— Но ведь не может быть, чтобы все люди были плохими, — сказала я.
— Я не об этом. Я… Я не знаю, о чем я вообще. Я именно это хотел объяснить тебе в ту ночь, но понимаю, что и сегодня у меня выходит не лучше. Я говорил тебе, что у меня был нервный срыв?
— Да. Мне очень жаль. Я…
— Это часть того же самого. Когда разрушаешь свое «я», оно не выдерживает и «срывается». Ты как будто бы подрываешь себя до тех пор, пока совсем ничего не останется. Но я не смог это сделать. Потерпел фиаско. Да, я подорвал себя самого, но потом, еще не успев даже заглянуть в бездну, чтобы увидеть, каково это — не иметь себя, я стал собирать себя обратно. Попытался быть «нормальным» — стал пить и ругаться матом. Было довольно весело. Но теперь я уже не уверен, кто я такой. Я пользуюсь этим словом — «я», но толком не понимаю, что оно означает. Не знаю, где оно начинается и где заканчивается. Не знаю даже, из чего оно вообще состоит.
— Ох. Ну, с этим я могу тебе помочь, — сказала я. — Все в известной нам вселенной состоит из кварков и электронов. Ты сделан из того же, из чего сделана я, — и из того же, из чего сделан снег и камни. Просто комбинации разные.
— Какая красивая гипотеза.
— Так ведь это же правда, — засмеялась я. — Я редко об этом говорю, но это самая что ни на есть чистая правда.
Однажды я вела занятие, на котором рассказывала студентам, как работать со смыслом. Это что-то вроде такого вводного урока, который я провожу, чтобы подвести их к мыслям о Деррида. Мы проходим Соссюра и прочие необходимые вещи, а потом я показываю им «Фонтан» Дюшана — писсуар, который был большинством голосов признан самым важным произведением искусства двадцатого века, — и спрашиваю их, искусство это или нет. В последней группе большинство студентов настаивали на том, что писсуар не может быть искусством — двое или трое даже всерьез рассердились и принялись рассуждать о Пикассо и о том, что их дети и те рисуют лучше, чем он, и еще — о недавней инсталляции, завоевавшей приз Тернера, — пустой комнате, в которой то гас, то загорался свет… А я-то думала, что это будет совсем несложное занятие. Ведь мне всего-навсего хотелось показать им, что вещь под названием «писсуар», под которой все мы понимаем то, во что писают мужчины, отличается от вещи под названием «картина» лишь тем, что в языке она обозначена другим именем. И ответ на вопрос, относится ли что-нибудь из них к категории «искусство», зависит от того, каким образом мы определяем искусство. Но студенты все никак не могли понять, о чем это я, и, помню, я была страшно разочарована. Я подумала: «Да пошли вы. Сидела бы я лучше сейчас дома и пила кофе». Я объяснила им, что все на свете состоит из одних и тех же кварков и электронов. Атомы — разные. Понятное дело, есть атомы гелия, а есть — водорода и все остальные, но они отличаются друг от друга лишь количеством кварков и электронов, из которых состоят, и в случае с кварками — еще тем, верхние они или нижние. Я объяснила, что, таким образом, писсуар вполне можно сравнить с той же «Моной Лизой». То, что они привыкли считать реальностью, является реальностью лишь с привычной им точки зрения. А под мощным микроскопом писсуар и «Мона Лиза» будут выглядеть совершенно одинаково.
Полнейшая неразбериха творится не только со временем и пространством. Вещество — это энергия, но и не только: оно давно превратилось в серое месиво, просто нам не видно. Интересно, из чего сделана тропосфера? А если она существует лишь в моем воображении, то из чего сделано мое воображение?
Адам вернулся ко мне в комнату вместе со мной. Я тут же забралась на кровать, а он еще какое-то время ходил туда-сюда, выглядывая из-за занавески, поднимая со столика Библию и снова укладывая ее обратно. Я думала, что он усядется на деревянный стул, но он в конце концов все-таки подошел и сел на кровати рядом со мной, опустив голову на изголовье дюймах в двух от меня.
— Так вот, если все мы кварки и электроны… — начал он.
— То что?
— Получается, что, если мы займемся любовью, это всего лишь кварки и электроны будут тереться друг о друга?
— Даже лучше, — сказала я. — В микроскопическом мире никто ни о кого не трется. В действительности одно вещество никогда не соприкасается с другим веществом, поэтому мы можем заняться любовью, и наши атомы даже не будут друг друга касаться. Ты ведь помнишь, что электроны находятся снаружи атомов и отталкивают другие электроны. Поэтому мы можем заняться любовью и в то же время отталкивать друг друга.
Я услышала, как изменился ритм его дыхания, когда он положил руку мне на ногу — туда, где полы халата немного приоткрылись.
— И как же тогда это называть? Ну, в смысле, если это всего лишь атомы, которые отталкивают друг друга, тогда тут и говорить особенно не о чем. Я хочу сказать, какое тогда кому дело, сделаем мы это или нет?
— Адам…
— Где вообще начинается реальность?
На секунду я снова подумала о боли: трение через силу, обмен электронами через силу, возвращение в реальность через силу. Но о чем это я? Явно о чем-то другом, о чем-то не отсюда.
— В языке, — ответила я. — Во всем, начиная с существования слов «реальность» и «охренительно» и заканчивая существованием слова «нельзя».
Я сделала упор на слово «нельзя» достаточно убедительно — и он убрал руку с моей ноги. Я прикрыла прореху, образованную полами халата, и скрестила ноги. Я знала, почему делать этого нельзя, но доводы — это одно, а желание — совсем другое, и поэтому я так и чувствовала, как все тело пульсирует с одной целью — готовит меня к тому, чего я не могу допустить: губы Адама — на моих губах; его темная, покрытая волосами грудь — прижата к моей, мягкой и гладкой; проникновение; забытье. Это похоже на то, как голодный человек понимает, что должен поесть. Голодный человек — это я, и вот кто-то протягивает мне тарелку с едой и говорит, что есть это мне нельзя, что еда, возможно, отравлена.
Адам поднялся с кровати и подошел к окну. Занавески по-прежнему были задернуты, но он не стал их открывать, а просто стоял и смотрел на их бежевую ткань. Он вздохнул:
— Все эти вещи про язык — это ведь как раз твоя специальность, да?
— Ага.
— Как далеко от теологии.
— Разве далеко? Из того, что ты говорил тогда у Хизер… Я подумала о Бодрийяре и его симулякрах — о мире, состоящем из иллюзий, из копий вещей, которые перестали существовать, — копий, не имеющих оригинала. А «различие» Деррида и то, как мы принимаем на веру значение различных вещей, вместо того чтобы самим по-настоящему его испытать. Деррида часто говорит о вере. Он очень много написал о религии.
— Но все равно ведь это не весело, правда? Тебе все равно говорят, что делать. Ну, типа: да, ни в чем нет никакого смысла, но все равно ты должен следовать правилам. А мне хочется чего-то такого, что говорило бы мне, что я не должен следовать никаким правилам.
— А, ну что ж, возможно, в таком случае тебе надо к экзистенциалистам. Думаю, вот у них — веселье. Вот только проблема в том, что они сами не догадываются о том, что веселятся.
Я подумала о Камю и «Постороннем». О той сцене, где Мерсо пьет кофе в похоронном зале, и о том, как позже это используют в качестве доказательства того, что он плохой человек. Интересно, каким же тогда человеком будет тот, кто занимается сексом в монастыре?
— Так Деррида — не экзистенциалист?
— Нет. Но у них у всех общие корни — Хайдеггер, феноменология.
— А там что говорится про жизнь?
— Где, в феноменологии?
— Ага.
— Ну… Я пока еще продолжаю обдумывать все эти вещи и, возможно, еще не все правильно понимаю, но в целом тут речь идет о мире вещей — феноменах.
Мне снова пришел на ум рассказ Люмаса «Голубая комната» о философах, которые пытаются определиться с вопросом, существуют ли духи. Это очень похоже на то, как я в первый раз попыталась разобраться с тем, что такое феноменология (я, кстати, все еще в процессе). Я читала тогда «Открывая существование с Гуссерлем и Хайдеггером» Левинаса (Гуссерль был наставником Хайдеггера) и пыталась постичь, о чем же таком он говорит, но это было очень трудно. Я лежала в ванной, стараясь не намочить книгу, и в качестве мысленного эксперимента задавала себе старый как мир вопрос: «Есть ли в этой комнате призраки?» Я напомнила себе, что, будь я рационалисткой, я могла бы с полной уверенностью ответить «нет», если прежде уже успела определить с помощью логических и умозрительных заключений, что призраков не существует. Если ты рационалист, то можно вообще сидеть с закрытыми глазами. Я знаю, что призраков не существует, значит, в комнате нет никаких призраков. Если ты рационалист и твой мир построен на логике, которая утверждает, что вещи, которые умерли, мертвы, и точка, тогда, будь ты даже в комнате, полной орущих вурдалаков, ты все равно придешь к выводу, что никаких призраков тут нет. Будь я эмпириком, я бы стала искать доказательств в своих ощущениях. Увидев, что в комнате нет призраков, я бы заключила, что, раз я их не вижу и не слышу, значит, их нет. Все это я поняла. Но, по-моему, феноменологии неинтересно, существуют ли призраки. По-моему, она задает вопрос: «И кстати, что это вообще за хрень — призраки?»
Я попыталась кратко изложить все это Адаму:
— Ну, в общем, феноменология утверждает, что да, мол, ты существуешь, и мир существует, но вот отношения между тобой и миром — это уже сложнее. Как мы вообще даем чему-нибудь определение? Где заканчивается одно и начинается другое? Структурализм вроде как утверждал, что объекты — это всего лишь объекты и их можно называть как угодно. Но мне куда интереснее вопросы о том, что становится объектом. И как может объект иметь значение за пределами языка, с помощью которого мы дали ему определение.
— Выходит, в конечном итоге все сводится лишь к языку. Есть только слова, а за ними — больше ничего. Главная мысль — в этом?
— Ну, примерно. Хотя дело тут не только в словах. Возможно, «язык» — не то слово, которое требуется в этом контексте. Может, правильнее было бы говорить «информация». — Я вздохнула. — Все это так трудно выразить словами. Возможно, Бодрийяру это удается лучше, когда он говорит о копии без оригинала — симулякре. Типа, как у Платона — знаешь? Он ведь считал, что на земле все — копия (или тени) Идеи. Ну, а что, если мы создали такой мир, где даже тот уровень реальности, в котором за правду принимают тени, еще не последняя копия? Вдруг в нашем мире не осталось ничего из того, что раньше считалось реальным, а отсылающие к вещам копии — то есть язык и знаки — больше ни к чему не отсылают? Что, если все наши идиотские картинки и знаки больше не отображают никакой реальности? Что, если они вообще ничего не отображают и отсылают лишь внутрь себя самих или к другим знакам? Это гиперреальность. Если воспользоваться терминами Деррида, это мир, в котором реальность от нас постоянно скрыта. Причем скрыта с помощью языка. Он обещает нам стол, призраков или камень, но дать нам всего этого на самом деле не может.
— Довольно депрессивная теория, — заметил Адам.
Я засмеялась, но смех здесь прозвучал как-то глухо.
— Не более депрессивная, чем твоя мысль о том, что все — иллюзия.
— Но я-то говорил об иллюзии, которая скрывает за собой что-то. Какую-то действительно существующую реальность. А ты говоришь о мире, в котором нет ничего, что не было бы иллюзией.
— Ну, возможно, мне и хочется верить в то, что за пределами симулякра что-то есть. Не знаю. Но меня все это так будоражит. Как, например, открытие того, что все состоит из кварков и электронов. Мне все это кажется восхитительным, потому что, когда узнаешь что-нибудь об основных единицах вещей — языка, атомов, не важно чего, понимаешь, что они абсурдны. Вот то, например, что я рассказывала вам вчера про квантовую физику, — ну ведь это же безумие, такого просто не может быть. А то, что ты говорил о правде, которая существует только за пределами реальности? Это, по-моему, тоже восхитительно. Всегда есть какой-то следующий уровень, о котором нам ничего не известно. Ученые дошли до кварков и электронов — и до разных их нелепых сочетаний, которые образуют космические лучи и все такое, но они ведь не знают, конец ли это, удалось ли им найти то самое неделимое, которое греки называли «атомос»? А может, делить материю можно вообще бесконечно? И по-прежнему остаются большие вопросы, на которые никто не может найти ответ: что было до начала и что придет после конца? Уже одно то, что эти вопросы до сих пор существуют, заставляет подпрыгивать на месте от возбуждения. Никто до сих пор не знает ничего по-настоящему важного — и есть еще столько неизвестного.
— Выходит, мы снова вернулись к религии.
— Ты ведь, кажется, сам сказал, что религия — часть иллюзии. Ну, в смысле, она ведь тоже состоит из слов — как и все остальное…
— Да, но вера… Из чего состоит вера? — Адам прикоснулся к занавеске, но не стал ее открывать. — На нее ведь нельзя полагаться. Все, что основано на вере, ложно.
— Разве? Но ведь в каком-то смысле вера есть у всех. Например, мы верим в слова.
— Но вера не всегда отплачивает нам той же монетой. Не всегда получаешь взамен то, во что так искренне верил.
Он обернулся и посмотрел на меня. Его лицо было очень бледным, и я вспомнила, что он ведь говорил о своем «не слишком хорошем» самочувствии. И все равно это, пожалуй, самый красивый человек из всех, кто встречался мне в жизни, и на секунду мне показалось невероятным, что он находится здесь, в одной комнате со мной — с этими его немытыми волосами, в темной одежде, и — нет-нет, он не просто тело, состоящее из атомов, он намного больше этого. Как просто было бы просто закрыть глаза и пустить его к себе. Но ведь потом он снова уйдет, а я останусь один на один с тем, что наделала. Я не хочу, чтобы он уходил. Раз мне нельзя заниматься с ним сексом, я буду говорить с ним, говорить, говорить… И тогда потом мы, может быть, просто уснем в объятиях друг друга? Не будь дурой, Эриел. Здесь это ничем не лучше, чем секс.
— Можно ведь сказать, что все мы верим в коллективную культуру, — сказала я.
— Это как?
— Ну, в коллективный язык. Понимаешь, ведь у нас у всех и в самом деле одна общая культура, состоящая из вещей, которые мы сами разбили на части и на каждую повесили ярлык — как ученые девятнадцатого века, которые все классифицировали. Конечно, люди по-прежнему продолжают спорить из-за этих классификаций. Две похожие рыбы — это один сорт рыбы или два разных? Отличается ли все от всего остального, или никаких различий нет?
Адам смотрел на меня с таким мрачным видом — мрачнее я никогда не видела, и все его лицо, включая взгляд, сползло куда-то вниз и уставилось в пол. Но мне все равно хотелось в нем утонуть — утонуть в море мрачного, злого Адама. Теперь я хотела его еще больше, и он был сердит на меня за то, что я отказалась с ним переспать. Казалось, силовые линии между нами стали эластичными и теперь пытаются сжаться. Мы отличаемся друг от друга, или никаких различий нет?
Он ничего не сказал, поэтому я продолжала:
— Какими критериями ты пользуешься, чтобы сказать, что вот эта вещь заканчивается здесь, а вот тут начинается другая? И что это вообще такое — «быть»? Пока не доберешься до атомарного уровня, между вещами, похоже, вообще нет промежутков. Даже пустое пространство кишмя кишит частицами. Но если взглянуть на атомы, то становится понятно, что кроме пустого пространства вообще ничего не существует. Ты ведь, наверное, слышал про такую аналогию: атом — это спортзал, в середине которого лежит теннисный мячик. В действительности ничто не связано ни с чем. Но мы создаем эти связи между вещами — с помощью языка. И с помощью такой классификации и с помощью промежутков между этими вещами создаем культуру вроде той, в которой живем сейчас, в которой мы оба понимаем, что было бы неправильно переспать в монастыре, который меня приютил.
Глаза Адама по-прежнему были колючими, но в голосе появилась мягкость.
— Почему неправильно?
— Перестань, ты сам знаешь почему. Мы оскорбили бы всех здесь, узнай они, что происходит.
— Но ведь они сами виноваты в том, что ничего не понимают про атомы?
— Думаешь? А вот культура утверждает обратное. Ведь так можно оправдаться и за совершенное преступление. «Но, господин судья, ведь на самом-то деле я не пырнул ее ножом, потому что атомы ножа не прикоснулись к атомам ее тела». Нельзя просто взять и выйти из этой культуры только потому, что она нам не подходит. Ну, то есть можно, конечно, и выйти или хотя бы сказать себе, что вот, мол, мы вышли — но ведь чувство вины все равно у нас останется. — Я вздохнула. Говорить об этом очень просто, но нелегко объяснить, что я чувствую на самом деле. Как это сказать? Адам, я хочу увидеть тебя раздетым. Хочу сосать твой член, а потом лечь на спину и позволить тебе трахнуть меня, но не в монастыре, потому что от этого я бы чувствовала себя грязной и злой, а я, наверное, скоро умру, и хотя я не уверена, что верю в рай, я недавно видела существо, которое утверждало, что оно — бог, поэтому мне бы не хотелось в самый последний момент испортить себе всю картину.
Тут я снова вспомнила о Деррида. Я как будто бы на аукционе, и последняя цена, которую я могу предложить за свою непорочность, такова: я представляю себе его член у меня во рту, но не говорю об этом и не делаю этого. Не позволяю атомам сблизиться слишком сильно.
Адам снова повернулся к окну. На этот раз он открыл занавески и выглянул наружу.
— Снег все идет? — спросила я. Где-то я встречала эту фразу: «Не идет ли снег, дорогой?» Не помню только где. Хотя, может быть, там говорилось не про снег. Возможно, про дождь.
— Нет. — Он вздохнул. — Надо было мне остаться у тебя во вторник.
— Я бы и тогда не стала с тобой спать.
Бог, ты слушаешь?
Он кивнул:
— Я тебе не нравлюсь.
— Дело не в этом. Скорее дело в том, что я сама себе не нравлюсь.
— Это уж, извини, какая-то хрень.
— Прости, пожалуйста. Ты прав. Но я просто не могу. Хочу — но не могу.
Он снова обернулся. Но на меня он больше не смотрел. Связи не было — уж как бы там ни называлось то, что возникает, когда кто-то смотрит тебе в глаза, а ты смотришь в его, и на секунду кажется, что вы — две машины, включенные в одну и ту же розетку, или даже нет, не так: один из вас — машина, а другой — розетка. Машины, розетки, электричество, силовые линии… Возможно, наши взгляды и не соединились, но другие силовые линии все еще здесь, и они притягивают меня к нему.
— Но ты ведь хочешь этого? Хочешь меня? — Он говорил так, как будто бы ему сообщили о том, что он смертельно болен и проживет от силы год. Неужели можно относиться к сексу настолько серьезно? Неужели можно относиться настолько серьезно к сексу со мной? Патрик говорит, что я его «завожу», но я ничего для этого не делаю — просто он всегда заранее знает, что получит от меня то, что получает всегда: грязный, ни к чему не обязывающий секс. Но если он больше никогда не увидит меня, думаю, он не очень-то огорчится. Хочу ли я Адама? Ну, тут и думать нечего.
— Да. Но не могу сделать этого с тобой. Я тебя недостойна.
— Ты же знаешь, что я никогда… — Он бросил фразу, и она полетела вниз, как снежинка, которая тает прежде, чем упадет на землю.
— Знаю. Еще и поэтому. Проблема в том, что я-то — как раз наоборот. Тысячи раз, с сотнями людей.
— Эриел, ради бога.
— Что?
— Зачем ты так об этом говоришь?
— Как «так»?
— Так, как будто бы хочешь казаться… Не знаю.
— Куском дерьма?
— Ну, я бы выразился иначе.
— Конечно. Ты ведь такой правильный. — Я прикусила губу.
— Слушай, да пошла ты! Ты думаешь, что я правильный, просто потому, что я был священником. Я не хочу быть правильным. Я хочу…
— Чего? Быть таким, как я? НЕправильным? Грязным? Ну что ж, давай. — Я начала расстегивать халат. — Давай трахнемся в монастыре. Пожалуйста, бери — уж чем богаты. Смотри: вот, например, что я могу тебе предложить. — Я вытянула вперед руки, развернув их запястьями кверху, — казалось, я толкаю что-то вверх. — Вот что случилось в последний раз, когда меня трахали.
Адам сделал шаг вперед, и на секунду я представила себе, что сейчас он разорвет на мне ночную рубашку и опрокинет на кровать. Я этого от него хочу? Или я хочу, чтобы он пожалел меня — с этими моими изуродованными запястьями и с сотнями сексуальных завоеваний? Но его глаза были мертвы, как древние окаменелости, он прошел мимо меня и вышел из комнаты. Чего бы я там ни хотела, я этого не получу. Он ушел.
Полчаса спустя я по-прежнему сидела одна в холодной комнате и забралась под одеяло, чтобы согреться. Потом проглотила немного раствора из своей бутылочки и поставила ее на стул рядом с кроватью. Опустилась на подушку и смотрела на черный круг до тех пор, пока одна реальность не стала превращаться в другую — ту, которая начинала нравиться мне больше этой.
На этот раз путь через туннель был совсем недолгим. Но когда я оказалась снаружи, все изменилось. Улицы, к которой я уже так привыкла, больше не было. Вместо нее вокруг раскинулась тесная городская площадь с серой мостовой — совершенно крошечная по сравнению с особняками и замками, которые толпились вокруг. Казалось, зданий тут было несколько сотен, хотя, рассуждая логически, я понимала, конечно, что столько здесь просто не уместилось бы. И тем не менее они здесь были. Одни — из светлого камня, другие — из темного, будто ржавого, кирпича и с готическими шпилями и башенками, которые, казалось, доставали до облаков, пытаясь пробить себе путь на небеса. Облака. Как странно. Раньше в тропосфере не замечалось никаких облаков. Но здесь по-прежнему ночь, и, возможно, облака видны из-за того, что сегодня полная луна. Только ведь раньше-то здесь и луны не было…
Посреди площади стояла статуя, озаренная лунным светом. Мне показалось, что это копия роденовского «Мыслителя»: мужчина сидит на камне, подперев рукой подбородок. Однако, подойдя поближе, я увидела, что у мужчины мышиная мордочка. Это был Аполлон Сминфей, только без мантии. Вдруг раздался крик совы, и я подпрыгнула от неожиданности. В прошлый раз, когда я слышала звук в тропосфере, ни к чему хорошему это не привело. Но больше ничего не произошло, и я решила, что это всего лишь сова. Сколько же здесь зданий? Какое-то невероятное множество. Трудно описать то, что я видела перед собой, но общее ощущение было такое, что вокруг просто слишком много всего — слишком большое количество информации втиснуто в слишком тесное пространство. Помимо толчеи башенок и шпилей перед моим взором теснились разводные мосты и крепостные рвы, курганы, дым костров, радужный мост и различные флаги, а позади строений высились горы, и утесы, и озера, наползающие друг на друга, будто открытки с видами, внахлест покрывающие стену. Среди внушительных построек обнаружились и другие, более знакомые места: несколько кофеен, книжная лавка и магазинчик, торгующий реквизитом для фокусников. Впрочем, все они, похоже, были закрыты. Одно место показалось мне особенно восхитительным, но не здание, а заброшенный сад с высокими стенами и коваными воротами. Внутри стояла скамейка и несколько деревьев. Я хотела войти, но ворота оказались заперты. Впрочем, как и все двери вокруг. Повсюду мерцали розовым светом старые неоновые вывески: «Закрыто», «Fermé», «Закрыто на ремонт», «Закрыто», «Мест нет». Ну и местечко — готические замки и башни, и повсюду — розовый неон.
Дисплей?
Тут как тут.
Возможностей больше нет, — произнес женский голос.
А, ну отлично. Приехали. У них тут что, все сломалось? Может, эти парни сделали с тропосферой что-то такое, что теперь у меня здесь ни к чему нет доступа?
«У вас одно новое сообщение».
Что?
«У вас одно новое сообщение».
Можно мне его получить? Ответа нет. Где же маленький конвертик, на который можно нажать, чтобы открыть? Как здесь выглядит его эквивалент? Как получают сообщения в тропосфере? И вообще — кто мог оставить для меня сообщение? На мгновение я представила себе конверт из коричневой бумаги с торчащими из него красным, зеленым и черным проводом — бомба от моих врагов. Но это не вызвало у меня никаких ощущений, и я вспомнила, что именно это-то мне здесь и нравится: ни жары, ни холода, ни страха.
Теперь на моем дисплее что-то мерцает, и, приглядевшись, я вижу, что это мышиная нора Аполлона Сминфея. Раньше я ее не замечала, но теперь она тут: втиснутая между чем-то, напоминающим Валгаллу, и заведением с вывеской «Кафе „Первоцвет“». Надо туда пойти? Вообще-то мне хотелось бы увидеть Аполлона Сминфея. Я выключила дисплей и через белую арку прошла в уже знакомую мне комнату — пустые столы и полки и гнездо в углу. Аполлона Сминфея нигде не видно. Я прохожу в следующую комнату. Огонь в камине не горит, и в комнате никого нет. Но зато на столе лежит брошюра.
«Путеводитель по тропосфере», — написано на обложке. Автор — Аполлон Сминфей.
Может, это и есть мое сообщение? Я открываю брошюру.
«У вас нет новых сообщений», — говорит голос.
Значит, брошюра — действительно сообщение. Ладно. Я сажусь в кресло-качалку и начинаю читать. Все послание занимает от силы три страницы, напечатанные очень крупным шрифтом.
Тропосфера — это не место.
Тропосфера создана мыслью.
(Я создан молитвой.)
Тропосфера растет.
Тропосфера находится как внутри твоей вселенной, так и за ее пределами.
Тропосфера может разрушиться, превратившись в точку.
В тропосфере больше, чем три измерения, и больше, чем одно «время».
Сейчас вы находитесь в тропосфере, но можете назвать это и как угодно иначе.
Мысль — это все, что было подумано.
Разум — это все разумы.
Это измерение отлично от других.
Ваша тропосфера отличается от тропосфер других.
Педезиса можно достичь благодаря приближению:
географическому (в мире);
тропографическому (в тропосфере);
наследственному (в мыслях).
Возможность выбора, которую предоставляет вам тропосфера, касается лишь приближения.
(За исключением тех случаев, когда информация зашифрована).
Вы можете перепрыгивать из одного разума в другой в физическом мире (но только при условии, что этот человек в настоящий момент уязвим и доступен миру всеобщего разума).
Вы можете также перепрыгивать из разума одного человека в разум его предка в мире воспоминаний.
Все это — воспоминания.
Тропосфера имеет иную природу, нежели физический мир, с которым она (в свободной форме) перекликается. В связи с этим в одних случаях бывает эффективнее путешествовать в тропосфере, а в других — в физическом мире (см. график).
Время, затраченное на возвращение из Y (не вы) в X (вы)
Оговорка: данный график — упрощенная версия более сложных вычислений. Он справедлив по отношению к самым простым путешествиям или к путешествиям на короткий срок. Педезис на много поколений назад по родословной (весьма вероятно) приведет к неточностям восприятия.
Примечание. Единицы расстояния/времени в тропосфере приблизительно в 1,6 раза больше своих эквивалентов в физическом мире. «Час» в тропосфере длится 1,6 часа в физическом мире, т. е. 96 минут.
Вычислять по времени расстояние следует обычным способом.
В тропосфере расстояние — это время.
В тропосфере нельзя умереть.
В реальном мире можно умереть.
«Ты» — это то, чем ты себя считаешь.
Материя — это мысль.
Расстояние — это бытие.
Ничто не покидает тропосферы.
Пожалуй, тропосферу можно считать текстом.
Тропосферу, которую видите вы, можно считать метафорой.
Тропосфера, в определенном смысле, всего лишь метафорический мир.
Хотя я и предпринял здесь попытку, описать настоящую тропосферу невозможно.
На любом языке, состоящем из цифр или букв, ее можно описать только как часть existentielle-аналитики (см. Хайдеггер).
Последний пункт мог бы получиться и попонятнее. Я хотел сказать, что, чтобы по-настоящему испытать тропосферу, ее необходимо еще и выразить.
Конец.
Глава восемнадцатая
Я снова лежала у себя в постели, хотя часы показывали всего лишь полночь. Я попыталась, пока не забыла, записать как можно больше из того, что прочитала в послании Аполлона Сминфея. Обязательно нужно будет это как следует обдумать в реальном мире. Что все это значит? Мысль — это все, что было подумано. Разум — это все разумы. Может, это и есть тропосфера? Все разумы? Возможно, я даже когда-то это знала. Или подозревала. И если это так, неужели город в моем сознании так велик, что в нем есть лавочка, или дом, или даже замок для каждого сознания в мире? Что означали все эти замки и почему все они были заперты? Что такое сознание? У червей оно есть? Должно быть, ведь у мышей-то есть. И если мне захочется попасть в сознание червя где-нибудь в Африке, как с этим быть?
Ясно только одно. Время в тропосфере и в самом деле движется по-другому. Я не вполне понимаю эту штуку про расстояние в тропосфере, равное проведенному в пути времени, но очевидно то, что, когда оттуда возвращаешься, оказывается, что в реальном мире времени прошло больше, чем тебе показалось, пока ты был там. Первым делом я, как смогла, зарисовала по памяти график. По большому счету это была теорема Пифагора. Теорема Пифагора применительно к пространству и времени. Я попыталась вспомнить все научно-популярные книги, которые читала в последние годы. Притяжение ведь действует точно так же, да? Но у Аполлона Сминфея нет ни слова о массе. Только о расстоянии и времени. Он вообще, похоже, уверен, будто в тропосфере расстояние и время — суть одно и то же. Я знаю, что и в «реальной» вселенной это так же. Категория пространство-время. Просто в обыденной жизни этого не замечаешь. Не будешь ведь зацикливаться на теме времени, когда собираешься пройтись по магазинам или даже слетать на Луну. Если тебе хочется зациклиться на теме времени, нужно улететь с Земли на космическом корабле и продолжать двигаться со скоростью, близкой к скорости света, не снижая ее и не увеличивая. И тогда, вернувшись обратно, ты обнаружишь, что на Земле прошло времени «больше», чем у тебя на корабле. В тропосфере, видимо, происходит обратное. Или как раз то же самое? У меня урчит в желудке. Придется опять поесть.
Но замки и башни с их витиеватыми шпилями и тяжелыми разводными мостами все никак не шли у меня из головы. Я писала: «Тропосферу, которую видите вы, можно считать метафорой. Тропосфера, в определенном смысле, всего лишь метафорический мир» — и думала о том, что же представляют собой эти замки, если все они — метафоры. И еще интересно: отправляясь в тропосферу, ты немедленно получаешь доступ к сознаниям, которые в реальном мире расположены к тебе «ближе других»? И если дело в этом, не означает ли, что все эти замки представляли собой сознания верующих людей, с которыми я на этот раз оказалась под одной крышей? И кто решил, что они должны выглядеть как замки? Они — или я?
Я закончила записывать послание. Кажется, я все запомнила правильно. Даже странно — я боялась, что многое забуду. Но потом мне пришли в голову слова Аполлона Сминфея, и я поняла, что моя тропосфера (которая отличается от тропосфер других людей) находится у меня в сознании. А значит, этот документ — теперь одно из моих воспоминаний. Хотя память уже потихоньку его стирает. Я посмотрела на одну из строчек, которые записала: «Вы можете перепрыгивать из одного разума в другой в физическом мире». Кажется, что-то не так. Я что-нибудь пропустила? Я потерла лоб, как будто пыталась собрать все свои воспоминания в кучку и трением высечь что-то вроде искры припоминания. Сработало! «Вы можете перепрыгивать из одного разума в другой в физическом мире (но только при условии, что этот человек в настоящий момент уязвим и доступен миру всеобщего разума)». Вот. Не знаю, что это значит, но, по крайней мере, теперь у меня это записано.
Я зевнула. Тело хотело спать — и есть, — но разум никак не мог остановиться и желал все того же: отвечать на вопросы до тех пор, пока вопросов совсем не останется. Я снова взглянула на свой список. Невозможно без улыбки смотреть на мелькнувшее имя Хайдеггера. Какого черта Аполлону Сминфею думать про Хайдеггера? Но какой-то инстинкт подсказывал мне, что Аполлон Сминфей умеет объяснять людям сложные вещи на их собственном языке, а в моем языке содержатся такие термины, как existentielle и оптический, и их более прославленные двойники — экзистенциальный и онтологический. Я не забыла того, что читала в книге «Бытие и время», хотя то, что я не дочитала ее до конца, одно из самых больших сожалений в моей жизни. А эти термины я помню из-за того, что именно в связи с ними сделала так много заметок на полях.
Когда я читала «Бытие и время», про себя я называла ее «Бытие и обеденное время» — так я шутила сама над собой, потому что на первые сто страниц у меня ушел целый месяц. Дело двигалось так медленно, потому что читала я только во время обеденного перерыва, за супом и булочкой в дешевой кафешке недалеко от того места в Оксфорде, где я тогда жила. В доме у меня совсем не было отопления, и там стояла ужасная сырость. Все зимы напролет я не вылезала из бронхитов, а летом не знала, куда деваться от насекомых. Поэтому я старалась бывать дома как можно реже и каждый день ходила в это кафе и сидела там час или два за «Бытием и временем». В день я осиливала не больше трех-четырех страниц. Вспомнив сейчас то время, я подумала: неужели Аполлон Сминфей и про это знает? Может, он знает и о том, что потом кафе закрыли на ремонт и я перестала гуда ходить? Или даже о том, что у меня тогда начался роман с одним парнем, который хотел встречаться со мной в обеденные перерывы, и я оставила Хайдеггера ему?
Надо было все-таки дочитать книгу. Надо было принести ее сюда. Но кто берет с собой «Бытие и время» в качестве предмета первой необходимости, спасаясь от вооруженных головорезов? Я выбралась из постели. У стены стоял старинный книжный шкаф со стеклянными дверцами и маленьким серебряным ключиком. Я посмотрела через стекло и увидела множество сочинений папы Иоанна Павла Второго, включая книжку его стихов. Еще имелись толстые коричневые Библии и тоненькие белые комментарии к Библии — все покрытые слоем пыли. Никаких толстых синих книг. Никакого «Пространства и времени». Странно, если бы она тут оказалась. Желудок издал очередной характерный звук, как будто у меня внутри кто-то надувал воздушный шар. Если я собираюсь снова возвращаться в тропосферу, надо все-таки поесть. А потом нужно будет подумать над тем, как найти Берлема.
В коридоре было темно и холодно. Я сама не могла в это поверить: я иду воровать еду из монастырской кухни! Или это не называется «воровать»? Я уверена, что если бы хоть кто-нибудь сейчас здесь не спал и я могла бы попросить, мне бы предложили чувствовать себя как дома и угощаться. Ведь именно так обычно говорят гостям. По крайней мере, заниматься в монастыре сексом с бывшим священником я не стала.
Интересно, где Адам. В одной из гостевых комнат? Хорошо бы столкнуться с ним в коридоре и взять все свои слова обратно. Но не знаю, можно ли взять обратно то, что я сказала. Внутри у меня все свернулось узлом, когда я на мгновение представила себе, будто прикасаюсь к нему — просто прикасаюсь, где угодно. Сначала в этой мысли не было ни намека на секс, но вскоре он все-таки появился. Я представляла себе, как лижу ему ноги и чешу спину. Узел внутри завязался еще туже, и все вокруг потеряло смысл. Нет никаких головорезов с оружием, нет никакого монастыря. В невозможные полчаса с Адамом, полчаса вне всякого контекста, чем бы я хотела заняться? Мы можем делать все, что захотим. Насколько далеко я бы зашла? Насколько далеко понадобилось бы зайти, чтобы утолить эту жажду? В моем сознании заметались, как осколки стекла, битые, жесткие образы, и мне оставалось лишь вздохнуть, когда фантазия закончилась. Похоже, мне вообще никогда не испытать настоящего удовлетворения.
Дверь кухни оказалась закрыта, но не заперта. Внутри было темно, но от плиты по-прежнему исходило тепло, и в ней еще теплился огонь. Я не стала зажигать свет — хватило и бликов, отбрасываемых печью. Запах жаркого, такой острый и горячий днем, стал намного слабее и теперь превратился скорее в воспоминание о еде: пластиковый запах пищи, каким веет в столовых при учреждениях. Я приоткрыла дверцы нескольких шкафчиков, пока не нашла наконец кладовку. Там стояли, одна на другой, большие жестяные банки с печеньем, красные и серебристые. Еще — штук двадцать огромных банок-тушеных бобов. Сухое молоко, сгущенное молоко. Несколько буханок хлеба. Чего бы такого съесть, чтобы набраться энергии для путешествия по тропосфере? Я попыталась вспомнить советы из женских журналов, которые несколько лет подряд читали мои бывшие соседки. Сложные углеводы. Вот что мне нужно. Макароны из твердых сортов пшеницы, дикий рис. Но я ведь не могу ничего приготовить. Ящик с фруктами. Я точно помню, что бананы — богатый источник чего-то там. Я взяла три штуки, а потом, подумав, поменяла их на целую связку. Надо будет перед уходом прихватить с собой несколько штук. Небольшая буханка нарезанного черного хлеба. Банка пасты «Мармайт». Бутылка лимонада. Господи боже. Я собираюсь отправиться в мир иной, подкрепившись бутербродами с «Мармайтом», бананами и лимонадом. Какой-то абсурд. Я уже собиралась закрыть дверцу кладовки, как вдруг заметила несколько приличного размера бочонков с заменителем еды «Хай-ЭнерДжи». И забрала одну — на всякий случай. Это была коричневая банка цилиндрической формы с розовыми веселыми буквами. Я подумала о дурацкой моде на заглавные буквы посреди названий продуктов и сразу же вслед за этим подумала об айподе. А потом — о Берлеме. Я ведь скопировала все его документы себе в айпод.
Ну конечно.
Вернувшись в комнату, я быстренько включила свой ноутбук и подключила к нему айпод. Затем перенесла все файлы Берлема на свой жесткий диск, отключила айпод и убрала его на дно сумки. Было слышно, как снаружи поднимается ветер, и мне представилась настоящая метель, как будто с неба сыплются сбесившиеся номера модели ПУОП, хотя Адам ведь сказал, что снег уже не идет. Я съела три банана, обернув вокруг каждого ломоть хлеба. Потом отхлебнула лимонаду. И стала рыться в файлах. Я обнаружила, что резюме Берлема устарело, хотя, похоже, года три назад он активно искал себе новую работу в Штатах. Еще я выяснила, что к моменту своего исчезновения Берлем успел написать половину романа (интересно, имелась ли у него с собой копия файла? Дописал ли он книгу?). Первая глава довольно интересная, но в ней определенно нет ничего такого, что помогло бы мне его найти. Я не удержалась и, прежде чем перейти к другим файлам, прочитала также краткий план романа. Небольшой — всего на страницу. В романе говорилось о преподавателе, который закрутил роман с коллегой, и та от него забеременела. Его жена узнает об их связи (но ничего не знает о ребенке) и разводится с мужем, а вот зато муж коллеги считает, что ребенок — от него. Когда он умирает, девочке рассказывают, кто на самом деле ее отец, и у нее начинается что-то вроде романа с собственным биологическим родителем. Рассказчик живет один среди своих книг и мечтает чаще видеться с дочерью. Закрыв план, я перешла к другим папкам. Нашла все письма, отправленные им в период соискания профессорской должности, нашла его письма в банк. Но нигде ни намека на то, что он собирался исчезнуть, оставить работу в университете и никогда больше сюда не возвращаться. Вот еще какие-то письма. Одно — в воскресную газету, с жалобой на высмеивание Деррида в мультфильме, который показали в первые же выходные после его смерти. Я улыбнулась, прочитав это, потому что помню, как сама, увидев этот мультфильм, была возмущена и понадеялась, что кто-нибудь им напишет. Еще мне попалось письмо к кому-то, чье имя ничего мне не говорило. Молли. Фамилии нет. Оно было написано странным стилем — обычно так разговаривают с маленькими детьми. Потом мне стало понятно, что письмо и в самом деле было адресовано маленькой девочке — возможно, подростку — в школу-интернат. Берлем обещал вскоре ее навестить и привезти ей денег. Что может быть общего у Берлема и девочки-подростка? В голову мне полезли нехорошие мысли.
Я снова открыла файл с романом. Ребенка в книге звали Полли.
Я перечитала письмо. Это была дочь Берлема, ну конечно. Вот черт. Он никогда мне об этом не говорил. Я думала, что имею дело с холостым — ну, или, возможно, разведенным — мужчиной пятидесяти лет. Мне и в голову не приходило, что у него может быть непростое прошлое — хотя вообще-то мне следовало догадаться. Ведь он и в самом деле выглядел как человек с непростым прошлым.
На письме не значилось другого адреса — только адрес Берлема. Но потом мне попались и другие письма — целый список писем, следующий за его письмом в банк. Все они адресовались некоему доктору Митчеллу, и речь в них шла о таких вещах, как плата за учебу, а также неофициальные расходы на обучение и наем репетиторов. Потом я заглянула в письма от менеджера из банка и обнаружила в них инструкции, как можно напрямую переводить деньги в школу в Хертфордшире. Платеж оформляется на имя Молли Дэвис. Теперь все ясно. Берлем платит за обучение дочери в школе. На этих письмах есть почтовый адрес. Адрес школы.
В голове у меня беспокойно зажужжало. Может быть, мне удастся найти Берлема через нее?
Тогда для начала мне понадобится Аполлон Сминфей.
Вернувшись обратно в тропосферу, я обнаружила, что у городской площади не четыре угла, а больше. Вокруг стоят все те же замки с теми же розовыми неоновыми вывесками, и они по-прежнему производят впечатление чего-то совершенно невозможного. Снова где-то прокричала сова.
— Аполлон Сминфей? — позвала я.
Ничего.
Я вызвала дисплей.
«Возможностей больше нет», — сообщил он женским голосом.
Я могу воспользоваться карточкой Аполлона Сминфея?
«Срок действия карточки Аполлона Сминфея истек».
Твою мать. Он ведь, кажется, говорил, что у меня еще будет несколько дней.
Я прошла взад-вперед по площади, но все и в самом деле было закрыто. С площади вела одна улица, и я двинулась по ней. Шагая, я размышляла о «приблизительных» подсчетах Аполлона Сминфея, согласно которым каждая единица расстояния/ времени в тропосфере длится в 1,6 раза дольше, чем в «реальном» мире. Что же тогда такое шаг? Сколько времени уходит у меня на то, чтобы его сделать? Если я сделаю, скажем, сто шагов и это займет у меня приблизительно две минуты, когда я проснусь в монастыре? Как далеко мне нужно уйти, чтобы остаться без завтрака? Как далеко мне нужно уйти, чтобы меня сочли мертвой? Я шла дальше, миновала нескольких парковок и джаз-клуб. На другой стороне улицы располагался какой-то захудалый стрип-клуб с черными масляными полосками по белому фасаду, как будто недавно там случился пожар. У этих заведений не было названий, но на стрип-клубе красовались силуэты девушек на шестах, а на джаз-клубе — изображение саксофона. Джаз-клуб находился на углу улицы, вниз от него начинался небольшой переулок, упиравшийся в кинотеатр и еще одну автомобильную стоянку. Здесь, похоже, все работало. Во всяком случае, никаких розовых неоновых вывесок я не увидела. Особенно не задумываясь над тем, что делаю, я вошла в джаз-клуб. Ни музыки, ни сигаретного дыма…
Вам остается только одно.
Вам… Мне холодно и срочно надо посрать. Но, похоже, мы тут зависли на всю ночь. Эд врубил отопление на полную, но ноги у меня все равно до сих пор как кирпичи. На улице снег валит, и ветер еще к тому же поднялся. Табличка на церкви напротив болтается туда-сюда, гремит. Что еще за Мария с горы Кармель? Кармель-карамель, Мария с карамельной горы или вроде того. В машине воняет кофе и дерьмовой едой. По всему полу коробки из-под сэндвичей. Ну-ка пну одну из них. Взлетела с пластмассовым треском.
— Что это? — спрашивает Эд.
— Коробка из-под сэндвича, извини.
Эд ничего не отвечает. Его глаза — одни сплошные зрачки.
— Может, она и не там, — говорю я.
— Слушай, этот святоша знает про церкви, а она с ним спит, правильно?
— Ну да, но…
— И он «приходит сюда, когда все идет не так». Почему бы ему и ее с собой не взять, а? Они ведь наверняка скоро поймут, что, пока они там, мы ничего им не сделаем. А может, уже поняли. Кто знает, сколько времени у нее книга. Она, может, уже не первый год серфит по «Майндспейсу».
— Говорю тебе, книга уже едет в Лидс.
— И где тут этот Лидс?
Я пожал плечами.
— На северо-западе? Не очень-то близко.
— Черт.
— Мы ее добудем.
— В прошлый раз ведь не добыли.
— А теперь добудем.
Я… Господи боже, я в голове одного из блондинов. Мартин. Мартин Роуз. Спокойно, Эриел. Не дай ему понять, что ты здесь. Но как можно ходить на цыпочках по чьему-нибудь сознанию? Ш-ш-ш… Что делать — выйти или остаться? Дисплей? Штуковина накладывается на изображение, и теперь я/Мартин смотрю на Эда через целый калейдоскоп разных картинок. Кто-то что-то печет, кто-то едет по шоссе, а еще кто-то смотрит в синее небо. Что это за картинки? Я вспоминаю брошюру Аполлона Сминфея:
Педезиса можно достичь благодаря приближению:
географическому (в мире);
тропографическому (в тропосфере);
наследственному (в мыслях).
Хорошо. Итак, если ты находишься рядом с кем-то в физическом мире, ты можешь попасть в его сознание через тропосферу. Этот тип педезиса кажется мне логичным. Эти парни сидят прямо за стенами монастыря, и мне пришлось пройти по одной метафорической улице, чтобы их найти. Я не понимаю, что значит тропография. Но наследственность… Может быть, это то, что я вижу сейчас? Возможно, эти изображения имеют какое-то отношение к родителям Мартина или его дедушке и бабушке? Возможно, я вижу эти картинки их глазами? Их всего три. Не такое уж и богатое наследство. В сознании мыши были сотни таких картинок. Ну же, Эриел. Думай… Но я не хочу думать слишком громко — вдруг Мартин заметит, что я здесь? Я заинтригована настолько, что меня так и подмывает попробовать одну из этих иконок на дисплее, чтобы посмотреть, что будет, но что-то мне подсказывает, что это будет большой ошибкой. Когда я сделала это в прошлый раз, с мышью, я умудрилась перепрыгнуть из ящика под раковиной на задний двор — в разум мыши у мусорных баков, которая, видимо, приходилась этой первой мыши — кем? — отцом? дедушкой? Кто знает, куда бы меня занесло, прыгни я сейчас в один из этих порталов. Может, куда-нибудь в Америку. Как это, интересно, происходит в тропосфере?
— Эд?
— Что?
— Если она останется там, мы вряд ли сможем что-нибудь сделать.
— Понимаю.
— Она это знает?
Эд пожал плечами. Над его головой все время блекло маячит окошко, но сейчас я вижу на дисплее уже другое изображение. Я в машине, и передо мной какой-то блондин… Это же я. Мартин. Значит, сейчас я могу выбрать сознание Эда? Может, так и сделать? Прыгнуть? Нет, пожалуй, не буду. Останусь в безопасности. Я пытаюсь расслабиться и уложить свое «я» поудобнее, чтобы как следует вжиться в сознание Мартина и пробраться в него поглубже, а не болтаться на поверхности его мыслей, как сейчас. И вот — я словно надеваю новый костюм, слишком теплый, как свитер посреди жаркого дня, — мое сознание замедляется, и «я» во мне уже не мое, а Мартина.
— Можно поджечь эту их лачужку, — говорю я, конечно не всерьез. Я приехал сюда не для того, чтобы поджигать старые церкви — или отстреливать священников. Нам дали еще одну возможность добыть книгу и — ну да, мы слегка обезумели. Но, с другой стороны, состав у нас кончается, и дело становится вроде как срочным. Наши карточки ЦРУ пока что нас выручали, но долго ли это продлится? Стоит кому-нибудь действительно попробовать набрать телефон нашего бывшего босса — и все, привет. Что он им скажет? Нет, я не видел этих парней с тех пор, как они связались с проектом «Звездный свет». Не видел с тех пор, как лично освободил их от занимаемых должностей. ЦРУ? Нет-нет, в ЦРУ они больше не работают.
— Неплохая мысль, — говорит Эд. — Хотя бы согреемся.
— Это плохая мысль. Забудь, что я это сказал.
— Да почему же? Выкурим их оттуда. Отличная мысль!
Я смотрю через лобовое стекло. Думаю, пристрелить священника мне не по зубам, но вот с ней я бы вполне справился — с Эриел Манто. Думаю, она будет к этому готова. Так проще. В первый раз было нелегко — помню, как меня тогда рвало в туалете какой-то паршивой забегаловки где-то на Западе. Я держался за раковину, и потом на ней была кровь — кровь с моих рук. Следующий парень, которого я убил, все равно был куском дерьма и к тому же готов к тому, что произойдет. Я тогда понял, что такие вещи можно делать анонимно, и с тех пор научился решать вопросы так, чтобы в действительности там и не присутствовать. Ты вроде как тут, и в то же время тебя тут нет. Всего лишь небольшой туман в голове — но его потом можно раз! — и стереть. В этом «Майндспейсе» еще к тому же, как назло, проникаешься сочувствием к людям. Но все равно необходимо избавляться от тех, кто узнал секрет — теперь, когда и мы его знаем. Я снова поддаю ногой по коробке из-под сандвича, и Эд злобно на меня таращится. Время от времени «дворники» проезжают по лобовому стеклу, и по бокам собирается все больше и больше снега. Справа, прямо рядом с нами, стоит монастырь — невысокое здание из красного кирпича. Интересно, я смогу выйти из машины и поджечь его? Как вообще устраивают поджоги? Это ведь, наверное, не так-то просто, тем более в снегопад. Видимо, тут нужен бензин, какие-нибудь щепки и зажигалка.
— Думаю, это не так-то просто — поджечь какое-нибудь здание, — говорю я.
— А как еще, твою мать, нам их оттуда выкурить?
— Не знаю.
Долгая пауза.
— Черт, ну и холод.
— Ага.
Разум Мартина — по крайней мере, те мысли, что лежат на поверхности, — утихомиривается и наполняется гудением физических ощущений, отчего мое сознание само по себе автоматически выбирается из его тесноты. Мое «я» снова здесь. Итак, каким образом можно попасть в воспоминания Мартина? Дисплей по-прежнему передо мной, и я вижу «кнопку» с надписью «Выйти». Я выключаю дисплей, просто представив себе его выключенным. И теперь просто сижу тут в присутствии сознания Мартина и присматриваю за ним, а он даже не догадывается об этом. Нельзя, чтобы он понял, что я здесь. Но мне нужны его воспоминания. Я хочу знать то, что знает он. Мистер Y в книге так делал, значит, и я наверняка тоже смогу — ведь вымысел, похоже, уже стал реальностью.
«Детство!» — пробую я в качестве эксперимента. Я думаю это слово как можно энергичнее, будто бы в конце стоит восклицательный знак — примерно так же, как думаю слово «Дисплей!». Но ничего не происходит. Я пытаюсь как можно глубже проникнуть в сознание Мартина. Я заглушаю себя в нем, насколько это вообще возможно. Я чувствую то, что чувствует он. Я больше не пытаюсь быть одновременно и собой и им. Я сосредотачиваюсь на дерьме в своем кишечнике и на том, что пропади он пропадом — этот состав, а мне бы сейчас оказаться в чистом, обработанном освежителем воздуха туалете, чтобы можно было поставить голые пятки на кремовый мохнатый коврик и как следует просраться, очистив организм от отходов… Еще одна попытка. «Детство!» И вдруг — да, вот оно: передо мной пластмассовая игрушка, такая штуковина, которая превращается из робота в машину и потом обратно. И я испытываю по отношению к этому куску пластмассы несколько чувств одновременно: желание, надежду, что-то похожее на победу… «Проект „Звездный свет“!» — думаю я. И у меня снова получается: я задыхаюсь в нем, мое «я» почти перестает существовать, я — Мартин, в прошлом… В бе…
…белой комнате, с электродами на голове и на груди. Как странно. Совсем не похоже на начальные стадии исследования, когда от меня всего-то и требовалось, что держать перед собой картинки с изображением треугольников, кругов и квадратов и пытаться передать их Эду в соседнюю комнату. Это больше походило на эксперимент по удаленному видению — как бы плохо мне ни удавались подобные вещи. Другие парни мысленно переносились в Ирак и зарисовывали оружейные склады и биотехнические лаборатории, расположенные глубоко под землей. Лично я, когда туда перемещался, ничего такого там не обнаружил. Только пару верблюдов — да и то, говорят, я их себе придумал. А на этот раз тут что-то совсем другое. Они дали мне выпить какой-то дряни из прозрачной лабораторной колбы и подключили к этой машине. Я сижу на какой-то штуковине, похожей на электрический стул, скрещенный с зубоврачебным креслом. Но… и вот я в другом мире.
Когда я выхожу оттуда и заканчиваю заполнять вопросник, они говорят мне, что я побывал в месте под названием «Майндспейс». «Че это за фигня — этот ваш „Майндспейс“?» — спросил я, но мне никто не ответил. Скоро я уже выполняю для них разные поручения — переношусь в Ирак, но на этот раз не для того, чтобы найти оружие. Да его там и нет — так, во всяком случае, говорит Эш, парень, ответственный за эту часть программы. Помню, он как-то сказал мне, что мастерство удаленного видения бывает двух видов: 1) ты находишь то, что там есть; 2) ты находишь то, что тебе велели найти. В общем, оружие я в Ираке не ищу. Я читаю мысли людей. Правда, к Саддаму меня и близко не подпускают. Для этого я недостаточно крут. К тому же с уровнем благонадежности у меня не все в порядке. Ведь вообще-то нас с Эдом отправили сюда после того, как в Новом Орлеане ситуация вышла из-под контроля и мы прямиком загремели на верхнюю строчку в списке кадровых перемещений. Но перемещение в какой-то двинутый паранормальный проект? Лучшего способа избавиться от пары хреновых агентов и не придумаешь. Короче, когда проект заработал на полную катушку, мне стали поручать разбираться со всякой мелкотой. Двойка бубен, тройка пик. Я отправляюсь туда, возвращаюсь, а потом приходит какой-нибудь парень из военных и допрашивает меня. Такая у меня теперь работа. Мы с Эдом шутим, что нам теперь нужны новые звания — «агент Мозг» или что-нибудь вроде того.
Когда работаешь в «Майндспейс», важно научиться планировать свои путешествия. Это оказалось очень приятно — суметь так разработать маршрут, чтобы попасть в Ирак и обратно и при этом обойти кругом весь этот долбаный «Майндспейс». Конечно же, проект осуществлялся в обстановке строгой секретности, и никто ничего мне не объяснял — ни что я делаю, ни как это все работает. Но путешествия по чужим мозгам круто щекочут нервы: скачешь по воспоминаниям других людей до полного одурения, а потом возвращаешься обратно. Было бы здорово рассказать про это друзьям, но когда попадаешь в такой вот проект, о разговорах с друзьями можно забыть — какое там, тебе даже с матерью запрещено общаться. Эд подходит к этому более философски, чем я, в этом ему не откажешь. У меня, конечно, тоже возникали вопросы по поводу реальности, снов, прошлого, будущего. Но мы на этом не очень зацикливаемся. Говорим в основном о девочках. Ага — как, например, в тот раз, когда я оказался в голове у одной дамочки, в самолете, летящем в Багдад (это так чудно: тебе дана способность путешествовать по всему свету в сознаниях людей, но при этом самолет все равно кажется тебе наиболее удобным средством передвижения), и она вдруг пошла в туалет и доставила себе там удовольствие. Сначала, если мне самому предоставляли решить, в чье сознание влезать, я все время выбирал себе женщин, но со временем это стало нравиться мне все меньше. Однажды у меня был рак груди, и я знал, что скоро умру. Вот это снос башки… В другой раз я оказался в голове какой-то репортерши, добывающей информацию о банде, которая ее похитила. Ну и кончилось все тем, что трое из них меня изнасиловали. Первое время, выйдя из транса, я сразу рассказывал Эду о своих последних приключениях в стиле «сиськи и жопа». А потом мне это стало приедаться, и я стал путешествовать в сознаниях мужиков, а Эду продолжал рассказывать, что вот, мол, опять был женщиной и гладил сам себя между ног, или засовывал себе искусственный член, или что-нибудь еще такое. Может, он и сам к тому времени занимался тем же. Кто его знает.
Думаю, проект уже начал приносить реальную пользу, когда они ввели в дело ДИТЯ. А ведь он мог продолжаться и дальше, и кто знает, чем бы это кончилось для нас для всех? Хотя, если честно, я уверен, что он до сих пор где-нибудь продолжается — у кого-нибудь в голове. К тому времени, как проект закрыли, о составе знали уже достаточно многие. Но ДИТЯ оказалось дерьмовой идей (расшифровывается как Дискретное Интегрально-Терминальное Ядро, но говорят, это полная херня, просто им нужно было придумать что-нибудь этакое с аббревиатурой «ДИТЯ»). Все началось с того, что руководитель исследования отправил в «Майндспейс» своего отпрыска, страдающего слабо выраженным аутизмом. Ребенку было семь лет, и он пробрался туда куда быстрее, чем большинство из нас. Потом они обнаружили, что этот парень может мысленно заставить шимпанзе перестать есть мороженое. Тогда они стали проводить эксперименты над другими детьми-аутистами. Они одолжили нескольких таких ребят у Агентства национальной безопасности — их сняли с эксперимента по простым числам. И выяснилось, что эти детишки могут влиять на мысли других людей. То есть они вообще могут эти мысли изменять. Тогда детей набрали целую кучу и приставили по одному к каждому из нас — теперь мы работали парами: взрослый сотрудник и ДИТЯ.
Схема работы довольно проста. Сначала ребенок забирается к тебе в сознание. Потом вы отправляетесь в «Майндспейс», и ребенок следует за тобой повсюду. Можно было даже по реальному миру шататься с этим тоненьким голоском у себя в голове, который мог напомнить тебе пин-код для банкомата, или когда день рождения твоей мамы, или слово в слово повторить какой-нибудь документ, который ты видел лет пять назад. Эти дети зачитывали тебе твои же собственные воспоминания — чем не телесуфлер? Но когда ты брал с собой в «Майндспейс» ДИТЯ, начинало твориться что-то совсем уж странное. Ну, в каком-то смысле это было, конечно, прикольно — ходить по этим безумным местам не одному, а в компании мелкого… Но стоило забраться к кому-нибудь в сознание, ты чувствовал, будто сидишь внутри матрешки. ДИТЯ, самая маленькая матрешечка, говорил одновременно и в твоей голове, и в голове того, к кому ты забрался, и нужно было научиться отключаться, пока ДИТЯ велел человеку делать то, что нужно. Потому что все ДИТЯ могли по-настоящему манипулировать реальностью или, по меньшей мере, изменять сознания людей.
Уходя из проекта, мы захватили своих ДИТЯ с собой. Никто этого не знал. Они, конечно же, мертвы. Все ДИТЯ умерли. Вот почему проект закрыли. Ни один проект, в котором погибла сотня детей, не может продолжаться, независимо от того, финансировало его государство или нет. ДИТЯ оставались в «Майндспейсе» слишком долго. Никто не думал, что, потерявшись в нем, можно умереть. Никто не знал, как разбудить бедных маленьких ублюдков.
Теперь из двадцати бутылочек состава, которые мы захватили на складе перед уходом, у нас осталась только одна. И что же делать? Ведь мы уже не можем обходиться без путешествий по «Майндспейсу», ежу понятно. Поэтому теперь нам нужен рецепт, а рецепт — в книге. Конечно, состав нам нужен не только для себя. Представляете, сколько бабла можно на этом срубить? Добудь мы рецепт, могли бы продать состава столько, что легко сшибли бы бабок в тысячи раз больше, чем собираются драть с бизнесменов за полеты на Луну. Я никогда еще не приближался так близко к чему-нибудь ценному. Я должен достать книгу. Я должен достать книгу…
Я… Черт, мне надо посрать. Больше не могу терпеть — уже даже какие-то голоса в голове стали мерещиться.
— Эд?
— Че.
— Мне надо посрать.
— Ты че, охренел? Не можешь потерпеть??
— Я уже несколько часов терплю, еще чуть-чуть — и навалю прямо в штаны. И сколько мы тут еще будем сидеть? Уже почти три часа ночи.
— Вот дерьмо. — Руки Эда лежат на руле, хотя мы уже несколько часов стоим на месте. Он несколько раз поворачивает его туда-сюда, как будто бы что-то происходит, как будто мы не просто так сидим на месте. Щелкает блокиратор руля, и Эд чертыхается.
— Извини, но ты же понимаешь… Проторчим здесь целую вечность, а она, может, вообще оттуда не выйдет.
У Эда бессильно опускаются плечи.
— Если она вообще там, — говорит он.
— Ага. Если она вообще там. Я вот все думаю, может, попробовать Лидс?
— Нельзя потерять книгу.
— Понимаю. Она нужна мне не меньше, чем тебе.
Эд трет лицо.
— Ладно, — говорит он. — Новый план.
Мое дыхание вырывается наружу все какое-то рваное, как будто изодранный в клочья призрак.
— Какой?
— Что, если нам сейчас уехать? Поспать немного. Но мы поручим это ребяткам. Отправим их следить за ней.
Я собираюсь спросить, как он это себе представляет, но мне очень нужно, чтобы он согласился сейчас же отсюда свалить, поэтому я просто говорю: «О\'кей». Я думаю о светлом мохнатом коврике из моего воображения и ободранном линолеуме в мотеле, который ждет меня в действительности. Но, так или иначе, пора нам отсюда сваливать. Мне пора сваливать. Что-то так и подмывает меня свалить отсюда как можно скорее.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Присутствие в своем фактичном бытии есть всегда, «как» и что оно уже было. Явно или нет, оно есть свое прошлое. И это не только так, что его прошлое тянется как бы «за» ним и оно обладает прошлым как еще наличным свойством, порой продолжающим в нем действовать. Присутствие «есть» свое прошлое по способу своего бытия, которое, говоря вчерне, всякий раз «сбывается» из его будущего.
[17] Хайдеггер. Бытие и время
Целое есть то, что имеет начало, середину и конец. Начало — то, что само не следует по необходимости за другим, а напротив, за ним существует и происходит по закону природы нечто другое; наоборот, конец — то, что само по необходимости или по обыкновению следует непременно за другим, после же него нет ничего другого, а середина — то, что и само следует за другим и за ним другое.
[18] Аристотель. Поэтика
Глава девятнадцатая
Итак, сколько у меня времени? Меньше, чем хотелось бы. Я оделась, сложила монастырскую рубашку и оставила ее на постели. Руки у меня немного дрожали. Они знают, что я здесь. И первым делом, конечно же, пошлют сюда своих ДИТЯ. А они, интересно, могут входить в освященные места? Впрочем, если эти парни готовы на все… Я просто не слишком хорошо понимаю эту систему, чтобы уразуметь, что они станут делать, а чего не станут. Нужно просто поехать куда-то, где они не догадаются меня искать. Поехать туда, где Берлем. Где бы это ни было, он прячется там уже больше года.
Если, конечно, он не умер так же, как те бедные дети.
Собравшись, я достала «Наваждение» из сумки и прикоснулась к нему — возможно, в последний раз. Брать его с собой я не могу, велика вероятность, что они меня настигнут. Нет. Она останется здесь — там, куда они не могут войти. И возможно, когда-нибудь я вернусь за ней.
Правильно ли я поступаю?
Я провела своей бледной рукой по кремовой ткани переплета. Нет, я не могу взять ее с собой.
Но что, если кто-нибудь ее найдет?
Я посмотрела на книжный шкаф. Пыль лежала даже на серебряном ключике: никто не читает этих книг, они здесь всего лишь декорация. Помню, кто-то рассказывал мне литературный анекдот о том, как легко живется студентам-теологам, чья специализация — Ветхий или Новый Завет. Весь анекдот я уже не вспомню, но заканчивался он так: «…потому что им по программе нужно прочитать всего одну книгу». Не знаю, правда ли это, но мы все тогда в пабе здорово смеялись. Так что же, рискнуть и оставить «Наваждение» здесь, рядом со стихами Папы Римского? Других вариантов у меня все равно нет, поэтому я открыла шкаф и поставила книгу на полку. Ну вот, там ее и в самом деле вряд ли кто-нибудь заметит. Я закрыла дверцу и заперла на ключ. А как быть с ключом — забрать с собой? Нет, они будут раздевать меня и найдут его — когда я умру. Лучше уж я оставлю его здесь. Но где? Больше в комнате нет ни одного подходящего места, чтобы можно было что-нибудь спрятать. Пора было бежать, поэтому в итоге я просто забросила ключ под книжный шкаф.
Когда я вышла на улицу, черной машины там не было. Морозный воздух тысячей ножей царапал мне лицо, и я не сразу поняла, откуда взялись слезы у меня на щеках. Уже почти рассвело, и мне так захотелось быть сейчас в постели, в тепле, с Адамом. А я что делаю вместо всего этого? Бросаюсь в бега. Нужно отыскать Берлема и придумать что-нибудь такое, что остановило бы этих мальчишек и не позволило им разворошить мне мозг. И… Мысли у меня были такие четкие и собранные, что я даже испугалась. Я посмотрела на монастырь и на секунду представила себе, что было бы, если бы это было обыкновенное, нерелигиозное здание — здание, которого я бы не боялась и в котором могла бы заняться сексом с Адамом. Но если бы это было обычное, нерелигиозное здание… Я что, так круто провалилась в свои фантазии, что уже не соображаю, что вообще происходит? И может ли на самом деле быть такое, что эти блондинистые парни и в самом деле не смогли войти в монастырь и я заставила их уйти? Во всяком случае, я старалась изо всех сил. Я просто сосредоточилась на Мартине и его несчастном кишечнике и все повторяла ему, что он должен немедленно уйти и найти туалет. Так просто? Почему же тогда они сами так не делают? Ведь, кажется, одни только ДИТЯ должны уметь так делать? Тогда почему же и я тоже сумела?
Аполлон Сминфей, почему ты меня покинул?
На трассе А2, сразу за Медуэем, есть такой отрезок, на котором кажется, будто бы едешь прямо в небо. Большинство дорог в Британии устроены по одному и тому же принципу: их непременно что-нибудь должно огораживать — изгороди, поля, дома. Но эта дорога прорезает пейзаж как широкий мазок компьютерного «ластика», как будто бы число пикселей было задано слишком большое и стерлось больше, чем было задумано. Дорога здесь серая, шириной в четыре полосы. Небо по-прежнему было черным, и все, кроме дороги и неба, было покрыто снегом, сверкающим в белом искусственном свете фонарей. Уже во второй раз за эту неделю я почувствовала себя частью черно-белой фотокопии. Было шесть утра, и кроме двух грузовиков для разбрасывания песка по дороге ехала только я одна — ехала в сторону школы дочери Берлема, не очень представляя себе, что буду делать, когда туда доберусь. Аполлона Сминфея мне бы тоже надо найти: у меня слишком много вопросов.
Я включила печку на полную мощность и наконец-то начала согреваться. Но снаружи стоял лютый холод, а я понятия не имела, где буду сегодня ночевать. Я не знала ни того, как исполнить свой план, ни даже того, возможно ли вообще его исполнить. Как мне теперь попасть в тропосферу? У меня нет ни дивана, ни кровати. У Мартина и Эдда есть комната в мотеле и двое мальчишек в придачу. И я знаю, что они непременно причинят мне зло — что они ХОТЯТ причинить мне зло. А все, что есть у меня, — это машина и девять с половиной фунтов. Возвращаться в университет мне нельзя. Возвращаться домой — тоже. Я подумала о своей квартире, убогом жилище, которое по крайней мере было моим собственным, и снова почувствовала, как слезы начинают наворачиваться на глаза. Я увидела лицо Адама, когда он выходил из моей квартиры, и еще — когда уходил от меня вчера. Я ведь тогда ни капли не сомневалась, что поступаю правильно. А теперь я совершенно одна и, возможно, останусь одна до самой смерти.
Вдохни поглубже. Не реви. Следи за дорогой.
Автомобильной печке не справиться с ощущением холода… Я на секунду отрубилась — или больше, чем на секунду. А когда пришла в себя, увидела на дороге знак, которого раньше не было. «Ненавижу, когда такое происходит на трассе», — мелькнула совершенно четкая мысль, как будто бы мне сейчас и в самом деле может быть дело до каких-то там знаков.
Кстати, я все еще не разревелась.
Знак сообщал, что, если продолжать ехать прямо, в конечном итоге я окажусь в Лондоне. Вот и хорошо. А вот еще один знак — он указывает на повороты, ведущие в разные города Медуэя. Я живу здесь недавно, и все эти названия мне мало что говорят. Хотя… Одно из них мне знакомо. Это город, в котором живет Патрик. Может, он одолжит мне еще немного денег? Или он еще спит? Мой мозг производит сложнейшие расчеты, за которыми сознание едва поспевает. И вот, в самую последнюю секунду, я включаю поворотник и сворачиваю.
Через пять минут я стояла на парковке у заведения под названием «Поваренок», приткнувшегося сразу за раздолбанной кольцевой развязкой. Вокруг росли деревья-полутрупы и кусты с запутавшимися в ветках пивными банками и пластиковыми лотками из-под картошки фри. В целом это местечко походило на часть города в компьютерной игре, где надо самому заниматься дизайном и строительством — заброшенный уголок, который ты забыл удалить или, на худой конец, привести в порядок. Полседьмого. Интересно, Патрик уже проснулся? Звонок может разозлить его или его жену, поэтому я отправляю эсэмэску: «Согласна на все ради денег». Вписываю название городка и ставлю три кокетливые скобки. Надо, чтобы выглядело весело, иначе он не поведется.
Я вышла из машины и, уворачиваясь от ледяного ветра, направилась к «Поваренку». Открывается в семь. Я вернулась в машину и включила печку на полную мощность. Интересно, можно умереть, если сидеть в машине с включенной печкой? Или для этого обязательно завести мотор и просунуть в окно шланг, надетый на выхлопную трубу? Согреться никак не получалось, даже с включенной печкой. Я закрыла глаза. «Аполлон Сминфей…» — подумала я. Интересно, как можно молиться кому-то, с кем лично знаком? Такое вообще возможно? «Аполлон Сминфей. Пожалуйста, пусть с тобой все будет в порядке. Прошу тебя, помоги мне, если можешь. Я поступаю плохо, делаю такое, о чем никому никогда не расскажу. Но мне непременно нужно вернуться в тропосферу, чтобы увидеться с тобой, а для этого мне нужна теплая комната». Неужели подействует? Ведь, кажется, приблизительно так люди молятся? Я не знаю никаких классических молитв. Правда, раньше я умела медитировать. Может, попробовать сейчас? Следующие десять минут я сидела с закрытыми глазами и под гудение печки, словно мантру, повторяла про себя: «Аполлон Сминфей… Аполлон Сминфей…» Не знаю, сработал ли этот прием, но, когда я открыла глаза, снег на автостоянке искрился в тысячу раз ярче, чем прежде. А потом мир снова потускнел. «Маленький повар» открылся. Мне срочно надо выпить кофе.
Я допивала вторую чашку эспрессо, когда телефон завибрировал.
Патрик. «А ты ранняя пташка».
Я начала набирать ответ: «Знаю». Потом задумалась, как бы ввернуть шутку насчет того, что ранней пташке вроде бы положен первый червячок, но так, чтобы это его не напрягло. Никаких идей. В итоге я просто написала: «И?»
«Где ты?»
«Поваренок. У А2».
«ОК. Через 10 мин».
Неужели я на это способна? Но ведь другого выхода нет.
Я глотнула кофе и принялась ждать.
Вскоре он появился, одетый в свою рабочую одежду — черные джинсы и темно-красную рубашку.
— Ого, — сказал он. — Вот так сюрприз.
— Кофе хочешь? — спросила я.
— Хочу кое-чего другого, — сказал он, приподняв одну бровь.
— А, ну это-то тебе точно достанется.
— Где?
— Когда-нибудь занимался этим в общественном туалете?
Он улыбнулся и тряхнул головой:
— Господи боже, какая грязная мысль!
Я тоже улыбнулась: