Зарите
Влажное тело мое горело, лицо распухло от поцелуев и слез, а от кожи исходил запах того, чем мы занимались с Гамбо, но мне было все равно. В коридоре я зажгла масляную лампу, отправилась в его комнату и вошла без стука, чего раньше никогда не было. Он, отупленный алкоголем, лежал на спине: рот приоткрыт, нитка слюны на заросшем двухдневной щетиной подбородке, светлые волосы растрепаны. Все отвращение, которое он во мне вызывал, нахлынуло вдруг и сразу, и я испугалась, что сейчас меня вырвет. Мое присутствие и зажженный свет пробудили его не сразу — понадобилось несколько мгновений, чтобы пробить коньячный туман. Проснулся он с криком и одним движением руки выхватил из-под подушки пистолет. Узнав меня, он отвел дуло, но пистолета из рук не выпустил.
— Что такое, Тете? — строго спросил он, поспешно встав с постели.
— Я пришла с одним предложением, хозяин, — сказала я ему. Мой голос, не дрожал, как не дрожала и рука с лампой. Он не поинтересовался, с какой стати мне пришло в голову разбудить его среди ночи, — почувствовал, верно, что дело-то серьезное. Сел на кровать, положив пистолет на колени, и я сказала ему, что через несколько часов мятежники нападут на Сен-Лазар. Поднимать по тревоге Камбрея бесполезно: чтобы их остановить, понадобится целая армия. Как это происходило повсюду, его рабы присоединятся к атакующим, будет бойня, потом пожар, поэтому нам с детьми нужно бежать немедленно, в противном случае уже завтра мы будем мертвы. И то, если повезет: хуже будет, если смерть будет не быстрой, а медленной. Так я ему сказала. А откуда мне это известно? Один из его рабов — он сбежал больше года назад — вернулся меня предупредить. Этот человек нас и поведет, потому что одни мы ни за что не доберемся до Ле-Капа — все вокруг уже в руках у мятежников.
— Кто он? — спросил он, поспешно одеваясь.
— Его зовут Гамбо, и он мой любовник…
Он с размаху отвесил мне такую пощечину, что я чуть не потеряла сознание, но, когда он собрался ударить меня еще раз, я схватилась за его запястье, да с такой силой, о которой и сама не подозревала. До самого этого момента я никогда не смотрела ему в лицо и не знала, что глаза у него светлые, цвета затянутого облаками неба.
— Мы постараемся спасти жизнь вам и Морису, но цена — моя свобода и свобода Розетты, — сказала я, четко выговаривая каждое слово, чтобы он хорошо меня понял.
Он вцепился мне в руку, вонзив в нее пальцы, и в ярости приблизился к моему лицу. У него скрипели зубы, пока он осыпал меня оскорблениями, сойдя со всех катушек от лютой злобы. Прошло много времени, просто бесконечность, и я снова почувствовала приступ тошноты, но глаз не отвела. Наконец он снова сел, обхватив руками голову: он сдался.
— Иди прочь с этим подонком. Не нужна тебе от меня свобода.
— А Морис? Вы не сможете защитить его. А я не хочу прожить всю жизнь в бегах, я хочу быть свободной.
— Хорошо, ты получишь то, о чем просишь. Давай, поторапливайся, одевайся и готовь детей. Где этот раб? — спросил он.
— Он уже не раб. Я позову его, но сперва напишите мне вольную — на меня и на Розетту.
Не прибавив больше ни слова, он сел за стол и принялся быстро строчить на листе бумаги, потом присыпал текст тальком, сдул его и приложил к капле сургуча свой перстень, точно так же — мне доводилось это видеть раньше, — как поступал со всеми важными документами. Он вслух прочитал мне этот текст, сама-то я не могла его прочесть. У меня перехватило горло, в груди заколотилось сердце: этот кусок бумаги обладал властью над моей жизнью и жизнью моей дочери, он мог все изменить. Я осторожно сложила лист вчетверо и убрала его в чехол от четок доньи Эухении, который я всегда носила на груди под рубашкой. Четки пришлось оставить — надеюсь, что донья Эухения простит мне это.
— Теперь дайте мне пистолет, — попросила я.
Расставаться с оружием он не захотел: мне он сказал, что не собирается использовать его против Гамбо, ведь он наше единственное спасение. Я уже не очень хорошо помню, как мы поладили, но уже через несколько минут он был вооружен еще двумя пистолетами и успел вынести из конторы все золотые монеты, а я тем временем поила детей опиумной настойкой из одного из синих флаконов доньи Эухении, которые еще у нас оставались. Они стали похожи на мертвых, и я испугалась, что дала им слишком много. О рабах на плантации я не беспокоилась: завтрашний день станет их первым днем свободы, — однако судьба домашней прислуги при таких нападениях могла быть столь же ужасной, как и судьба их хозяев. Гамбо решил предупредить тетушку Матильду. Кухарка подарила ему в день бегства фору в несколько часов, и за это ее наказали. Теперь он имел возможность отблагодарить ее. Через полчаса, когда мы уже отойдем на приличное расстояние, она разбудит домашних рабов и смешается с неграми плантации. Мориса я привязала к спине отца, Гамбо дала два свертка с едой, а сама взяла Розетту. Хозяин посчитал чистым безумием идти пешком, мы могли бы взять с конюшни лошадей, но, по мнению Гамбо, это привлекло бы внимание сторожей, да и дорога, по которой нам предстояло двигаться, не годилась для лошадей. Мы прошли через двор, прижимаясь к стенам дома, обошли стороной кокосовую аллею, по которой расхаживал ночной дежурный, и гуськом направились к тростникам. Крысы с мерзкими хвостами, разоряющие поля, выскакивали прямо нам под ноги. Хозяин заколебался, но Гамбо приставил ему к горлу нож, но не зарезал, потому что я удержала его руку. Он нужен нам, чтобы защитить детей, напомнила я ему.
Мы погрузились в жуткий шелест колышущегося на ветру тростника. Слышались свистки, удары ножами: мы оказались среди спрятавшихся в зарослях демонов, змей, скорпионов — в лабиринте, где искажаются звуки и свертываются расстояния, где легко можно потеряться, причем навсегда, и тогда кричи не кричи — никто никогда тебя уже не найдет. Поэтому тростниковые заросли и делят на квадраты, или кварталы, и резать тростник всегда начинают с краев, двигаясь к центру. Одно из придуманных Камбреем наказаний заключалось в том, что раба оставляли на ночь в тростниках, а на рассвете спускали собак. Не знаю, как уж вел нас Гамбо — может, руководствуясь инстинктом, а может, опытом воровства на других плантациях. Мы шли гуськом, почти приклеенные друг к другу, чтобы не потеряться, защищаясь как могли от острых листьев, пока наконец после бесконечно долгого пути не оказались за пределами плантации и не вошли под своды сельвы. Мы были в пути уже несколько часов, но ушли не слишком далеко. На рассвете мы ясно увидели оранжевое зарево пожара над Сен-Лазаром и ощутили удушливый, острый и сладковатый запах, принесенный ветром. Спящие дети оттягивали нам плечи, словно камни. Эрцули, лоа-мать, помоги нам.
Я всегда ходила босиком, но оказалась непривычной к таким поверхностям и в кровь сбила ноги. Я просто падала от усталости, хозяин же, напротив, несмотря на то что был на двадцать лет старше меня, шагал, не останавливаясь, с Морисом за спиной. Наконец Гамбо, самый молодой и сильный из нас троих, сказал, что нужно отдохнуть. Он помог нам отвязать детей, и мы положили их на кучу листьев, но сначала потыкали в нее палками, чтобы выгнать гадюк. Гамбо хотел получить пистолеты хозяина, но тот убедил его, что в его руках они будут полезнее, потому как Гамбо в таком оружии не разбирается. Пришли к соглашению, что Гамбо возьмет один из пистолетов, а хозяин — два других. Мы были возле болота, и в этой местности лучи солнца едва просачивались сквозь густую листву. Воздух был похож на горячую воду. Зыбучая топь за пару минут может поглотить человека, но Гамбо, казалось, это не беспокоило. Он нашел лужу, и мы напились и смочили одежду — себе и детям, они все еще были в забытьи, потом съели по хлебу из взятой провизии и немного отдохнули.
Вскоре Гамбо снова нас поднял, и хозяин, который никогда и ни от кого не слышал приказаний, послушался беспрекословно. Эти болота оказались не топкой трясиной, как я себе представляла, а грязной стоячей водой с вонючими испарениями. Илистое дно было топким. Мне вспомнилась донья Эухения — она бы, верно, предпочла попасть в руки мятежников, чем идти через эту густую тучу комарья. К счастью, она была уже на своих христианских небесах. Гамбо знал все тропинки, но следовать за ним с тяжестью детских тел на плечах было непросто. Эрцули, лоа воды, спаси нас. Гамбо разодрал мой тиньон,
[15] сделал мне из листьев подошвы и привязал их тряпками к моим ногам. На хозяине были высокие сапоги, а что касается Гамбо, то он полагал, что мозоли на его ступнях не смогут прокусить даже клыки хищных зверей. Так мы и гили.
Первым проснулся Морис, когда мы еще шли по болоту, и испугался. Когда очнулась Розетта, я ненадолго, не останавливаясь, приложила ее к груди, и она снова уснула. Мы шли целый день и пришли в Буа-Кайман, где нам уже не грозила опасность потонуть в трясине, но зато здесь на нас могли напасть. Именно здесь начиналось восстание, и Гамбо тоже был здесь, когда моя крестная, со вселившимся в ее тело Огуном, призвала к войне и назначила вождей. Так мне рассказывал Гамбо. С тех пор тетушка Роза переходила из лагеря в лагерь и лечила, служила службы лоа, предсказывала будущее, и все ее боялись и уважали. Так она исполняла свою судьбу, прочерченную для нее ее звездой, ее з’этуаль. Это она посоветовала Гамбо пойти под крыло Туссена, потому что тому суждено стать королем, когда кончится война. Гамбо спросил, будем ли мы тогда свободными, и она уверила его, что да, но сначала нужно будет убить всех белых, даже младенцев, и что на землю прольется столько крови, что кукуруза взойдет красной.
Я дала детям еще капель, и мы уложили их между корнями огромного дерева. Гамбо больше опасался стай диких собак, чем людей или духов, но мы не решились развести костер, который держал бы псов на расстоянии. Оставив хозяина с детьми и тремя заряженными пистолетами, уверенные в том, что он не отойдет от Мориса, мы с Гамбо отошли чуть подальше, чтобы сделать то, что мы хотели делать. Ненависть исказила лицо хозяина, когда я направилась вслед за Гамбо, но он ничего не сказал. Я со страхом думала о том, что будет со мной потом, ведь я знаю жестокость белых людей в час мести, и этот час рано или поздно для меня наступит. Я очень устала, все тело у меня болело из-за Розетты, но единственным, чего я желала, были объятия Гамбо. И в эту минуту все остальное на свете для меня не означало ровном счетом ничего. Эрцули, лоа наслаждения, сделай так, чтобы эта ночь никогда не кончалась. Так я это запомнила.
Беглецы
Мятежники напали на Сен-Лазар в тот зыбкий час, когда отступает ночь, за несколько секунд до того, как обычно просыпался колокол, поднимающий людей на работу. Сначала появились световые точки факелов, перемещающиеся одна за другой быстро, как блещущий хвост кометы. Тростник скрывал человеческие фигуры, но когда они стали выскакивать из густой растительности, оказалось, что их — сотни. Одному из охранников удалось добраться до колокола, но два десятка рук, потрясая ножами, тут же превратили этого человека в неопознаваемую кровавую мякоть. Самыми первыми загорелись участки с сухим тростником, потом от их жара занялись все остальные, и не прошло и двадцати минут, как горели уже все поля и огонь подбирался к большому дому. Языки пламени скакали повсюду — такие высокие и мощные, что свободные участки двора перед домом остановить их не смогли. С гулом огня смешивались оглушительные крики нападавших и мрачный вой морских раковин: в них дудели мятежники, это был знак войны. Они бежали голые или едва прикрытые какими-то лохмотьями, вооруженные мачете, цепями, палками, штыками, незаряженными мушкетами, поднятыми повыше, как дубины. Многие были разрисованы сажей, кто-то — в состоянии транса или опьянения, но цель в этой полнейшей анархии существовала, и этой единственной целью было уничтожение — всего. Рабы, обычно занятые на полевых работах, смешавшись с домашними — их вовремя предупредила кухарка, — покинули свои хижины и присоединились к орущей ораве, чтобы принять участие в этой оргии отмщения и опустошения. Поначалу некоторые еще колебались, опасаясь исходящей от мятежников неудержимой жажды насилия и неизбежной мести хозяина, но выбора у них уже не было. Если бы они отступили, их бы тоже ждала смерть.
Командоры один за другим попали в руки этой орды, но Просперу Камбрею и еще двоим удалось забаррикадироваться в винном подвале большого дома с оружием и боеприпасами, которых хватило бы на оборону в течение нескольких часов. Они надеялись, что пожар привлечет внимание Маршоссе или отрядов солдат, патрулировавших эти места. Нападения негров обладали яростью и скоростью тайфуна: они длились пару часов, а потом утихали и рассеивались. Главного надсмотрщика удивило, что дом пуст; он даже подумал, что Вальморен заранее приготовил на такой случай какое-нибудь подземное убежище и теперь притаился там с сыном, Тете и ее девочкой. Он оставил своих людей и отправился в контору, которая обычно запиралась на ключ, но она оказалась открытой. Шифра сейфа он не знал и собирался вскрыть его при помощи нескольких пуль — никто потом не узнает, кто именно украл золото, но сейф тоже был открыт. И тогда у него впервые зародилось подозрение, что Вальморен покинул плантацию, не предупредив его. «Трус проклятый! — воскликнул он в ярости. — Сбежал, спасая свою жалкую шкуру!» Но времени на жалобы не было — он вернулся к своим людям как раз в тот момент, когда дикий рев нападавших послышался совсем рядом.
Камбрей услышал ржание лошадей и лай собак и смог по голосу узнать своих двух свирепых овчарок — их лай отличался особой хрипотой и яростью. Он подумал, что его бесценные животные, прежде чем сдохнуть, возьмут за свою жизнь несколько чужих. Дом был окружен, нападавшие уже наводнили дворы и вытоптали сад, не оставив ни одной из хозяйских орхидей ценных сортов. Главный надсмотрщик почувствовал, что нападавшие уже на галерее: они снимали двери с петель, влезали в окна и превращали в пыль все, что попадалось на пути, вспарывая французскую мебель, разрезая голландские гобелены, вываливая содержимое испанских сундуков, разбивая в щепки китайские ширмы и вдребезги — венецианские зеркала, — все то, что когда-то купила для этого дома Виолетта Буазье. И когда они устали разрушать, то принялись искать семью хозяина. Камбрей и двое командоров к тому времени уже заложили подвальную дверь мешками, заставили ее бочками и мебелью и начали стрелять, просунув дула между железными прутьями решеток, которыми были забраны маленькие подвальные окна. Только дощатые стены защищали их от мятежников, опьяненных свободой и невосприимчивых к пулям. В свете утренней зари они увидели, как некоторые упали, так близко, что можно было чувствовать их запах, несмотря на тошнотворный дым горящего тростника. Одни падали, другие по их телам наступали, шли вперед, а Камбрей и его люди не успевали перезарядить свои ружья. Вот они услышали удары в дверь, и доски задрожали, сотрясаясь от урагана ненависти, сотню лет набиравшего силу на Карибах. Через десять минут дом уже пылал, как один огромный костер. Восставшие рабы ждали во дворе, и когда командоры выскочили, спасаясь от пламени, их взяли живыми. С Проспера Камбрея, однако, они не смогли получить старые долги муками, которых он заслуживал: он предпочел засунуть себе в рот дуло пистолета и пулей разнести голову на куски.
Между тем Гамбо и его маленький отряд взбирались вверх по скалам, цепляясь за камни, стволы, корни и лианы, пересекали ущелья и погружались до пояса в бурлящие горные ручьи. Гамбо не преувеличивал: это была дорога не для всадников, а для обезьян. В этой темной зелени иногда неожиданно появлялись цветные мазки: желто-оранжевый клюв тукана, радужное оперение больших попугаев и ярко-красных ара, повисших на ветвях деревьев тропических цветов. Вода была везде: речушки, лужи, дождь — расцвеченные радугой хрустально чистые потоки, что падают с неба и исчезают под густым пологом сверкающих папоротников. Теге смочила платок и повязала им голову, закрывая фиолетовое пятно затекшего после пощечины Вальморена глаза. Гамбо она сказала, что ее ужалило в веко какое-то насекомое, — она хотела предотвратить стычку между мужчинами. Вальморен снял размокшие сапоги: ноги были стерты в кровь, и Гамбо, увидев их, расхохотался — он не понимал, как это белые могут идти по жизни на этих мягких розовых ступнях, похожих на освежеванных кроликов. Сделав несколько шагов, Вальморен был вынужден снова натянуть сапоги. Нести Мориса он уже не мог. Мальчик немного шел сам, держась за руку отца, но большей частью ехал на плечах Гамбо, вцепившись в его жесткие волосы.
Несколько раз им приходилось прятаться от мятежников, бродивших повсюду. Один раз Гамбо оставил своих спутников в гроте, а сам вышел навстречу знакомому отряду, с которым ему приходилось встречаться в лагере Букмана. На одном из мятежников было надето колье из человеческих ушей: некоторые были уже засохшими, как выделанная кожа, другие — свежими и розовыми. Люди из отряда поделились с Гамбо своей провизией — вареной картошкой и несколькими ломтями копченой козлятины. Они немного посидели, побеседовали о жестокостях войны и обсудили слухи, ходившие о новом вожде, Туссене. Говорили, что он не похож на человека, что у него сердце дикой собаки — хитрое сердце одиночки; что он безразличен к таким искушениям, как алкоголь, женщины и позолоченные медали, которых вожделели другие вожди; что он не спит, питается фруктами и может провести два дня и две ночи верхом на коне. Он никогда не повышает голоса, но люди в его присутствии трепещут. Он дока в лекарственных растениях и ясновидящий, умеет читать послания природы, знаки на звездах и самые секретные намерения человека — потому ему и удается избегать предательства и ловушек. К вечеру, едва стало свежеть, они расстались. Гамбо не сразу нашел своих, ведь от грота он ушел довольно далеко, но в конце концов оказался с ними: уже в полуобморочном состоянии от жажды и жары они так и не решились выйти наружу, чтобы поискать воды. Он подвел всю компанию к ближайшей луже, и они напились, отведя душу, но вот еды не хватало — пришлось вводить пайки.
Ступни Вальморена внутри сапог представляли собой одну сплошную рану, и острая боль пронзала ему ноги по всей их длине. Он плакал от ярости, мечтая умереть, но шел вперед — из-за Мориса. На закате второго дня пути они увидели пару вооруженных мачете мужчин, на которых из одежды были лишь самодельные кожаные пояса, чтобы было куда заткнуть нож. Путникам удалось вовремя укрыться в папоротниках, где пришлось провести больше часа, пока те люди не скрылись в чаще. Гамбо направился к кокосовой пальме, верхушка которой вздымалась на несколько метров выше всей остальной растительности, вскарабкался по ее прямому стволу, цепляясь за чешуйчатую кору, и сбросил вниз несколько кокосов, которые почти бесшумно попадали в папоротники. Дети смогли напиться кокосового молока и разделили между собой нежную мякоть ореха. Гамбо сказал, что сверху видел равнину: Ле-Кап уже близко. Ночь они провели под деревьями, отложив скудные остатки провизии на завтра. Морис и Розетта уснули, свернувшись калачиком, их сон охранял Вальморен. За последние дни он состарился на тысячу лет: он чувствовал себя разбитым, он утратил свою честь, мужество, саму душу. Он оказался низведенным до уровня животного: только плоть и страдание, кусок кровавого мяса, какая-то бессловесная тварь, которая, как пес, тащится по пятам проклятого негра, а тот, ничуть не стесняясь, развратничает с его же рабыней. Вальморен слышал их этой ночью, как и в предыдущие: они даже и не думали скрываться — хотя бы из чувства приличия или же из страха перед ним. До него очень отчетливо доносились стоны наслаждения, вздохи желания, придуманные ими слова, подавляемый смех. Они совокуплялись раз, другой, третий — как звери, потому что такое желание и столько энергии. Это что-то нечеловеческое, рыдал от унижения хозяин. Он представлял себе знакомое тело Теге, ее ноги, привыкшие к ходьбе, ее сильный зад, тонкую талию, полные груди, ее гладкую, мягкую, сладкую кожу, влажную от пота, желания и греха, от дерзости и провокации. Ему казалось, что он видит ее лицо в эти минуты: прикрытые глаза, размягченные, готовые давать и принимать губы, дерзкий язык, раздутые ноздри, втягивающие в себя запах этого мужчины. И, несмотря ни на что, несмотря на мучительно болевшие ноги, ни с чем не сравнимую усталость, растоптанную гордость и страх смерти, Вальморен возбуждался.
— Завтра мы оставим белого и его сына на равнине. Оттуда всего-то и нужно, что идти все время прямо, — сказал Гамбо в темноте Тете между двумя поцелуями.
— А если на них наткнутся мятежники, пока они еще не дойдут до Ле-Капа?
— Я свою часть договора выполнил: вывел их живыми с плантации. Теперь уж пусть сами справляются. А мы с гобой пойдем в лагерь Туссена. Его з’этуаль — самая яркая на всем небе.
— А Розетта?
— Пойдет с нами, если ты захочешь.
— Я не могу, Гамбо, я должна пойти вместе с белым. Прости меня… — прошептала она, сгибаясь от тоски.
Юноша отодвинул ее от себя, не веря своим ушам. Ей пришлось два раза повторить ему свои слова, чтобы он осознал наконец твердость этого решения, единственно возможного для нее, потому что среди мятежников Розетта была бы всего лишь жалкой бледной квартеронкой — всеми гонимой, голодной, беззащитной перед всеми превратностями революции, а с Вальмореном, наоборот, будущее ее было гораздо более обеспеченным. Она сказала ему, что не может расстаться с детьми, но Гамбо не услышал ее доводы, он понял лишь то, что его Зарите предпочитает ему белого.
— А свобода? Это для тебя не важно? — Он схватил ее за плечи и встряхнул.
— Я свободна, Гамбо. Вольная у меня в этой сумочке, подписанная и с печатью. Розетта и я — свободны. Я послужу еще немного хозяину, пока война не кончится, а потом уйду с тобой куда захочешь.
Они расстались на равнине. Гамбо взял себе пистолеты, повернулся и припустил бегом назад, к густой зелени леса, не прощаясь и не оборачиваясь, чтобы этот последний взгляд не подтолкнул его поддаться сильнейшему искушению убить Вальморена и его сына. Он сделал бы это без колебаний, но в то же время знал, что если причинит хоть какой-нибудь вред Морису, то навсегда потеряет Тете. Вальморен, женщина и дети вышли на дорогу — широкую, рассчитанную на тройку лошадей и слишком открытую для тех случаев, когда приходится столкнуться нос к носу с мятежными неграми или настроенными против белых мулатами. Вальморен и шагу не мог уже ступить на своих сбитых в кровь, со снятой кожей ногах, он еле плелся, стеная, а за ним шел Морис и плакал вместе с отцом. Тете нашла тень под кустами, отдала последний кусок съестного Морису и объяснила ему, что она за ним обязательно вернется, но может задержаться, и что он должен терпеливо ждать. Поцеловала его, оставила подле отца и зашагала по дороге с Розеттой за спиной. Теперь все было делом случая. Лучи солнца свинцом падали на ее непокрытую голову. Земля вокруг, удручающе монотонная, покрытая толстым ковром из короткой и жесткой травы, была утыкана валунами и низкими, прибитыми ветром кустами. Почва иссохла и походила на крупу, воды нигде не было. Этой дорогой, довольно оживленной в нормальные времена, с начала восстания пользовались только солдаты регулярной армии и жандармы Маршоссе. У Тете были некие туманные представления о расстоянии, но она не могла подсчитать, сколько часов еще нужно идти, чтобы добраться до ближайших к Ле-Капу укреплений, потому что раньше она всегда ездила туда в карете Вальморена. «Эрцули, лоа надежды, не оставь меня». Она решительно зашагала вперед, стараясь думать не о том, сколько оставалось, а о том, что уже оставила за своей спиной. Пейзаж был пустынный: глазу было не за что ухватиться, все вокруг одинаковое, как будто она приросла к одному месту, как в кошмарном сне. Розетта своими засохшими губками и застывшими глазами молила о воде. Тете дала ей еще несколько капель из синего флакона, покачала ее, пока малышка не уснула, и снова пошла вперед.
Три или четыре часа она шла не останавливаясь, в голове — ни одной мысли. «Воды… Без воды дальше идти не смогу». Шаг, другой, еще один. «Эрцули, лоа пресных и соленых вод, не дай мне умереть от жажды». Ноги двигались сами собой, ей слышались барабаны: призывная дробь баула, контрапункт сегопа, глубокий, ломающий ритм вздох мешан
[16] и другие. Вот они снова вступают, вот вариации, подхваты, взлеты, вдруг — веселый звон погремушек марак и снова — невидимые руки, колотящие по натянутой коже барабанов. Звук заливает ее изнутри, и она начинает двигаться под музыку. Еще один час. Она плывет в раскаленном пространстве, с каждым мгновением все свободнее; она уже не чувствует ни резких ударов в костях, ни стука камней в голове. Еще шаг, еще час. «Эрцули, лоа сострадания, помоги». Внезапно, когда колени у нее уже подгибались, удар молнии сотряс ее тело, от макушки до пяток — огонь, лед, вихрь, тишь. И тогда, как мощный шквал, сошла богиня Эрцули и вошла в Зарите, свою слугу.
Первым ее заметил Этьен Реле, ехавший во главе конного отряда. Темная и тонкая линия на дороге, иллюзия, неверный силуэт в вибрации безжалостного света. Он пришпорил коня и подъехал взглянуть, кому это пришло в голову предпринимать такое опасное путешествие в этом безлюдье и по такой жаре. Приблизившись, он увидел женщину со спины — прямую, гордую, с вытянутыми, словно для полета, руками, изгибающуюся в ритме танца, тайного и победоносного. Он заметил и узел у нее за спиной и понял, что это ребенок, возможно уже мертвый. Он окликнул ее, но она не ответила и продолжала парить, как призрак, пока он не остановил коня прямо перед ней. Увидев ее закатившиеся глаза, он понял, что она или безумна, или в трансе. Ему приходилось видеть эту экзальтацию — на календах, но он думал, что такое возможно только в случае коллективной истерии барабанного боя. У Реле, французского офицера, прагматика и атеиста, такие случаи одержимости вызывали отвращение, он рассматривал их как еще одно доказательство примитивности африканцев. Эрцули вытянулась перед всадником: соблазнительная, прекрасная, язык гадюки в окружении красных-красных губ, тело — само воплощение порыва. Офицер поднял плетку, дотронулся ею до ее плеча, и тут же волшебство рассыпалось в прах. Эрцули исчезла, и Теге без единого вздоха рухнула без чувств — куча тряпок в дорожной пыли. Солдаты подъехали к своему командиру, и лошади окружили лежащую женщину. Этьен Реле спрыгнул на землю, склонился над женщиной и начал тормошить ее импровизированный рюкзак, пока ему не удалось высвободить груз: девочку — то ли спящую, то ли без сознания. Потом он перевернул тело и увидел мулатку, совсем не походившую на ту, что танцевала посреди дороги: бедная девушка, покрытая грязью и потом, черты лица искажены, один глаз заплыл, губы растрескались от жажды, из лохмотьев одежды торчат окровавленные ноги. Один из солдат тоже спешился и наклонился, чтобы влить немного воды из фляжки в ротик девочки, а потом — в рот женщины. Тете открыла глаза и несколько минут не могла ничего вспомнить: ни о своем марш-броске по дороге, ни о дочке, ни о барабанах, ни об Эрцули. Ей помогли подняться и дали еще воды, пока она не напилась и видения в ее голове не стали обретать некий смысл. «Розетта…» — пробормотала она. «Она жива, но не отвечает, и мы не можем ее добудиться», — сказал ей Реле. Тут ужас последних дней всплыл в памяти рабыни: опиумная настойка, плантация в огне, Гамбо, ее хозяин и Морис, которые ждут ее возвращения.
Вальморен увидел на дороге столб пыли и сжался в кустах в полном помрачении от животного ужаса, который зародился в нем еще в ту минуту, когда он увидел труп своего соседа Лакруа без кожи. Ужас все рос и рос, до самого того момента, когда Вальморен полностью потерял представление о времени, пространстве и расстоянии и не понимал ничего: ни по какой причине он прячется здесь, в кустах, как заяц, ни кто этот мальчонка без чувств рядом с ним. Отряд остановился неподалеку, и один из всадников стал выкрикивать его имя. Тогда он осмелился выглянуть и увидел людей в форме. Жалобный возглас облегчения вырвался откуда-то из глубины его тела. Он выполз на четвереньках, весь всклокоченный, оборванный, покрытый царапинами, струпьями и засохшей грязью, рыдая, как дитя, да так и остался стоять на коленях перед лошадьми, повторяя: спасибо, спасибо, спасибо. Ослепленный ярким светом и будучи в состоянии обезвоженности, он не узнал Этьена Реле и не осознал, что все остальные солдаты отряда были мулатами; ему было достаточно увидеть форму французской армии, чтобы понять, что он спасен. Он вытащил кошель, привязанный к поясу, и выбросил горсть монет перед солдатами. Золото осталось сверкать в пыли: спасибо, спасибо. Испытывая отвращение перед этой сценой, Этьен Реле приказал ему собрать свои деньги, потом сделал знак своим подчиненным, и один из них спешился дать Вальморену воды и уступить свою лошадь. Тете, сидевшая на другой лошади, с трудом слезла с нее, поскольку не привыкла ездить верхом и у нее за спиной была Розетта, и пошла искать Мориса. Она нашла его свернувшимся в клубок в зарослях кустарника, он бредил от жажды.
Они находились вблизи Ле-Капа и через несколько часов уже въезжали в город, избежав каких-либо происшествий. За это время Розетта пришла в себя после дурмана опия, измученный Морис отоспался на руках одного из солдат, а Тулуз Вальморен обрел свое прежнее достоинство. Образы этих трех дней начали тускнеть, а история — обретать в его мозгу другие контуры. Когда ему представилась возможность рассказать о происшедшем, его версия была довольно далека от той, которую Реле услышал от Тете: Гамбо полностью исчез со сцены, это он сам предугадал нападение мятежников и, ввиду невозможности защитить плантацию, бежал, чтобы спасти сына, прихватив с собой рабыню, которая растила Мориса и свою дочку. Это он, и только он спас всех. Реле от комментариев воздержался.
Париж Антильских островов
Ле-Кап был заполнен беженцами, покинувшими свои плантации. Дым пожарищ, приносимый ветром, держался в воздухе неделями. Париж Антильских островов вонял мусором и экскрементами, смердел трупным запахом тел казненных, разлагающихся на эшафотах, к нему добавлялся смрад от братских могил жертв войны и эпидемий. Снабжение стало в высшей степени нерегулярным: питание населения города зависело от кораблей и рыбачьих лодок, однако большие белые жили с прежней роскошью, с единственной поправкой на то, что теперь она подорожала. Их столы все так же ломились от изобилия, а для всех остальных существовала карточная система. Продолжались и праздники, хотя и с вооруженной охраной в дверях, не закрылись ни театры, ни бары, и ослепительные кокотки по-прежнему оживляли ночи. В городе не оставалось уже ни одной свободной комнаты, где можно было бы разместиться, но Вальморен полагался на выкупленный еще до восстания дом португальца, в котором он и устроился — приходить в себя после пережитого страха, а также телесных и душевных синяков. Ему прислуживали шесть рабов, взятых по требованию Тете напрокат; не слишком пристало покупать их как раз тогда, когда он собрался изменить свою жизнь. Купил он только повара, учившегося своему ремеслу во Франции; его он потом сможет продать, не потеряв в деньгах: цена на хорошего повара была одной из тех немногих стабильных вещей, что еще оставались. Вальморен был уверен в том, что собственность его к нему вернется: это было далеко не первое восстание на Антилах, и все предыдущие были подавлены, да и Франция не позволит, чтобы какие-то черные бандиты смели колонию. В любом случае, даже если ситуация и вернется в привычное русло, он уедет из Сан-Доминго. Решение уже принято. О гибели Проспера Камбрея ему уже было известно, поскольку жандармы обнаружили тело главного надсмотрщика среди руин плантации. «Другим способом я бы от него не отделался», — подумал Вальморен. Имение представляло собой пепелище, но земля-то была на месте, ее никто не мог забрать. Раздобудет управляющего, кого-нибудь привычного к климату и с опытом — времена сейчас не для привезенных из Франции администраторов. Так объяснял он своему другу Пармантье, пока тот занимался его ногами, прикладывая к ним заживляющие травы, которыми когда-то пользовала больных тетушка Роза.
— Вы, верно, думаете вернуться в Париж, топ ami?
— Скорее, нет. У меня интересы на Карибах, не во Франции. Я стал компаньоном Санчо Гарсиа дель Солара, брата Эухении, да упокоит Господь ее душу, и мы приобрели земли в Луизиане. А у вас какие планы, доктор?
— Если ситуация здесь не улучшится, я собираюсь перебраться на Кубу.
— У вас там семья?
— Да, — признался доктор, краснея.
— Мир в колонии зависит от правительства во Франции. Это республиканцы полностью виноваты в том, что здесь случилось: король никогда не допустил бы, чтобы все зашло так далеко.
— Полагаю, что французская революция необратима, — высказался доктор.
— Республика даже не подозревает, как следует управлять этой колонией, доктор. Присланные комиссары депортировали половину гарнизона Ле-Капа и заменили ее мулатами. А это провокация, ведь ни один белый солдат не будет служить под началом цветного офицера.
— Возможно, настал тот момент, когда белые и офранцуженные научатся жить рядом друг с другом, раз уж у них общий враг — негры.
— Меня мучает вопрос: чего эти дикари добиваются? — проговорил Вальморен.
— Свободы, топ ami, — пояснил Пармантье. — Один из их главарей, Туссен — так его зовут, мне кажется, — стоит на позиции, что плантации могут существовать, применяя наемный труд.
— Даже если им будут платить, негры не станут работать! — воскликнул Вальморен.
— Этого никто гарантировать не может, потому что пока не попробовали. Туссен говорит, что африканцы — крестьяне, они близки к земле, и возделывать ее — это то, что они умеют и хотят делать, — настаивал Пармантье.
— То, что они умеют и хотят делать, — это убивать и разрушать, доктор! Кроме того, этот Туссен переметнулся на сторону испанцев.
— Он встал под защиту испанского флага только потому, что французские колонисты отказались вести переговоры с восставшими, — напомнил ему доктор.
— Я был там, доктор. И предпринял бесплодную попытку убедить других плантаторов, что нам лучше принять условия мира, предложенные неграми, которые всего-то и просили что свободы для своих главарей и их помощников, то есть человек для двухсот, — сообщил Вальморен.
— В таком случае вину за эту войну следует возлагать не на некомпетентность республиканского правительства во Франции, а на спесь колонистов Сан-Доминго, — подвел итог Пармантье.
— Готов согласиться с вами в том, что нам следует быть более благоразумными, но мы не можем вести переговоры с рабами на равных, это было бы очень плохим прецедентом.
— Следовало бы искать взаимопонимания с Туссеном: он кажется самым разумным из всех мятежных вождей.
Тете прислушивалась, когда заходила речь о Туссене. Любовь к Гамбо она запрятала поглубже, в самый дальний уголок своей души, смирившись с тем, что не увидит его очень долго, может, больше никогда, но он навсегда останется в ее сердце, а она полагала, что он воюет в рядах последователей этого Туссена. Ей уже приходилось слышать от Вальморена, что история не знает победы ни одного невольничьего мятежа, но она все же осмеливалась мечтать об этой победе и спрашивать себя, какой могла бы быть жизнь без рабства. Домашнее хозяйство она стала вести так, как делала это всегда, но Вальморен сказал, что они не могут жить в городе так же, как в Сен-Лазаре, где во главу угла ставилось удобство и было абсолютно не важно, в перчатках слуги или нет. В Ле-Капе нужно жить стильно. Как бы ни бушевал мятеж за воротами города, Вальморену необходимо было отдавать долги вежливости тем семьям, которые частенько приглашают его к себе в дом, взяв на себя заботу о поиске ему новой жены.
Хозяин навел справки и раздобыл для Тете наставника: им стал мажордом мэрии. Этот был тот самый африканский Адонис, который служил в особняке, когда в 1780 году Вальморен с больной Эухенией обратился туда с просьбой о гостеприимстве, только человек этот стал еще более привлекательным, поскольку необыкновенно красиво возмужал. Звали его Захарией, родился и вырос он в этих самых стенах. Его родители были рабами прежнего интенданта, который, когда пришло время возвращаться во Францию, продал их семье своего преемника; так эти рабы стали частью инвентаря мэрии. Отец Захарии, такой же красавец, как и сын, с ранних лет готовил его для престижной должности мажордома, потому что разглядел в сыне необходимые для этого поста добродетели: ум, хитрость, достоинство и осторожность. Захария старался держаться как можно дальше от откровенных притязаний белых женщин, ведь связанные с ними риски были хорошо ему известны; а так он избегал многих проблем. Вальморен предложил интенданту оплачивать ему услуги его мажордома, но тот об этом не захотел и слышать. «Дайте ему на чай, этого будет достаточно. Захария копит деньги — хочет выкупить свою свободу, хотя я совершенно не понимаю, на что она ему сдалась. Нынешнее его положение столь выгодно, что лучшего он и желать не может», — ответил ему интендант. И они условились, что Тете каждый день будет приходить в дом интенданта, чтобы приобрести более утонченные манеры.
Захария встретил ее холодно, с самого начала установив между ними известную дистанцию, раз уж он обладал самым высоким рангом в иерархии домашней прислуги Сан-Доминго, а она являлась рабыней без всякого ранга. Но вскоре его стало подводить собственное педагогическое рвение, и дело кончилось тем, что он передавал ей секреты своего мастерства с щедростью, намного превосходившей чаевые Вальморена. Его очень удивило, что эта девушка вовсе не казалась впечатленной его внешностью, ведь он был привычен к женскому обожанию. Ему приходилось изворачиваться всеми силами, избегая женских комплиментов и отвергая их авансы, но в отношениях с Тете он смог расслабиться — это были отношения без всякой задней мысли. Обращались они друг к другу формально; месье Захария, мадемуазель Зарите.
Тете поднималась на рассвете, планировала работу рабов, распределяя домашние дела, оставляла детей на попечении временной няньки, нанятой хозяином, и выходила из дома, отправляясь на уроки, в своей самой лучшей блузке и хрустящей свежим крахмалом нижней юбке. Она так и не узнала, сколько же слуг было в доме интенданта: только на кухне работали три повара и семеро поварят, но по ее прикидкам число прислуги не могло быть ниже полусотни. Захария вел бюджет и служил связующим звеном между хозяевами и службами: главным авторитетом в этой сложной организации был он. Ни один раб не решался обратиться к нему, если его не звали, и по этой самой причине всех возмущали визиты Тете, которая уже через несколько дней бесцеремонно нарушала все установленные правила, направляясь с порога прямиком в запретный храм — тесный кабинет мажордома.
Не отдавая себе в этом отчета, Захария стал ждать ее прихода: учить ее доставляло ему удовольствие. Она приходила точно в назначенное время, они вместе выпивали по чашке кофе, и он тут же выкладывал ей свои познания. Вместе обходили все службы этого дома, наблюдая за прислугой. Ученица все схватывала на лету и вскоре уже управлялась со всеми восьмью бокалами и рюмками, необходимыми на любом банкете; видела разницу между вилкой для улиток и другой, очень похожей, но предназначенной для лангустов; знала, с какой стороны подается рукомойник; выучила порядок подачи разных сортов сыра и как самым скромным и незаметным образом раздать на праздничном вечере горшки и что делать с опьяневшей дамой; а также усвоила строгую иерархию гостей за столом. Закончив урок, Захария вновь приглашал ее на чашку кофе и пользовался этим, чтобы поговорить о политике: эта тема представляла для него наибольший интерес.
Вначале она слушала его из вежливости, думая, что раздоры свободных людей не имеют никакого значения для раба, пока он не упомянул о возможности отмены рабства. «Представьте себе, мадемуазель Зарите, я вот уже много лет коплю деньги на свою свободу, но может статься, что мне ее предоставят еще до того, как я смогу ее выкупить», — засмеялся Захария. Он знал обо всем, о чем говорилось в мэрии, даже содержание переговоров, проходивших при закрытых дверях. Ему было известно, что в Париже в Национальном собрании обсуждался вопрос о несправедливой нелепости положения, когда в колониях сохраняется рабство после того, как его уже упразднили во Франции. «Вы знаете что-нибудь о Туссене, месье?» — спросила его Тете. Мажордом выложил ей всю его биографию, прочитанную в одной из секретных папок интенданта, и прибавил, что посланник Сонтонакс и губернатор должны будут прийти с ним к некоему соглашению, ведь помимо того, что под его началом находится очень хорошо организованная армия, он еще может рассчитывать на поддержку испанцев — с другой части острова.
Ночи несчастья
Благодаря взятым Зарите урокам через пару месяцев в доме Вальморена жизнь была налажена с утонченностью, которой он не имел возможности наслаждаться со времен своей парижской юности. Вальморен задумал дать бал, воспользовавшись услугами очень дорогого и престижного банкетного агентства месье Адриена, свободного мулата, рекомендованного Захарией. За два дня до праздника месье Адриен наводнил дом толпой слуг, отставил повара и заместил его пятью властными толстухами, которые сотворили меню из четырнадцати блюд по мотивам банкетов в доме интенданта. Хотя дом и не был предназначен для празднеств высшей категории, он стал выглядеть вполне элегантным, когда убрали ужасный декор, оставшийся от португальца, и украсили крыльцо и парадные комнаты карликовыми пальмами на консолях, букетами цветов и китайскими фонариками. В назначенный вечер устроитель банкетов явился с несколькими дюжинами слуг, наряженных в синие ливреи с золотом и занявших свои места так же быстро и четко, как батальон хорошо обученных солдат занимает оборонительные позиции. Расстояние между домами больших белых редко превышало пару кварталов, однако гости прибывали в каретах, и, когда закончился этот парад пышных выездов, улица представляла собой топкую трясину из конского навоза, за уборку которого тут же взялись лакеи, не позволяя этой вони смешаться с дамским парфюмом.
«Как я выгляжу?» — поинтересовался у Тете Вальморен. На нем был парчовый жилет с золотой и серебряной нитью, а кружев на запястьях и воротнике было столько, что их хватило бы на целую скатерть; на ногах же красовались розовые чулки и бальные туфли. Она ничего не ответила, оторопев при виде парика цвета лаванды. «Эти невежи-якобинцы пытаются покончить с париками, однако они — совершенно необходимый штрих элегантности для приемов подобного рода. Так говорит мой парикмахер», — заявил Вальморен.
Месье Адриен уже дважды предлагал гостям шампанское, а оркестр уже во второй раз заиграл менуэт, когда примчался один из секретарей губернатора с невероятным известием: во Франции гильотинировали Людовика XVI и Марию-Антуанетту. Королевские головы были провезены по улицам Парижа, как провозили в Ле-Капе голову Букмана и ему подобных. События, имевшие место в январе, дошли до Сан-Доминго только в марте. Началось паническое бегство: гости опрометью выбегали из дома. Так закончился, едва успев начаться, первый и единственный бал Тулуза Вальморена в этом доме.
Тем же вечером, уже после того, как фанатичный роялист месье Адриен, всхлипывая, удалился вместе со своими людьми, Тете подобрала с полу лавандовый парик, растоптанный Вальмореном, убедилась, что с Морисом все в порядке, закрыла на засовы двери и окна и отправилась отдыхать в свою комнатушку, отведенную ей с Розеттой. Вальморен воспользовался сменой дома, чтобы извлечь своего сына из комнаты Тете, с мыслью, что мальчику следует спать одному. Однако Морис всегда был настоящим клубком нервов, и, опасаясь того, что он снова свалится в лихорадке, отец устроил сына в углу своей комнаты на походной складной кровати. С тех пор как они оказались в Ле-Капе, Вальморен ни разу не упомянул Гамбо, но и Тете к себе по ночам не звал. Тень любовника стояла между ними. Чтобы зажили ноги, понадобились недели, и едва Вальморен смог передвигаться, он стал выходить каждый вечер из дому, чтобы развеяться и забыть пережитые ужасы. По его платью, пропитавшемуся стойкими цветочными ароматами, Тете поняла, что он захаживает к кокоткам, и сделала вывод, что для нее наконец унизительные объятия хозяина закончились. Потому-то она и огорчилась, обнаружив его в домашних туфлях и зеленом бархатном халате на краю своей постели, на которой, раскинув ручки и ножки, в невинном бесстыдстве похрапывала Розетта. «Иди за мной!» — приказал он ей, потянув ее за руку в направлении одной из гостевых комнат. Он повалил ее одним толчком, несколькими движениями сорвал одежду и впопыхах, в темноте, силой овладел ею, с быстротой, больше похожей на порождение ненависти, чем желания.
Воспоминание о соитиях Тете с Гамбо не только приводило Вальморена в ярость, но и вызывало неотступные видения. Этот злодей осмелился наложить свои грязные лапы не на что иное, как на его собственность. Когда он его поймает — убьет. Да и женщина заслуживала примерного наказания, однако прошло уже два месяца, а он так и не заставил ее заплатить за невообразимую наглость. Сучка. Жгучая сучка. Он не мог предъявлять требования морали и достоинства какой-то рабыне, но его долг — заставить ее подчиняться его воле. Почему он до сих пор не сделал этого? Нет ему оправдания. Она бросила ему вызов, и это нарушение правил следовало исправить. С другой стороны, он был перед ней в долгу. Его рабыня отказалась от свободы для себя ради спасения его жизни и жизни Мориса. В первый раз он задавался вопросом: какие чувства испытывает к нему эта мулатка? Ему не составляло труда вызвать в своем воображении те унизительные ночи в лесу, когда она забавлялась со своим любовником: объятия, поцелуи, возобновленный пыл, даже запах их тел, когда они возвращались. Тете — настоящий демон, само желание: вот она лижет, потеет, стонет. Пока он насиловал ее в комнате для гостей, эта сцена не выходила из его головы. И он снова на нее набросился и зло вошел в нее, удивляясь своей собственной силе. Она застонала, и он начал бить ее кулаком, ощущая ярость ревности и наслаждение реванша: «Желтая сучка, я продам тебя, шлюха, подстилка, и дочку твою иродам». Тете закрыла глаза и отдалась его власти: тело расслаблено, ни единой попытки оказать сопротивление или избежать ударов, а душа ее тем временем была уже далеко. «Эрцули, лоа желания, сделай так, чтобы он скорее кончил». Вальморен во второй раз излился поверх нее, весь мокрый от пота. Тете подождала, не двигаясь, несколько минут. Дыхание обоих постепенно успокаивалось, и она потихоньку стала соскальзывать с кровати, но он ее остановил.
— Никуда ты не пойдешь, — приказал он ей.
— Желаете, чтобы я зажгла свечу, месье? — спросила она надломленным голосом: воздух в легких пылал под избитыми ребрами.
— Нет, мне лучше так.
Это был первый раз, когда она обратилась к нему «месье», а не «хозяин», и Вальморен отметил это, хотя и ничего не сказал. Тете села на кровати, отирая кровь с губ и носа остатками разодранной в клочья блузки.
— С завтрашнего дня заберешь Мориса из моей спальни, — сказал Вальморен. — Он должен спать один. Ты его избаловала.
— Ему всего пять лет.
— В этом возрасте я уже умел читать, ездил на охоту с отцом на собственной лошади и учился фехтованию.
Какое-то время они оставались в том же положении, и наконец она решилась задать ему вопрос, который трепетал на ее губах с самого приезда в Ле-Кап.
— Когда я стану свободной, месье? — спросила она, сжимаясь в ожидании удара, но он встал, не тронув ее.
— Ты не можешь быть свободной. На что ты будешь жить? Я тебя содержу и защищаю, со мной ты и твоя дочь будете в безопасности. Я всегда с тобой хорошо обращался — так на что ты жалуешься?
— Я не жалуюсь…
— Ситуация сейчас очень тяжелая. У тебя уже вылетели из головы все те ужасы, что нам пришлось пережить, эти жестокости, которые совершались вокруг? Отвечай!
— Нет, месье.
— Свобода, говоришь? Разве ты хочешь покинуть Мориса?
— Если вы согласны, я могу продолжать ухаживать за Морисом, как и раньше, по крайней мере, до тех пор, пока вы снова не женитесь.
— Жениться? Мне? — рассмеялся он. — Я и с Эухенией хлебнул предостаточно! Это будет последнее, на что я пойду. А если ты продолжишь мне служить, зачем тебе свобода?
— Все хотят быть свободными.
— Женщины никогда ими не бывают, Тете. Им всегда нужен мужчина, который о них заботится. Когда они не замужем, то принадлежат отцу, а когда выходят замуж — мужу.
— Та бумага, которую вы мне дали… Это ведь моя свобода, так? — продолжала настаивать Тете.
— Разумеется.
— Но Захария говорит, что, чтобы она вошла в силу, ее должен подписать судья.
— А это еще кто такой?
— Мажордом интенданта.
— Он прав. Но сейчас не самый подходящий момент. Подождем, пока в Сан-Доминго снова станет спокойно. И больше не будем говорить об этом. Я устал. В общем, ты слышала: завтра я хочу спать в комнате один и чтобы все было как раньше. Ты поняла меня?
Новый губернатор острова, генерал Гальбо, прибыл с четко поставленной целью — справиться с хаосом в колонии. Он был облечен всеми военными полномочиями, по гражданская власть республиканцев воплощалась в лице Сонтонакса и двух других комиссаров. Первый доклад о ситуации в колонии выпало сделать Этьену Реле. Производство на острове было сведено к нулю, его северная часть скрывалась в облаках дыма, на юге не прекращались убийства, а город Порт-о-Пренс был полностью выжжен. Не было ни транспорта, ни эффективно работающих портов, ни безопасности — ни для кого. Мятежные негры опирались на поддержку Испании, британский флот контролировал Карибы и не упускал случая, чтобы завладеть городами на побережье. Колонисты находились в блокаде: не могли получить ни подкрепления войсками, ни боеприпасов из Франции, и держать оборону было практически невозможно. «Не беспокойтесь, подполковник, найдем какое-нибудь дипломатическое решение», — отозвался Гальбо. Он вел секретные переговоры с Тулузом Вальмореном и Клубом патриотов — тайным обществом ярых приверженцев независимости острова и последующей его передачи под протекторат Великобритании. Генерал сходился с заговорщиками в том, что парижские республиканцы ничего не понимают в происходящем на острове и совершают Одну непростительную ошибку за другой. Среди самых серьезных промахов был роспуск Колониального собрания: с ним была потеряна автономия, и теперь они неделями ждали каждого решения — пока оно дойдет из Франции. Гальбо имел на острове земли и был женат на креолке, в которую был все так же влюблен и спустя несколько лет после свадьбы. И он лучше кого бы то ни было разбирался в напряженных отношениях между различными расами и социальными группами.
Члены Клуба патриотов нашли в генерале идеального союзника, которого больше беспокоила борьба между белыми и офранцуженными, чем восстание негров. У многих больших белых имелись коммерческие дела на Карибах и в Соединенных Штатах; во французской родине-матери они совершенно не нуждались и рассматривали независимость острова как наилучший для себя выход, если только, паче чаяния, положение кардинально не изменится и во Франции не будет восстановлена сильная монархия. Казнь короля стала трагедией, но она же явилась прекрасной возможностью заполучить несколько менее глупого монарха. Офранцуженным же, напротив, независимость была ни на грош не нужна, поскольку только французское республиканское правительство демонстрировало готовность видеть в них граждан, чего никогда бы не случилось, если бы Сан-Доминго оказался под протекторатом Великобритании, Соединенных Штатов или Испании. Генерал Гальбо полагал, что, едва будет решена проблема взаимоотношений белых и мулатов, задавить негров станет достаточно просто — вновь заковать их в цепи и установить прежний порядок. Но ни о чем подобном Этьену Реле он не сказал.
— Расскажите мне о комиссаре Сонтонаксе, подполковник, — попросил Гальбо.
— Он исполняет распоряжения правительства, генерал. Декрет от четвертого апреля предоставил политические права свободным мулатам. Комиссар прибыл сюда с шестью тысячами солдат обеспечить выполнение этого декрета.
— Да-да… Это мне известно. Скажите мне, и это, конечно, конфиденциально, что за человек этот Сонтонакс?
— Я мало его знаю, генерал, но говорят, что он очень умен и серьезно относится к интересам Сан-Доминго.
— Сонтонакс делал заявления, что в его намерения не входит освобождение негров, но до меня доходили слухи, что он сможет на это пойти, — говорил Гальбо, внимательно изучая невозмутимое лицо офицера. — Понятно, что это стало бы концом цивилизации на острове, не так ли? Представьте себе этот хаос: бродящие сами по себе негры, выдворенные белые, мулаты, творящие то, что им вздумается, и брошенная земля.
— Я ничего об этом не знаю, генерал.
— Что делали бы в этой ситуации вы?
— Выполнял бы свои обязанности, как всегда, генерал.
В верных армейских офицерах, чтобы противостоять власти метрополии, Гальбо нуждался, но на Этьена Реле рассчитывать в этом не мог. Он уже знал, что тот был женат на мулатке, вероятно, симпатизировал офранцуженным и, но всей видимости, восхищался Сонтонаксом. Реле показался ему человеком недалеким, со взглядами чиновника и без всяких амбиций, потому что требовалось быть лишенным их начисто, чтобы жениться на цветной женщине. Примечательным было лишь то, что он с таким балластом продвинулся-таки по служебной лестнице. Но Реле его весьма интересовал, поскольку подполковник мог рассчитывать на верность солдат: он был единственным, кому удавалось без проблем смешивать в своих подразделениях белых, мулатов и даже негров. Он спрашивал себя: сколько же стоит этот человек, ведь все имеют какую-то цену.
Тем же вечером в казарме появился Тулуз Вальморен, чтобы поговорить с Реле по-дружески, как сам он и объявил. Начал он с благодарности за спасение своей жизни, когда был вынужден бежать с плантации.
— Я перед вами в долгу, подполковник, — сказал он ему тем тоном, в котором скорее звучали нотки высокомерия, чем благодарности.
— В долгу вы не передо мной, месье, а перед вашей рабыней. Я всего лишь проезжал мимо, а спасла вас она, — ответил Реле, чувствуя себя не слишком удобно.
— Вы впадаете в грех скромности. Скажите, а как ваша семья?
Тут Реле немедленно заподозрил, что Вальморен пришел подкупать его и упоминает семью, чтобы напомнить, что отдал ему Жан-Мартена. Они квиты: жизнь Вальморена за усыновленного ребенка. Он напрягся, как перед боем, вонзил в собеседника взгляд, исполненный тем холодом, который заставлял трепетать его подчиненных, и вознамерился ждать, пока не прояснится, чего же именно хочет от него посетитель. Вальморен проигнорировал и стальной взгляд, и молчание.
— Ни один офранцуженный не может чувствовать себя в этом городе в безопасности, — любезно проговорил он. — Ваша супруга подвергает себя риску, поэтому я и пришел к вам предложить свою помощь. А что касается ребенка… Как его зовут?
— Жан-Мартен Реле, — ответил офицер, не разжимая челюсти.
— Конечно, Жан-Мартен… Извините, столько проблем в голове, что я запамятовал. У меня довольно удобный дом напротив порта, в хорошем квартале, где нет беспорядков. Я могу принять вашу уважаемую супругу и сына…
— За них не стоит беспокоиться, месье. Они на Кубе, в полной безопасности, — прервал его Реле.
Вальморен растерялся: он потерял козырную карту в этой игре, но тут же пришел в себя:
— А! Так там живет мой шурин, дон Санчо Гарсиа дель Солар. Сегодня же напишу ему, попрошу оказать поддержку вашей семье.
— В этом нет необходимости, месье, благодарю.
— Конечно же есть необходимость, подполковник. Одинокая женщина всегда нуждается в защите кабальеро, особенно такая красавица, как ваша супруга.
Побледнев от негодования перед этим замаскированным оскорблением, Этьен Реле встал, показывая, что визит окончен, однако Вальморен продолжал сидеть задрав ноги, словно в собственном кабинете, и продолжил объяснять, вежливо, но без обиняков, что большие белые собираются восстановить контроль над колонией, мобилизовав все доступные им ресурсы, и нужно определиться и встать на чью-либо сторону. Никто, и в особенности военный, занимающий такое высокое положение, не может оставаться безразличным или нейтральным ввиду тех ужасных событий, которые уже имели место, и тех, которые последуют в будущем и станут, без всякого сомнения, еще более серьезными. Армия должна помочь избежать гражданской войны. Англичане уже высадились на юге, и провозглашение Сан-Доминго своей независимости с последующим переходом под британский флаг — вопрос всего нескольких дней. Это может быть сделано либо в цивилизованной форме, либо кровью и огнем, и этот выбор зависит от армии. Офицер, поддерживающий благородное дело независимости, будет обладать немалой властью, станет правой рукой губернатора Гальбо, и пост этот, естественно, повлечет за собой соответствующее финансовое и социальное положение. Никто не посмеет выказать пренебрежение человеку, женатому на цветной женщине, если этот человек является, например, новым главнокомандующим вооруженными силами острова.
— Короче говоря, месье, вы склоняете меня к предательству, — отозвался Реле, не в силах сдержать иронической улыбки, которую Вальморен интерпретировал как открытую для продолжения диалога дверь.
— Речь идет не о предательстве Франции, подполковник Реле, а о выборе того, что является наилучшим решением для Сан-Доминго. Мы переживаем эпоху великих изменений, и не только здесь, но и в Европе и в Америке. Нужно соответствовать обстоятельствам. Дайте мне обещание, что, по крайней мере, вы подумаете над тем, о чем шла речь, — произнес Вальморен.
— Я очень тщательно буду это обдумывать, месье, — ответил Реле, провожая его к дверям.
Зарите
Хозяину понадобилось две недели, чтобы приучить Мориса спать в комнате одного. Он обвинил меня в том, что я вырастила мальчика трусливым, как женщина, а я ему в запальчивости ответила, что мы, женщины, не трусливы. Он поднял руку, но не ударил меня. Что-то изменилось. Думаю, что он проникся ко мне уважением. Однажды в Сен-Лазаре на свободе оказался один из этих страшных сторожевых псов; он в один момент во дворе разодрал на куски курицу и приготовился напасть на другую, когда навстречу этому волкодаву выбежала собачка тетушки Матильды. Эта собачонка размером с кошку встала прямо перед ним, рыча, скаля клыки и исходя слюной. Уж не знаю, что там случилось в башке у этого зверюги, но он повернулся и, поджав хвост, побежал прочь, спасаясь от шавки. После этого Проспер Камбрей пристрелил собаку — за трусость. Хозяин, привыкший громко лаять и внушать страх, сжался, как этот пес, перед первым, кто посмел ему противостоять, — Гамбо. Я думаю, что он был так озабочен храбростью Мориса именно потому, что у него самого с этим были проблемы. Едва спускались сумерки, Морис начинал нервничать от мысли, что ему придется остаться одному. Я укладывала его вместе с Розеттой, пока они не засыпали. Она-то проваливалась в сон за пару минут, прижавшись к брату, а вот он все прислушивался к домашним шумам, к звукам на улице. На площади высились эшафоты для приговоренных к казни, и крики этих несчастных проникали сквозь стены и так и оставались в комнатах: мы слышали их спустя много часов после того, как смерть лишала их голоса. «Ты слышишь их, Тете?» — дрожа, спрашивал меня Морис. Я тоже их слышала, но как же я могла это сказать! «Ничего не слышу, мой мальчик, засыпай», — и пела ему песенки. Когда же он наконец засыпал от изнеможения, я уносила Розетту в нашу комнату. Морис как-то в присутствии отца упомянул, что по дому бродят казненные, и хозяин запер его в шкафу, сунул ключ в карман и ушел. Мы с Розеттой уселись рядом со шкафом и принялись рассказывать ему забавные истории, не оставляли его одного ни на минуту, но призраки проникли-таки внутрь, и когда хозяин вернулся и освободил его, у мальчика уже был сильный жар — от слез. Два дня он пылал в жару, отец не отходил от его постели, а я старалась сбить температуру, прикладывая холодные компрессы и отпаивая его липовым настоем.
Хозяин обожал Мориса, но в то время душа его сбилась на сторону: его интересовала только политика, больше он ни о чем не говорил и перестал заниматься сыном. Морис плохо ел и начал писаться по ночам. Доктор Пармантье, единственный настоящий друг хозяина, сказал, что мальчик болен от страха и что ему нужна ласка; тогда хозяин смягчился, и я смогла забрать ребенка к себе в комнату. В тот раз доктор остался с Морисом, ожидая, пока спадет жар, и мы смогли поговорить наедине. Он задал мне много вопросов. Этьен Реле успел рассказать ему, что я помогла хозяину уйти с плантации, но эта версия никак не стыковалась с тем, что говорил хозяин. Доктор хотел знать подробности. Мне пришлось упомянуть Гамбо, но о нашей любви рассказывать я не стала. Я показала ему и свою вольную. «Береги ее, Тете, эта бумага — золотая», — сказал он мне, прочитав ее. Но это я уже и так знала.
Хозяин в своем доме устраивал собрания белых. Мадам Дельфина, моя первая хозяйка, научила меня быть молчаливой, внимательной и предугадывать желания хозяев — рабыня должна быть невидимой, говаривала она. Так я выучилась шпионить. Я не слишком-то понимала, о чем говорит хозяин с патриотами, и меня на самом деле интересовали только новости о восставших, но Захария, чьей приятельницей я продолжала быть и после окончания учебы в доме интенданта, просил меня, чтобы я повторяла все, что они говорили. «Белые думают, что мы, негры, глухи, а женщины — глупы. Это нам очень на руку. Прислушивайтесь и рассказывайте мне, что услышали, мадемуазель Зарите». От Захарии я узнала, что вокруг Ле-Капа стояли лагерем тысячи мятежников. Искушение отправиться на поиски Гамбо не давало мне уснуть, но я знала, что вернуться после этого уже не смогу. А как я могла оставить моих деток? Я попросила Захарию, у которого связи были даже с луной, чтобы он разузнал, был ли среди мятежников Гамбо, но он меня заверил, что никаких сведений об этих мятежниках получить не может. И мне пришлось довольствоваться тем, что свои сообщения Гамбо я отсылала силой мысли. Иногда я вынимала из сумочки свою вольную, разворачивала все ее восемь линий сгиба кончиками пальцев, чтобы не повредить бумагу, и разглядывала ее, словно могла выучить текст наизусть, хотя я даже букв не знала.
В Ле-Капе разразилась гражданская война. Хозяин объяснил мне, что на обычной войне, все воюют против одного общего врага, а на гражданской — люди разделяются, и армия тоже, и тогда они убивают друг друга, что и происходит сейчас между белыми и мулатами. Негры в расчет не принимались — они были не люди, а собственность. Гражданская война случилась не с вечера до утра, она длилась больше недели, и тогда-то прекратились и рынки, и негритянские календы, и светская жизнь белых. Очень редкие лавки открывали свои двери, и даже эшафоты на площади опустели. Несчастье висело в воздухе. «Приготовься, Тете, ситуация вот-вот изменится», — объявил мне хозяин. «И как же мне готовиться?» — задала я вопрос, но он и сам понятия не имел. И я поступила, как Захария, который запасал провизию и паковал самые ценные вещи на тот случай, если интендант с супругой решат погрузиться на отходящий во Францию корабль.
Однажды вечером через черный ход в дом принесли ящик, набитый пистолетами и мушкетами. Теперь оружия у нас на целый полк хватит, сказал хозяин. Жара усиливалась, в доме мы обрызгивали плиточные полы, а дети бегали голышом. И вот тут неожиданно, без предупреждения, явился генерал Гальбо, которого я с трудом узнала, хотя он много раз присутствовал на собраниях патриотов: одет он был не в яркий мундир, увешанный медалями, а в темный дорожный костюм. Этот белый никогда мне не нравился, он был слишком высокомерным, всегда в дурном настроении и смягчался только тогда, когда его крысиные глазки останавливались на его жене, молодой рыжеволосой красавице. Пока я подносила им вино, сыр и холодное мясо, мне удалось услышать, что комиссар Сонтонакс сместил губернатора Гальбо, обвинив его в ведении секретных переговоров с целью свержения законного правительства колонии. Сонтонакс планировал масштабную депортацию своих политических противников: уже около пятисот арестованных сидели в трюмах стоящих в порту кораблей, которые только ждали приказа Сонтонакса, чтобы поднять якорь. Гальбо объявил, что настало время действовать.
Вскоре пришли и другие патриоты, которых успели оповестить. Я услышала, что белые солдаты регулярной армии, а также почти три тысячи моряков в порту были готовы к борьбе на стороне Гальбо. Сонтонакс же мог рассчитывать только на поддержку национальной гвардии и цветной части армии. Генерал обещал, что бой продлится недолго, все решится за несколько часов и Сан-Доминго получит независимость. Сонтонакс проживет свой последний день, права офранцуженных будут аннулированы, а рабы вернутся на плантации. Все встали, чтобы за это выпить. Я снова наполнила бокалы, тихо вышла и побежала к Захарии, который заставил меня повторить все слово в слово. Память у меня хорошая. Чтобы я успокоилась, он дал мне глотнуть лимонада и отправил обратно, велев держать рот на замке и запереть дом на засов. Так я и сделала.
Гражданская война
Комиссар Сонтонакс, обливаясь потом от жары и волнения в своем черном сюртуке и сорочке с тесным воротничком, в двух словах описал сложившееся положение Этьену Реле. Однако он опустил тот факт, что узнал о заговоре Гальбо не через свою сложную шпионскую сеть, а благодаря рассказу мажордома интендантства. К нему в контору пришел очень высокий и очень красивый негр, одетый как большой белый, такой свежий и благоухающий, словно он только что вышел из ванной. Представился он Захарией и стал настаивать на разговоре с глазу на глаз. Сонтонакс провел его в соседнюю комнату — удушливую каморку, без окон с четырьмя голыми стенами, походной койкой, стулом, кувшином воды и тазиком на полу. Уже несколько месяцев эта комната служила комиссару спальней. Он сел на кровать и указал посетителю на единственный стул, но тот предпочел остаться стоять. Сонтонакс, который был невысок ростом и отличался излишней полнотой, с невольной завистью отметил статность и стройность фигуры своего посетителя, задевавшего головой потолок. Захария повторил ему слова Тете.
— Почему вы мне это рассказываете? — недоверчиво поинтересовался Сонтонакс.
Ему не удавалось отнести этого человека, представившегося по имени, без фамилии, ни к одному из известных классов: он не был похож на раба, поскольку отличался апломбом свободного и манерами человека высшего общества.
— Потому что я симпатизирую республиканскому правительству, — прозвучал простой ответ Захарии.
— Каким образом была получена эта информация? Есть ли у вас доказательства?
— Информация исходит напрямую от генерала Гальбо. А доказательства вы получите менее чем через час, когда услышите первые выстрелы.
Сонтонакс смочил в кувшине носовой платок и обтер им лицо и шею. У него болел живот — той самой глухой и неотступной болью, когтистой лапой в кишках, которая обычно мучила его в напряженных ситуациях, то есть с тех самых пор, как он в первый раз ступил на землю Сан-Доминго.
— Приходите ко мне, если узнаете что-то еще. Я приму необходимые меры, — сказал он, давая понять, что разговор завершен.
— Если я вам понадоблюсь, вы знаете, что меня всегда можно найти в доме интенданта, комиссар, — прозвучали прощальные слова Захарии.
Сонтонакс приказал немедленно вызвать Этьена Реле и принял его в той же комнатушке, поскольку все остальные помещения здания кишели гражданскими и военными чиновниками. Реле, самый высокопоставленный офицер, на кого мог рассчитывать комиссар в своем противостоянии Гальбо, в своих действиях всегда проявлял неукоснительную верность очередному французскому правительству.
— Наблюдаются ли случаи дезертирства среди белых солдат, подполковник? — спросил он его.
— Только что я получил информацию, что сегодня на рассвете дезертировали все, комиссар. На данный момент я могу рассчитывать исключительно на подразделения, сформированные из мулатов.
Сонтонакс повторил ему все то, что только что рассказал Захария.
— Другими словами, нам придется воевать с самыми разными белыми, и гражданскими, и военными, плюс моряки Гальбо, а их три тысячи, — подытожил комиссар.
— Мы в очень незавидном положении, комиссар. Нам понадобится подкрепление, — сказал Реле.
— У нас его нет. Организация обороны поручается вам, подполковник. После победы я займусь вашим повышением по службе, — пообещал ему Сонтонакс.
Реле принял поручение с обычной своей серьезностью, предварительно проведя с комиссаром переговоры насчет того, чтобы вместо повышения ему было позволено выйти в отставку. Службе он отдал уже много лет, и, честно говоря, на большее его уже не хватает; жена и сын ждут его на Кубе, и он дождаться не может того часа, когда окажется рядом с семьей, сказал он комиссару. Сонтонакс заверил его, что так и будет, хотя не имел ни малейшего намерения исполнять обещание: не такова была ситуация, чтобы заниматься чьими бы то ни было личными проблемами.
А море меж тем превратилось в муравейник: оно кишело набитыми вооруженными матросами шлюпками, которые атаковали Ле-Кап, подобно пиратским ордам. Это была весьма странная многонациональная компания: толпа не признающих никаких законов людей, которые провели в открытом море многие месяцы и теперь предвкушали несколько дней шумного кутежа и вседозволенности. Сражаться они намеревались не за какие-то там убеждения, поскольку даже не были уверены в том, на чьей стороне выступают, а из чистого удовольствия ступить на твердую землю и предаться погромам и грабежам. Им уже давно не платили жалованья, а этот богатый город предлагал им все — от женщин и рома до золота, если они сумеют его найти.
Гальбо при организации нападения надеялся на свой военный опыт, а также на регулярные белые войска, которые незамедлительно встали на его сторону, устав от унижений, причиняемых цветными офицерами. Большие белые никак не проявлялись, в то время как маленькие белые и матросы обходили за кварталом квартал, сшибаясь с кучками рабов, которые воспользовались ситуацией, чтобы тоже пограбить. Негры провозглашали себя сторонниками Сонтонакса, чтобы бросить вызов своим хозяевам и насладиться несколькими веселыми часами, хотя им было абсолютно безразлично, кто победит в этой драке, в которую они вовлечены не были. Обе группы погромщиков напали на портовые склады, где хранились приготовленные для транспортировки бочки с ромом, и скоро уже спиртное рекой текло по уличным мостовым. Между пьяными бегали крысы и растерянные собаки: налакавшись рома, они оступались и падали. Семьи офранцуженных забаррикадировались в своих домах, пытаясь защищаться по мере своих возможностей.
Тулуз Вальморен отпустил своих рабов, поскольку они в любом случае сбежали бы, как поступило большинство. Лучше не иметь врага в доме, как пояснил он Тете. Рабы были не его собственными, а взятыми напрокат, и проблема их возвращения ложилась на плечи их хозяев. «На коленях приползут, когда все войдет в норму. И в тюрьме сильно прибавится работы», — добавил он. Хозяева в городе предпочитали не пачкать себе руки и отсылали провинившихся рабов в тюрьму, чтобы государственные палачи взяли на себя труд наказать их за весьма умеренную плату. Но повар уходить не захотел и спрятался в дровяном сарае во дворе. Никакими угрозами невозможно было извлечь его из того угла, в который он забился. На него нельзя было рассчитывать даже по части супа, и Тете, которая едва умела разжигать огонь, потому что среди ее многочисленных обязанностей никогда не значилась готовка, была вынуждена покормить детей хлебом, фруктами и сыром. Она рано уложила их спать, стараясь выглядеть спокойной, чтобы не испугать, хотя сама просто дрожала от страха. В последующие часы Вальморен учил ее заряжать огнестрельное оружие — работа непростая, которую любой солдат исполнял за считаные секунды, а у нее это дело занимало несколько минут. Вальморен роздал часть своего оружия другим патриотам, но и себе оставил дюжину — для защиты. В глубине души он был уверен, что необходимости использовать оружие у него не возникнет: не его это дело — сражаться, на это существуют солдаты и матросы Гальбо.
Вскоре после захода солнца три молодых заговорщика, которых Тете частенько видела на политических собраниях, появились с известием, что Гальбо взял арсенал и освободил арестованных, которых Сонтонакс держал на кораблях для последующей депортации, и, естественно, все они поступили в распоряжение генерала. Решено было использовать дом как казарму, в силу его выгодного расположения: он хорошо был заметен из порта, а там можно было рассчитывать на корабли и бесчисленные шлюпки, постоянно перевозящие людей. Перекусив, они отправились сражаться — так они выразились, — но энтузиазма хватило ненадолго: не прошло и часа, как они вернулись обратно, чтобы распить несколько бутылок вина и, установив очередь, улечься спать.
В окна было видно, как прошла толпа погромщиков, но прибегнуть к оружию для защиты дома его обитателям пришлось всего раз, да и то не против негритянских банд или солдат Сонтонакса, а против собственных союзников — группы пьяных матросов, вознамерившихся заняться грабежом. Их отпугнули, выпустив в воздух несколько пуль, а Вальморен и вовсе утихомирил, предложив тафии. Одному из патриотов пришлось высунуть нос на улицу, выкатывая бочку ликера, а другие тем временем держали эту шантрапу на мушке, высунув из окон мушкеты. Матросы тут же откупорили бочку, и после первого же глотка кое-кто свалился на мостовую в последней стадии опьянения: пили-то они с самого утра. Наконец они убрались, возвещая громкими криками, что предполагавшаяся битва — настоящее фиаско, ведь биться-то им было не с кем. И это было верно. Большая часть войск Сонтонакса покинула улицы, не вступая в схватку, и теперь войска стояли в окрестностях города.
Утром следующего дня Этьен Реле, с пулей в плече, но и в окровавленной форме твердо стоящий на ногах, в очередной раз объяснял Сонтонаксу, который переместился со своим Главным штабом на одну из близлежащих плантаций, что без дополнительной помощи разгромить врага они не смогут. Нападение уже не напоминало карнавал, как в первый день: Гальбо удалось организовать своих людей, и он уже практически овладел городом. Накануне вспыльчивый комиссар отказался слушать аргументы, даже когда уже стало очевидным подавляющее превосходство сил противника, но на этот раз он выслушал Реле до конца. Информация Захарии подтверждалась практически буквально.
— Мы будем вынуждены вести переговоры о достойной капитуляции, комиссар, поскольку я не вижу, откуда можно взять подкрепление, — резюмировал Реле, бледный, с темными кругами под глазами, с примотанной к груди рукой на кое-как состряпанной перевязи и свисающим пустым рукавом мундира.
— Я знаю, подполковник Реле. И я хорошо это обдумал. Под Ле-Капом лагерями стоят более пятнадцати тысяч мятежников. Они и станут тем подкреплением, в котором мы так нуждаемся, — ответил Сонтонакс.
— Негры? Не думаю, что они захотят вмешаться в это дело, — высказался Реле.
— Они это сделают — в обмен на освобождение. На свободу для них и их семей.
Эта идея принадлежала не ему, она пришла в голову Захарии, которому удалось увидеться с комиссаром во второй раз. К тому времени Сонтонакс уже навел справки и точно знал, что Захария — раб, и понял, что тот поставил на кон свою жизнь, потому что если бы победил Гальбо, что выглядело уже неизбежным, и если бы стало известно о его роли информатора, то он был бы разъят на куски — прилюдно колесован на площади. Как объяснил Захария, единственным подкреплением, которое мог заполучить Сонтонакс, были мятежные негры. Только нужно предложить им достаточный стимул.
— Кроме того, они получат право на добычу в городе. Что вы думаете об этом, подполковник? — с видом триумфатора заявил Сонтонакс Реле.
— Рискованно.
— Сотни тысяч восставших негров рассеяны по острову, а я добьюсь того, чтобы они присоединились к нам.
— Большая их часть сейчас на испанской стороне, — напомнил ему Реле.
— В обмен на свободу они встанут под французское знамя, уверяю вас. Я знаю, что Туссен, между нами, желает вернуться в лоно Франции. Наберите небольшой отряд чернокожих солдат и сопроводите меня для переговоров с мятежниками. И поберегите руку, братец, как бы не было воспаления.
Этьен Реле, не веривший в успех этого плана, был изумлен, увидев, с какой быстротой восставшие негры приняли их предложение. Белые не раз их предавали, тем не менее они уцепились за эту слабую надежду освобождения. Разграбление города было почти таким же мощным стимулом, как и свобода, потому что они уже неделями сидели без дела и тоска начинала разъедать их души.
Кровь и пепел
Тулуз Вальморен первым с высоты своего балкона увидел черную массу, катившуюся на город с холма. Он не сразу понял, что это такое, ведь зрение его было уже не таким острым, как раньше; к тому же в воздухе висела дымка, а очертания предметов как бы подрагивали от жары и влаги.
— Тете! Иди сюда, — позвал Вальморен. — Скажи мне, что это там такое!
— Негры, месье. Тысячи негров, — ответила она, не удержавшись от дрожи — смеси ужаса перед тем, что на них надвигалось, и надежды на то, что среди них был Гамбо.
Вальморен разбудил храпевших в зале патриотов и отправил их объявить тревогу. Вскоре горожане бросились по домам, закрывая за собой на засовы окна и двери, в то время как люди генерала Гальбо приходили в себя после попойки и спешно готовились к битве, проигранной еще до ее начала, хотя в тот момент они этого еще не знали. На каждого белого солдата приходилось пятеро негров, и эти негры надвигались, воспламененные безумным мужеством, источником которого был Огун. Сначала послышался ужасающий шквал визга, воинственных воплей и режущего слух воя военных раковин, громкость которого все возрастала. Мятежники оказались гораздо более многочисленны и находились гораздо ближе, чем кто-либо мог заподозрить. Они обрушились на Ле-Кап в сопровождении оглушительного шума, почти голые, плохо вооруженные, без порядка и согласованности, готовые сровнять с землей буквально все. Теперь они могли отомстить за себя и отвести душу, разрушая все вокруг при полной безнаказанности. В мгновение ока появились сотни факелов, и город превратился в единый язык пламени: деревянные дома загорались один от другого, улица за улицей, целыми кварталами. Стало невыносимо жарко, небо и море расцвели красными и оранжевыми красками. Среди потрескивания пламени и грохота разваливающихся в дыму домов ясно слышались триумфальные крики негров и проникнутые животным ужасом — их жертв. Улицы наполнились телами, попираемыми и ногами атакующих, от которых в панике бежали их жертвы, и копытами тысяч сбившихся в кучи лошадей, вырвавшихся из конюшен. Никто не мог оказывать сопротивление подобному натиску. Большая часть матросов была уничтожена в первые же часы. Однако регулярные войска Гальбо еще пытались спасти белое гражданское население. Тысячи беглецов устремились к порту. Некоторые пытались нагрузиться узлами, но через несколько шагов бросали их, подгоняемые спешкой бегства.
Из окна второго этажа Вальморен имел возможность с одного взгляда оценить ситуацию. Пожар был уже близко, и одной искры хватило бы, чтобы дом его превратился в костер. По боковым улочкам бежали банды блестящих от пота и крови негров, без всяких колебаний бросающихся на оружие тех немногих солдат, что еще стояли на ногах. Атакующие падали дюжинами, но сзади уже напирали другие, перепрыгивая через груды тел своих товарищей. Вальморен увидел толпу негров, которые окружили белую семью, пытавшуюся добраться до мола: две женщины и несколько ребятишек под защитой пожилого мужчины, по всей видимости отца семейства, и пары юношей. Белые, вооруженные пистолетами, смогли сделать по одному выстрелу в упор, но тут же их поглотила черная орда, и они исчезли. Пока несколько негров повыше поднимали за волосы отрезанные головы, другие выбили дверь уже занявшегося с крыши дома и устремились туда с громкими воплями. И тут же полетели из окон обезглавленное тело женщины, потом мебель и пожитки, пока самих нападавших из дома не выгнали языки пламени. Через несколько секунд Вальморен услышал первые удары в парадную дверь теперь уже своего дома. Ужас, сковавший его, не был для него внове — это чувство ему уже случилось пережить, оно было точно таким же, как когда он бежал с плантации, следуя за Гамбо. Он отказывался понимать, как все могло так быстро перевернуться, как совместное буйство пьяных матросов и белых солдат на улицах, которое, как уверял Гальбо, продлится всего несколько часов и закончится несомненной победой, сменилось этим кошмаром разъяренных негров. Пальцы, которыми он сжимал оружие, были так сведены судорогой, что стрелять он все равно не смог бы. Его заливал кислый нот, зловоние которого было узнаваемо: это запах бессилия и ужаса истязаемых Камбреем рабов. Он чувствовал, что жребий его брошен, как у рабов на его плантации, и выхода у него нет. Накатила сильная тошнота и невыносимое желание забиться в угол в параличе отталкивающей трусости. Горячая жидкость смочила панталоны.
Тете стояла посреди комнаты: в складках юбки спрятались дети, в обеих руках — пистолет дулом вверх. Надежду на встречу с Гамбо она уже потеряла, потому что, даже если он сейчас и в городе, ему не удастся добраться до нее раньше, чем этому отребью. Одной защитить Мориса и Розетту ей не под силу. Увидев, как Вальморен обмочил от страха штаны, она поняла, что ее жертва — расставание с Гамбо — была напрасной, потому что хозяин не способен их уберечь. Лучше было бы пойти вместе с мятежниками и рискнуть взять детей с собой. Картина того, что вот-вот произойдет с ее детьми, придала ей безоглядное мужество и ужасающее спокойствие тех, кто готов умереть. Порт был всего в двух кварталах, и, хотя это расстояние казалось в данных обстоятельствах непреодолимым, другого пути к спасению не было. «Мы выйдем сзади, через черный ход», — заявила твердым голосом Тете. Главная дверь гудела от ударов, уже слышался звон разбиваемых окон первого этажа, но Вальморен полагал, что внутри они будут в большей безопасности, может, им удастся где-нибудь спрятаться. «Они подожгут дом. Я беру детей и ухожу», — сказала она, повернувшись к нему спиной. В эту секунду Морис высунул свою перепачканную слезами и соплями мордочку из складок юбки Тете и побежал обнять отца за ноги. По Вальморену пробежала судорога любви к этому мальчику, и он вдруг осознал всю постыдность своего состояния. Он никак не мог допустить того, что если сын его каким-то чудом выживет, то будет вспоминать отца трусом. Он глубоко вздохнул, стараясь унять в теле дрожь, засунул за пояс один пистолет, взвел курок у другого, взял Мориса за руку и почти волоком потащил его вслед за Тете, которая, с Розеттой на руках, уже спускалась по узкой винтовой лестнице, соединявшей второй этаж с комнатами прислуги в подвале.
Через дверь для прислуги они вышли на заднюю улочку, усеянную обломками и осколками, покрытую пеплом от горящих домов, но безлюдную. Вальморен чувствовал, что ничего здесь не знает, он никогда не пользовался ни этой дверью, ни этим переулком и не знал, куда он ведет, но Тете шла вперед уверенно, прямиком в самое пекло битвы. В тот самый момент, когда встреча с разъяренной толпой казалась уже неминуемой, они услышали выстрелы и увидели небольшой отряд регулярных войск Гальбо, которые уже не пытались спасти город, а отступали к кораблям, обороняясь. Они стреляли, подчиняясь приказу, спокойные, не сминая рядов. Мятежные негры занимали часть улицы, но пули держали их на расстоянии. Тогда-то Вальморен в первый раз обрел способность к здравым суждениям и понял, что для колебаний нет ни секунды. «Бегом! Вперед!» — крикнул он. Они бросились вслед за солдатами, просочились сквозь их ряд и вот так, прыгая между лежащими телами и горящими обломками, преодолели пару самых длинных в их жизни кварталов вслед за прокладывающим им дорогу огнестрельным оружием. Не понимая, как это случилось, они оказались в порту, освещенном, как в ясный полдень, пламенем пожара. Там уже скопились тысячи беженцев, которые все прибывали. Несколько рядов солдат защищали белых, стреляя в наступавших с трех сторон негров, а между тем народ отчаянно сражался за место в оставшихся шлюпках. Организацией отступления никто не занимался — это была объятая страхом толпа. В отчаянии некоторые бросались в воду и пытались добраться до кораблей вплавь, но море кишело акулами, привлеченными запахом крови.
Тут появился генерал Гальбо, верхом, с женой на крупе лошади, в окружении небольшого отряда преторианской гвардии, который служил ему защитой и расчищал путь, колотя прикладами по толпе. Атака негров застала Гальбо врасплох; это было последнее, чего он мог ожидать, но он сразу же понял, что ситуация коренным образом изменилась и единственное, что ему оставалось, — попытаться спастись. Времени ему хватило ровно на то, чтобы забрать жену, которая уже несколько дней лежала в постели, приходя в себя после приступа малярии, и понятия не имела о том, что происходило за стенами дома. Она была в дезабилье, прикрыта лишь шалью, босая, волосы собраны в косу за спиной, на лице — отсутствующее выражение, словно она не воспринимала ни боя, ни пожара. Каким-то чудом она добралась до этого места невредимой, в то время как у мужа ее были подпалены борода и шевелюра, а одежда порвана и покрыта пятнами крови и сажи.
Вальморен бросился к генералу, вынимая на ходу пистолет, смог пробраться между гвардейцами, встал перед мордой лошади и схватился свободной рукой за ногу офицера. «Лодку! Лодку!» — умолял он того, кого считал своим другом, но Гальбо ответил, отпихнув его ногой в грудь. Волна ярости и отчаяния накрыла Вальморена. Он отбросил ходули хороших манер, которые служили ему поддержкой все сорок три года его жизни, и превратился в загнанного дикого зверя. С небывалой для себя силой и ловкостью он подпрыгнул, схватил за талию генеральскую супругу и одним резким движением сдернул ее с коня. Женщина упала, разметав ноги, на горячую мостовую, и, прежде чем охрана генерала успела отреагировать, Вальморен приставил к ее голове пистолет. «Лодку, или я пристрелю ее на месте!» — пригрозил он с таким убеждением в голосе, что ни у кого не возникло сомнений в том, что он так и сделает. Гальбо остановил своих солдат. «Хорошо, дружище, успокойтесь, я достану вам лодку», — произнес он хриплым от дыма и пороха голосом. Вальморен схватил женщину за косу, поднял ее с земли и заставил идти впереди себя, приставив к затылку дуло пистолета. Шаль осталась лежать на земле, и сквозь тонкую ткань сорочки, просвечивающей в огненном свете этой бесовской ночи, виднелось ее тонкое, подвешенное в воздухе на косе тело, продвигавшееся вперед толчками, на кончиках пальцев. Так они добрались до ожидавшей Гальбо лодки. В последний момент Гальбо попытался торговаться — место было только для Вальморена и его сына — и привел свой аргумент: не могут же они оказать предпочтение мулатке, в то время как тысячи белых отталкивают друг друга, стремясь сесть в лодку. Вальморен выставил генеральскую жену на край мола, над красными от отблесков огня и крови волнами. Гальбо понял, что при его малейшем колебании этот обезумевший человек бросит ее на корм акулам, и сдался. Вальморен со своими домашними сел в лодку.
Помочь умереть
Спустя месяц на развалинах Ле-Капа, представлявших собой груды покрытых пеплом обломков, Сонтонакс провозгласил освобождение рабов в Сан-Доминго. Без их поддержки он не мог бороться со своими внутренними врагами и с англичанами, к тому времени уже оккупировавшими южную часть острова. В тот же самый день Туссен в своем лагере на испанской территории также объявил об освобождении. Под документом он поставил подпись: Туссен-Лувертюр — имя, под которым и вошел в историю. Ряды его сторонников все множились, он обладал большим влиянием, чем любой другой вождь мятежников, и к тому времени уже подумывал сменить знамя, потому что только республиканская Франция признает свободу его народа, которую ни одна другая страна не была расположена терпеть.
Захария ждал этого с тех пор, как вошел в разум. И с тех пор он жил с неотступным желанием свободы, хотя его отец и взял на себя труд с самой колыбели вытравливать из сына гордость, подсказанную позицией мажордома — должностью, которую обычно занимали белые. Захария снял униформу опереточного адмирала, взял свои сбережения и поднялся на борт первого корабля, снимавшегося с якоря в тот день, даже не спросив, куда направляется судно. Он осознал, что освобождение рабов — не более чем карта в политической игре, которая в любой момент могла быть отозвана, и решил, что не желает находиться в Сан-Доминго, когда это случится. За столько лет, проведенных бок о бок с белыми, он досконально их изучил и предположил, что если во Франции на ближайших выборах в Национальное собрание победят монархисты, они сместят Сонтонакса с его поста, проголосуют против освобождения и неграм в колонии вновь придется бороться за свободу. А он не желал приносить себя в жертву: война виделась ему безумным расточительством ресурсов и жизней — самым неразумным методом разрешения политических конфликтов. В любом случае его опыт мажордома не имел никакой ценности на этом острове, опустошаемом насилием еще со времен Колумба, и следовало воспользоваться случаем, чтобы открыть для себя другие горизонты. Ему было тридцать восемь лет, и он был готов начать жизнь с начала.
Этьен Реле узнал о двойном провозглашении отмены рабства за несколько часов до смерти. Его рана в плечо быстро воспалилась в те дни, в которые был разграблен и выжжен до фундаментов Ле-Кап, и когда он наконец смог ею заняться, гангрена уже началась. Доктор Пармантье, все эти дни без отдыха лечивший сотни раненых с помощью монахинь, выживших после изнасилований, осмотрел его, когда было уже поздно. У Реле была раздроблена ключица, а расположение раны не позволяло прибегнуть к такой крайности, как ампутация. Средства, которым доктор выучился у тетушки Розы и других лекарей, также оказались в этом случае бессильны. Этьен Реле повидал на своем веку множество самых разных ран, и по тому, как пахла его собственная, знал, что умирает; но более всего он сожалел о том, что уже не сможет защищать Виолетту от тех напастей, что сулит ей будущее. Лежа ничком на голых досках госпитальной койки, он тяжело дышал, покрытый липким потом агонии. Боль его для любого другого была бы невыносима, но он за свою жизнь получил немало ран, жизнь его всегда была полна лишений, и он был исполнен стоическим презрением к низким телесным потребностям. Он не жаловался. Закрыв глаза, он вызывал в памяти образ Виолетты: ее свежие руки, ее хрипловатый смех, ее ускользающую талию, просвечивающие ушки, темные соски и улыбался, чувствуя себя в этом мире самым счастливым мужчиной, ведь он четырнадцать лет обладал Виолеттой — влюбленной, прекрасной, вечной, его собственной. Пармантье не пытался отвлечь его, ограничившись лишь тем, что предложил ему выбор: опий, как единственно доступное обезболивающее, или смертоносную микстуру, способную положить конец этой пытке за несколько минут. Этот выход он, будучи врачом, не должен бы был даже упоминать, но на этом острове он стал свидетелем таких страданий, что клятва спасать жизнь любой ценой потеряла для него всякий смысл: в некоторых случаях более этично помочь человеку умереть. «Яд, если только он не понадобится другому солдату», — сделал свой выбор раненый. Доктор низко склонился, чтобы расслышать его слова, — голоса не было, только шепот. «Найдите Виолетту, передайте ей, что я люблю ее», — прибавил Этьен Реле, пока его собеседник еще не вылил ему в рот содержимое флакона.
В этот момент на Кубе Виолетта Буазье ударилась правой рукой о каменную чашу фонтана, куда пришла за водой, и опал в ее перстне, который она не снимала четырнадцать лет, треснул. Она так и села возле фонтана, испустив приглушенный крик и прижав руку к сердцу. Адель, которая была рядом, подумала, что ее укусил скорпион. «Этьен, Этьен…» — шептала Виолетта, обливаясь слезами.
В пяти кварталах от фонтана, где Виолетта узнала, что она осталась вдовой, Тете стояла под навесом в саду лучшего отеля Гаваны рядом со столиком, за которым Морис и Розетта пили ананасовый сок. Ей не позволялось сидеть в присутствии других гостей, как и Розетте, но девочка сходила за испанку: никто не подозревал о ее истинном происхождении. Морис же способствовал этому обману, обращаясь с ней как с младшей сестрой. За другим столом Тулуз Вальморен беседовал со своим шурином Санчо и его банкиром. Флот с беженцами, который генерал Гальбо вывел из Ле-Капа в ту роковую ночь, подняв все паруса, взял курс на Балтимор, осыпаемый дождем пепла, но некоторые из ста кораблей направились на Кубу, увозя на своем борту тех больших белых, у которых на острове имелись семьи или коммерческие интересы. Одним прекрасным утром на острове высадились тысячи французских семей, намереваясь переждать там политические неурядицы Сан-Доминго. Они были встречены со щедрым гостеприимством кубинцами и испанцами, которые никогда не думали, что перепуганные гости могут со временем превратиться в постоянных эмигрантов. С ними и прибыли Вальморен, Тете и дети. Санчо Гарсиа дель Солар привел их в свой дом, который за эти годы, в отсутствие хоть кого-нибудь, кто взялся бы его поддерживать, пришел в еще большее запустение. Заметив тараканов, Вальморен предпочел поселиться с семьей в лучшем отеле Гаваны, где он с Морисом занимал самый дорогой номер люкс с двумя балконами, обращенными к морю, а Тете с Розеттой спали в комнатушке с земляным полом без окон, предназначенной для рабов, сопровождавших в путешествиях своих хозяев.
Санчо вел беззаботную жизнь завзятого холостяка. Он тратил больше того, что мог себе позволить, на вечеринки, женщин, лошадей и за игорным столом, но, как и в юности, все еще мечтал сколотить состояние и вернуть своей фамилии престиж времен его дедов. Он постоянно охотился за удобными для инвестиций случаями. Собственно, именно так пару лет назад и пришла ему в голову мысль купить земли в Луизиане — на средства Вальморена. Его собственный вклад в предприятие заключался в коммерческом таланте, связях и работе, но при условии, что ее не будет слишком много, как он сказал как-то раз со смехом. Роль зятя заключалась во вложении капитала. С тех пор как эта идея обрела конкретные очертания, Санчо стал довольно часто ездить в Новый Орлеан и купил участок на берегах реки Миссисипи. Вначале Вальморен относился к этому проекту как к сумасшедшей затее, но теперь эта земля была той единственной собственностью, которую он надежно держал в руках, и он вознамерился превратить эту заброшенную землю в огромную плантацию по производству сахара. В Сан-Доминго он потерял довольно много, но кое-какие ресурсы у него еще имелись — благодаря инвестициям, совместным с Санчо делам, а также хорошему коммерческому чутью его еврея-агента и банкира на Кубе. Именно такую версию он изложил Санчо и намеревался предложить любому другому, кто имел бы нескромность задавать ему подобного рода вопросы. Однако наедине, перед зеркалом, он не мог отделаться от правды, которая обвиняла его из глубины его собственных глаз: большая часть этого капитала принадлежала не ему, а Лакруа. Он повторял себе, что совесть его чиста, потому что он никогда не старался ни нажиться на трагедии своего друга, ни завладеть этими деньгами — они просто с неба свалились ему прямо в руки. Когда семья Лакруа была уничтожена мятежниками в Сан-Доминго, а расписки в получении денег, подписанные когда-то его рукой, сгорели во время пожара, он оказался владельцем счета в золотых песо, который он сам и открыл в Гаване, чтобы сохранить сбережения Лакруа по его же просьбе. Вальморен был единственным, кому было известно о существовании этого счета. При каждой поездке на Кубу он привозил деньги, передаваемые ему соседом, и его банкир клал их на счет, имевший только номер. Банкир ничего не знал о Лакруа и не стал возражать, когда позже Вальморен перевел деньги с этого номерного счета на свой именной, ведь он исходил из предположения, что деньги принадлежат Вальморену. У Лакруа во Франции имелись наследники, имевшие полное право на эти деньги, но Вальморен обдумал ситуацию и решил, что не его дело было их разыскивать и что было бы глупо держать золото похороненным в подвале банка. Это был один из тех редких случаев, когда удача стучит в дверь, и только полный дурак позволит ей пройти мимо.
Двумя неделями позже, когда новости из Сан-Доминго не оставляли уже никаких сомнений в воцарившейся на острове кровавой анархии, Вальморен решил ехать в Луизиану вместе с Санчо. Жизнь в Гаване оказалась весьма веселой для тех, кто расположен тратить деньги, но разумный человек не может бесконечно терять время. Вальморен хорошо понимал, что если будет и дальше следовать за Санчо из игорного притона в притон и из борделя в бордель, то дело кончится тем, что он растратит и свои сбережения, и свое здоровье. Гораздо лучше будет увезти этого очаровательного родственника подальше от его друзей-приятелей и дать ему в руки дело, соразмерное его амбициям. Плантация в Луизиане сможет разжечь в Санчо тлеющие угли моральных устоев, которыми обладает каждый, думал он. За эти годы он проникся любовью старшего брата к этому человеку, недостатки и достоинства которого у него самого напрочь отсутствовали. Поэтому они и ладили. Санчо был говорлив, склонен к авантюризму, обладал богатым воображением и недюжинной смелостью. Он был одним из тех, что могут одинаково успешно общаться накоротке с князьями и корсарами, а также неотразимы для женщин, — известный тип ветреного сердцееда. Вальморен не считал Сен-Лазар потерянным навсегда, но, до тех пор пока не представится возможность вернуть себе плантацию, он решил сконцентрировать свою энергию на затее Санчо в Луизиане. Политика его больше не интересовала: фиаско Гальбо послужило хорошим уроком. Пришло время снова взяться за производство сахара — единственное, что он умел.
Наказание
Вальморен уведомил Тете, что через два дня они отплывают на американской шхуне, и дал ей денег, чтобы она купила семье одежду.
— Что с тобой такое? — спросил он, увидев, что женщина не шевельнулась, чтобы взять кошель с монетами.
— Извините, месье, но… у меня нет желания ехать в это место, — прошептала она.
— Что ты такое несешь, идиотка? Слушайся и помалкивай!
— Моя вольная там тоже действует? — осмелилась поинтересоваться Тете.
— Так тебя это беспокоит? Конечно действует, и там, и где угодно. На ней моя подпись и печать, она имеет силу даже в Китае.
— Луизиана ведь очень далеко от Сан-Доминго, верно? — не отступалась Тете.
— Мы не собираемся возвращаться в Сан-Доминго, если ты об этом думаешь. Тебе мало всего того, что нам пришлось там пережить? Да ты еще глупее, чем я думал! — воскликнул в раздражении Вальморен.
Тете, опустив голову, пошла собираться в дорогу. Деревянная кукла, которую когда-то в детстве выточил для нее раб Оноре, осталась в Сен-Лазаре, а именно сейчас этот талисман на удачу был ей очень нужен. «Увижу ли я еще Гамбо, Эрцули? Мы едем еще дальше, еще больше воды ляжет между нами». После сиесты она подождала, пока ветер с моря не принесет вечернюю прохладу, и, взяв с собой детей, отправилась за покупками. По распоряжению хозяина, который не желал видеть, как Морис играет с какой-то маленькой оборванкой, она купила им обоим вещи одного качества, и в чьих угодно глазах они походили на богатых детей в сопровождении няньки. Как планировал Санчо, они будут жить в Новом Орлеане, поскольку новая плантация находится всего в одном дне пути от города. Землей они уже владели, но не было всего остального — мельниц, машин, инструментов, рабов, хижин для рабов и господского дома. Нужно было подготовить почву и провести сев; и раньше чем через два года урожая им не получить, хотя благодаря запасам Вальморена не придется и бедствовать. Ровно так, как любил говорить Санчо: на деньги счастья не купишь, но можно купить почти все остальное. Они не желают явиться в Новый Орлеан в таком виде, как будто спасаются откуда-то бегством: они инвесторы, а не беженцы. Из Ле-Капа они отплыли в том, что было на плечах, на Кубе было куплено все самое необходимое на первый случай, но перед отплытием в Новый Орлеан нужно было обзавестись полным гардеробом, сундуками и чемоданами. «Все самого высшего качества, Тете. Купи пару платьев себе: не хочу, чтоб ты была похожа на нищенку. И обуйся наконец!» — приказал ей хозяин, но единственная имевшаяся у нее пара ботинок была настоящим мучением, и ходить в них она не могла.
В comptoirs
[17] центра города Теге купила все, что было нужно, вволю поторговавшись, что было обычаем Сан-Доминго, и она полагала, что и на Кубе дело обстоит точно так же. На улице говорили по-испански, и, хотя она когда-то немного научилась этому языку от Эухении, ей было не понять кубинского акцента — скользящего и певучего, очень непохожего на твердый и звучный кастильский ее ушедшей в мир иной хозяйки. На уличном рынке торговаться бы она не смогла, но в магазинах говорили и по-французски.
Покончив с покупками, она, следуя инструкциям хозяина, попросила отослать их в отель. Дети хотели есть, а она устала, но, выйдя на улицу, они услышали барабаны, и перед этим зовом она не смогла устоять. Из улочки в улочку они вышли на маленькую площадь, где собралась толпа цветных, неистово отплясывая под музыку барабанов. Уже очень давно не доводилось Тете ощущать вулканический импульс танца календы, она больше года прожила на плантации в страхе, ей не давали покоя крики приговоренных в Ле-Капе, все это время она провела убегая, прощаясь, надеясь. Ритм поднимался от ступней босых ног до собранных в узел волос, все тело оказалось во власти барабанов, отзываясь на эту власть тем же ликованием, которым сопровождались минуты любви с Гамбо. Она отпустила руки детей и присоединилась к радостной толпе: раб, когда он танцует, свободен — пока танцует, как учил ее когда-то Оноре. Но она уже не рабыня, она свободна, не хватало только подписи судьи. Свободна, свободна! И давай двигаться: ступни на земле, ноги и бедра — в исступлении, ягодицы провокационно вращаются, руки — словно крылья чайки, груди выпрыгивают из корсета, а голова где-то по ту сторону бытия. Африканская кровь Розетты тоже откликнулась на этот величественно-ужасающий зов музыки, и трехлетняя девчушка скакнула в самый центр танцующих, извиваясь с тем же наслаждением и полной отдачей, что и ее мать. Морис же, напротив, отступал назад, пока не наткнулся на стену. В имении Сен-Лазар ему приходилось присутствовать на невольничьих танцах, но только в роли зрителя, держась за руку отца, в полной безопасности. Но на этой незнакомой площади он был один, его захлестнула неистовая человеческая масса, оглушили барабаны, его позабыла Тете — его Тете, которая превратилась в некий ураган юбок и рук. Он был забыт и Розеттой, которая исчезла среди ног танцоров, его бросили все. Мальчик расплакался навзрыд. Из негров нашелся один шутник, едва прикрытый набедренной повязкой и тремя нитями разноцветных бус: он встал прямо перед мальчиком, прыгая и тряся перед ним погремушкой маракой, думая развлечь ребенка, но вместо этого напугал его еще больше. Морис бросился прочь со всех ног. Барабаны звучали часами, и, быть может, Тете отплясывала бы до тех пор, пока последний из них не затих на рассвете, если бы четыре сильных руки не схватили ее и не выдернули из веселой толпы.
Прошло почти три часа с тех пор, как Морис сбежал с площади и инстинктивно направился к морю, которое виднелось с балкона его номера люкс. На нем лица не было от страха, он не помнил ничего об отеле, где живет, но хорошо одетый светловолосый белый ребенок, съежившийся и громко плачущий на улице, не мог остаться незамеченным. Кто-то остановился ему помочь, спросил, как зовут его отца, зашел в несколько заведений, пока не оказался перед Тулузом Вальмореном, у которого никогда не было времени думать о сыне: с Тете мальчик в полной безопасности. Когда же отцу удалось вытянуть из сына, между всхлипами и рыданиями, что же с ним случилось, он как смерч бросился на поиски этой женщины, но, не пройдя и квартала, понял, что города не знает и найти ее при всем желании не сможет. И тогда он обратился в полицию. Двое мужчин отправились на охоту за Тете, вооружившись смутными указаниями Мориса, и скоро по звукам барабанов вышли на танцующую площадь. Они пинками отправили ее в каталажку, а так как Розетта бежала за ними, визжа и требуя, чтобы отпустили ее маму, ее тоже посадили под замок.
В удушливой темноте камеры, пропитанной зловонными испарениями мочи и дерьма, Тете с Розеттой на руках уселась в дальнем углу. Она поняла, что там были и другие люди, но прошло довольно много времени, пока она смогла различить во тьме фигуры женщины и трех мужчин, молчаливых и неподвижных, ожидавших своей очереди, чтобы получить назначенные их хозяевами розги. Один из мужчин провел здесь уже несколько дней, приходя в себя после первых двадцати пяти ударов, чтобы получить те, которые ему оставались, когда он будет в состоянии их вынести. Женщина о чем-то спросила ее по-испански, но Тете не поняла вопроса. Она только сейчас начинала осознавать последствия того, что натворила: в водовороте танца она оставила Мориса. Если с мальчиком случилось что-то дурное, она заплатит за это жизнью, потому-то ее и арестовали и она теперь здесь, в этой мерзкой дыре. Но больше, чем собственная жизнь, ее волновала судьба мальчика. «Эрцули, лоа-мать, сделай так, чтобы Морис был жив и здоров». А что будет с Розеттой? Она нащупала сумочку с вольной под корсетом. Они еще не были свободными, ведь еще ни один судья не подписывал эту бумагу, и ее дочь может быть продана. Остаток ночи они провели в камере, и это была самая долгая ночь, которую могла припомнить Тете. Розетта устала плакать и просить пить и в конце концов забылась в жару. Безжалостное карибское солнце проникло с рассветом между толстыми прутьями, и черный ворон устроился клевать насекомых на каменный подоконник единственного окошка. Женщина начала стонать, и Тете не знала, была ли причиной черная птица — дурное предзнаменование или то, что в этот день наступала ее очередь. Проходили часы, жара усилилась, воздух стал таким разреженным и горячим, что голова Тете сделалась ватной. Она не знала, как спасти от жажды дочку, попыталась приложить ее к груди, но молока у нее уже не было. Где-то около полудня открылась решетка, огромная фигура заслонила собой дверь и назвала ее имя. Со второй попытки Тете смогла подняться, ноги у нее подгибались, от жажды приходили видения. Не выпуская из рук Розетту, шатаясь, она направилась к выходу. За ее спиной послышались прощальные слова женщины, они были знакомы, их она слышала от Эухении: «Пресвятая Дева Мария, Матерь Божья, молись за нас, грешных». Тете ответила про себя, голос из пересохших губ не шел: «Эрцули, лоа сострадания, спаси и сохрани Розетту». Ее привели в маленький, окруженный высокими стенами двор с единственной дверью, где высился эшафот с виселицей, столбом и черным от засохшей крови чурбаном, на котором рубили руки. Палач оказался широким, как шкаф, конголезцем, со щеками, пересеченными ритуальными шрамами, остро заточенными зубами, обнаженным торсом и кожаным передником, испещренным темными пятнами. Прежде чем он к ней прикоснулся, Тете оттолкнула Розетту и велела ей отойти подальше. Девочка, хныча, послушалась: она была слишком слаба, чтобы задавать вопросы. «Я свободная! Свободная!» — выкрикнула Тете, собрав все свои познания в испанском языке и показывая палачу сумочку, которую носила на груди, но хищная мужская лапа схватила ее вместе с блузкой и корсетом, которые распались от первого же рывка. Вторым движением руки он сдернул с нее юбку, и она осталась голой. Прикрыться она не пыталась. Только велела Розетте, чтобы та повернулась лицом к стене и не отворачивалась от нее ни при каких обстоятельствах; потом она позволила подвести себя к столбу и сама протянула руки, чтобы палач связал ей запястья веревками из агавы. Услышала ужасный свист хлыста в воздухе и подумала о Гамбо.
Тулуз Вальморен ждал по другую сторону двери. Он, вручив сначала палачу оговоренную плату и чаевые, дал ему инструкцию: тот только напугает до полусмерти его рабыню, но не причинит ей никакого вреда. С Морисом, слава богу, ничего серьезного не случилось, а через два дня они отправляются в путешествие. Тете была ему нужна сейчас больше, чем когда-либо, а взять ее с собой после порки он не сможет. Удар хлыстом, выбив искры из булыжника двора, обрушился мимо, но Тете почувствовала его своей спиной, сердцем, утробой, душой. Колени ее подогнулись, и она повисла на запястьях. Откуда-то издалека до нее донесся хохот палача и крик Розетты: «Месье! Месье!» Страшным усилием воли смогла она открыть глаза и повернуть голову. Вальморен стоял в нескольких шагах от нее, а Розетта, почти задохнувшись от рыданий, обнимала его колени, засунув мордашку между его ног. Он погладил ее по головке и взял на руки, и там девочка бессильно затихла. Не сказав рабыне ни единого слова, он сделал знак палачу и повернулся к дверям. Конголезец отвязал Тете, собрал ее порванную одежду и отдал ей. Она, которая за несколько секунд до того не могла даже шевельнуться, быстро, покачиваясь, пошла за Вальмореном — с той энергией, что рождена ужасом, обнаженная, прижав к груди свои тряпки. Палач проводил ее к выходу и вручил ей кожаную сумочку с ее свободой.
Часть вторая
ЛУИЗИАНА
1793–1810
Креолы хорошей крови
Дом в сердце Нового Орлеана, в районе, в котором жили креолы французского происхождения и древней крови, был находкой Санчо Гарсиа дель Солара. Здесь каждая семья представляла собой отдельное патриархальное сообщество, многочисленное и герметичное, если и готовое смешаться, то только с ровней, из того же слоя социального пирога. Деньги не открывали их дверей, в противоположность тому, что утверждал Санчо, которому следовало бы лучше разбираться в этих вопросах, поскольку не открывали деньги дверей и среди соответствующей касты испанцев; но когда повалили беженцы из Сан-Доминго, возникла щель, а с ней и возможность просочиться. Поначалу, пока беженцы не превратились еще в человеческую лавину, некоторые креольские семьи, проявляя сочувствие и ужасаясь приходившим с острова трагическим известиям, радушно принимали оставшихся без плантаций больших белых. Они не могли даже представить себе ничего худшего, чем восстание рабов. Чтобы войти в общество, Вальморен стряхнул пыль со своего титула шевалье, а его шурин взял на себя труд упоминать при каждом удобном случае о парижском шато, покинутом, к несчастью, с тех пор, как матушка Вальморена обосновалась в Италии, спасаясь от введенного якобинцем Робеспьером террора. От склонности к обезглавливанию людей за их идеи или титулы, чем занимались во Франции, в Санчо переворачивались все внутренности. Он не симпатизировал аристократии, но и всякая шантрапа тоже не вызывала в нем сочувствия: французская республика виделась ему столь же вульгарной, как и американская демократия. Когда же он узнал, что Робеспьеру отрубили голову спустя несколько месяцев на той же самой гильотине, на которой раньше погибли сотни его жертв, то отметил это событие двухдневной пьянкой. И это случилось с ним в последний раз: среди креолов трезвенников не было, но и пьянства они не терпели; человек, нарушивший приличия из-за выпивки, не стоил того, чтобы его хоть где-нибудь принимали. Вальморен, годами пропускавший мимо ушей предупреждения доктора Пармантье относительно алкоголя, также должен был установить для себя ограничения и тогда обнаружил, что пил он не в силу порочности, как подозревал в глубине души, а в стремлении скрасить свое одиночество.
Как и было задумано, оба родственника прибыли в Новый Орлеан не в толпе других беженцев, а как хозяева плантации сахарного тростника, что в кастовой иерархии было самым престижным положением. Идея Санчо купить землю оказалась судьбоносной. «Не забывай, что будущее — за хлопком, зять. Сахар имеет дурную славу», — предупредил он Вальморена. Ходили страшные рассказы о рабстве на Антилах, и сторонники отмены рабства упорствовали в проведении международной кампании, целью которой был саботаж потребления окрашенного кровью сахара. «Поверь мне, Санчо, даже если куски сахара станут ярко-алыми, есть его все равно будут все больше и больше. На сладкое золото подсаживаешься сильнее, чем на опий», — успокоил его Вальморен. На эти темы в тесном кругу хорошего общества не говорил никто. Креолы уверяли, что таких жестокостей, как на островах, в Луизиане не бывает. Среди этих людей, связанных между собой сложнейшим кружевом семейных отношений, в кругу, где не было никакой возможности хоть что-то утаить — все рано или поздно становилось явным, — жестокость порицалась и считалась недопустимой: ведь только болван мог причинять вред своей собственности. Кроме того, клир, возглавляемый испанцем братом Антонио де Седельей, известным как отец Антуан и внушавшим своей славой святого человека всеобщее почтение, взялся отстаивать тезис об ответственности перед Богом за тела и души всех рабов.
Начав заниматься вопросами приобретения рабочей силы для плантации, Вальморен столкнулся с положением дел, очень далеким от того, что он знал по Сан-Доминго: цена на рабов была высока. Это означало, что придется вложить больше денег, чем он рассчитывал, да и с расходами следует быть поосторожнее, однако в глубине души он почувствовал облегчение. Теперь для его бережного отношения к рабам существовали чисто практические основания, а не какие-то там гуманистические угрызения совести, которые могли быть сочтены признаком слабости. Самым худшим для него за двадцать три года жизни в Сен-Лазаре, худшим, чем безумие жены, чем климат, подтачивающий здоровье и разъедающий жизненные принципы даже самого достойного человека, худшим, чем одиночество и острая нехватка книг и общения, — была вдруг оказавшаяся в его руках абсолютная власть над другими жизнями с такими ее последствиями, как искушения и деградация. Как и говорил доктор Пармантье, революция в Сан-Доминго была неизбежным возмездием невольников, ответной реакцией на жестокость колонистов. Луизиана же предоставляла Вальморену возможность оживить идеалы его юности, спавшие в дальних закоулках его памяти. Он начал мечтать об идеальной плантации, способной производить столько же сахара, как и Сен-Лазар, но где рабы вели бы вполне человеческое существование. На этот раз он с большей осторожностью и вниманием отнесется к выбору надсмотрщиков и их начальника. Еще одного Проспера Камбрея он не желал.
Санчо же взялся за дело установления дружеских связей с креолами, без которых успех их дела был весьма сомнителен, и вскоре он стал душой всех вечеров — со своим шелковым голосом, певшим под гитару, своим счастливым талантом проигрывать за карточным столом, своими томными взглядами и отточенным вкусом в обращении с матриархами, которых он улещивал, вылезая из кожи вон: без их одобрения никто не переступил бы порога дома. Он играл в бильярд, нарды, домино и карты, изящно танцевал, ни одна тема не заставала его врасплох, к тому же он обладал даром появляться в нужном месте в нужное время. Его любимым маршрутом для прогулок была обсаженная деревьями дорога по дамбе, защищавшей город от наводнений: там можно было встретить кого угодно — от представителей самых знаменитых фамилий до шумного плебса, состоявшего из матросов, рабов, свободных цветных и неизбежных кентуккийцев, прослывших пьяницами, убийцами и бабниками. Эти люди спускались по Миссисипи из Кентукки и других северных районов, привозя на продажу свои товары: табак, хлопок, кожи, древесину, а поскольку по дороге они встречались с индейцами и тысячей других опасностей, вооружены они были до зубов. В Новом Орлеане кентуккийцы продавали целые лодки дров, пару недель развлекались, а потом пускались в изнурительное обратное путешествие.
Исключительно для того, чтобы его там замечали, Санчо посещал театральные и оперные постановки, и с той же целью ходил на воскресные мессы. Его скромный черный костюм, собранные в хвост волосы и напомаженные усы резко выделялись на фоне пышных парчовых с кружевами нарядов французов, придавая своему владельцу слегка рискованный вид, привлекательный для женщин. Манеры его, этот непременный атрибут высшего света, в котором правильное использование вилки обладало большей значимостью, чем моральные качества человека, были безукоризненны. Такие блестящие добродетели никак бы не помогли этому несколько эксцентричному испанцу, если бы не родственные связи с Вальмореном — французом до мозга костей и богачом; но после того, как он единожды оказался допущен в салоны, никто уже и помыслить не мог выкинуть его оттуда. Вальморен был вдовцом, которому исполнилось всего сорок пять, совсем не дурной наружности, хотя и с нарой-другой лишних килограммов, и, естественно, патриархи Старого квартала всячески старались заполучить его для своей дочки или племянницы. Да и шурин его с непроизносимой фамилией годился, поскольку зять-испанец был все же предпочтительнее, чем головная боль иметь дочь — старую деву.
Разговоры были, но никто не воспротивился ни когда эта пара иностранцев сняла один из особняков квартала, ни когда чуть позже хозяин продал им дом. В нем было два этажа с мансардой, но без подвала: Новый Орлеан строился на воде, и достаточно было углубиться на пядь, чтобы промокнуть. Мавзолеи на кладбище были приподняты, чтобы мертвецы не пускались в плавание при каждой непогоде. Как и многие другие, дом Вальморена был выстроен из кирпича и дерева в испанском стиле: с широким въездом для кареты, мощенным брусчаткой двором, облицованным керамической плиткой фонтаном и прохладными зарешеченными балконами, оплетенными благоухающими вьюнками. Вальморен обставил дом, избегая показной роскоши — признака карьеризма. Сам он даже свистеть не умел, но потратился на музыкальные инструменты, потому что во время светских раутов барышням нужно было блеснуть игрой на фортепьяно, арфе или клавикордах, а кавалеры показывали себя в искусстве игры на гитаре.
Морису и Розетте пришлось учиться музыке и танцам у частных учителей, как и другим богатым детям. Беженец из Сан-Доминго давал им уроки музыки с помощью палки, а жеманный толстяк учил их модным танцам — тоже палкой. В будущем Морису это должно было пригодиться, как и фехтование — драться на дуэлях и для салонных развлечений, а Розетте эти умения должны были сослужить хорошую службу, когда придется забавлять гостей, по, конечно, никогда не состязаясь с белыми девушками. Она обладала изяществом и красивым голосом, Морис же, напротив, унаследовал от отца ужасный слух и посещал уроки с покорностью каторжника. Он предпочитал книги, которые мало чем могли пригодиться в Новом Орлеане — городе, где интеллект вызывал подозрения, а талант вести светский разговор, галантность и умение жить ценились в гораздо большей степени.
Вальморену, привыкшему в Сен-Лазаре вести жизнь отшельника, часы, занятые пустыми разговорами в кафе и барах, по которым таскал его Санчо, казались потерянными. Ему приходилось делать над собой усилия, чтобы принимать участие в играх и пари; он ненавидел петушиные бои, окроплявшие публику кровью, а также лошадиные и собачьи бега, на которых он неизменно проигрывал. Каждый день недели был свой раут в каком-нибудь очередном салоне под председательством матроны, которая вела счет и гостям, и сплетням. Холостяки ходили из дома в дом, вечно с каким-нибудь подарком, как правило — монструозным десертом из сахара и грецких орехов, весившим не меньше коровьей головы. По словам Санчо, рауты были совершенно необходимы в этом закрытом обществе. Танцы, вечера, пикники — вечно одни и те же лица, которым нечего сказать. Вальморен предпочитал плантацию, но понимал, что в Луизиане его склонность к уединению будет воспринята как скупость.
Гостиные и столовая их городского дома располагались на первом этаже, спальни — на втором, а рабы жили на заднем дворе, отдельно. Окна выходили в небольшой, но ухоженный сад. Самой большой комнатой была столовая, как и во всех креольских домах, где жизнь вращалась вокруг стола: гостеприимством гордились. Любая уважаемая семья имела столовой посуды по меньшей мере на двадцать четыре персоны. Одна из комнат первого этажа обычно была с отдельным входом и предназначалась для сыновей-холостяков — так они получали возможность гулять, не оскорбляя дам в своей семье. На плантациях эти гарсоньерки представляли собой восьмиугольные павильоны невдалеке от дороги. Морису недоставало лет двенадцати, чтобы воспользоваться этой привилегией, а пока что, первый раз в жизни, он спал один в комнате, расположенной между апартаментами отца и дяди Санчо.
Тете и Розетта были размещены не там, где другие семь рабов — кухарка, прачка, кучер, швея, две девушки для домашней работы и парень-посыльный, — обе они спали в мансарде, среди семейных сундуков. Как и раньше, дом вела Тете. Колокольчик со шнурком соединял комнаты, и Вальморен не пренебрегал им, чтобы вызывать ее к себе по ночам.
Санчо, едва увидев Розетту, сразу догадался о связи своего шурина с рабыней и счел необходимым предотвратить проблему. «А что ты будешь делать с Тете, когда женишься?» — в упор спросил он Вальморена, который никогда и ни с кем не говорил на эту тему и, застигнутый врасплох, лишь пробормотал, что не собирается жениться. «Раз уж мы живем вдвоем под одной крышей, один из нас просто обязан это сделать, а то решат, что мы извращенцы», — завершил разговор Санчо.
В неразберихе их бегства из Ле-Капа той жуткой ночью Вальморен лишился повара, который не пожелал выходить из своего укрытия, когда они с Тете и детьми пустились в бегство, но об этом он не жалел, потому что в Новом Орлеане ему был нужен не просто искусный повар, а знаток креольской кухни. Новые друзья предупредили его, что не стоило покупать первую же кухарку, предложенную на Масперо-Эшанж, хоть это и лучший невольничий рынок в Америке, а также не следовало обращаться в заведения на улице Шартре, где рабов наряжали в элегантные костюмы, пуская клиентам пыль в глаза, но где не было никакой гарантии качества. Лучшие рабы передавались из рук в руки, частным образом, между родственниками или же друзьями. Вот таким способом он и приобрел Целестину, женщину лет сорока, имевшую просто волшебные руки для готовки обедов и выпекания всяких сладостей, ученицу одного из превосходнейших французских поваров маркиза де Мариньи, которую продали по той причине, что никто не был способен выносить ее гневные вспышки. Она швырнула тарелку с гумбо
[18] из морепродуктов к ногам неосторожного маркиза, потому что тот осмелился спросить еще соли. Вальморена эта история не отпугнула, поскольку воевать с кухаркой — это забота Тете. Целестина была тощей, сухой и ревнивой, никому не позволяла переступать порог своей кухни и кладовой, сама выбирала вина и ликеры и не терпела никаких советов в отношении меню. Тете объяснила ей, что не следует слишком налегать на специи, потому что хозяин страдает болями в желудке. «Пусть терпит. Если ему нужен бульон для тяжелобольного, сама его и приготовишь», — бросила она в ответ, но с тех пор, как она воцарилась среди кастрюль и горшков, Вальморен чувствовал себя хорошо. Целестина благоухала корицей и потихоньку, чтобы никто не заподозрил ее в этой слабости, пекла детям легкие, как вздохи, безе, тарт татен с засахаренными яблоками, мандариновые оладьи со сливками, шоколадный мусс с медовым печеньем и другие деликатесы, подтверждавшие гипотезу о том, что человечество никогда не устанет потреблять сахар. Морис и Розетта были единственным обитателями дома, кто не боялся кухарки.
Жизнь кабальеро-креола проходила в постоянном досуге: труд был пороком, свойственным протестантам вообще и американцам в частности. Вальморен с Санчо оказались в непростом положении, поскольку им пришлось скрывать те усилия, которые были необходимы для запуска производства на плантации, бывшей в запустении более десяти лет со времени смерти ее хозяина и череды банкротств его наследников.
Первым делом нужно было раздобыть рабов, около ста пятидесяти для начала, и это гораздо меньше того количества, которое было в Сен-Лазаре. Вальморен устроился жить в одном из углов лежащего в руинах дома, в то время как рядом строился другой — по планам французского архитектора. Бараки рабов, изъеденные термитами и сыростью, были снесены, и вместо них выросли деревянные хижины: с продолженными в виде навесов крышами, чтобы давали тень и защиту от дождя, с тремя комнатами, в каждую по две семьи, они выстроились в ряд вдоль параллельных и перпендикулярных друг другу улиц, с небольшой площадью в центре. Свояки наведались и на соседние плантации, по примеру многих людей, которые заявлялись без приглашения в уик-энд, пользуясь местной традицией гостеприимства. Вальморен пришел к выводу, что в сравнении с рабами Сан-Доминго невольникам в Луизиане было не на что жаловаться, но Санчо приметил, что некоторые рабовладельцы держали своих людей практически голыми, кормили их кукурузной кашей, которая наливалась в большие кормушки, как корм скоту, откуда каждый зачерпывал себе порцию при помощи ракушек, кусков черепицы или просто руками — ложек у них не было.
Два года понадобилось на то, чтобы создать самое необходимое: сделать посадки, поставить мельницу и организовать работу. Вальморен вынашивал грандиозные планы, но вынужден был сконцентрироваться на самом насущном — еще будет время претворить в жизнь его фантазии о саде, террасах и лужайках, декоративном мосте над рекой и других финтифлюшках. У него из головы не шли разные детали, которые он обсуждал с Санчо и в которые посвящал и Мориса.
— Гляди, сынок, все это будет твоим, — говорил он, показывая на поля тростника с высоты своей лошади. — Сахар, он с неба не надает, нужно много трудиться, чтобы получить его.
— Но трудятся-то негры, — вставлял Морис.
— Не обманывай себя. Они выполняют ручной труд, потому что не умеют ничего другого, но только хозяин несет ответственность за все. Успех плантации зависит от меня и, в определенной степени, от твоего дяди Санчо. Ни одна тростинка не будет срезана без того, чтобы я не знал об этом. Смотри внимательней, придет день, когда тебе придется принимать решения и управлять твоими людьми.
— А почему они сами собой не управляют, папа́?
— Они не могут, Морис. Им нужно приказывать, они же рабы, сынок.
— Не хотелось бы мне быть на их месте.
— А ты никогда и не будешь, Морис, — улыбнулся отец. — Ты же Вальморен.
Показывать сыну Сен-Лазар с подобной гордостью он бы не мог. Он был полон решимости исправить ошибки, слабые места и упущения прошлого и — это было его тайной — замолить жестокие грехи Лакруа, капитал которого был использован для покупки этой земли. За каждого замученного пытками мужчину и каждую оскверненную Лакруа девочку будет на плантации Вальморена здоровый раб, с которым обращаются хорошо. Это оправдало бы присвоение денег его соседа, лучшего им применения и найти нельзя.
Санчо планы его шурина не слишком интересовали, поскольку подобного груза на его совести не было, а интересовали его только развлечения. Состав супа для рабов или цвет их хижин нимало его не заботили. Если Вальморен переживал в то время серьезные изменения в своей жизни, то для испанца эта авантюра была одной из многих, за которые он брался с большим энтузиазмом и оставлял без малейших сожалений. Так как терять ему было нечего, поскольку все расходы взял на себя его компаньон, ему в голову приходили разные смелые идеи, которые могли вылиться и в достаточно неожиданные последствия, как, например, установка для очистки сахара, позволившая им продавать рафинад, гораздо более рентабельный, чем сахар-сырец с других плантаций.
Санчо нашел и главного надсмотрщика, ирландца, который помог в покупке рабочей силы. Его звали Оуэн Мерфи, и он с самого начала поставил условием, что рабы должны слушать мессы. Нужно построить часовню и заполучить к себе странствующих монахов, сказал он, чтобы упрочить католицизм до того, как в дело вмешаются американцы, что проповедуют свои ереси, и эти невинные люди окажутся обреченными на вечные муки в аду. «Мораль — вот что самое главное», — заявил он. Мерфи был полностью согласен с идеей Вальморена не злоупотреблять хлыстом. Этот мощный, похожий на янычара мужчина, все тело которого было покрыто черными волосами — и того же цвета были его шевелюра и борода, — душу имел нежную. Со своей многочисленной семьей он устроился в походной палатке, пока не было закопчено строительство его дома. Его жена Линн ростом была ему по пояс, походила на худышку-подростка с личиком мухи, но хрупкость ее была обманчива: она уже родила шестерых сыновей и носила седьмого ребенка. И знала, что он тоже окажется мальчиком, потому что Бог вознамерился испытать ее терпение. Она никогда не повышала голос: одного ее взгляда было достаточно, чтобы ее послушались и муж, и дети. Вальморен подумал, что Морису наконец будет с кем играть и он перестанет ходить хвостом за Розеттой; этот ирландский выводок занимал на социальной лестнице ступень много ниже, чем он, но они были белыми и свободными. Он и представить себе не мог, что все шестеро Мерфи тоже будут покорно следовать за Розеттой, девочкой, которой к тому времени исполнилось пять лет, но обладавшей таким сильным характером, какого отец ее желал бы для Мориса.
Оуэн Мерфи с семнадцати лет занимался тем, что руководил неграми и наизусть знал все ошибки и удачи этой неблагодарной работы. «Нужно обращаться с ними, как с детьми. Власть и правосудие, простые правила, вознаграждения и немного свободного времени: без этого они просто заболевают», — сказал он своему нанимателю и прибавил, что рабы имеют право обратиться к хозяину в том случае, если им будет назначено наказание более пятнадцати ударов. «Я доверяю вам, господин Мерфи, в этом не будет необходимости!» — воскликнул Вальморен, не слишком склонный принимать на себя роль судьи. «Для собственного моего спокойствия я бы предпочел, чтоб было так, месье. Излишек власти разъедает душу любого христианина, моя же душа — слаба», — объяснил ему ирландец.
В Луизиане стоимость рабочей силы равнялась примерно трети стоимости земли: ее следовало беречь. Само производство всегда оставалось зависимым от непредсказуемых несчастий: ураганов, засухи, наводнений, мора, крыс, колебаний цены на сахар, проблем с машинами и животными, банковских кредитов и других неопределенностей; не стоило упускать еще плохое самочувствие или дурное настроение рабов, прибавил Мерфи. Он настолько не походил на Камбрея, что Вальморен задался вопросом, не ошибся ли он с ним, но вскоре убедился, что тот работает без устали и добивается результата одним своим присутствием, без каких-либо жестокостей. Его надсмотрщики, за которыми он наблюдал лично, следовали его примеру, и в результате рабы вырабатывали даже больше, чем в условиях того террора, который практиковал Проспер Камбрей. Мерфи ввел систему работы в несколько смен, чтобы дать людям возможность немного передохнуть во время изматывающего дня в поле. Предыдущий его патрон уволил Мерфи, потому что ему было приказано проучить одну рабыню, но пока она кричала во всю глотку, чтобы создать иллюзию наказания, хлыст надсмотрщика хлестал по земле, не касаясь ее тела. Рабыня была беременна, и, как и поступали обычно в таких случаях, ее положили на землю, разместив ее живот в ямке. «Я обещал своей жене, что никогда не ударю хлыстом ни детей, ни беременных женщин» — таким было объяснение ирландца, когда Вальморен его об этом спросил.
Они предоставили людям два выходных в неделю, чтобы те могли заниматься своими огородами, ухаживать за скотиной и выполнять работу по дому, но в воскресенье все по настоянию Мерфи обязаны были посещать мессу. Они имели право играть на музыкальных инструментах и танцевать в свое свободное время и даже иногда — под присмотром главного надсмотрщика — участвовать в bambousses, скромных невольничьих свадьбах, похоронах или других примечательных событиях. Поначалу рабам не разрешалось посещать другие плантации, но в Луизиане не многие хозяева соблюдали эту норму. Завтрак на плантации Вальморена состоял из супа на мясном бульоне или на сале — ничего похожего на зловонную сушеную рыбу Сен-Лазара, на обед полагалась кукурузная лепешка, солонина или свежее мясо и запеканка, а на ужин — сытный суп. Одну из хижин приспособили под госпиталь, и удалось договориться с врачом, раз в месяц заезжавшим на плантацию в целях профилактики, а также когда его звали в случае необходимости. Беременным женщинам давали больше еды и более продолжительный отдых. Вальморен не знал, потому что никогда об этом не спрашивал, что в Сен-Лазаре рабыни рожали, встав на корточки, прямо в тростниках, что там было больше абортов, чем родов, и что большинство детей умирало, не дожив и до трех месяцев. На новой плантации акушеркой была Линн Мерфи, и она же присматривала за детьми.
Зарите
С борта корабля Новый Орлеан показался плавающим в море месяцем — белым и светящимся. Увидев его, я уже знала, что мне не вернуться в Сан-Доминго. Иногда мне приходят такие предчувствия, и я не забываю их, так что, когда они сбываются, я уже к ним готова. Боль оттого, что я лишилась Гамбо, копьем пронзила мне сердце. В порту нас встречал дон Санчо, брат доньи Эухении, который прибыл несколькими днями раньше нас и уже мог предложить дом, в котором нам и предстояло жить. Улица пахла жасмином, а не дымом и кровью, как Ле-Kan, когда его подожгли мятежники. Потом они ушли из города — продолжать революцию в других местах острова. В первую неделю в Новом Орлеане всю работу по дому делала я одна, иногда мне помогал раб, которого на время нам уступила знакомая дону Санчо семья, но потом хозяин и его шурин купили слуг. К Морису приставили учителя, его зовут Гаспар Северен, он беженец из Сан-Доминго, как и мы, но бедный. Беженцы приезжали постепенно: сначала мужчины, чтобы как-то устроиться, а потом женщины с детьми. Некоторые прибывали со своими цветными семьями и рабами. Но к тому времени приезжих было уже тысячи, и народ Луизианы их отторгал. Учитель рабства не одобрял; думаю, что это был один из тех аболиционистов, которых месье Вальморен презирал. Ему было двадцать семь лет, жил он в пансионе для негров, всегда носил один и тот же костюм, и у него дрожали руки — от страха, пережитого в Сан-Доминго. Иногда, когда хозяина не было дома, я стирала ему рубашку и выводила пятна с сюртука, но мне так и не удалось снять с его одежды запах ужаса. Еще я давала ему с собой еды, украдкой, чтоб его не обидеть. Он принимал ее с таким видом, словно делал мне одолжение, но был мне благодарен и по этой причине разрешал Розетте присутствовать на его уроках. Я умоляла хозяина, чтобы он разрешил ей учиться, и он в конце концов уступил, хотя давать образование рабам было запрещено, но относительно нее он имел свои виды: она должна ухаживать за ним в старости и читать ему, когда глаза станут его подводить. Позабыл он, что ли, что должен был нам свободу? Розетта не знала, что хозяин — ее отец, но все равно обожала его, и я думаю, что по-своему, но он тоже ее любил, ведь никто не мог устоять перед очарованием моей дочки. С самого детства Розетта была чаровницей. И ей нравилось глядеться в зеркало — опасная привычка.
В то время в Новом Орлеане было много свободных цветных, потому что при испанском правительстве получить или выкупить свободу было не очень трудно, а американцы свои законы туда еще не ввели. Я большую часть времени проводила в городе, занимаясь домом и Морисом, которому нужно было учиться, в то время как хозяин оставался на плантации. Я не пропускала воскресные bambousses на площади Конго — барабаны и танцы в нескольких кварталах от того района, в котором мы жили. Bambousses очень похожи на календы в Сан-Доминго, но только без службы лоа, потому что тогда в Луизиане все были католиками. Сейчас многие стали баптистами — это позволяет им петь и плясать в своих церквах, а так гораздо приятнее почитать Иисуса. Вуду там только начиналось, его привезли с собой рабы из Сан-Доминго, и культ этот так смешался с верованиями христиан, что я с трудом его узнавала. На площади Конго мы танцевали с полудня до самой ночи, приходили и белые — повозмущаться: чтоб дать им пищу для дурных мыслей, мы крутили задами, как мельница крыльями, а чтобы вызвать у них зависть, терлись друг о друга, как влюбленные.
По утрам, приняв воду и дрова, которые развозят по домам в телеге, я шла за покупками. «Французский рынок» существовал тогда всего около двух лет, но уже занимал несколько кварталов и был — после дамбы — самым любимым местом, где кипела общественная жизнь. Таким он и остается. Там все еще продают все подряд — от еды до драгоценностей, там имеют свои места гадалки, маги и знатоки трав. Нет недостатка и в шарлатанах, которые лечат при помощи подкрашенной водички и настоя красной смородины от бесплодия, родовых болей, ревматической лихорадки, кровавой рвоты, слабости сердца, ломкости костей и почти всех остальных хворей человеческого тела. Не верю я этому настою. Если бы он был так чудодействен, то его точно использовала бы и тетушка Роза, но она никогда не интересовалась кустами красной смородины, хотя они и росли в окрестностях Сен-Лазара.
На рынке я завела дружбу с другими рабами и так и познакомилась с обычаями Луизианы. Как и в Сан-Доминго, многие свободные цветные образованны, живут своими ремеслами и профессиями, а некоторые владеют плантациями. Говорят, что они обычно более жестоки к своим рабам, чем белые, но мне не пришлось в этом убедиться. Так мне рассказывали. На рынке можно встретить белых и цветных дам вместе с их домашними рабами, нагруженными корзинами. А у самих этих женщин в руках, обтянутых белыми перчатками, нет ничего, кроме расшитого бисером кошелька с деньгами. По закону мулатки должны одеваться скромно, чтобы не бросать вызов белым, но свои шелка и драгоценности они берегут для ночи. Кабальеро носят галстуки в три оборота, шерстяные панталоны, высокие сапоги, замшевые перчатки и кроличьи шапки. По мнению дона Санчо, квартеронки Нового Орлеана — самые красивые женщины в мире. «И ты могла бы быть как они, Тете. Примечай, как они ходят: раскачивая бедрами, соблазнительные, голова — ввысь, зад приподнят, грудь вперед, ну чистой воды вызов. Похожи на чистокровных кобылиц. Ни одна белая женщина не умеет так ходить», — говорил он мне.
Я-то никогда не стану такой, как эти женщины, а вот Розетта, может, и станет. Что будет с моей дочерью? Этот же вопрос задал мне хозяин, когда я снова завела разговор о своей свободе. «Хочешь, чтобы твоя дочь жила в нищете? Нельзя освобождать раба, пока ему не исполнится тридцати лет. Тебе до этого возраста не хватает шести, так что больше не приставай ко мне с этим». Шесть лет! Я этого закона не знала. Для меня это целая вечность, но зато дает возможность Розетте вырасти под защитой ее отца.
Праздники