто нелепые фантазии.
— Выбрось, и никогда ничего не добьешься.
Я разговаривала с ним, будто какой-нибудь персонаж из андерсеновской сказки, с позиций разума и добра. Я была вроде девушки из группы поддержки игроков, я, его друг… Лгунья. Толчок, прыжок. Забудь про шлем, не бери спасательный жилет. Если хорошо постараться, у тебя все получится. Пройди по стеклу, вынь из сердца осколок льда, смотри вперед. Действуй.
Я-то услышала в своем голосе фальшь, но Ренни широко улыбнулся. Ему понравилось. Видимо, иногда всем нужны сказки Андерсена. Про то, как должно быть, про то, как могло бы быть. Рукой в толстой перчатке Ренни провел по спутанным волосам.
— У меня нет ни одного шанса, — сказал он, но по голосу я поняла, что он готов мне поверить.
— Тогда создадим его сами.
Я всегда во что-нибудь вляпывалась. Мне даже не хотелось в тот момент быть рядом с ним, а я вписывалась в серьезный проект.
— Сначала — храм, потом возьмемся за Айрис. Давай направляй. Командуй. Представь себе, что я плотник.
Ренни принес с собой клей, дощечки, пробковые пластинки, бамбук, плексиглас, бумагу. Развернул на кухонной тумбе чертеж. Честно говоря, бросив взгляд на этот чертеж, я ужаснулась. Я в жизни никогда ничего не строила. Всегда только разрушала. Ренни заметил выражение моего лица.
— На хрен, — сказал он. — Наверное, мне и не нужно было за это браться.
Я сняла все с обеденного стола и положила на него большой чистый лист пластика, который принес Ренни в качестве основания для макета. Мы должны были соорудить на нем храм дорического ордера, но для начала нужно было выдворить из кухни кошку, что мне удалось с помощью банки тунца, которую я открыла и вынесла на крыльцо. Потом мы принялись разбираться с бамбуком. Ренни давал инструкции, и я взмокла из страха, что у меня ничего не получится. В жизни я ничего не делала правильно, и зачем только ввязалась?
— Потрясающе, — говорил Ренни каждый раз, когда мне удавалось скрепить проволокой две тонкие бамбуковые тростинки. — Отлично!
Когда я закончила этот якобы каркас, он получился похожим на скелет.
— Ты уверен, что так и должно быть?
Я тупо пялилась на чертеж. Получит или не получит Ренни свой зачет, процентов на шестьдесят зависело от этого макета.
— Это только каркас, — успокоил он меня. — Продолжим в следующий раз.
Мы заказали пиццу на дом, закрыли дверь в кухню, чтобы Гизелла не разрушила храм. Я включила вентилятор, и то ли от вентилятора, то ли само по себе тиканье в голове поутихло.
— Потом я хочу подарить этот храм Айрис, — признался Ренни. — Я так задумал в начале семестра.
— Надо же, — сказала я.
На этот счет у меня были определенные опасения, мне казалось, что это дорожка в тупик. Я сомневалась, что Айрис известно о существовании Ренни.
Ренни открыл бумажник и достал маленький золотой амулетик с выгравированным на нем именем Айрис. Амулетик в его перчатках казался прекрасным, крохотным и печальным.
— Мне сделали его по заказу в ювелирном в Смитфилдском торговом центре. Потом повесим его над входом. Готов спорить, ей в жизни ничего такого не дарили.
— Ренни.
Любовь, мания или и то и другое вместе? Видимо, на лице у меня отразились сомнение и жалость.
— Думаешь, я дурак? У меня нет шанса?
— Я думаю, у нас с тобой нет шанса, — созналась я.
Когда принесли пиццу, за нее расплатился Ренни, заявив, что угощает — в знак, значит, благодарности за мои старания. Когда он протянул деньги, рассыльный уставился на его перчатки — наверное, решил, что у Ренни заразная болезнь.
— Он идиот, — сказала я, когда рассыльный ушел. — Не обращай внимания.
Ренни снова убрал золотой амулетик в бумажник, что ему удалось не сразу, так как он хотел уложить его аккуратно, а в перчатках делать это было неудобно. Раньше его перчатки казались мне неотъемлемой деталью его облика, как, скажем, лапы у Гизеллы. Теперь я невольно обратила на них внимание. И подумала про Айрис Мак-Гиннис, которая жила себе беззаботной студенческой жизнью, не помышляя про тайную любовь, золотые амулеты и дорические храмы.
В воздухе что-то переменилось, и я, почувствовав смену атмосферного давления, выглянула за дверь и позвала Гизеллу. Та ворвалась в дом и прямиком бросилась в угол. Даже не посмотрела на пиццу у нас на кофейном столике. На нее было не похоже. Значит, снова кого-то поймала. Крохотные лапки. Серая тень.
— Оно живое? — спросил Ренни.
— Кто же выживет у нее в когтях? — И я извинилась за Гизеллу: — Такова кошачья природа.
Ренни подошел к кошке, попытался отнять грота. Гизелла вцепилась зубами в его перчатку.
— Бог ты мой, какая злющая. Отпусти! — приказал он.
Кошка и не подумала подчиниться, потому Ренни взял ее за загривок и слегка встряхнул. Возможно, Гизелла обиделась, так как я-то с ней обращалась как с равной. Она взвыла, выпустила перчатку, зашипела и удалилась.
— Убивица, — бросила я ей вслед.
Моя любимица, моя ненаглядная. Я почти к ней привыкла. В тот момент я за нее испугалась — вдруг она уйдет на всю ночь — и с тревогой ждала ее на крыльце, пока кошка не подошла ко мне, неспешно и грациозно. Подняла голову, посмотрела в глаза. Потерлась об ноги. У меня были куплены сливки, специально для нее. Плохой признак. Ведь мой девиз: никаких привязанностей. Вообще никаких.
— В нем дырки от зубов.
Ренни держал крота в руке.
— Мертвый?
Пицца наша уже остывала, но я пошла посмотреть. Крот не шевелился.
— На крыльце у меня еще один.
— Ты серьезно? Еще один крот?
Я повела Ренни на крыльцо, где стояла обувная коробка. Сняла крышку.
— Этот точно мертвый.
— Ты их что, коллекционируешь?
Мы засмеялись, но вообще-то это было не смешно. В коробке лежал крохотный, усохший крот, похожий на свернувшийся листок. Может быть, я и к нему успела каким-то образом привязаться? От крота пахло землей и пылью — запах, от которого стало больно и грустно.
— Нет, этот живой, — сказал Ренни о новом кроте. И положил его себе в карман пиджака. — Наверное, тоже тот был живым. Они же еще притворяются. Очень, знаешь ли, трудно определить.
Значит, я все равно была еще той же девочкой, произнесшей вслух страшное желание. Прикоснись ко мне разок, и заледенеешь. Прикоснись ко мне другой — и, скорее всего, не станет тебя на свете.
— Ты проверила или так и выбросила? — спросил Ренни.
Кажется, Ренни — после всего, что я для него сделала в этот вечер, — пытался обвинить меня не то в убийстве, не то в легкомыслии. В данном конкретном случае особой разницы не было. Руки у меня были испачканы клеем, покрасневшие пальцы онемели от всех его проволок. Я обиделась так, что не сумела этого скрыть.
— Лучше тогда на том и закончим, — сказала я. — Если я не способна ничего сделать как полагается, то каким образом я построю тебе храм?
— Значит, я тебе надоел? Вот в чем дело? Почему бы и нет? Теперь все стараются только избавиться от меня поскорее.
Он воспринимал все настолько остро, что для того, чтобы его убить, хватило бы всего одной капли яда, всего одного слова, одного взгляда, одного осколочка льда. Ренни стоял, опустив голову. Он смотрел на крота. Я увидела то, чего не хотела видеть раньше: Ренни был несчастен. Подобное тяготеет к подобному. Я поняла, что он чувствовал.
— Ренни, я не это имела в виду.
Я подошла к нему. Он был мой единственный друг. Я увидела у него на ладони крота, заметила, что тот еле заметно дышит. Что у него разорвано ухо.
Я рассказала Ренни про Лазаруса — не все, конечно, не про чувства, а про то, как ехала туда среди ночи; я лишь приоткрыла самый краешек того, что между нами происходило. Но рассказала все равно слишком много. Нужно было осторожнее выбирать собеседника. Там, на крыльце, где мы сидели бок о бок, чувствуя перемену погоды, соприкасаясь коленями, я обронила случайно, что мы встречаемся, только когда темно, и сделала это напрасно. Возможно, подсознательно это меня раздражало. Но стоило сказать это вслух, как я поняла, что не нужно было.
— Тебя это не настораживает? Обычно ты подозреваешь всех и во всем, а тут ничего, все в порядке? Да ясно же, что существует нечто такое, чего твой Лазарус не хочет тебе показывать. Черт возьми, хотел бы я так поступить с Айрис. Но у меня бы не вышло. Я в темноте, наоборот, виден лучше со всеми моими странностями.
Он решился показать мне самое главное. То, о чем еще никому не рассказывал. Я тогда подумала, что, похоже, он хочет открыть мне свою тайну, свою загадку. Кажется, мне не очень хотелось ее узнать. Но Ренни решился.
Это все было слишком интимно. Мне захотелось уйти в дом. Закрыть дверь и остаться одной. Сказать, что ничего мне не нужно показывать. Что я только с виду кажусь такой — внимательной и отзывчивой. Тем не менее я осталась сидеть рядом с ним неподвижно. Будто заледенев.
Ренни снял перчатки. Я слышала, как он их снимал: он застонал от боли. Они прошуршали по коже. А потом я увидела это. И оторопела. Кожа у него мерцала, вспыхивая крохотными зеленовато-желтыми искрами. Это было потрясающе и по-своему очень красиво. Увидеть это можно было лишь в темноте — золото, которое вплелось в живые ткани, будто золотые нити в гобеленовую основу. Поверхность участков, где остались следы от кольца и часов, была неровной, как будто металл, проникая в кожу, сначала потек. Я поняла, почему Ренни боится любви так же сильно, как ее желает: ночью он не совсем походил на человека.
— Мне хотели это удалить, но сделали биопсию, и оказалось, что золото влилось в подкожные жировые ткани. Ничего нельзя сделать.
Я осторожно взяла в ладони его руку. Мне хотелось плакать. Я подумала: есть ли на свете люди, которые сумели справиться с бедой?
— Значит, ты у нас золотой мальчик. Значит, ты лучше тех, кто просто из плоти.
— Ага, вот именно. Золотой. Урод.
Ренни поднялся, чтобы включить свет на крыльце. Он так и стоял ко мне спиной, пока надевал перчатки.
— И он тоже такой же. Дружок твой, Лазарус.
Подобные понимают подобных. Что правда, то правда. Ренни повернулся ко мне лицом.
— Он что-то скрывает, — сказал мой друг.
Не нужно было рассказывать. Не нужно было сочувствовать. Соваться в его дела.
— Надеюсь, если он что и скрывает, то это так же прекрасно, как твои руки.
Ренни посмотрел на меня, как на полную идиотку.
— Ты что, не понимаешь? Человек не скрывает того, что считают прекрасным. Скрывают уродство. Прячется тот, кто превратился в монстра.
Мы поменяли тему, но было поздно. Зароненная мысль дает всходы, хочешь ты этого или нет. Я стала представлять себе разные уродства.
— Как ты думаешь, что едят кроты? — спросил Ренни в машине, когда я повезла его обратно в университетский городок.
Конечно же, он решил оставить крота у себя, превратить это незрячее раненое существо в домашнее животное. И как это будет выглядеть? Крот научится говорить? Подарит Ренни три желания? «Избавь меня от золота, сними с пальца кольцо, сними часы с запястья».
— Может, червяков? — предположила я. — Брат мой знает, но он слишком занят, чтобы просто так поболтать со мной.
— Червивый пудинг, — хмыкнул Ренни. — Червивый кекс.
— Может, в зоомагазине есть для них корм. Или можно еще заехать к Эйксу. У него, похоже, продается вообще все на свете.
Я вспомнила, как Нед кормил летучих мышей, которые жили у нас под крышей. Он делал кашу из меда, какого-нибудь жира и очистков от фруктов и ставил миску в дождевую канавку. Я пряталась с головой под подушку, а он смотрел на них из окна.
«Они ничего не видят, но знают, куда лететь, — говорил брат. — У них острый слух. Они могут найти дорогу в абсолютной, полной темноте».
В университетском дворе ночью было тихо. У меня появилось чувство, что я зря привезла туда Ренни. Вид у него был пришибленный. Двор спального корпуса выглядел ухоженным, идеальным, а Ренни — руина руиной. Будь я настоящим другом, связала бы ему другие перчатки, из травы и кротовой шерстки, и он бы их надел и исцелился бы за три дня. И первая девушка, которая прошла бы мимо него возле кафетерия, влюбилась бы в него, и это была бы Айрис Мак-Гиннис. Айрис посмотрела бы ему в лицо, заглянула бы в душу и увидела там, как Ренни ее любит, и так растрогалась бы, что не смогла бы удержаться от слез.
Ренни сунул руку в карман и достал крота. Он все правильно про меня понял. Я, конечно, решила бы, что крот мертв, и сунула бы в ту же коробку, где лежал, как скукоженный листик, первый. Я не догадалась бы проверить, бьется ли сердце.
— Живой, — сказал Ренни.
— Чего еще и желать. Правда же?
— Забудь, что я сказал про Лазаруса. Наверное, я просто завидую, что ты нашла себе кого-то.
Как будто про такое можно забыть. Если можно было где-то найти какой-нибудь негатив, то я так в него и вцеплялась. Как в спасательный плотик, который я себе плела из сомнений и страхов.
— Само собой. Не волнуйся. — Я постаралась, чтобы это прозвучало непринужденно. — И это не значит, что я попытаюсь поскорее отделаться от твоего храма. Ренни, я не влюбилась. Абсолютно точно — нет.
— Я за тебя рад. Как бы это там ни было. Честное слово.
Он действительно был за меня рад. Несчастный, он не утратил способности радоваться за других.
— Мне нужно забыть про Айрис. Это была дурацкая затея — подарить ей храм. Да еще надеяться, а вдруг я смогу быть ей нужным. Зачем ей чудовище.
— Ты не чудовище.
Я почувствовала жжение в углах глаз. Видимо, так у меня проявилось сочувствие. Которое мне было ни к чему.
— Послушай, Ренни, у тебя в жизни еще найдется девушка, пусть не Айрис, которая будет считать тебя совершенством, несмотря ни на что.
Он повернулся ко мне, и по его лицу я поняла, что, несмотря на все, что говорил, он еще не утратил надежды. Он хотел верить.
— Можешь мне поверить, — сказала я.
— Возможно, ты и права, — задумчиво протянул он.
— Ты и сам знаешь, что права.
Я сама себе тогда поверила. Ренни вылез из машины и пошел задом наперед, глядя на меня и махая на прощание рукой.
— Монстры всего мира, объединяйтесь. — Он потряс кулаком в перчатке.
— Иди-ка ты учи уроки, — крикнула я.
Он пошел к себе в спальный корпус. А я осталась одна, однако не совсем в одиночестве. Со мной остался тот самый вопрос, который мне задал Ренни и который я задавала теперь себе. Что, если Лазарус и впрямь что-то скрывает? Что, если он на самом деле чудовище? Я только было начала думать, будто его знаю, но вдруг это лишь игра моего воображения, а он действительно какой-нибудь медведь, или змей, или шипастая жаба? Чем больше я думала, тем больше сама себе удивлялась. Можно ли по-настоящему узнать кого-либо? А если и можно, то не разорвется ли от этого знания сердце?
И вместо того чтобы ехать домой, я отправилась в библиотеку. К черту всех. Мне всегда было хорошо и спокойно в обществе литературных персонажей, а от их прототипов голова шла кругом. Заднюю дверь я открыла, а потом заперла за собой своим ключом. Внутри в здании было сыро и жарко — ничего удивительного, что в старых изданиях страницы желтели. Я включила настольную лампу. Желтый маленький круг над столом. Фрэнсис всегда оставляла стол в полном порядке, так что я постаралась ничего не трогать. В зале было довольно душно. Днем включался старый кондиционер, взметая пыль, а теперь она оседала в воздухе. Я закашлялась, и звук этот отозвался эхом.
На столе у Фрэнсис стояли фотографии в рамочках: племянники и племянницы, черный пес по кличке Гарри и каналы в Венеции, которые фотографировала она сама в прошлом году, когда ездила туда в отпуск. На моем столе не было ничего. По крайней мере, на посторонний взгляд. У меня была всего лишь одна, невидимая фотография, которую я возила с собой, куда бы ни отправлялась, — старая фотография, где стояла на крылечке маленькая девочка, только что топнувшая ножкой, маленькая ведьма с черными, рассыпанными по плечам волосами; где в воздухе висел белый, похожий на клуб дыма пар от ее дыхания и застыли над головой звезды и где лед на крылечке сиял и сверкал ярче звезд.
В библиотеке было так тихо, что я слышала, как жуки бьются об оконную сетку. Слышала какие-то вздохи, как будто это вздыхали книги на полках. И я поняла, что здесь мой дом. И здесь моя жизнь. А все остальное, что со мной произошло и произойдет, — это просто сон или вроде того. А потом я услышала, как что-то стукнуло. Я затаила дыхание. Звук был вполне реальный. Я очнулась от грез. Вероятно, мне все-таки, несмотря ни на что, хотелось жить. Вероятно, мне нравился этот мир. При мысли о том, что кто-то пытается взломать дверь, я испугалась. У нас никогда ничего не запиралось и не пряталось, и воровать у нас было нечего. Так что если какой-то псих решил обокрасть городскую библиотеку, то, значит, от него можно ждать чего угодно.
Я попятилась задом в угол, куда не доставал свет. Но тут вдруг что-то лязгнуло, и я с облегчением вздохнула. Дверь царапал не взломщик. В этот момент я сообразила, что кто-то просто приехал вернуть книгу и опустил ее в ночную корзину
[14]. Не более того. Я выругала себя за тупость и направилась к двери. Бояться мне было нечего. Сквозь дверное окно я увидела женщину в чем-то белом, которая удалялась по бетонной дорожке. Она была босиком. У нее были светлые волосы, и шла она быстро. На улице ее ждала машина с невыключенным мотором. Ночь была темная — черная, как спинка жука. Я узнала эту женщину, только когда она открыла дверцу и зажегся свет в салоне. Это была моя невестка.
Я смотрела ей вслед до тех пор, пока машина не свернула за угол. Сердце бухало. Быстро. Громко. Я всю свою жизнь жила так, как будто была соучастницей преступления. Так что в этом моем состоянии не было для меня ничего нового. Убийца, предательница, лгунья, копилка чужих секретов. Я была подмастерьем у Смерти, так что от меня не требовалось даже, чтобы я что-то умела сама. Дура, прислужница, чье малейшее, любое движение всякий раз заканчивалось чьей-то гибелью. Достаточно было одного шага, одного желания, одной ошибки, одной холодной ночи. Мало мне было этого, а теперь еще и Нина, моя невестка, нажала на газ и скрылась, как преступница, в ночной темноте. Я сообразила, что белое одеяние — это ночная рубашка.
Книга, которую она бросила в ночную корзину, еще хранила тепло Нининых рук, когда я ее подняла. Я взяла ее и вышла через заднюю дверь, туда, где на улице стояла моя машина. Я проехала через весь городок, мимо университета, и, наверное, не случайно дорога привела меня к дому брата. Я хотела убедиться, что ошиблась и что это сейчас не Нина приезжала в библиотеку, а похожая на нее женщина. Кое-где на улице в окнах еще горел желтый свет, в тех домах шла жизнь. Окна в доме у моего брата все были темные. У него все спали. Все были дома. Рядом с домом на подъездной дорожке стояла та самая машина, которую я только что видела у библиотеки. Вполне возможно, она там стояла с утра; я и сама толком не понимала, нужно мне это знать или нет. Выйти и потрогать капот, теплый он или холодный, я не рискнула.
Я встала под фонарем, выключила мотор и, наклонившись над книгой, прочла название: «Сто способов покончить с жизнью». То самое пособие для самоубийц, к которому я нередко обращалась в Нью-Джерси за справкой, если мне звонил Джек Лайонс. У меня перехватило дыхание. Я-то думала, что подобные всегда узнают подобных, но, похоже, совершенно ошибалась.
Я смотрела, как над газоном летают жуки. И мне стало любопытно: если это сейчас была Нина, то, когда она вернулась, когда юркнула под одеяло рядом с моим братом, заметил ли он ее отлучку, почувствовал ли, что у нее холодные ноги? И тогда же я вдруг вспомнила, что за день до маминой смерти он целый день мастерил для нее подарок. Он сделал книгу из альбомной бумаги, скрепленную обувными шнурками. Когда я спросила, что это такое, он сказал, что это история его жизни. «Какая глупость», — фыркнула я. И даже не посмотрела, обидела его или нет. «Кому это интересно?» Я так сказала от зависти. В восемь лет я уже понимала, что книги способны все, что угодно, сделать реальным. Мой брат сделал реальной свою любовь, и это ее, сотворенную из бумаги, прошитой шнурками, он протягивал маме. Потому я его и обидела. У меня ничего не было. Мне даже в голову не пришло приготовить ей подарок. Я про него забыла.
Дом, в котором мы жили в Нью-Джерси, весь бы уместился в теперешней гостиной в доме брата. Теперь у него был шикарный дом, и это видно было даже в потемках. Вплоть до того самого момента я думала, что они в этом доме, мой брат и его жена, по ночам спят крепко и сладко, без дурацких снов, как положено настоящим ученым. Я долго смотрела на их дом, а потом вдруг увидела женщину, которая стояла в его тени на траве. Жену моего брата. В ночной рубашке она почти слилась со стеной. Но она там стояла. Нина. Она стояла не двигаясь. Мне захотелось побыстрее уехать, пока она меня не заметила. Я повернула ключ зажигания, включила поворотник. Может быть, я ошиблась, может быть, это была игра воображения, но когда, разворачиваясь, я оглянулась назад, то она смотрела как раз на мою машину, и, похоже, без всякого страха. Смотрела как будто бы сквозь машину и сквозь меня, как будто я ей неинтересна, как будто жизнь ей неинтересна, как будто все то, что придавало ей смысл, вдруг растворилось и стало невидимым.
ГЛАВА 4
ИСТИНА
I
Люди прячут свою истинную природу. Это я понимала, я это даже приветствовала. Действительно, что бы у нас была за жизнь, если бы все ходили душа нараспашку, рыдали бы где попало, давали по физиономии всем, кто, с их точки зрения, заслуживает порицания, и откровенничали бы с первым встречным? Застегнись на все пуговки и живи; пусть видят только одежку, другого никому и не нужно. Моя невестка была тому образцовый пример: улыбающаяся, математик, умница, чуть ли не идеальная жена, по ночам она изучала сто способов, как отправиться на тот свет, и, когда добрые люди спят, гоняла в машине по городу в одной ночной рубашке. Я решила не говорить ей, что видела ее у библиотечной двери. Я была притворщицей, как и все, и всегда готова была сделать вид, что знать не знаю ни про какие трещины, которые дала чья-то жизнь, ничего не знаю ни про поздний час, ни про библиотечный ящик, ни про страшную книгу, которая попала ко мне, еще храня тепло ее рук.
Первым значился абсент — разумеется, употребление. Автомобили (см. авария, асфиксия); анемия, вызванная анорексией; анонимия; артерии основные (см. ножи, бритвы, шариковые ручки), асфиксия; барбитураты (толченые, как добавка в пудинг или яблочный мусс для ускорения пищеварения); белладонна; болиголов; веревка (см. повешение); вода (см. утопление); выпадение из окна (с восьмого этажа и выше); героин; гибельные желания; дурман (см. растения ядовитые); корень фитолакки; лед (см. замерзание); морозник черный (заваренный как чай); мотели; мышьяк; мята болотная; нахождение в ненужное время в ненужных местах; общественные туалеты; огнестрельные ранения; «оксиконтин»
[15]; пакеты пластиковые, надетые на голову (см. смерть по двойным причинам, передозировка); плиты газовые (см. спички); пожар; полицейская провокация (см. погоня, попойка, публичное столкновение); пруды и озера (см. вода); стимуляторы; сумах ядовитый (размолотый в порошок и добавленный в суп или чай); транквилизаторы; удушье (см. автомобиль, авария, асфиксия); укусы пчелиные (см. осы, рой, аллергии).
После той ночи возле библиотеки я видела Нину только мельком — один раз на рынке, другой в кафетерии, где мы обедали с Ренни, — и оба раза она бодро помахала мне рукой. И я ей в ответ помахала, сразу вернувшись к своим делам, как будто я в глаза не видела книги, которую вернула на полку, как будто это не моя невестка стояла на ступеньках библиотеки в одной ночной рубашке. «Помоги себе сам» — так называлась серия, к которой как раз и следовало бы отнести эту книгу.
Истинная же причина заключалась в том, что мне не хотелось вмешиваться. С какой бы стати я стала влезать в чужую жизнь, указывать, направо повернуть или налево, ехать ли ей дальше или съезжать с дороги? Если бы влезла, наделала бы ошибок. Безусловно. Кто знает, куда заведут твой совет, твое сочувствие, твоя любовь? Стоит только раз попробовать, потом будет поздно. Так вышло с Лазарусом. Стоило Ренни бросить мне одну только мысль о сомнении, крохотном, не больше бисерины, и вот меня уже душила целая их нитка — красный жемчуг, пусть невидимый для моих глаз, но на горле вполне ощутимый.
Кто такой Лазарус? Этот вопрос теперь меня мучил. Как понимать, если твой любовник встречается с тобой только в потемках? Если он скрывает не только свою сущность, но и нечто в своей наружности? Это уж точно ничего хорошего не означает, и доверять ему нельзя. Видимо, есть что скрывать, коли он так уверен, что если я узнаю правду, то отвернусь от него. Как же легко все испортить. Такими штучками. Красный жемчуг. Истина, правда. То, чего и не хочешь знать, что тебе вовсе не нужно, а ты трогаешь это. Берешь в руки, как жгучую крапиву, или осу, или осколок стекла. Разбираешься. Потом приходится жить с этим всю оставшуюся жизнь.
Всякий раз, когда я спрашивала у Лазаруса, каково это — умирать, он только смеялся. «Я же тебе сказал, что об этом мы не будем разговаривать». У нас он устанавливал правила: это не будем, то — будем. Всю ночь до рассвета — пожалуйста, но не при свете дня. Только я не отступила. А когда я отступала? Я канючила, ныла, будто капризная жена, будто ребенок, который не желает внимать увещеваниям. Топни, девочка, ножкой. От злости разорви волосок. Добивайся, чего захотела. Не отступай. Хнычь, проси, поплачь.
«Родные тебя встречали? Там черная дыра? Это долго до бесконечности или всё раз, два — и — как кролик у фокусника: накрыл платком — и тебя уже нет, нет, нет?»
Он рассмеялся. В ту ночь жара не спадала, было градусов тридцать семь, и мы сидели в кухне, где попрохладнее. На Лазарусе была белая рубашка с длинными рукавами. Только тогда я сообразила, что она всегда застегнута на все пуговицы.
— Как насчет того, чтобы здесь и сейчас?
Лазарус обнял меня, прижал к своей горячей груди и шепнул это мне прямо в ухо. Даже шепот у него был горячий, и я от него сразу же начала плавиться. Я чувствовала телом его тело, ногами — его ноги и в тот момент снова поверила, что я его знаю. Отчасти. Пыл, ночь, трах, чмок, кожа, упругость, жар. Его руки, которые я трогала в темноте. Его ребра. Лесенка, клетка, его, моя. Жар и биение у меня внутри. Слова, которые он говорил, которые и словами-то не были. То, как он их говорил. То, как он меня желал. Разве всего этого мало? Разве это не могла быть любовь? Вся наука любви говорила «за»: сердце — бухает, мозги — готовы поверить во все, что угодно; она — с нетерпением ждет темноты, желая его и на расстоянии, готова в любое время прыгнуть в машину и мчаться по ночным дорогам. Еще нужны симптомы? Учащенный пульс, смещение центра личности вниз, в брюшную полость, основание, основа, бездумье, безделье, выход из одиночества, растворение себя, растворение границы, отсутствие различия между внешним и внутренним. Все признаки налицо. Доказательства эмпирические.
Но она все равно была. Власть одной-единственной мысли, случайно забредшей в мою бедную голову. Что он прячет, чего не прячет. Будто крутилась бесконечная пленка, а я никак не могла найти перемотку. По-птичьи чирикало, по-кротовьи шелестело: «Узнай, выясни».
Не здесь ли центральный момент любого сюжета? Поиск истинной сути. Стремление знать. Прочь тюленью шкуру, ослиную шкуру, ощипать перья, разбить цепь. При лунном свете, при звездном свете, фонарном свете, при свете синей медицинской лампы. Разве не этого хотят все и всегда: видеть и слышать? Сними повязку с моих глаз. Вынь камешки из моих ушей. Поверни меня два раза кругом. Все расскажи. Забудь про последствия. Не думай про цену. По крайней мере, до тех пор, пока не наступит пора платить. Пока расплата не застит тебе глаза, не закроет слух, не спалит тебя заживо.
В следующий раз, приехав к Лазарусу, я потихоньку обследовала в гостиной книжные шкафы, пока он в кабинете занимался делами. Разбирал счета. Пил чай со льдом, мной приготовленный. Работал. Он мне доверял. Мне, одной-единственной. В шкафах было пыльно. Все в этой гостиной было пыльное. Синий свет, фонарный свет. Его книг давно никто не касался. Я библиотекарь, и мне нетрудно определить, где книги читают, а где нет. Если на них толстым слоем лежит пыль, как тут не угадать, что они стоят забытые и ненужные? Я переходила от шкафа к шкафу. Главным образом это были книги по странам. Путеводители по городам Франции. Музеи Нью-Йорка. Перуанские поселения. Целый шкаф про Италию. Все по алфавиту, в полном порядке, в полном забвении. Музей книг.
В комнату вошел Лазарус и сразу прихватил меня за руку и за коленку.
— Готова быть со мной? — сказал он.
Он засмеялся. Я тоже.
Мне бы следовало насторожиться: мы чересчур увлеклись сексом. Не знаю, что бы это было, если бы мы могли тогда обходиться без льда, воды, без охлаждения. Нам тогда, наверное, было бы не оторваться друг от друга; наверное, мы стерли бы друг друга в объятиях в порошок, в прах, в пыль, довели бы до алого каления.
— Смотрю твои книжки.
Я отвернулась от него. Я всегда отворачивалась, если чувствовала, что что-то не так.
— Не насмотрелась в библиотеке? Да?
Он притянул меня, запустил руки мне за пояс в джинсы, коже стало горячо от его пальцев.
— Если решила мне почитать, то только постельный роман.
Он лукаво ухмыльнулся. Мне нравилась эта его ухмылка. Нравилось, что она значит. По-видимому, я вспыхнула. Наверное, лицо покраснело. Порозовело. Зарумянилось. Не от смущения. От жара. Я так его хотела, что не умела скрывать. Мы почти все время проводили в ванне, где занимались сексом, наверное, как рыбы, поднимая холодные волны, и от холода кожа покрывалась будто чешуей. В постель мы ложились поверх одеяла, на которое насыпали слоем толченый лед. Пальцы у меня синели от холода, но мне было наплевать. Они и так у меня были всегда онемевшие, чувствительность к ним возвращалась, только когда я касалась его.
Я помахала у него перед носом книжкой. Она пахла зелеными полями, красным вином, солнцем. Немного типографской краской.
— Италией интересуешься?
— Я интересуюсь только тобой.
Наверное, он думал, что я ждала именно такого ответа.
Могла бы ждать. Могла бы хотеть. Но ведь не ждала.
— Я серьезно. У тебя столько книг о разных странах. Ты ведь не собираешься исчезнуть, а? Удрать от меня куда-нибудь в Рим или во Флоренцию? Вдруг ты найдешь себе там другую женщину, какую-нибудь хорошенькую, молоденькую?
Он взял книгу у меня из рук. Кто и когда так на меня смотрел?
— Мне нужна только ты.
Я поверила. На этом и нужно было остановиться. Но колесико уже повернулось, действие началось, и мы оба сделали первый шажок туда, куда я и направилась, — к развязке, к самой опасной части сюжета, когда может произойти буквально все, что угодно.
Лазарус сдул с книги пыль и поставил на место в шкаф. Книги там стояли в порядке — город к городу, страна к стране. Он воткнул ее на полку с Южной Америкой. Ему было наплевать. В то же мгновение я поняла, что он никогда раньше не брал ее в руки. И не только эту, все остальные тоже.
— Может, нам куда-нибудь съездить?
Мне нужно было увидеть реакцию. Так дети тычут палкой в мертвого зверька. Живой или нет? Укусит или ручной?
— Я серьезно. Куда-нибудь, где мы с тобой никогда не были, ни ты, ни я.
Он посмотрел на меня. На десять лет моложе. Мужчина, которому я не пара. Красивый мужчина. Знает ли он об этом? Неужто он не смотрится в зеркало? Или это меня он не видит? Временная, частичная утрата зрения — я не вижу красного, а он не видит ни уродства, ни обмана?
Но он все же почувствовал, что что-то не так. Напряжение повисло в воздухе, как пыль или как комары. На лбу у него появилась складка. Как будто он пытался сообразить, почему ему надо куда-то ехать, когда все, что ему в жизни необходимо, находится вроде бы здесь, под рукой.
— Эй, пошли-ка в кухню, — сказал он. — Я приготовлю тебе обед.
Вот так вот. Никакого любопытства к моим словам. Вперед и дальше. Здесь и сейчас. Обед на столе. Все как у людей.
Я шла за ним следом по коридору. Я чувствовала в себе пустоту, как будто все то немногое, что появилось во мне, вдруг кто-то взял, вынул, дунул и развеял по ветру. Я больше не сомневалась — Лазарус не читал книг, стоявших в его шкафах.
На обед он приготовил мне горячий томатный суп. Сам он любил холодный, со льдом. Он налил себе в стакан свежего апельсинового сока.
— Витамин D, — сказал он.
Он был вынужден думать про витамины. Кожа у него была бледная, он ведь совершенно не видел солнца. Я подумала, что за время нашего знакомства он еще, кажется, немного поблек. Вспомнила про того рабочего, который опасался, не работает ли на чудовище. Я села за стол. Я не знала, о чем говорить. За окном надвигались сумерки, плыли синими волнами среди облаков. Мое сердце теперь было разбито, а я и не знала, что у меня есть сердце и что его можно разбить.
Потому-то и опасно приближаться к поворотному моменту сюжета. Можно обнаружить больше, чем нужно.
Мы сидели в кухне и смотрели в сад, куда медленно проливались сумерки. Совершенно синие сумерки. Если бы я хотела остаться, я бы встала у мойки и начала мыть тарелки, а он бы тем временем открыл морозилку и остудил во льду руки, а потом бы встал у меня за спиной и начал бы меня обнимать, обжигая своими руками. У меня в мойке текла бы вода. Я тоже начала бы обнимать его холодными, влажными руками. Но в тот вечер все было иначе. Мы сделали шаг к после того; скоро, потом, дальше и сейчас стали терять единство.
«Это и было счастье, а мы и не знали. Понятия не имели. Прошли мимо и не заметили».
Вдруг стало больно, очень больно. Мы вдруг будто начали просыпаться от сна. В котором нам приснились эта кухня и этот вечер, где мы были нужны друг другу. Обычно, как только начинало темнеть, мы сразу уходили в нашу спальню — в ванную. Всю ночь мы были счастливы. Но в тот раз я чувствовала себя уставшей. День был долгий и трудный. А мы еще не довели дело до конца. Я сказала, что устала. Что мне нужно поспать. Я была не готова начать выяснения, по крайней мере, мне так казалось. Не была. Потому что знала, что все изменится.
— Прости, пожалуйста, — сказала я, когда он вышел на порог меня провожать.
— Простить за что?
Ни за что. За все. За то, что я собиралась сделать.
— За то, что устала.
Он сгреб меня, и я его поцеловала, да так, что обожглась. Безо льда. В тот раз безо льда. Он отпустил меня, посмотрел.
— Я не хотел сделать тебе больно, — сказал он.
Все они так говорят, а потом делают все по-своему и в конце концов, разумеется, делают больно. Я ехала домой, чувствуя себя по-сиротски.
Я что-то потеряла; я чувствовала себя точь-в-точь как в момент, когда поняла, что не вижу красного — цвета, который никогда мне даже не нравился и, я думала, был не нужен. Теперь все оттенки, в которых был красный цвет, как будто выцвели, полиняли, и не только киноварь и пурпур, но даже ржавчина стала серой, а медь и бронза, утратившие его, потускнели. Заря побелела, рубины сделались похожими на стекло.
Я перестала ему верить. Вот что я потеряла. Исчезло доверие, как камень в воде. Я не верила больше его словам, его книгам, поцелуям, взглядам, касаниям. Его супу. Я ничему не верила.
Подъехав к дому, я увидела свою кошку — та сидела возле кустов, и кончик ее хвоста дергался туда-сюда. Цветы на кустах были белые, как мел. Гизелла делала вид, что не обращает на меня внимания, пока я не подошла к крыльцу, а когда я открыла дверь, она бегом кинулась к ней. Вот ведь друг на дождливый вечер. Ей пора было ужинать. Гизелла-то знала, что ей нужно, а я, когда она терлась возле моих ног, не могла даже сказать, мурлычет она или это просто у нее от голода урчит в животе.
Моя дверь. Мой ключ. Мой дом. Мое пустое место.
В коридоре за дверью стояла коробка с кротом — стояла сверху на другой картонной коробке, в которой у меня лежали старые газеты, пакеты из магазина и прочий мелкий хлам. Я никак не могла заставить себя похоронить крота и в то же время не могла выбросить на помойку. Я вспомнила про Ренни. Мы почти достроили храм. Оставалось кое-что закончить, и Ренни уже пару раз звонил, чтобы договориться о встрече. Но я была занята, слишком занята своими мыслями, чтобы выслушивать его рассказы про лекции или про крота, который не только выздоровел, но толстел у него день ото дня на червяках и сливках. Мы решили встретиться в воскресенье, но никак не раньше. У меня у самой были проблемы.
Я заглянула в коробку, где лежал дохлый крот. Там появилось несколько муравьев. Воняло сыростью, землей, гнилью. Запах был неприятный. Хранить это не было смысла. Я посмотрела на коробку и вдруг поняла, что все равно не могу. Вот так всегда — я цеплялась за все, за всякую дребедень. Всю жизнь.
За всякую дребедень, но только не за то, что было мне дорого.
Вскоре после того дня я отправилась к кардиологу. Тому самому, по фамилии Крейвен. Который точно знал, что у меня есть сердце. На последнем приеме я по глупости пожаловалась ему на боль в груди, потому он в этот раз прикрепил мне датчики, с которыми я должна была ходить сутки.
— У вас аритмия. После удара молнии явление обычное, но тем не менее нельзя забывать про осторожность.
— А не может такого быть, что у меня врожденный порок, который раньше не обнаруживал себя?
Я вспомнила про жестокого андерсеновского героя, которому в сердце вонзился осколок льда.
— Сердце у вас в полной норме, учитывая обстоятельства, — ответил Крейвен. — Просто будьте осторожны. На всякий случай.
Все это время, чтобы лишний раз съездить в рощу к Лазарусу, я частенько звонила в библиотеку и сказывалась больной. Я использовала любой предлог. Тошнота, звон в ушах, боль в руке, боль в боку, боль везде. Отчасти жаловалась я честно, так что чувство вины мне досаждало меньше, чем могло бы. Может быть, виной была все же мания. Маниакальное стремление чего-то или кого-то добиться. А тут мне само все шло в руки, как было отказаться, и ложь почти что не являлась ложью — как было не соврать? Фрэнсис Йорк ни разу ни о чем у меня не спросила, ни разу не упрекнула. В ответ на ее великодушие можно было бы и пореже проявлять эгоизм, однако я проявляла его вовсю. Так что от кардиолога я поехала прямиком в библиотеку. И едва вышла из машины и переступила порог, как поняла, что сама рада своему приезду. Что на самом деле сама соскучилась. По всем лживым, не достойным ни капли доверия байкам, которые стояли на полках, напечатанные и переплетенные.
— Тебе лучше? — спросила Фрэнсис, увидев, что я приехала сразу после врача.
Время было послеобеденное, а я если работала, то по утрам. День был сырой и душный, и старый кондиционер не справлялся.
— Я в порядке.
Да, конечно, в порядке. Только немножко больна любовью, сексом, ложью.
Фрэнсис посмотрела на меня. У нее было плохое зрение. Но видела она хорошо.
— В самом деле?
Я задрала рубашку и показала прилепленные липучками датчики.
— И тебе разрешили идти на работу?
Вот оно. Это был мой шанс, и я им воспользовалась.
— Даже не знаю. У меня аритмия. Этот мониторчик отслеживает суточный ритм. Но я себя чувствую с ним, как лошадь в упряжи. Верней, как ослица.
— Тебе непременно нужно отправляться домой отдыхать, — сказала Фрэнсис.
Я вспомнила про Фаладу, про верного коня своей хозяйки, который всегда говорил правду, даже когда ему отрубили голову. Видимо, и у меня бывали приступы угрызения совести, припадки честности. Тут он как раз и случился — когда я стояла за картотечным шкафом.
— Мне нужно вести обычный образ жизни.
До чего же я была дурой! Я сама не поняла, что имела в виду. «Обычный» — это какой, как когда? Как вчера? Как за день до маминой гибели? Или как до того, когда Ренни еще не успел сказать вслух, что Лазарус что-то скрывает?
Фрэнсис пришла в волнение.
— Здоровье сразу не восстановишь. Не переусердствуй.
Мне от ее заботливости было только еще хуже. Ничего странного, что я терпеть не могла эту ее доброту, которая мне стояла уже поперек горла, так что отчасти я поэтому и прогуливала работу, только чтобы держаться подальше, — в определенном смысле для меня было бы лучше, если бы Фрэнсис злилась. Против злости у нас есть оружие — зубы и когти, а доброта окутывает, обволакивает, по рукам и ногам связывает, и никуда не деться от сознания своей вины. Я вдруг сообразила, что все, что я вообще знаю про Фрэнсис, — это только из фотографий на ее рабочем столе. Возможно, ей тоже кажется, будто она меня знает. Смотрит на мой пустой стол и делает свои выводы. Мол, бедняжка — ни фотографий, ни личных вещей, ни личной жизни. А тут еще и эта ужасная сбруя, датчики, фиксирующие каждый удар сердца; она, мол, и так-то странная — взрослая женщина, а прическа как у мальчишки, и возле стеллажей встает на колени, словно отслуживает епитимью, и бледная ужасно, — так теперь еще и это. Бедняжка. Жалко ее. Себя тоже жалко.
Мне не удавалось выбросить из головы пыльные шкафы в гостиной. Я к тому времени успела поверить, что мы с ним родные души, а теперь снова во всем сомневалась. Но подглядеть в карточку я решилась, только когда Фрэнсис поехала за обедом. Я попросила и мне привезти салат. Сложный — достаточно сложный, чтобы точно знать, что в нашей кофейне его за две минуты не приготовить. С фетой, луком, со свежим салатом и оливками. Короче говоря, не просто что попало с красным сладким перцем.
— Ты уверена, детка, что у них это все есть?
Нет. Уверена я была как раз в обратном, в том, что ничего этого у них нет. У меня просто руки горели, до того не терпелось взять в них лопату и бежать раскапывать чужую могилу. Я подождала у окна, пока Фрэнсис отъедет, и бегом понеслась искать карточку Лазаруса. Да, Сет Джоунс и здесь брал книги по разным странам. Книги про пустыни, про Южную Америку, Рим, Флоренцию. Венецию. Я стояла, уставившись на карточку. Она была такая, как все, если не считать, что сверху стояла пометка: «Продолжение». Значит, до того была еще одна.
Я сунула карточку в ящик. Возвращая ее на место, я заметила рядом карточку Айрис Мак-Гиннис, той самой, про которую любил поговорить Ренни, девушки его мечты. Мне стало любопытно, что у нас здесь есть такого, чего нет в университетской библиотеке. Возможно, она просто медленно читает — у нас книги выдавались на месяц, а в университете на две недели. В ее карточке значились «Одиссея» и «Илиада». Спецкурс по классике? Предпочитает мифических существ?
Вероятно, мне следовало записать номер ее телефона для Ренни, но я очень спешила. Фрэнсис должна была вот-вот вернуться. Обеденный перерыв заканчивался. Я быстренько подхватила фонарь и пошла вниз в подвал, где у нас располагался библиотечный архив. Подвал весь был заставлен коробками с сырыми книгами, не просушенными еще с тех пор, как у нас прорвало трубу и Фрэнсис, чтобы хоть что-то спасти, призвала на помощь добровольцев. Наконец в самом дальнем конце я нашла коробку, которую искала. Открыла, просмотрела карточки. Почти на всех значилась пометка «перешел на домашний абонемент по возрасту». Там были десятки карточек, пожелтевших, с длинными списками взятых и возвращенных книг, которые прочли орлонские старики, почти все старше шестидесяти пяти. Наконец мелькнуло нужное мне имя: «Сет Джоунс». Я поднесла карточку к единственному окошку, через которое в подвал попадал свет, маленькому, прямоугольному. Он брал книги о путешествиях. Африка, Гавайи, выпуски «Нэшнл джиографик». Здесь тоже наверху значилось: «Продолжение». Я была потрясена.
Я открыла вторую коробку, где лежали совсем старые карточки. Там почти на каждой аккуратным почерком Фрэнсис было выведено «скончалась» или «скончался», а потом почерк Фрэнсис сменился чьим-то другим, и я поняла, что это карточки, заполненные предшественницей Фрэнсис. Я порылась и нашла Сета Джоунса. Дата, когда он записался на абонемент, была написана чужой рукой, бледными, выцветшими чернилами, и случилось это сорок пять лет назад. Наверное, это был дед Лазаруса. Иначе Лазарусу сейчас было бы лет семьдесят пять, если не больше. То есть он должен быть стариком, а не прекрасным молодым человеком, который почему-то редко выходит из дома; кто моложе меня на десять лет и обжигающе горяч, но у кого погасший взгляд и глаза словно присыпаны пеплом, кто скрывает что-то… В том числе кто он такой, этот Лазарус Джоунс.
К тому времени, когда Фрэнсис появилась с нашим обедом, я успела вернуть на место карточки, поставить коробки и умыться. Первую карточку Сета Джоунса я спрятала к себе в ящик стола. Фрэнсис пришлось прождать двадцать минут, пока Рене Платт бегала за пелопоннесскими оливками в «Квик-март»
[16]. Но и после этого салат не лез мне в горло. Я сказала, что у меня неладно с желудком. Наверное, потому, что один датчик давит как раз на него. Скорее всего, мне расхотелось есть из-за Лазаруса. Почему у меня всегда было чувство, будто он что-то скрывает? Жены, тайны, ослиные шкуры, комнаты, куда нельзя входить, лестницы, которые ведут в подвалы, где лежат скелет и драгоценности.
Я вспомнила про крота, который слепо рылся среди корней, пока вдруг ему в загривок не вонзились острые зубы. Я вспомнила, как в первый раз постучалась в дверь Лазаруса. Я вспомнила про «Огненное кольцо», которое местные жителя заказывают по радио, несмотря на всю свою рассудительность. Постепенно я начинала сочувствовать людям, которые делают глупости. Если бы в библиотеку пришла Айрис Мак-Гиннис, я бы к ней подошла — если бы узнала — и похлопала бы по плечу. «Разве ты не знаешь, что есть один человек, который тебя любит и который несчастен?» Так бы прямо ей и сказала. «Как ты думаешь, кто бы это мог быть?»
— Иди домой, — сказала Фрэнсис.
В библиотеке у нас были и вечерние часы обслуживания, но Фрэнсис поняла, что помощи от меня никакой. Наверное, она решила, что мне нехорошо; а я и впрямь чувствовала себя как пришибленная. Я думала про коробки и не помнила толком, заклеила я их, как было, или нет, поставила так же или нет. Мне очень хотелось, чтобы Фрэнсис никогда не узнала, что мне нельзя доверять, а если бы узнала, то когда меня уже не будет.
Я приехала домой и встала посреди дворика. Я не хотела вообще ни о чем думать. Перспективы были слишком пугающими. Я вспомнила все прочитанные раньше сказки, где муж в темноте не узнал своей истинной возлюбленной. Где он, как дурак, ложился в постель то со злой королевой, то со злодейкой сестрой, а в тот самый момент, когда он устраивался там поудобнее, его настоящую жену приковывали цепями к городской стене или волокли в лес — на забвение и диким зверям на съеденье. В детстве я не верила, что такое возможно. Нельзя так обмануть человека. Любящий человек не может не признать любимой, это же ясно и понятно. Тогда я не представляла, какие тайны могут скрываться в глубинах души человеческой, какие формы способна принимать любовь.
Тот Сет Джоунс, на которого была заведена карточка, записался в библиотеку столько лет назад, сколько мой Сет Джоунс и не жил на свете. Так что не было ничего странного в его выборе книг — он брал то же, что все старики. Не было ничего странного и в том, что книжные полки в доме у него покрыты пылью, что книг давно никто не читал. Значит, вывод напрашивался один из двух: либо настоящий Сет Джоунс очень стар, либо Лазарус не тот, за кого себя выдает.
Теперь мне захотелось выяснить, с кем я спала все лето.
Утром я выпустила Гизеллу на день, и теперь она терлась у моих ног. Кто бы мог подумать, что здесь и сентябрь такой жаркий? Гизелла лениво направилась к зарослям сорняков, а я смотрела ей вслед. Брата в гости я не ждала, но именно он подъехал к ограде и посигналил. Машина его была точь-в-точь как та, которую я на днях видела. Я сделала над собой усилие и помахала ему.
— Говорят, ты сегодня была у кардиолога, — сказал Нед, подходя. — Старина Крейвен звонил мне.
— Любите вы заниматься не своим делом. Оба, — сказала я.
— Я просто хотел убедиться, что твои врачи делают все, что нужно.
В руке у Неда был большой пластиковый стакан, с ним он и пошел на веранду, откуда приволок шезлонг и разложил во дворике, в моем самом ужасном дворике во всем нашем квартале. Может быть, самом ужасном во всем городе и в его окрестностях.
— У-уф, — сказал Нед, устраиваясь в шезлонге. — Весят они у тебя тонну. Ну как, одели на тебя сбрую?
— На сутки. Потом снимут.
По пути ко мне брат заезжал в студенческий клуб, и в стакане у него был зеленый чай со льдом. Видимо, его исследования совсем его замучили — вид у него был изнуренный. Он отхлебнул из стакана.
— Ты же не любишь зеленый чай, — напомнила я ему.
Должна ли я рассказать про то, что узнала? Должна ли предупредить? Защитить? Рассказать про Лазаруса Джоунса? Раскрыть свою тайну и тайну Нины? Должна ли я была сказать брату: «Твоя жена не та, за кого себя выдает. По ночам она уходит из дома, она изучает способы, как отправиться на тот свет. Видишь ли, ей мало их знать один-два. Ей этого мало. Ей нужно сто. Она их знает уже больше, чем я, она просто специалист по самоубийствам».
— Антиоксиданты, — сказал мой брат. — Нина говорит, нужно пить три стакана зеленого чая в день. А еще есть тофу
[17] и мисо
[18]. Она их большая поклонница.
Вид у брата стал совершенно счастливый, как в тот вечер у них дома. Из-за одного упоминания о ней. При одной мысли. Он даже вдруг весь посветлел. Воспрянул. Он разлегся в моем шезлонге и стал смотреть в небо. Луна была то ли красная, то ли серая — понятия не имею.
— Ты знаешь, что тут у тебя есть летучие мыши? — спросил Нед.
— Очень смешно.
Теперь, когда брат полысел, он выглядел старше, но только на первый взгляд; если присмотреться, он был все тот же.
— Я серьезно. Крыланы
[19]. Вон, за гибискусом.
Среди прочих кустов в изгороди рос высокий куст с крупными белесыми цветами.
— Так вот что это там у меня такое. Гибискус.
Я тоже подняла голову. На фоне темного неба там висело серое облачко. Мыши.
— Черт. Действительно.
— Теперь тебе нечего их бояться. Теперь у тебя нет волос. Длинных волос, — поправился брат, когда я бросила на него сердитый взгляд.
— А сам-то, — сказала я. Очень было мило с моей стороны. — У тебя еще меньше.
Нед не ответил. Он никогда не отвечал мне на грубость, и я всегда оставалась при своих.
— К тому же ты не носишь желтого и красного. А их только эти цвета и приманивают.
Я взмахнула руками.
— Кыш!
Бабушка говорила, что их так прогоняют. Что мыши боятся шума. Но те летучие мыши, которые висели в моей изгороди, и не подумали улетать, а, наоборот, как будто переместились ближе.
— Они думают, ты их зовешь, — объяснил Нед. — Для них шум все равно что любовная песнь. Потому они иногда и попадают в самолетные двигатели. Думают, будто их пытается соблазнить огромная голосистая мышь из металла, а там — бамс-бумс — столкновение, их размалывает в фарш, и конец.
Хорошее подтверждение моей теории: любовь разрушительна.
Невольно мне вспомнились Нина, книга, стукнувшая в металлическом ящике, ночная рубашка, босые ноги, невидящий взгляд.