Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Энн стояла с открытым ртом, удивленно разглядывая зал. Даже поврежденный камнепадом, он производил сильное впечатление.

– Как называется это место? – шепотом спросила она.

– Причуда капитана Кенуэя, – ответил Адевале, подмигнув мне.

– Мы запечатаем это место и выбросим ключ, – провозгласил А-Табай. – До тех пор пока не появится новый Мудрец, эта дверь останется закрытой.

– В прошлый раз я видел здесь кубы с образчиками крови, – сказал я ему. – Робертс говорил, что это кровь людей древней расы. А сейчас они куда-то исчезли.

– Значит, нам нужно обязательно их разыскать, – вздохнул А-Табай. – И сделать это раньше, чем о них пронюхают тамплиеры. Ты бы мог нам в этом помочь.

Мог бы. Конечно мог бы. Но…

– Только после того, как я исправлю все, что наворотил дома, в Англии.

Старый ассасин кивнул. Потом, словно вспомнив о чем-то, порылся в кармане плаща и достал конверт:

– На прошлой неделе получили.

Все трое отошли, не мешая мне читать письмо.

Думаю, радость моя, ты уже догадалась о его содержании?

66

Октябрь 1722 г.



У нас был солидный повод для праздника, и мы его устроили. Однако новые знания, приобретенные мной, существенно уменьшили тягу к попойкам. И потому я отдал устройство праздника в руки команды «Галки». Матросы развели на берегу костры и жарили кабанов. Они горланили песни и плясали, после чего в изнеможении падали там, где стояли, и засыпали, а чуть проспавшись, тянулись к ближайшей бутылке, и все начиналось заново.

Я в это время сидел на террасе своего дома в компании Адевале и А-Табая.

– Ну что, господа, как вам здесь?

Я предложил ассасинам сделать остров своей базой.

– Нам отлично подойдет это место, – ответил А-Табай. – Но в дальнейшем мы должны распространить наше кредо по всему миру. Жить и работать среди тех, кого мы защищаем, как некогда советовал Альтаир ибн Ла-Ахад.

– А пока распоряжайтесь этим местом по своему усмотрению.

- Прошу вас, Анатолий Борисович, иметь в виду, что администрация тюрьмы не имеет к нам никакого отношения. Ни они нам не подчиняются, ни мы им.

Я встал, собираясь пойти к Энн, но меня окликнул Адевале:

– Эдвард…

Я одевался, слушал их и чувствовал, что присутствие духа вновь возвращается ко мне. Агрессивность Петренко, примитивное распределение ролей между ним и Галкиным на \"злого\" и \"доброго\" начальников напомнили мне, что я среди врагов и расслабляться не следует.

– Да?

– Неприятная новость: капитан Вудс Роджерс сумел выжить после ран, которые ты ему нанес, – сказал он.

Петренко между тем не унимался:

Я выругался. Новость и впрямь не из приятных.

- Как это у вас так выходит? Хлеб русский едите, образование за счет русского народа получаете, а потом изменяете Родине? Я за вас, за всю вашу нацию четыре года на фронте воевал!

– Потом Роджерс вернулся в Англию. Опозоренный, по уши в долгах, но все еще опасный для нас.

Что ж, спасибо гражданину Петренко. Последние его слова окончательно вернули меня к реальности, еще раз напомнили, с кем я имею дело. Теперь я уже говорил совершенно спокойно.

– В Англии я исправлю свою оплошность. Даю слово.

- Мой отец тоже воевал на фронте четыре года. Может, он делал это за вашего сына и за вашу нацию?

Он кивнул. Мы обнялись, и я пошел к Энн.

- Интересно, где это воевал ваш отец?

Некоторое время мы с ней сидели молча, слушая песни и улыбаясь голосам подгулявших матросов.

- В артиллерии.

– Через несколько месяцев я отплываю в Лондон, – сказал я ей. – Буду только рад, если и ты отправишься со мной.

- В артиллерии?! - он казался искренне удивленным. - Я тоже служил в артиллерии, но таких, как ваш отец, там что-то не видел. А на каких он воевал фронтах?

– Для ирландки Англия – неподходящее место, – засмеялась Энн.

Я чуть не рассмеялся, вспомнив вдруг рассказ О`Генри о воре, подружившемся на почве общих болезней с хозяином квартиры, в которую он забрался.

Я кивнул. Возможно, так будет лучше.

Если вначале Петренко с Галкиным разыгрывали определенные роли, то теперь полковник снял маску: он был естественным и в своем антисемитизме, и в понятном желании ветерана поговорить о войне. Но мне беседовать с ним больше не хотелось. Я предпочел восстановить прежнюю дистанцию между нами и сказал:

– Значит, останешься с ассасинами? – спросил я.

- По-моему, нам с вами разговаривать не о чем.

– Нет, – покачала головой она. – В моем сердце нет такой убежденности, как у них. А ты?

- Ах, и разговаривать не хотите! Умный очень! Что ж, поговорим с вашим отцом, когда он придет ко мне. А вы запомните: чуть что - в карцер!

– Может быть, когда-нибудь потом, когда разум успокоится и кровь остынет.

Петренко ушел, а вслед за ним и Галкин.

Издали донесся крик – известие о корабле, входящем в бухту. Мы переглянулись, поскольку оба сознавали: с приходом этого корабля и для меня, и для нее начиналась новая жизнь. Я по-своему любил Энн. Думаю, и она меня любила. Но пришло время расстаться, и мы на прощание поцеловались.

- Мы с вами еще встретимся на допросе, - сообщил он на прощание тоном, каким утешают друга, обещая ему, что разлука будет недолгой.

– Ты – хороший человек, Эдвард, – сказала Энн, и ее глаза блеснули. – И если ты научишься жить на одном месте дольше недели, ты станешь и хорошим отцом.

Около часа просидел я в этом кабинете с двумя старшинами. Оформлялись какие-то бумаги, велись телефонные разговоры, кто-то входил, кто-то выходил, но все это почти не задевало моего сознания. У меня вновь возникло ощущение нереальности происходящего, и в глубине души теплилась тайная надежда: вот-вот я проснусь и выяснится, что все это было лишь ночным кошмаром.

Оставив ее, я поспешил на берег, где к причалу швартовался большой корабль. Спустили сходни. Появился капитан, держа за руку очаровательную девятилетнюю девочку, которая вся светилась от радости.

«Вылитая мать», – глядя на тебя, подумал я.

Наконец меня уводят. Мы идем по тесным коридорам, которые кажутся мне непомерно длинными, останавливаемся иногда у каких-то дверей в ожидании сигнала идти дальше, затем целую вечность поднимаемся по таким же длинным и узким лестницам. До какого этажа мы добрались - не знаю, но такое впечатление, что до седьмого или восьмого. В огромном кабинете, куда меня ввели, сидит Галкин. Над ним на стене - герб СССР, показавшийся мне гигантским хищным ракопауком из фантастической повести Стругацких. Я сижу за маленьким столиком в противоположном от Галкина конце кабинета. На столике передо мной два кодекса: уголовный и уголовно-процессуальный. Галкин предлагает мне ознакомиться с теми статьями УПК, где говорится о моих правах и обязанностях. Я читаю, но мало что воспринимаю. Юридическая терминология: \"подозреваемый\", \"обвиняемый\", \"право на защиту\", \"доказательная сила\", \"улики\", \"вещественные доказательства\", \"умысел\" и тому подобное - производит на меня угнетающее впечатление. Она принадлежит новому миру, где мне теперь придется жить, но в котором, как я понимаю, я никогда не буду чувствовать себя так уверенно, как мой собеседник. Быстро перелистываю страницы УПК, так и не прочитав толком предложенные мне статьи.

67

- Теперь ознакомьтесь со статьей шестьдесят четвертой УК РСФСР, по которой вы обвиняетесь, - сказал Галкин.

Ты была прекрасным видением, моя маленькая Дженнифер Кенуэй, моя дочь, о существовании которой я даже не подозревал. Ты храбро отправилась в далекое путешествие по морю. Твой дед был категорически против, но твоя бабушка благословила тебя, и ты поплыла, чтобы разыскать меня и сообщить запоздалую и очень печальную весть.

Во вторую книгу предусмотрительно вложена закладка на соответствующей странице. Хотя эту-то статью я за последние дни выучил буквально наизусть.

Моя любимая Кэролайн умерла.

- Итак, вы обвиняетесь... впрочем, пока еще подозреваетесь, но обвинение будет вам предъявлено, как и предусмотрено законом, в течение десяти дней, в измене Родине в форме помощи капиталистическим государствам в проведении враждебной деятельности против СССР. Что вы можете сообщить по существу предъявленного вам обвинения?

(Наверное, тебя удивило, почему тогда, на причале Инагуа, я не проронил ни слезинки, услышав об этом. Дженни, я и сам удивлялся почему. Честное слово.)

- Никаких преступлений я не совершал. Моя общественная деятельность как активиста еврейского эмиграционного движения и члена Хельсинкской группы была направлена исключительно на информирование международной общественности и соответствующих советских организаций о грубых нарушениях советскими властями прав граждан, добивающихся выезда из СССР, и находилась в полном соответствии... - я произносил все это почти автоматически, не задумываясь. В последние дни мне часто приходилось отвечать на вопросы о смысле, целях и характере моей деятельности - правда, иностранных корреспондентов, интервьюировавших меня в ожидании скорой развязки. То были репетиции, сейчас - премьера. Впрочем, меня довольно быстро и грубо прервали.

Нам с тобой предстояло плавание в Англию, и за это время я рассчитывал получше тебя узнать. Я многое тебе рассказал, однако кое-что был вынужден утаить, поскольку у меня еще оставалось достаточно незавершенных дел. Кажется, я тебе говорил о незавершенных делах, которые мне обязательно нужно довести до конца? Что ж, предстояло сделать еще немало.

Галкин неожиданно сбросил личину добродушного дядюшки, заговорил вдруг громко, резко, срываясь на крик.



В плавание к английским берегам я взял горстку матросов, выбрав самых надежных. Пересечение Атлантического океана было тяжелым. Нам пришлось сделать остановку на Азорских островах и дожидаться благоприятной погоды. Оттуда мы взяли курс на Англию, на Бристоль. Я плыл в родные края, где меня не было более десяти лет и куда мне категорически запретили когда-либо возвращаться.

- Это вам не пресс-конференция! - привстав, стукнул он кулаком по столу. - Больше на них вам выступать не придется. Достаточно, поклеветали! Пришло время держать ответ перед народом. Если передавали информацию, то так и говорите - где, когда и кому. Вы, кажется, еще не уяснили себе своего положения. Прочитайте внимательно ... часть статьи.

Какую именно часть - я не расслышал, он произнес незнакомое мне слово - очевидно, какой-то специальный юридический термин. Я догадался, что он имеет в виду, но все же почему-то переспросил:

- Какую часть статьи ?

Видимо, мой голос дрогнул, ибо Галкин зло рассмеялся. Быстрота, с которой он перешел от приветливых, доброжелательных улыбок к злобному, поистине сатанинскому смеху, была просто поразительной.

- Прочитайте часть о наказании. Вам грозит смертная казнь. Расстрел!

На подходе к Бристольскому каналу мы сняли с мачты «Галки» черный флаг и надежно спрятали в сундуке моей каюты. Вместо него мы подняли британский торговый флаг. Этого было вполне достаточно, чтобы позволить нам войти в гавань. Убедившись, что «Галка» не является военным кораблем, портовые власти Бристоля разрешили судну встать у причала, а мне – сойти на берег.

Впервые после моего ареста прозвучало это слово. В первый раз я услышал его, и сердце мое заныло, сжалось; во рту пересохло. Казалось бы, я должен был ожидать этого. Но все последние дни, обсуждая вероятность ареста по шестьдесят четвертой статье, мы почему-то вообще не говорили о возможности \"вышки\" - вероятно, каждый из нас понимал, что такой вариант существует, но подсознательно гнал от себя страшную мысль. В наших беседах и даже в моем последнем письме Авитали, которое я успел отдать Роберту Тоту, корреспонденту \"Лос-Анджелес Тайме\" и моему другу, за день до ареста, я говорил лишь о вероятности осуждения на десять лет. Не знаю, заметил ли мою реакцию Галкин, но продолжал он с явным воодушевлением:

После долгого отсутствия я вновь очутился в гавани Бристоля. У меня перехватило дыхание. Я успел полюбить Кингстон и Гавану, не говоря уже о горячей любви к Нассау. Но вопреки всему, что здесь когда-то случилось, а может – благодаря тем событиям, Бристоль по-прежнему оставался моим домом.

- Да, да, расстрел! И спасти себя можете лишь вы сами и только чистосердечным раскаянием. На ваших американских друзей можете больше не рассчитывать.

Я шел по причалу, и люди оборачивались мне вслед. Естественно, я не был одет как пират, но меня окружал ореол таинственности. Возможно, те, кто постарше, помнили меня. Торговцы, которым я сбывал овечью шерсть и мясо. Завсегдатаи таверн, с кем я выпивал накануне отплытия и кто слышал мою хвастливую болтовню. Людскую молву не удержишь, и вскоре по городу распространится весть о моем возвращении. Как скоро об этом узнают Мэтью Хейг и Уилсон? А Эмметт Скотт? Поймут ли они, что Эдвард Кенуэй не просто вернулся, нарушив запрет? Он стал сильнее и могущественнее и намерен расквитаться с ними за старое.

Галкин говорил еще долго, все так же агрессивно и напористо, но я практически перестал его слушать, убеждая себя: \"Ты ведь был к этому готов. Ничего неожиданного не произошло\". Я чувствовал легкую дрожь в руках и сжимал их между колен, чтобы Галкин не заметил этого.

Ночь я провел в одном из городских пансионов. Наутро, раздобыв лошадь и седло, я отправился в Хэзертон. Я скакал без остановки, пока не оказался на месте старой отцовской фермы.

А тот продолжал на самых высоких тонах:

Зачем я сюда приехал? Этого я сам толком не знал. Думаю, просто захотелось взглянуть на родные места. Спешившись, я долго стоял в тени дерева, глядя на свой старый дом. Разумеется, его отстроили заново, и он лишь отчасти был похож на тот, в котором я вырос. Но пристройка к дому ничуть не изменилась. Она выглядела как во времена совместной жизни с Кэролайн. И ты, Дженнифер, была зачата именно в этой пристройке.

- Вас уговаривали, предупреждали, а вы продолжали свою преступную деятельность! Но уж теперь ни Израиль, ни Америка вам не помогут! - и долго еще выкрикивал что-то в том же духе.

Я поехал обратно и на полпути между Хэзертоном и Бристолем остановился еще возле одного хорошо знакомого места. Я говорю о таверне «Старая дубинка». Я привязал лошадь, не забыв дать ей воды, затем открыл дверь и… Все выглядело так, как я помнил: низкий потолок, сумрак, сочащийся прямо из стен. И здесь я не был более десяти лет. Мой прошлый визит сюда закончился убийством. Моим первым убийством. Не берусь считать, скольких я лишил жизни после.

Кричали на меня в КГБ в первый и, как выяснилось потом, в последний раз.

И их список придется продолжить.

То был, видимо, пресловутый \"час истины\" - этим термином в КГБ называют первый допрос захваченного \"преступника\", когда ему пытаются продемонстрировать, как резко изменилось его положение, надеясь тем самым ошеломить человека и вырвать из него нужные слова: \"Да, виноват, каюсь\"; на этом фундаменте и будет строиться вся последующая обработка.

За стойкой я увидел женщину пятидесяти с лишним лет. Она наливала эль. Я подошел. Женщина выпрямилась и устало посмотрела на меня.

Но в чем бы ни была цель Галкина, на меня его крики произвели в конце концов благотворное, отрезвляющее действие - так же, как раньше тирада Петренко о том, что он воевал за моего отца. Момент слабости прошел; я видел перед собой врага, который пытается оторвать меня от всего, что мне так дорого, и вновь обессмыслить мою жизнь.

– Здравствуй, мама, – сказал я.

Тут Галкин совершил свою последнюю ошибку - упомянул Наташу:

68

- Вас ждет жена. Вы хотите увидеть ее? Это теперь зависит только от вас.

Мы сели у стены, подальше от любопытных глаз немногочисленных посетителей таверны.

Я сразу же представил себе, как Авиталь где-то в Женеве или Париже вместе со своим братом слушает сообщение о моем аресте. Я вспомнил последний разговор с Израилем, свое огорчение оттого, что не поговорил с ней - Авиталь и Миша, узнав о статье в \"Известиях\", срочно вылетели в Европу спасать меня, - и еще раз порадовался, что успел передать для нее письмо. Вспомнил - и успокоился.

– Так, значит, это правда? – спросила мать.

- Требую записать мое заявление в протокол, - сказал я Галкину.

В ее длинных волосах появились седые прядки. Лицо исхудало; с него не сходило выражение усталости. Мы не виделись всего (всего?) десять лет, а выглядела она постаревшей на все двадцать или даже тридцать (если не больше).

- Какое еще заявление?

И в этом была исключительно моя вина.

- Которое я сделал вначале.

– Что правда, мама? – осторожно спросил я.

– Что ты – пират?

- Это не заявление, а клевета. Такого мы записывать не будем.

– Нет, мама. Я не пират. Уже не пират. Я вступил в орден.

- Тогда нам больше не о чем говорить.

– Так ты монах? – спросила она, приглядываясь к моей одежде.

Тут опять последовала длинная тирада, из которой я уловил лишь одно: ему меня очень жаль. Я так устал, что мечтал только о том, чтобы добраться до постели. Галкин наконец вызвал по телефону охрану - отвести меня в камеру. На прощание он повторил, что у меня будет время подумать, что чем скорее я пойму свое положение, тем лучше для меня, и что нам с ним еще предстоит много раз встречаться.

– Нет, мама. Не монах. Это другой орден.

Снова длинные тесные коридоры и узкие крутые лестницы. Как всякого новоприбывшего, меня, прежде чем отправить в камеру, ведут в баню. Мне холодно, знобит, но самому регулировать воду невозможно - нет крана. Я стучу надзирателю, которого по официальной терминологии положено называть контролером, прошу сделать горячей... еще горячей... еще... Вода начинает обжигать тело, но озноб не проходит. \"Может, я простудился?\" - думаю, и тут же возникает предательская мысль: \"Хорошо бы заболеть недельки на две...\" Предательская - потому, что она выдает мой потаенный страх. Да, у меня уже нет сомнений: я боюсь. Мне хочется поскорее добраться до постели, чтобы остаться со своим малодушием наедине и побороть его за ночь, ведь завтра -так представляется мне - будет очередной допрос, и к этому времени я должен полностью взять себя в руки.

Она вздохнула. Мои слова не произвели на нее никакого впечатления. У таверны был новый хозяин. Он шумно вытирал кружки, зло поглядывая на нас. Ему явно не нравилось, что моя мать отлучилась из-за стойки, но свое недовольство он держал при себе. С пиратом Эдвардом Кенуэем шутки плохи.

– И ты решил приехать домой? – продолжала мать. – Я слышала про твое возвращение. Говорили, ты вчера приплыл на сверкающем галеоне и сошел на берег, как король. Знаменитый, гордый собой Эдвард Кенуэй. Ведь ты всегда этого хотел?

С матрацем, одеялом, подушкой, миской, кружкой и ложкой - всем моим нынешним имуществом - я вхожу в камеру. Она голая, узкая и холодная, и мне даже не хочется ее разглядывать. Я быстро ложусь под одеяло и натягиваю его на голову. Но надзиратель, открыв кормушку, тут же напоминает мне, что я не дома - с головой укрываться нельзя, несмотря на то, что над тобой горит и будет гореть всю ночь яркая лампочка. Приходится смириться и с холодом, и с таким ярким светом, что он проникает даже сквозь крепко смеженные веки. То, что глаза можно накрыть сложенным вчетверо носовым платком, а форточку захлопнуть, мне в тот момент даже не приходит в голову. Но засыпаю я неожиданно быстро и сплю без снов до самого утра, когда мне впервые предстоит проснуться от крика: \"Подъем!\" - и вспомнить, что я в тюрьме.

– Мама…

* * *

– Разве не об этом ты постоянно мечтал с ранних лет? Тебе всегда хотелось куда-то отправиться, разбогатеть, подняться в обществе, стать достойным человеком. И неужели ради всего этого нужно было становиться пиратом? – язвительно усмехнувшись, спросила она.

Никогда прежде я не видел, чтобы она усмехалась с такой язвительностью и презрением.

Впоследствии, проведя в Лефортово шестнадцать месяцев, досконально изучив и саму тюрьму, и царящий в ней распорядок, чувствуя себя там \"как дома\", я не раз вспоминал свои первые часы в заключении, первый допрос после ареста и ломал голову: где же он проходил? Лефортовские коридоры и лестницы были вполне обычными, вовсе не такими длинными и узкими, какими тогда показались мне; в корпусе, где размещался следственный отдел, - всего три этажа, а вовсе не семь-восемь; кабинеты, в которых я бывал с тех пор, были самых обычных размеров, и в том огромном, галкинском, мне больше не доводилось сиживать. Не встречал я больше и самого Галкина. Так что, если бы не его подпись под протоколом допроса от пятнадцатого марта семьдесят седьмого года, где записано, что я \"отказался отвечать по существу предъявленного обвинения\", можно было бы подумать, что все это мне приснилось.

– Тебе повезло, что тебя не вздернули на виселице.

«Если поймают, то вполне могут и вздернуть».

– Все не так, мама. Я вернулся, чтобы исправить ошибки прошлого.

Мать скорчила гримасу, словно ей в рот попало что-то тухлое. И таких гримас я у нее раньше не видел.

2. ЛЕФОРТОВО

– Надо же. И как ты собираешься их исправлять?

– Для начала избавлю тебя от необходимости работать в этом месте, – сказал я, махнув в сторону стойки.

Самое тяжкое в тюремном дне заключенного - пробуждение, особенно в первые недели, когда ты еще весь в прошлой жизни, когда потаенная, противоречащая всякой логике надежда, что этот кошмарный сон вот-вот кончится, особенно сильна.

– Я, молодой человек, работаю там, где хочу, – огрызнулась мать. – Напрасно ты думаешь, что я соглашусь взять твое краденое золото. Золото, которое ты отобрал у других, угрожая их убить, если не отдадут. Что? Скажешь, ты не так добывал свое богатство?

Пробуждение в первый день после ареста было для меня настоящей пыткой. Проснулся я от каких-то стуков в коридоре и выкриков надзирателя - и сразу все вспомнил. Я попытался снова уснуть - в наивной надежде на то, что когда вновь открою глаза - увижу себя в привычной обстановке квартиры Слепаков. Шум, однако, усиливался. Наконец хлопнула дверца моей кормушки, и надзиратель скомандовал:

– Нет, мама, все было по-другому, – прошептал я, вдруг снова почувствовав себя мальчишкой.

Пират Эдвард Кенуэй куда-то исчез. Я совсем по-иному представлял себе встречу с матерью. Мне виделись слезы, объятия, извинения, обещания… Совсем иные речи.

- Подъем!

– Пойми, мама. Я не хочу, чтобы все было так, – прошептал я, подавшись вперед.

Я сел на нарах. Сердце болело. Голова была налита свинцовой тяжестью, во всем теле - слабость, как во время серьезной болезни. В камере стоял ледяной холод: форточка была открыта. Я осмотрелся и увидел в углу унитаз. Что ж, довольно удобно - не придется далеко ходить. (Я еще не знал тогда, что \"удобная\" жизнь в клозете растянется для меня на много лет.) Рядом с унитазом - умывальник. Вдоль стен - железные нары. В центре камеры -деревянный столик и табуретка. На окне, помимо решетки, - особые железные жалюзи - \"намордник\", - практически полностью перекрывающие доступ дневного света. Яркая электрическая лампа под потолком горит круглые сутки. На стене - свод правил поведения, прав и обязанностей заключенного.

Мать снова наградила меня презрительной ухмылкой:

– Я хорошо помню твой главный недостаток, Эдвард. Ты никогда не умел довольствоваться тем, что имеешь.

Хорошо бы закрыть форточку, но она высоко и мне до нее не дотянуться. Я мерз, но почему-то не догадался поставить табуретку на нары, забраться на нее и закрыть форточку. А ведь такие примитивные задачки на соображение решают даже обезьяны! Гулял я по камере, протискиваясь между нарами и столиком; мне и в голову не пришло попросту отодвинуть его к стене. Видимо, подсознательно я не хотел менять что-либо в этом мертвом и враждебном мне мире, избегал оставлять в нем следы своего присутствия.

– Нет… – Я чувствовал, как запутываясь в объяснениях. – Я имею в виду…

– Знаю, что ты имеешь в виду. Сначала ты натворил чудовищных бед и сбежал, оставив нам разгребать твое дерьмо. Потом ты приоделся, в карманах денежки забренчали. И ты решил, что можешь вернуться и просто заплатить мне за все причиненные тобой страдания. Ты ничем не лучше Хейга, Скотта и их своры.

Приносят завтрак - черный хлеб, пшенную кашу и чай. Есть не хочется, и я ни к чему не притрагиваюсь. Я жду. Жду немедленного развития событий. Новых допросов, новых угроз. Вялость воли, физическая слабость - но мозг работает лихорадочно. \"Необходимо сосредоточиться, подготовиться к будущим допросам, - говорю я себе, - предусмотреть возможные неожиданности\", -однако мысль своевольничает и уносит меня далеко от тюрьмы. Вместо того, чтобы трезво проанализировать события и факты, я погружаюсь в мир воображения: представляю себе, как реагируют на мой арест в Израиле и в других странах друзья, корреспонденты, политические деятели, встречавшиеся со мной или с Наташей. Все они знают меня, в курсе наших дел, им известно, чем я в действительности занимался. Никто не поверит, что я был американским шпионом. Волна протестов прокатится по всему миру. У Советов не будет выхода, и они... \"Стоп! - останавливаю я себя. - Довольно фантазировать! Надо готовиться к длительной тяжелой борьбе, которая, собственно, уже началась. Сейчас тебя вызовут на очередной допрос, будут запугивать. Подготовься!\"

– Мама, все не так, совсем не так.

И все же я не могу удержаться и строю все новые и новые гипотезы. Приходит в голову пример Солженицына. Его тоже привезли в Лефортово, обвинили в измене Родине, а на следующий день выслали из СССР. Сейчас давление на Советский Союз должно быть еще больше. Месяц как арестованы Гинзбург и Орлов - мои друзья по Хельсинкской группе; Белый дом протестовал. В этой ситуации мой арест по обвинению в шпионаже - прямой вызов Америке. А ведь впереди - Белградская конференция, продолжение Хельсинкской. Так что шуму будет еще больше. У Советов просто нет выхода. Может быть, нас троих все же посадят в самолет и вышлют?.. Господи, что за ерунда лезет в голову! \"У тебя нет времени на пустые мечтания! - снова убеждаю я себя. - Соберись, сосредоточься!\"

– Я слышала, ты привез с собой девчонку. Дочка твоя?

– Да.

Вдруг за дверью раздается металлический лязг. Прежде чем она откроется, не менее полуминуты будут отодвигаться засовы и отпираться замки. Этого достаточно, чтобы успеть перебрать разные варианты: берут на допрос? Высылают? Освобождают?

Мать поджала губы и кивнула. В глазах промелькнуло что-то, похожее на сочувствие.

Входит и представляется мне майор Степанов - заместитель начальника тюрьмы по политической части. Выглядит он простым деревенским парнем, забавно окает на волжский лад, однако его простонародная речь засорена бюрократическими штампами, цитатами из Ленина и даже из Плеханова. В любой другой момент этот тип меня безусловно заинтересовал бы, но не сейчас. Чего он от меня хочет? Ах да - есть ли бытовые просьбы.

– Это она рассказала тебе про Кэролайн?

– Да, она, – ответил я, стискивая кулаки.

- Пусть мне вернут фотографию жены.

– Она тебе рассказывала, как ее мать заболела оспой, а дед не пускал врачей и не давал лекарств? Вот так Кэролайн и сгорела в их проклятом доме на Хокинс-лейн. Ты это слышал?

- Это будете решаться следствием.

– Да, мама. Слышал.

Мать почесала в затылке и отвернулась.

- Но следователь сказал - с вами.

– А я любила ее. Кэролайн. По-настоящему. Она мне как дочь была, пока не вернулась к родителям.

- Не знаю, напишите заявление.

Мать бросила на меня еще один укоризненный взгляд. «И это тоже твоя вина», – говорил он.

- Еще прошу книги из библиотеки, шахматы.

– Я пошла на похороны. Надо же было отдать ей последний долг. Так и стояла у кладбищенских ворот. Скотт и его прихвостни – Мэтью Хейг и этот Уилсон… Они прогнали меня. Сказали, мне тут не рады.

- Зачем вам шахматы, вы же один?

– Мама, они заплатят за это, – сказал я сквозь зубы. – И за все, что сделали.

- В правилах указано, что шахматы должны быть в каждой камере, а число людей не оговорено.

– Да? – переспросила мать, мельком взглянув на меня. – И как же, Эдвард, ты заставишь их платить? Убьешь? Пронзишь мечом? Застрелишь из пистолетов? Я тут слышала… те, кого ты ищешь, заблаговременно попрятались.

– Мама…

До этого я долго вчитывался в висящую на стене инструкцию, но мало что воспринял, однако про шахматы все же запомнил. После долгих препирательств Степанов со мной соглашается и уходит. Вскоре приносят шахматы. Я немедленно расставляю фигуры: уход в мир шахматных баталий - мое давнее и испытанное средство отвлечься от забот. Кроме того, это отличная интеллектуальная зарядка, которая мне сейчас необходима.

– Ты вел счет убитым тобой? Сколько пало от твоей руки?

Начинаю анализировать вариант французской защиты, которую я люблю еще со школьных лет. Особенность ее в том, что черные отвечают на первый ход белых ходом королевской пешки, но не на два поля, как принято в открытых партиях, а на одно, приглашая тем самым противника занять центр доски и начать атаку. Однако, вызвав на себя первый огонь, черные оставляют за собой возможность успешно контратаковать.

Я молча посмотрел на нее. Точного числа я не знал, но много. Очень, очень много.

И все же поначалу сосредоточиться никак не удается. Мысль беспокойно мечется, и я, опасаясь, что она опять вырвется из-под контроля моей воли, начинаю быстро передвигать фигуры, как будто играю блиц сразу за обе стороны. Доиграв почти до конца, спохватываюсь, возвращаюсь к интересующей меня дебютной позиции и вновь быстро перевожу партию в эндшпиль.

Я вдруг заметил, что мать дрожит. Ее трясло от ярости.

Проходит десять минут, двадцать, полчаса - и я постепенно начинаю успокаиваться, все медленнее передвигаю фигуры, все больше задумываюсь над каждым ходом. Возникают какие-то идеи, доводы, контрдоводы. Мысль перестает лихорадочно метаться и переключается на неторопливый анализ происходящего на доске.

– И ты думаешь, это делает тебя достойным человеком?

Опять залязгали замки, заскрежетали засовы. На какое-то мгновение я снова утратил контроль над собой: допрос или освобождение?

Слова матери ранили меня куда сильнее любого меча или клинка.

Вошел незнакомый офицер. Он принес постановление о передаче моего дела из ведения УКГБ по Москве и Московской области в КГБ СССР. Бумага была подписана лично Андроповым.

– Знаешь, сколько человек убил твой отец? Ни одного. Он не отнял ничьей жизни. А уж если говорить о достоинстве, тебе с отцом не тягаться.

Меня передернуло от ее слов.

Я попросил у офицера разъяснений; из его ответов выяснилось, в частности, что Галкин больше не является моим следователем. Я испытал облегчение: этот хам был мне глубоко неприятен. Очень скоро я понял, насколько был наивен - ведь с крикливым следователем куда проще иметь дело, чем с интеллигентным и вежливым.

– Мама, не надо так говорить со мной. Я сознаю, что тогда мог бы вести себя по-другому. Я хотел бы по-другому. Но я вернулся и намерен исправить все то зло, что наворотил.

Шахматы и постановление, подписанное Андроповым, кажется, окончательно отрезвили меня. Пора, наконец, сесть и подумать. Итак, что же произошло?

– Нет, нет, – замотала головой она. – Ты не понимаешь, Эдвард. Больше нечего исправлять. Исправлять нужно было десять лет назад, когда ты уплыл. Когда мы с отцом копошились на пепелище нашего дома и пытались все начать заново. Тогда нужно было исправлять. Случившееся состарило твоего отца. Видел бы ты, как он постарел. Исправлять содеянное тобой нужно было, когда никто не желал иметь с нами дело. А от тебя – ни весточки, ни слова. У тебя дочь родилась, у тебя отец умер, но великому мореплавателю было не до таких пустяков.

Четыре года я был в отказе. Учил понемногу иврит. Ходил на семинары ученых-отказников. Обращался с жалобами в различные советские инстанции. Подписывал, а позже и сам составлял заявления протеста, обращения, обзоры положения евреев в СССР. Выходил на площади Москвы с плакатами \"Визы в Израиль вместо тюрем!\", \"Свободу узникам Сиона!\" Меня арестовывали. Отсиживал по пятнадцать суток. Два последних года друзья называли меня \"споуксмен\" - ответственный за связь с прессой, я регулярно встречался с иностранными корреспондентами, дипломатами и политиками, еврейскими активистами Запада, организовывал пресс-конференции. Тема всех встреч и бесед была одной - положение тех советских евреев, которые борются за право покинуть эту страну. Жизнь алии, судьбы людей, решивших уехать и беспомощно бьющихся в сетях дьявольски жестокой и одновременно кафкиански идиотской советской бюрократической машины, людей, получивших отказ и, во многих случаях, сразу же включавшихся в нашу борьбу за свои права и права других, - все это служило неисчерпаемым источником трагических, иногда трагикомических, но зачастую и героических сюжетов, которые надо было сделать известными Западу. Мир должен был знать о том, что происходит с этими евреями, от этого зависело не только их спасение, но и судьба алии из СССР.

– Ты не все знаешь. Они мне угрожали. Угрожали вам с отцом. И предупреждали: если я вернусь, они сделают вашу жизнь невыносимой.

Мать ткнула пальцем в мою сторону:

Последние годы я находился под постоянным наблюдением: машина с \"хвостами\" или \"топтунами\", как их любила называть Дина Бейлина, сменявшимися каждые восемь часов, сопровождала меня круглосуточно, и я привык к тарахтению постоянно работающего по ночам мотора под моим окном (им, беднягам, надо было как-то греться), как привык в свое время к голосистому соседскому магнитофону в студенческом общежитии. Наблюдение за мной было демонстративным, но и моя деятельность была подчеркнуто открытой - никаких тайн! Когда я шел на встречу с корреспондентом, то предварительно звонил ему и сообщал, адресуясь также и к тем, кто подслушивал его телефонные разговоры, к примеру, следующее: \"Шестьдесят советских евреев из шести городов написали заявление в поддержку поправки Джексона. Хотите ли вы получить копию?\" Делал я это специально: если КГБ решит задержать меня, пусть задерживает; корреспондент передаст сообщение об аресте и о характере заявления - это лишь привлечет больше внимания к самому документу. Когда же я встречался с журналистами в общественных местах, то передавал им все материалы открыто, на глазах у \"хвостов\". Никаких секретов!

– Ты, сын мой, причинил нам гораздо больше зла, чем все они, вместе взятые. И теперь ты вернулся, чтобы разбередить старое зло и пустить его по новому кругу?

– Ошибки прошлого должны быть исправлены.

Конечно же, меня задерживали, вели со мной душеспасительные беседы, предупреждали, угрожали. Сначала часто, потом все реже и реже. \"Хвосты\" продолжали ходить и ездить, то на расстоянии, то практически вплотную, пользовались фото- и кинокамерами, но не вмешивались ни во что. \"Когда едешь верхом на тигре, самое страшное - остановиться\", - часто повторял я полюбившуюся мне восточную пословицу. И каждый раз, передавая очередное заявление корреспонденту под угрюмыми взорами \"хвостов\", я заново наслаждался ощущением свободы, которую мы, небольшая группа евреев-отказников, завоевали для себя в стране всеобщего рабства.

Мать встала:

– Только меня к своим исправлениям не приплетай. Впредь я не желаю иметь с тобой никаких дел.

Она говорила все громче, обращаясь уже не ко мне, а к посетителям таверны. Их было немного, но вскоре ее слова станут известны далеко за пределами «Старой дубинки».

В сентябре семьдесят шестого года меня задержали на вокзале, когда я направлялся в Киев на мемориальную церемонию по случаю тридцать пятой годовщины массового убийства советских евреев нацистами в Бабьем Яру. \"Хвосты\" привезли меня к своему боссу - кагебешному оперативнику.

– Слушайте все! Я отрекаюсь от него. Великий и знаменитый пират Эдвард Кенуэй мне больше не сын.

Она оперлась о столешницу и, наклонившись ко мне, прошипела:

- Есть много интересных вещей, которые я мог бы рассказать вам, Анатолий Борисович, - сказал он мне. - Я с удовольствием объясню, почему вам дали отказ в выезде и какие у вас перспективы на этот счет. Но, к сожалению, у вас много друзей, говорящих поанглийски, и вы им все рассказываете. Если обещаете, что сохраните это между нами, я объясню вам кое-что.

– А теперь пошел прочь, мне-больше-не-сын! Убирайся, пока я не позвала солдат и не сказала, где им искать пирата Эдварда Кенуэя.

- Простите, - ответил я, - но я слишком боюсь вашей организации, чтобы иметь с ней какие-либо секреты. Говорите что хотите, но как только я дойду до ближайшей телефонной будки, тут же позвоню иностранным корреспондентам и расскажу им все.

Я ушел. Весь обратный путь до бристольского пансиона я смахивал слезы с мокрых щек. Я позволил себе расплакаться и был благодарен за это. Благодарен за то, что никто, кроме лошади, не видел моих слез и не слышал моих стенаний.

- Ну, пожалуйста, я ведь действительно хочу объяснить вам нечто важное, но вы должны мне обещать, что это останется между нами.

69

- Я хотел бы это знать, поверьте мне, но это будет секретом лишь до тех пор, пока я не дойду до ближайшей телефонной будки, - повторил я.

Итак, виновные попрятались. Да, были и другие, например Кобли. Но что толку убивать выполнявших чужие приказы? Моей целью являлись те, кто эти приказы отдавал: Хейг, Скотт и, конечно же, тот, кто оставил на мне след в виде эмблемы тамплиеров. Уилсон.

Так мы пикировались друг с другом, как пара персонажей из известной оперетты. Наконец он сказал мне со вздохом:

Теперь они прятались от меня. Одно это неопровержимо доказывало их вину. Хорошо. Пусть пока посидят в своих норах, дрожа от страха. Если все сложится благополучно, нынче вечером Скотт, Уилсон и Хейг повстречаются со смертью.

- Я вижу, вы несерьезный человек, с вами трудно иметь дело.

Так я никогда и не узнал, в чем заключалась великая тайна моего отказа. Но у меня не было ни малейшего желания нарушать свои принципы и иметь секреты с КГБ. Это было необходимым условием продолжения \"скачек на тигре\".

Но они знали о моих намерениях, а потому мне надо было действовать более скрытно и осмотрительно. Утром, покидая пансион, я знал, что ускользнул из-под носа тамплиерских шпионов. Я зашел в таверну, знакомую мне с юности. Зато мои преследователи едва ли знали, что там на задворках есть отхожее место.

Последние десять месяцев, с момента создания группы по наблюдению за выполнением советскими властями Хельсинкских соглашений, я был ее членом, представляя вместе с Виталием Рубиным, а потом и с Володей Слепаком, прежде всего наше еврейское эмиграционное движение. Мы, естественно, принимали участие в подготовке и передаче западным корреспондентам и дипломатам заявлений в поддержку различных национальных и религиозных групп и отдельных людей: христиан-пятидесятников, крымских татар, украинских политзаключенных, русских диссидентов-демократов - всех тех, чьи права нарушались вопреки положениям Заключительного акта в Хельсинки. Возвращение к национальным корням, приобщение к своему народу, ощущение причастности к его истории - словом, все, составляющее самую суть сионизма, - привело к тому, что мы почувствовали себя свободными людьми. А обретя внутреннюю свободу, человек уже не может не откликнуться на страдания других. Разумеется, и вся наша деятельность в рамках Хельсинкской группы была подчеркнуто открытой.

Возле двери я затаил дыхание. Вонь ощущалась уже здесь. Толкнув дверь, я вошел и переоделся в то, что захватил с «Галки». Эту одежду я не надевал очень давно: длинный камзол с обилием пуговиц, бриджи по колено, белые чулки и поношенная треуголка. В таком виде я покинул таверну, выйдя на другую улицу другим человеком. Обычным торговцем, направлявшимся на рынок.

Нет сомнений, что даже одного интервью иностранному корреспонденту, любого из доброй сотни подписанных мной документов, было достаточно для ареста по обвинению в антисоветской деятельности. Опыт многих подтверждал это, и я постоянно был готов к тому, что меня рано или поздно посадят на скамью подсудимых. Но могут ли подобные эпизоды стать формальной основой для обвинения в измене Родине, - ведь это должно, как нам всем казалось, подразумевать тайную связь со спецслужбами западных стран? Еще за две недели до моего ареста мы все были уверены, что нет. Сейчас я еще раз сказал себе: \"Наша деятельность слишком хорошо известна, чтобы они решились строить на ней обвинение в измене\".

Сегодня я могу лишь удивляться своему тогдашнему \"здравомыслию\". Но, может быть, именно оно не позволило страху с самого начала парализовать мою волю.

Ее я встретил в условленном месте. Надо было подать ей знак, и я слегка качнул корзинку, висевшую у нее на руке.

Итак, решил я, на нашей открытой деятельности КГБ свои обвинения не построит. Можно предположить, что они будут искать в моих контактах с иностранцами что-то тайное. Но были ли тайны? Да, были.

– Я получил твою записку, – шепнул я из-за ее спины.

– Хорошо, – не поворачивая головы, ответила Роуз.

Когда ты передаешь корреспонденту телеграфного агентства заявление, то заранее знаешь, что из него в эфир и в печать попадут в лучшем случае две-три фразы да пара наиболее известных фамилий из числа подписавших. Ну а если мы хотим, чтобы на определенной встрече или конференции был зачитан весь текст? Можно, конечно, передать его по телефону - я, как и многие другие еврейские активисты, практически каждую неделю говорил по телефону с Израилем, Америкой, Англией, Канадой. Но аппараты наши отключались, разговоры глушились, а то и просто не предоставлялись. Зачитать во время такой беседы длинное заявление со множеством подписей - дело весьма сложное и малонадежное. А если речь идет об обзоре эмиграционной политики СССР на пятнадцать-двадцать страниц, какие мы составляли в последние два года примерно раз в шесть месяцев и переправляли в Израиль для публикации, - как его передать? Как отправлять на Запад многочисленные индивидуальные петиции, которые давно уже перестали привлекать внимание большой прессы, но могли представлять интерес для различных организаций, помогавших этим людям в борьбе за выезд? Наконец, как пересылать фотографии, магнитофонные кассеты с записями и другие материалы о жизни и борьбе евреев-отказников в СССР? Другая не менее, а может, и более важная задача - получение из-за рубежа учебников иврита, книг, журналов и газет, издающихся в Израиле на русском языке. Конечно, все это: и передача информации, и получение литературы -дело возможное, но зависящее от случая. Встречаясь с иностранцами, я не мог удовлетвориться крохами случайных удач. Один-два раза в месяц я отсылал толстый пакет с текущей информацией о жизни еврейских активистов, текстами их очередных писем и обращений. Пакеты эти обычно готовила Дина, которая, после отъезда в прошлом году в Израиль Саши Лунца, взяла на себя его миссию: сбор информации о жизни и проблемах отказников. Сведения об узниках Сиона шли от Иды Нудель. Я должен был лишь написать сопроводиловку и переслать все Майклу Шерборну в Лондон, Айрин Маниковски в Вашингтон или еще кому-нибудь из зарубежных активистов движения в защиту советских евреев. А они уже отсылали каждое из полученных писем адресатам, остальные материалы распространяли среди заинтересованных организаций.

Она делала вид, будто рассматривает цветы на прилавке. Затем, оглянувшись по сторонам, сняла с шеи платок и повязала на голову.

– Ступайте за мной.

Как правило, все эти документы еще до пересылки на Запад получали известность в Советском Союзе, и после этого тайной было только одно: как, когда и кто вывезет их за границу. То же самое и с получением литературы, которая, попав ко мне, расходилась мгновенно, как знаменитые московские \"пирожки с котятами\", - в основном, через ту же Дину, раздававшую ее евреям из провинции, часто бывавшим у нее дома. Особенным спросом, помимо учебников иврита, пользовались роман Леона Юриса \"Эксодус\" и израильские русскоязычные журналы и газеты.

Вскоре мы с Роуз добрели до пустынного уголка рынка. Там стояло обветшалое здание конюшни. Мельком взглянув на него, я вспомнил это строение. Много лет назад и я оставлял здесь лошадь, приезжая на рынок. Тогда конюшня была совсем новенькой. Ее и строили для удобства торговцев. Но в последующие годы рынок со всеми его прилавками и лотками сместился в сторону, и конюшней перестали пользоваться. Нынче сюда забредали лишь те, кто слонялся без дела или устраивал тайные встречи, как мы с Роуз.

– Вы ведь уже встретились с маленькой Дженнифер, не так ли? – спросила она.

Потери были, конечно, велики. Во время обысков еврейская литература изымалась, перечень отобранного вносился в протокол, а затем на свет появлялась очередная бумажка: \"Уничтожено путем сожжения в присутствии...\" Но самиздат работал все же быстрее. Пока книжка будет найдена и брошена в огонь, ее успеют прочитать десятки людей, размножат на машинке, сделают фото- и ксерокопии.

Роуз передвинула корзинку, чтобы та не так давила на руку. Когда я впервые увидел ее в «Старой дубинке», она была дерзкой молоденькой девушкой. По возрасту она и сейчас была еще молодой, но уже без прежних бунтарских замашек и жажды приключений, заставившей ее тогда убежать из хозяйского дома. Десять лет тяжелой, монотонной работы не прошли для Роуз бесследно.

В наших целях и действиях не было ничего тайного, ничего преступного. Да, мы хотим и будем читать нашу - еврейскую - литературу. Да, мы хотим, чтобы мир знал о наших проблемах. Да, мы хотим, чтобы евреи Израиля и Запада поддержали нас в нашей борьбе, и открыто обращаемся к ним за помощью. Но, понятно, \"технические\" детали нашей деятельности я сообщать КГБ не собирался.

Но подобно тому, как в догорающем костре еще вспыхивают яркие искры, так и в характере Роуз сохранились прежние черты. Она послала мне записку, предложив встретиться, и теперь была готова кое-что рассказать. Я надеялся узнать от нее, где прячется ее хозяин со своими дружками.

– Да, встретился. Дженни сейчас на моем корабле. Ей там ничего не угрожает.

Как же мне держать себя на допросах? Еще в конце шестидесятых - начале семидесятых годов московским диссидентом Есениным-Вольпиным была детально разработана система поведения свидетеля на следствии в КГБ, которая позднее в популярной форме была описана в самиздатской книжке Владимира Альбрехта \"Как вести себя на допросах\". Альбрехт, кроме того, неоднократно читал лекции на ту же тему различным группам диссидентов, в том числе и нам, евреям-отказникам. Власти, разумеется, ему этого не простили: в конце концов он был арестован по обвинению в антисоветской деятельности и на несколько лет отправлен в лагерь .

– У нее ваши глаза.

Я кивнул, добавив:

Основная идея системы заключалась в том, чтобы, не отказываясь отвечать на вопросы следователя - что преследуется законом, и не давая ложных показаний - за что предусмотрена еще более суровая кара, попытаться использовать те немногие возможности, которые дает тебе УПК: контролировать допрос с помощью протокола, не позволяя следователю фальсифицировать твои ответы или редактировать их, отказываться отвечать на вопросы, не имеющие прямого отношения к делу, отвергать наводящие вопросы, а также такие, ответы на которые могут быть использованы против тебя.

Вот примерная модель диалога между следователем и свидетелем по системе, разработанной Есениным-Вольпиным.

– А красотой она пошла в мать.

Следователь: Вам предъявляется заявление, под которым, среди прочих, стоят подписи ваша и обвиняемого. Расскажите об обстоятельствах изготовления и передачи за рубеж этого документа.

Свидетель: Мне сообщили, что я допрашиваюсь по делу о противозаконной деятельности Н. Я же не вижу в этом документе ничего противозаконного, а значит, ваш вопрос не имеет отношения к делу и я на него отвечать не обязан.

– Чудесная девочка. Мы все ее очень любили.

Следователь: Но следствие установило, что этот документ является антисоветским и, соответственно, противозаконным. Поэтому вам еще раз предлагается дать показания.

Свидетель: Если следствие так считает, то, очевидно, оно может предъявить аналогичное обвинение и мне, что переводит меня в данном случае из положения свидетеля в положение обвиняемого. А как обвиняемый я не обязан давать вам показания. И дальше - в том же духе.

– Но своевольная. Согласна?

Ценность этой модели была, как мне кажется, не столько в юридической подготовке жертв КГБ, сколько в психологической. В конце концов закон, с точки зрения советской охранки - да и всей власти в целом, - это всего лишь инструмент, с помощью которого центр управляет элементами системы (по Сталину \"винтиками\"), именуемыми гражданами, а поэтому всякая попытка допрашиваемого трактовать закон, указывать следователю, что он имеет право и чего не имеет права делать и спрашивать, столь же, если не более, криминальна, как и простой отказ от показаний. Однако - и это особенно важно для начинающего диссидента, полного страха и неуверенности, -изменяется сама атмосфера допроса.

– Это да, – улыбнулась Роуз. – Когда в прошлом году мистрис Кэролайн отошла в мир иной, Дженни заявила, что обязательно должна увидеть своего отца.

– Удивляюсь, как Эмметт ей это позволил.

Как он проходит по сценарию КГБ? Ты приходишь к ним, пытаясь подавить в себе безотчетный страх перед этой организацией с ее славным прошлым и не менее героическим настоящим. Сравнительно мягкое начало беседы со следователем может способствовать тому, что ты расслабишься, появится надежда, что еще можно благополучно, сохранив порядочность и самоуважение, выбраться из создавшейся ситуации. Тебе предъявляют какой-то материал -заявление, скажем, или рукопись. Ты начинаешь, держась как можно естественней, излагать заранее разработанную версию. Следователь поддакивает тебе, записывая ее в протокол. А потом, когда худшее вроде бы уже позади, он приводит доказательства, опровергающие твою версию, и сразу же переходит в атаку. Впрочем, если ты достаточно напуган (а сотрудники КГБ - отличные психологи), ему хватит всего нескольких \"разоблачений\" типа: \"там-то вы сказали то-то\" или \"мы ведь знаем о ваших связях с таким-то\". Теперь ты уже лжесвидетель, есть возможность привлечь тебя к суду; кроме того, следствие приходит к выводу, что ты виновен не менее обвиняемого и вам, как выяснилось, есть что скрывать. Но обвиняемый-то, как утверждает следователь, дает показания, а ты нет.

– А он и не позволял, сэр, – сухо рассмеялась Роуз. – Все устроила его домоправительница. Они с мисс Дженнифер обдумали каждую мелочь. Однажды утром он проснулся и узнал, что мисс Дженнифер исчезла. Потом об этом узнало и его окружение. Не скажу, чтобы он был счастлив. Совсем наоборот, сэр.

– Он с кем-то встречался?

Ты ошеломлен, напуган, растерян... Остальное, как говорят шахматисты, - дело техники.

– Можно сказать и так, сэр, – ответила Роуз.

– Скажи, кто к нему приходил?

– Мастер Хейг…

Совсем иное, когда допрашиваемый заранее решает, что не станет помогать КГБ, но и не будет изобретать различные версии, чтобы не подорвать моральность своей позиции ложью. Выслушав очередной вопрос следователя, он думает лишь об одном: как его отвести, согласуясь при этом с законом. Допрос превращается в своеобразную игру, of которой со временем ты даже начинаешь получать удовольствие. Твоя находчивость вселяет в тебя уверенность, которая помогает победить страх. Эта система - своеобразная подпорка для тех, кто делает первые шаги в борьбе с КГБ и еще не готов просто заявить им: \"Вы преследуете людей за их убеждения, а посему находитесь вне закона и морали. Мне с вами говорить не о чем\". Тем более естественно так поступить обвиняемому, на которого, в отличие от свидетеля, статья об отказе давать показания не распространяется.

– И Уилсон?

Она кивнула.

«Все заговорщики».

Я давно уже занял в своих отношениях с КГБ позицию \"мне с вами не о чем разговаривать\", а потому никаких сомнений в том, как вести себя на следствии, у меня до сих пор не было. И в заявлении для печати после появления статьи в \"Известиях\" я вместе с другими \"кандидатами в изменники\" - Диной Бейлиной, Александром Яковлевичем Лернером, Идой Нудель, Володей Слепаком - заявил, что не буду сотрудничать с карательными организациями ни на одной стадии ожидаемых судилищ.

– А где они теперь?

– Этого я толком не знаю, сэр.

Но вот за пять дней до ареста ко мне пришел Валентин Турчин - видный ученый-кибернетик, создавший и возглавивший в начале семидесятых годов советское отделение \"Эмнести интернейшнл\", - пришел, как и многие другие в те дни, чтобы проститься. И так же, как и остальные, начал с утешений. Он написал мне - ибо не хотел говорить этого в прослушиваемой квартире Слепаков: \"Если в ближайшие несколько дней тебя не арестуют, то считай, что пронесло. Ведь сегодня было заседание Политбюро - наверняка решение принималось на нем\". Надо сказать, что до смерти Брежнева сообщения о заседаниях Политбюро не публиковались в печати. Но у Турчина были свои источники информации. И действительно, уголовное дело против меня, как выяснилось позднее, было открыто за четыре дня до моего ареста - на следующий день после заседания Политбюро.

Я разочарованно вздохнул:

– Тогда зачем ты назначила мне встречу, если толком ничего не знаешь?

Роуз выдержала мой взгляд:

Затем мы стали беседовать о вероятном аресте и о том, как мне следует вести себя на следствии. Узнав, что я не собираюсь сотрудничать с КГБ, Турчин воскликнул:

– Сэр, я хотела сказать, что не знаю, где они прячутся, но мне известно, где мистер Скотт намеревается быть нынче вечером. Мне велели отнести чистую одежду к нему на службу.

– Это на склад?

- Но ведь это же обвинение не в антисоветской пропаганде, а в шпионаже! Наверняка будут фальсификации и подтасовки, их обязательно нужно опровергать и разоблачать!

– Да, сэр. Ему там что-то нужно взять для своих дел. Он собирался туда пойти ближе к вечеру. А мне сказал, чтобы приходила, когда стемнеет.

Я окинул ее долгим, пристальным взглядом:

Он высказал то, о чем я и сам думал все эти дни. Да, оставлять без ответа возможные обвинения в шпионаже нельзя, но тогда все становится намного сложнее: теряется простота и универсальность моей позиции. Как отвечать на обвинения и при этом не сказать ничего, что КГБ мог бы использовать, если не против меня, то против моих товарищей? До ареста было, казалось, достаточно времени подумать об этом, но мне так и не удалось тогда заставить себя заглянуть в бездну, на краю которой я стоял.

– Скажи, Роуз, почему ты взялась мне помочь?

Она снова оглянулась по сторонам:

И вот сейчас нужно было принимать решение. \"Их надо опровергать и разоблачать\". Но перед кем? Перед судьями и прокурором? Им ведь все ясно заранее. А чем больше говоришь, тем для них удобнее. Аргументы твои они будут отвергать, факты в твою защиту - игнорировать, а какую-нибудь полезную для обвинения фразу или хотя бы слово из твоей речи они обязательно выдернут. Так перед кем же? Перед историей?..