Каменный пояс, 1976
«…МЫ МНОГОГО ДОБИЛИСЬ, ПРЕТВОРЯЯ В ЖИЗНЬ РЕШЕНИЯ, ПРИНЯТЫЕ ПЯТЬ ЛЕТ НАЗАД. КАК МЫ ДОСТИГЛИ ЭТОГО? ЗДЕСЬ НЕТ НИКАКОЙ ТАЙНЫ. ДЕЛО В ТОМ, ЧТО МЫ ПОСЛЕДОВАТЕЛЬНО, ОТ СЪЕЗДА К СЪЕЗДУ ПРОДВИГАЕМСЯ К ВЕЛИКОЙ ЦЕЛИ — ПОСТРОЕНИЮ КОММУНИСТИЧЕСКОГО ОБЩЕСТВА, И ЧЕМ БЛИЖЕ ЭТА ЦЕЛЬ, ТЕМ ВЫШЕ ЭНЕРГИЯ МАСС.
…НАШ НАРОД ГЛУБОКО ПОНЯЛ ПОЛИТИКУ ПАРТИИ И БЕЗОГОВОРОЧНО, ВСЕМ СЕРДЦЕМ ПОДДЕРЖАЛ ЕЕ. ПОДДЕРЖАЛ ДЕЛАМИ, УДАРНЫМ ТРУДОМ, ВСЕНАРОДНЫМ РАЗМАХОМ СОЦИАЛИСТИЧЕСКОГО СОРЕВНОВАНИЯ. В ИТОГЕ ЕЩЕ БОЛЕЕ ПРОЧНЫМ СТАЛО ЕДИНСТВО ПАРТИИ И НАРОДА, БЫЛИ СОЗДАНЫ УСЛОВИЯ ДЛЯ ТОГО. ЧТОБЫ ПРЕДСТОЯЩЕЕ ПЯТИЛЕТИЕ ОЗНАМЕНОВАЛОСЬ НОВЫМИ ДОСТИЖЕНИЯМИ ВО ВСЕХ СФЕРАХ.
В НАШИХ КАЛЕНДАРЯХ ЗАПИСАНО: 1976-й ГОД — 59-й ГОД ВЕЛИКОЙ ОКТЯБРЬСКОЙ СОЦИАЛИСТИЧЕСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ. ЭТО НЕ ПРОСТО СЛОВА. СЕГОДНЯШНИЕ СВЕРШЕНИЯ СОВЕТСКОГО НАРОДА ЕСТЬ ПРЯМОЕ ПРОДОЛЖЕНИЕ ДЕЛА ОКТЯБРЯ. ЭТО ЕСТЬ ПРАКТИЧЕСКОЕ ВОПЛОЩЕНИЕ ИДЕЙ ВЕЛИКОГО ЛЕНИНА. ЭТОМУ ДЕЛУ, ЭТИМ ИДЕЯМ НАША ПАРТИЯ ВЕРНА И БУДЕТ ВЕРНА ВСЕГДА.
…СКОРО, ЧЕРЕЗ ПОЛТОРА ГОДА, БУДЕТ ОТМЕЧАТЬСЯ 60-ЛЕТИЕ ВЕЛИКОЙ ОКТЯБРЬСКОЙ СОЦИАЛИСТИЧЕСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ. ШЕСТЬ ДЕСЯТИЛЕТИЙ — ЭТО МЕНЬШЕ, ЧЕМ СРЕДНЯЯ ПРОДОЛЖИТЕЛЬНОСТЬ ЖИЗНИ ЧЕЛОВЕКА. НО ЗА ЭТО ВРЕМЯ НАША СТРАНА ПРОШЛА ПУТЬ, РАВНЫЙ СТОЛЕТИЯМ».
Л. И. Брежнев.
Отчетный доклад ЦК КПСС XXV съезду КПСС.
СЛОВО НА XXV СЪЕЗДЕ
А. В. Коваленко,
первый секретарь Оренбургского обкома КПСС
МЫ ЖИВЕМ В СТРАНЕ ЛЕНИНА[1]
…В девятой пятилетке Оренбуржье стало огромной строительной площадкой. Освоено свыше пяти миллиардов рублей капитальных вложений. В строй действующих вступило более 100 промышленных объектов.
Директивами XXIV съезда КПСС предусматривалось создание в области нового крупного района по добыче и переработке природного газа, завершение строительства Ириклинской ГРЭС. Наша делегация рада доложить съезду: задание партии выполнено! В Оренбургской степи вырос современный газовый комплекс мощностью 30 млрд. кбм газа в 700 тыс. тонн серы в год…
С пуском комплекса мы увеличили производство газа в 22 раза и даем его сейчас примерно столько, сколько Франция и ФРГ, вместе взятые. Такие высокие темпы достигнуты за одну пятилетку. Трудящиеся области сердечно благодарят ЦК КПСС, лично Леонида Ильича Брежнева за огромную помощь в создании уникального газового комплекса в области.
На год раньше срока сдана в эксплуатацию Ириклинская ГРЭС мощностью 1,8 млн. квт. Вступила в строй четвертая доменная печь на Орско-Халиловском металлургическом комбинате с годовым производством полтора миллиона тонн чугуна. Строительство новых и широкая реконструкция действующих предприятий дали мощный импульс развитию народного хозяйства. Промышленность области досрочно выполнила план девятой пятилетки по объему реализации продукции. Объем промышленного производства за этот период увеличился на 58 проц., основной прирост продукции получен за счет повышения производительности труда. Неуклонно растет благосостояние трудящихся. За эти годы оренбуржцы получили 4,4 млн. кв. метров жилья. Каждая пятая семья справила новоселье. Увеличилась заработная плата рабочих на 24 проц., а оплата труда колхозников — на 27 процентов.
Новые перспективы экономического развития открываются перед областью в 1976—1980 гг….
В докладе Генерального секретаря ЦК товарища Леонида Ильича Брежнева большое внимание уделялось социалистической экономической интеграции. От Оренбурга до стран социалистического содружества почти три тысячи километров. Но расстояние — не помеха для дружбы и сотрудничества. Совместными усилиями стран — членов Совета Экономической Взаимопомощи на территории области строятся газопровод Оренбург — Западная граница СССР и Киембайский асбестовый комбинат.
Стройки СЭВ — это яркое проявление верности идеям марксизма-ленинизма и пролетарского интернационализма, это — социалистическая интеграция в действии, это — великая эстафета дружбы, школа интернационального воспитания наших народов, это — свидетельство великих преимуществ социализма. Мы хорошо понимаем всю меру ответственности за успешный ввод в строй этих объектов и делаем все для того, чтобы наши друзья быстрее получили оренбургский газ и асбест.
…Неоценимой заслугой Центрального Комитета, его Политбюро и лично Леонида Ильича Брежнева являются разработка и осуществление комплексной программы дальнейшего развития сельского хозяйства. Мудрость аграрной политики партии на современном этапе хорошо видна на примерах нашей области. За минувшую пятилетку капитальные вложения в эту отрасль составили 1,4 млрд. руб. Вступили в строй 23 животноводческих комплекса, 34 межхозяйственные механизированные откормочные площадки, 3 птицефабрики, элеваторные емкости на 400 тыс. тонн. Колхозы и совхозы получили 22 тыс. тракторов, около 11 тыс. комбайнов и много другой сельскохозяйственной техники.
Зерновое производство товарищ Леонид Ильич Брежнев назвал ударным фронтом. На решении этой главной задачи областная партийная организация сосредоточивала максимум внимания. Несмотря на то, что в девятой пятилетке область дважды подвергалась жестокой засухе, государство получило от оренбуржцев около 12 млн. тонн добротного зерна. Достигнутые в сложных условиях результаты еще раз наглядно показали великое преимущество социалистической системы.
Основными направлениями в развитии животноводства стали специализация, концентрация и кооперация. Пятилетний план заготовок по всем показателям выполнен. За девятую пятилетку продано государству больше в сравнении с восьмой: мяса — на 243 тыс. тонн, молока — на 412 тыс. тонн, яиц — на 738 млн. штук и шерсти — на 14 300 тонн. Увеличилось поголовье скота и повысилась его продуктивность. Широкое распространение находит эффективная технология откорма скота. С помощью промышленных предприятий построены межхозяйственные площадки для ежегодного откорма 160 тыс. голов крупного рогатого скота. Средний сдаточный вес одной головы крупного рогатого скота, откормленного на этих площадках, составил 396 килограммов и 86 проц. поголовья сдано высшей упитанности… Уже в прошлом году на площадках получен 21 млн. руб. чистой прибыли, затраты на строительство окупились за 9 месяцев…
Нашей партией и нашей страной пройден великий и славный путь. Уходят в прошлое годы, но с нами остается величайший опыт борьбы за коммунизм, за торжество идей марксизма-ленинизма. И теперь, когда Центральный Комитет партии поставил еще более ответственные задачи, мы твердо говорим, что приложим все усилия для успешного их выполнения.
…Работа съезда наполняет наши сердца гордостью за могучую партию Ленина. Мы живем в век Ленина. Мы живем в стране Ленина. И с Лениным в сердце мы будем идти вперед к победе коммунизма!
Д. П. Галкин,
директор Магнитогорского металлургического комбината имени В. И. Ленина
КУРС НА РЕКОНСТРУКЦИЮ[2]
Экономика страны в минувшей пятилетке развивалась динамично и достигла новых высот. Не составляет исключения в этом процессе и наша Челябинская область, край развитой индустрии.
Особенно хотелось рассказать о развитии черной металлургии — ведущей отрасли нашей экономики. Здесь произошли весьма значительные изменения.
По инициативе Леонида Ильича Брежнева ЦК КПСС одобрил почин челябинских металлургов по увеличению производства металла и повышению его качества. На каждом агрегате, в каждом цехе под руководством партийных организаций развернулось массовое движение за большой металл пятилетки.
Сегодня металлурги области с чувством исполненного долга могут доложить съезду, что на действующих агрегатах, проектная мощность которых, как правило, была уже ранее перекрыта, выплавка стали увеличилась на 5 млн. тонн, производство чугуна возросло на 2,2 млн. тонн, стальных труб — почти на полмиллиона тонн. Подсчитано, что строительство нового завода такой мощности обошлось бы государству по крайней мере в 1 млрд. рублей.
Магнитогорцы знают, с каким интересом Вы, Леонид Ильич, как Генеральный секретарь Центрального Комитета КПСС и как инженер-металлург, отнеслись к идее двухванных сталеплавильных агрегатов. Могу сказать, что эта идея усилиями ученых, инженеров и сталеваров воплощена в жизнь.
Сегодня на Магнитке пять таких агрегатов производят третью часть всего металла, выплавляемого 35-ю печами. А один агрегат в минувшем году дал рекордное производство — 1590 тыс. тонн. Это столько стали, сколько ее производила вся Магнитка в довоенном, 1940 году.
Таким образом, принятый партией курс на реконструкцию действующего производства на базе научно-технических достижений — курс правильный, наиболее выгодный и отвечает социальным и экономическим потребностям нашего развития.
В завершающем году пятилетки на комбинате произведено рекордное количество стали — 15 млн. тонн. За этой цифрой — самоотверженный, поистине героический и творческий поиск рабочих, инженеров, техников комбината, которые еще раз доказали свою способность выполнить любое задание партии и правительства. За этой цифрой — высокая коммунистическая убежденность, разносторонний духовный и профессиональный рост, социалистические принципы труда и жизни, вошедшие в кровь и плоть наших людей.
Наш большой друг товарищ Фидель Кастро в своей речи здесь, на съезде, очень точно подметил замечательную особенность нашей партии. У нее тот же дух, сказал он, что и в славные дни крейсера «Аврора» и штурма Зимнего дворца. Да, этим духом борьбы, штурма пронизаны сегодня трудовые свершения рабочего класса Магнитки, восьмитысячной армии коммунистов комбината — боевого проводника политики партии.
Многократно приумножив традиции первой пятилетки, Магнитка еще с большим энтузиазмом, чем в тридцатые годы, окрыленная перспективами дальнейшего развития, готова к решению новых задач, поставленных XXV съездом нашей партии.
Центральный Комитет КПСС поддержал предложение, а правительство приняло постановление о коренной реконструкции Магнитогорского металлургического комбината и улучшении бытовых условий трудящихся.
Понятно, что коренная реконструкция такого крупного предприятия — дело не простое и требует тщательной подготовки, комплексного решения многих проблем.
Прежде всего, о рудной базе и подготовке рудного сырья к доменной плавке. Дать доменщикам подготовленную шихту — это значит без строительства новых доменных печей получить дополнительные миллионы тонн чугуна. Мы считали бы целесообразным форсировать строительство крупного горно-обогатительного комбината на базе Качарского месторождения железных руд и начать добычу и подготовку руды в текущем пятилетии. По мнению специалистов, Качарское месторождение должно стать основной рудной базой Магнитогорского металлургического комбината. Это не только сбережет значительные суммы государственных средств, затрачиваемых ежегодно на перевозку миллионов тонн железорудного сырья на Урал с Курской магнитной аномалии и рудников Кольского полуострова, но и значительно улучшит обеспечение шихтой почти всех доменных цехов страны.
Наш многолетний опыт и исследования ученых дают основание поставить вопрос о более разумном планировании развития мощностей по различным способам подготовки сырья к доменной плавке.
Ввод основных объектов на комбинате начнется лишь в одиннадцатой пятилетке, но мы не намерены сидеть сложа руки и ждать. Как и в предыдущие годы, мы будем наращивать выпуск металла за счет интенсификации технологического процесса, реконструкции и модернизации действующих агрегатов, повышения производительности труда. Именно на это направлено предложение трудящихся комбината, высказанное при обсуждении проекта ЦК КПСС к XXV съезду. Наши специалисты и проектировщики украинского института Гипросталь предлагают реконструировать четыре доменные печи с увеличением их полезного объема на 20—50 процентов. Эту реконструкцию можно провести в период ремонта доменных печей при сравнительно небольших капитальных затратах. Выплавка чугуна увеличится на 1 млн. тонн в год. Это открывает дополнительную возможность для увеличения производства стали. И делать это следует на новой технической основе. Поэтому мы считаем целесообразным уже в этой пятилетке приступить к строительству кислородно-конверторного цеха. Наши прокатчики предлагают использовать имеющиеся резервы листопрокатных станов. Дополнительные капитальные затраты будут невелики, а выигрыш — 500—600 тыс. тонн готового проката в год.
Коллектив Магнитогорского металлургического комбината активно участвует не только в общесоюзном, но и в международном разделении труда. Достаточно сказать, что наша продукция экспортируется в 36 стран. В свою очередь мы все шире используем материалы и оборудование, поставляемые из-за рубежа. Особенно широко развиваются у нас международные связи с предприятиями братских социалистических стран — членов СЭВ, которые вместе с СССР последовательно осуществляют Комплексную программу социалистической интеграции. Мы все больше ощущаем положительные результаты проводимого партией курса на развитие экономических связей со всеми странами мира, которые хотят с нами сотрудничать…
СТИХИ И ПРОЗА
Людмила Татьяничева
МЕТАЛЛУРГ
Стихотворение
Я в космос не летал,
Но эта сталь — моя.
А это значит, помогал и я
Достичь тебе
Загадочной звезды,
Которую держал
В своих ладонях ты.
Я в космос не летал,
В грохочущей ночи
С любовью я ковал
Путей твоих лучи.
Я отдых отвергал
И годы напролет
Сто тысяч солнц впрягал
В твой чудо-звездолет.
Сильна моя ладонь, —
Сильнее, чем металл,
Чем стужа и огонь…
Я в космос не летал!
Кирилл Шишов
ПОЛИТЕХНИКИ
Повесть[3]
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I
Ясным июльским полднем 1958 года перед громадным десятиэтажным зданием стоял молодой человек. Светло-коричневые корпуса с просторными светлыми окнами и полированными плитами порталов контрастировали со вздыбленной, перекопанной траншеями и котлованами территорией институтской площади. Песчаные и кремнистые насыпи грунта, шаткие мостки через канавы и штабеля стальных труб прямо возле тесаных ступеней парадного входа свидетельствовали о незавершенности человеческого труда, которым поднялось на окраине города красивое, похожее на резной орган, здание с великолепными полуколоннами, устремленными ввысь. Они точно пели звучащую в камне мелодию молодости и веры в будущее.
И сам юноша тоже, щурясь на ослепительном солнце, напевал бравурную неосмысленную мелодию, в которой можно было услышать лишь одно: как я счастлив, как хорошо мне стоять в одной летней рубашке под жарким солнцем, как приятно быть молодым и сильным. Молодой человек носил по обычаю тех лет короткие, зачесанные набок волосы, стриженные на затылке и на висках под машинку, отчего кожа казалась особенно бледной на солнце. На нем были широкие мешковатые брюки, перетянутые в талии плетеным кожаным ремешком. В руке у него был модный дерматиновый чемоданчик, где хранились его конспекты, учебники из библиотеки, потертые несколькими поколениями студентов, и прочие принадлежности, с помощью которых он только что сдал свой последний экзамен на первый курс технического института.
Звали юношу, несмотря на его сугубо городское происхождение, по-деревенски — Терентием, а фамилия… Фамилия у него была необычная — Разбойников. Видно, поверил его предок ватажному атаману, утек с ним в бродячую шайку и, изловленный драгунами, кончил свой век в остроге, отчего и записали отпрысков-щенят диким прозванием. Сам Теша не стеснялся своей фамилии и имени, данного ему в честь деда, но в среде друзей именовался странной, почти безымянной звукописью «Тэдди», пришедшей на ум его товарищам по школе на уроках английского языка.
Терентий Разбойников, еще не остывший от возбуждения экзаменом, стоял, прислонясь лопатками к неровному сколу гранита, и уже начинал волноваться, что выражалось у него в покусывании губ и поминутном приглаживании шевелюры. Он ждал своего друга Артема, еще томящегося в душной аудитории, наполненной шелестом бумаг и тревожным шепотком студентов. Терентий живо представил себе нервную атмосферу, из которой недавно вырвался, почти шатаясь, в прилипшей к телу рубашке, и его передернуло от неприятных воспоминаний. Теоретическую механику он постигал с трудом, сбиваемый с толку перескакиваниями лектора с одной задачи на другую, никогда не решаемую в численном виде и доведенную лишь до дифференциального уравнения. Сам лектор — блеклый старик с пергаментным лицом и в обтертом до блеска шевиотовом пиджаке — вызывал у него необоримую скуку, ибо к тому, что был скрипуче-монотонен, он умудрялся еще и читать текст по выцветшим, пожелтелым карточкам, которые ловко скрывал, держа в ладони, отворотясь спиной к залу. Полное безразличие выражал и его редкий рассеянный взгляд, словно ушедший во тьму ньютоновских времен, где двигались без шума рычаги и загадочные валы, летели по предначертанным кривым артиллерийские снаряды и стукались друг о дружку литые шары. Но хуже всего было то, как старик преображался на экзамене, как с неожиданной энергией и зоркостью настигал малейшее поползновение к списыванию и спортивным броском устремлялся к виновнику, одной рукой ухватывая скомканный листок шпаргалки, а другой указывая прокуренным, никотинным пальцем на дверь. Легенды утверждали, что Кирпотину ходили сдавать по пятнадцать раз и что половина покинувших институт были его выуженным пескариным уловом, а как известно, легендами полна вся суматошная короткая студенческая жизнь, разделенная барьерами курсов, специальностей, немыслимого количества задач, упражнений и проектов… Терентию в этот раз повезло, как, впрочем, везло давно в жизни: задача была лишь вариантом уже решенной на консультации совместно с отличником курса угрюмым Шотманом, а вопросы по теории были описательными, на эрудицию. Теша смог даже припомнить эффектную надпись на могиле Ньютона «Теорий я не измышляю» на английском языке, что вообще было рискованно, но старику после решенной задачи можно было заливать и не это… Он сидел, как насупленный беркут, глядя исподлобья на задние ряды. Когда Терентий, иссякнув, замолчал, в ужасе ожидая известной всему потоку фразы «Полное отсутствие всякого присутствия», Кирпотин вдруг резко двумя пальцами выудил его зачетку из веера других на столе, небрежно поставил несколько крючков и захлопнул обложку.
— Следующий, — проскрипел он, и из бледных осовелых лиц, поднявших на него замученные глаза, принялся вытаскивать наиболее нерешительное, с бледно-лихорадочными пятнами предчувствия грядущего завала… Терентий, словно на ходулях, грохая башмаками об пол, вышел в коридор, потом — не отвечая на вопросы товарищей — прошел в уборную, и лишь там, наедине, в дымно-белесой курилке, облицованной больничным кафелем, раскрыл заветную зачетку. В графе «Термех, 56 часов, доцент Кирпотин» стояло «Посредственно»…
II
Строго говоря, такой оценки знаний в институтском регламенте не существовало, и Кирпотин ставил ее подчеркнуто-вызывающе, утверждая таким образом свою преемственность со старым поколением профессоров, когда-то воспитывавших в нем дух непримиримости к серятине и посредственности на скамье высшей школы. То было еще в годы ношения тужурок с серебряными молоточками и редкого появления в чубатой студенческой аудитории девических скромных кос или стриженых челок, на которые седые патриархи реагировали, как быки на красное. Николай Кирпотин — землемер из Тобольской управы — сидел на университетской скамье рядом со своими одногодками в потертых армейских френчах и писал на оберточной, со стружками бумаге простым карандашом, завидуя счастливчикам, слюнявившим химические карандаши американской фирмы «Хаммер». В сибирском землячестве, где его с первого курса выбрали казначеем, была крепкая спайка, и каждый, понявший хоть что-либо в лекции, должен был вечером в общежитии разъяснить это другим, закусывая честно заработанной таранькой или лежалым салом. Кирпотин — вечно голодный в юности — настигал упущенное с истовой тщательностью срисовывая с доски размашистые латинские буквы и быструю цифирь, которую темпераментные профессора с бородками и стоячими целлулоидными воротничками смахивали зачастую нарукавниками, зажигаясь темпом лекции и гробовой тишиной ошеломленной благоговеющей аудитории. Лихорадочная мечта достигнуть такого же небрежно-простоватого общения с великим миром интегралов, познать причину умного движения машин, что, поскрипывая штоками цилиндров, уже ждали его на далеких тобольских плотниках, — эта мечта железной хваткой усаживала его перед ночной чадящей коптилкой в общежитии, до синевы обгладывала ему подглазницы и скулы и приносила постепенно уважение и даровой харч у земляков. Правда, на последнем курсе, когда пошла мода на копания в прошлом, фронтовики пробовали плюнуть ему в глаза, тыча папашиной биографией, съеденным салом и купленным по случаю двубортным костюмом, но у Кирпотина хватило силы воли не срываться на взаимные обвинения, хватило такта без шума переехать с общежития на частную квартиру, где было не в пример спокойнее, и можно было всю ночь до утра заниматься чертежами не только для товарищей по землячеству, но и для всех, кто мог оценить его настойчивость, владение логарифмической линейкой и безукоризненность шрифта. Именно тогда зародилась в нем вера в свою особенность, подкрепляемая личным успехом, обилием заказов со стороны и умением находить общий язык с самим профессором Золотаревым, читавшим выпускной курс инженерных конструкций. Кирпотин умел не назойливо выспросить у профессора, бывшего наставником юношества еще в императорском имени цесаревича Алексея технологическом училище в Петербурге, как и на что направить свой разум, чтобы, имея диплом, не оказаться вне властного хода событий, не на подножке, а машинистом въехать в новую строящуюся жизнь, где справедливо сказано: каждому — по его способностям… А способностей и труда Кирпотину было не занимать…
Только потом что-то заколодило в его умело спланированной жизни. Природное стремление к трудолюбию и порядку наталкивалось на суматошную, перепутанную, как ему казалось, деятельность непонятных ему людей, среди которых часто встречал он своих земляков, пришедших с фронтов гражданской, взбулгачивших налаженное, всковыривающих заведенное исстари. Не было в профессорских лекциях места таким математическим законам, по которым можно было бы рассчитать деятельность своевольных порывистых людей, опережавших Кирпотина в жизни, и, ревнивый к чужим успехам, махнул он рукой на взбесившуюся, зигзагообразную жизнь инженера-практика, и ушел под сорок лет в преподавание милого его сердцу мира точных расчетных траекторий, изящных, решаемых прямым путем интегралов, эффектных задач с точными краевыми условиями…
И хотя читал он по газетам, как столбили себе памятниками заводы его давние однокурсники, как пускали они дизеля и роторы в немыслимые сроки, тайная ухмылка превосходства залегла в складках его старческого рта: уж кто-кто, а он ведал точно — не знали они доподлинных математических решений ни одной мало-мальски приличной задачи механики, нахрапом вскочили на холку жизни и не может из такого выйти ничего путного…
Поэтому и любил Кирпотин старую испытанную оценку «посредственно», выражавшую для него вызов каким-то другим, неясным для него силам торжествующей действительности. Ибо считал, что требовать надо с молодого поколения, где растут уже внуки бывших его сокурсников, и требовать вдвойне-втройне, не идя на поводу уклончивого ректората или деканата…
И хотя не имел Кирпотин ученой степени, тридцатилетний стаж преподавания во многих институтах страны заставлял руководителей молодого провинциального вуза молча мириться с его беспощадной системой оценки знаний. Тридцать — не тридцать, а процентов десять отсеивал частый бредень Кирпотина из института, не имевшего почти никаких гордых традиций, да и выпустившего пока с трудом чуть не более двух сотен инженеров…
III
Ректор института профессор Грачев сидел в своем обширном кабинете, отделанном достаточно скромно и деловито. Его стол — крепкий дубовый параллелепипед под зеленым шерстяным сукном — традиционно упирался боковой гранью в более длинный, тоже зелено-суконный свой собрат, сделанный по серийному заказу с полированными досками граней и углублениями для двух десятков пар коленей. Здесь, в кабинете, установленном по стенам шкафами с пока немногочисленными кубками и грамотами, проходили заседания ученого совета, решались неотложные административные дела и судьбы будущих командиров производства. Профессора Грачева — коренастого, низенького человека с властными, решительными манерами, полированной лысой головой и короткими пальцами — несколько огорчал тот факт, что пока институт располагал весьма скромными учеными силами. Расположенный в крае, где давно строились заводы, вуз должен был мириться с тем, что приезжали сюда столичные выпускники неохотно, преподавать соглашались немногие, ибо ни окладом, ни приличным жильем обеспечить их не было возможности. Грачев знал, что какой-нибудь машзавод или строительный трест предлагал куда более высокие ставки и отдельные квартиры, а потому он приглашал как совместителей местных командиров хозяйств, читавших лекции по вечерам, нерегулярно, постоянно отвлекаемых заботами сложных своих фирм.
Вот и сейчас Стальрев Никанорович Грачев, разложив папки на столешнице, решал сложную проблему обеспечения преподавательскими кадрами будущего расширенного приема студентов. Только что был сдан в эксплуатацию левый корпус — почти девятьсот квадратных метров, пахнувших свежей олифой, высыхающим деревом и эфиром. Предстояло разместить там три лаборатории, оборудование для которых уже полгода томилось в ящиках под брезентом во дворе, укомплектовать две кафедры, для которых пока не было ни одной значительной личности, кроме десятка молодых выпускников своего же института, оставленных после долгой переписки с министерством, Обещали также прислать остепененного заведующего из аспирантуры столицы, но как и где достать второго?
Стальрев Никанорович (имя его, данное в самом начале 20-х годов, обозначало «сталь революции») задумчиво очинивал ножичком разноцветные карандаши, что стояли в хромированном бокальчике письменного прибора. Профессором он стал, не достигнув сорока, будучи любимым учеником академика Страбахина — создателя теории легирования сталей отечественными ферросплавами. Рожденный в семье рабочего-металлиста на одном из демидовских заводов Урала, Стальрев Никанорович перед самой войной попал в столицу, но годы войны провел в Сибири возле электросталеплавильных печей подручным плавильщика и старшим мастером, занимаясь по вечерам в эвакуированном институте. Энергичный, целеустремленный молодой студент-вечерник обратил на себя внимание пожилого Страбахина уже на первых лабораторных, когда пытливо искал варианты химических составов смесей. Будущий академик, оставшись с небольшой группой сотрудников, рад был возможности найти единомышленников на производстве, чтобы проверить в промышленном масштабе способы плавления прочных броневых сталей. Он посвятил третьекурсника в сложный мир рекомбинаций и структуры атомов, увлек его необычной идеей экономного расхода компонентов, и вот уже, идя на риск, они сумели выдать первые десять тонн хромованадиевой стали на стареньких электропечах с динасовой футеровкой… На пятом курсе Стальрев защищает кандидатскую диссертацию одновременно с дипломом, а через три с лишним года — докторскую, имея признанным учителем самого Страбахина.
Конечно, не все гладко шло в прошлом у Грачева. Авторитет учителя и его результативность покрыли многие срывы молодого ученого: его резкость и решительность суждений, нежелание вдумываться в традиционные методы сталеплавления, пренебрежение к размеренному научному поиску. Сам не замечая, Грачев поверил тому, что ему удастся все, и целый ряд аварий, неудачных плавок пришлось списывать со счетов, подводя под заключение авторитетных комиссий особые мнения уважаемого Страбахина.
К сорока годам Грачев полюбил власть, даваемую ему научной карьерой и молодостью, любил он и рискованные решения, — черта, доставшаяся ему в характере от отца, уездного комиссара времен гражданской, затем директора ряда крупных заводов. Отец умер недавно. Будучи в столице, Грачев встречал в министерствах людей, которые при упоминании его фамилии делали значительные глаза и через весь зал шли к нему с рукопожатием, похлопыванием по плечу и протяжной фразой: «Крепкий был у вас отец, Стальрев Никанорович. Как говорится, кремень…»
И вот сейчас, сидя в кожаном, с волосяной начинкой кресле, Грачев досадливо морщился, глядя на кипу вопрошающих бумаг, требовавших осторожных, ограниченных рамками инструкций решений. «Превращаюсь в писаря», — думал Грачев, перебирая в памяти сотрудников института, которым можно было поручить руководство новой кафедрой. Одни были слишком молоды, другие — по-стариковски провинциально осторожны, третьи не имели должных степеней или хотя бы ученых званий. «Не поставишь же металлурга руководить строительной кафедрой», — думал он, тасуя машинописные бумаги с сиреневыми грифами министерств и ведомств. Наиболее подходил по стажу, конечно, Кирпотин, и Грачев догадывался о его устремлениях по тому, как тот, добровольно взяв на себя курс строительной механики, добросовестно тянул его, будучи механиком, а не строителем по образованию. Правда, доходили слухи о его ляпсусах на лекциях или при решении задач, которые вытаскивали на свет его молодые досужие ассистенты. Но что делать, иных людей, на которых можно положиться, пока не было…
И тут Грачев, которому среди бумаг попалась на столе актировка сдачи институтского корпуса, увидел подпись главного инженера треста Задорина — своего давнишнего знакомого. Он тотчас набрал номер телефона отдела кадров треста и, прокашлявшись, сказал: «Говорит ректор политехнического Грачев. Прошу справку — какое образование у товарища Задорина?». В трубке щелкнуло, и девический звонкий голос, пошуршав бумагами, ответил:
— Землеустроительный техникум, окончил в 38 году, Стальрев Никанорович.
— Дальше что в анкете? — перебирая пальцами грани карандаша, спросил Грачев.
— Дальше — служба в армии, ранение под Бобруйском, производитель работ в Каменогорске, начальник участка на заводе «Сельхозмаш» и наш трест…
— Когда стал главным?
— Пять лет назад.
— Изобретения есть, выставки, награды?
— Свидетельств два, в соавторстве с Чураковым. Выставка достижений — внедрение сборного железобетона в сельском хозяйстве. Серебряная медаль. — Девический голос был торжествующе значительным, и Грачев снова поморщился: аттестует начальника. Вот, мол, какие у нас именитые руководители…
— Спасибо, — поблагодарил он и, бросив фиолетовую трубку на рычаги, откинулся в кресле…
IV
Артем выскочил из дверей института, его круглые глаза под толстыми очками сияли восторгом:
— Ура! Сессия окончена! Победа! — приплясывал он от радости. Русые волнистые волосы его рассыпались в беспорядке, ворот тенниски со шнуровкой был расстегнут, а брюки пузырились на коленях, облитые чернилами авторучки. Терентий бросился обнимать друга, вслед за которым на крыльцо высыпала группа сокурсников — в разноцветных рубашках, кое-кто в галстуках с модными пальмами и попугайчиками, с чемоданчиками и планшетками.
— Расскажи, как там он тебя… — все в один голос.
И Артем, стройный, живой в движениях и мимике, принялся рассказывать, забавно копируя сухую педантичность Кирпотина.
— Он меня спрашивает три уравнения равновесия сил, а я два помню, а третье — начисто забыл…
Все сгрудились на крыльце, мешая проходить в двухстворчатую дубовую дверь с медными нашлепками. Жарко и душно было от асфальта.
— И как же ты?.. Не томи.
— А у меня память зрительная, знаешь, какая — во! В школе страницы запоминал. Я и спрашиваю: «Это вы в какой лекции читали, Николай Иванович? После задачи на три стержня с разрывной силой?». Он и расцвел. Бубнит: «В тринадцатой лекции, раздел третий, после задачи сорок четвертой»… Ну-ну. И чувствую, в самое его податливое место попал. Достал дед свои пергаменты, стал перебирать. Тут я и вспомнил всю схему, с ходу нарисовал и его надпись любимую «Sic». По-латыни значит «особое внимание».
Терентий представил себе пеструю от разноцветных мелков доску, которую с натугой поднимал Кирпотин, и как все задирали подбородки, срисовывая картинки, пока он размеренно ходил по рядам, заглядывая в конспекты. «Школярство», — подумал про себя, но мысль была мимолетной, и он уже присоединился к общему ликованию. Все разглядывали жирную надпись «отменно», которая обозначала у старого чудака высший балл, и Артем, поблескивая стеклами выпуклых очков, охотно пустил по рукам синюю новенькую еще зачетку с его чуть глуповатой фотографией стриженного под бокс десятиклассника…
Как давно это было — прошлогоднее тревожное лето, муки отца и матери, мечтавших о его музыкальной карьере, их слезы и рыдания. Мальчик — единственный сын обеспеченных, талантливых родителей — решил идти в строители. «Что ты будешь делать на стройке — месить грязь сапогами, ругаться с полуграмотными каменщиками?!.. — кричал на фальцете отец — пианист местной филармонии, автор трех десятков романсов и радиопрограммы «Мы любим классику».
— Воровать материалы и строить вам дачу, — язвил в ответ сын, упрямо набычась и засунув руки в карманы.
— Ну, шел бы на приборостроительный — там чисто, работа квалифицированная, все в белых халатах, — с надеждой тянула мать, прижимая батистовый платочек к глазам.
— Я имею аттестат зрелости. Понятно? Я созрел до собственного выбора, — сопротивлялся Артем, правда, не совсем уверенный в том, что правильно понял советы соседа по лестничной площадке — старого архитектора Серебрякова. Тот советовал идти в архитектурный, и лишь на крайний случай — в местный политехнический, на стройфак, если провалится на рисунке в МАрхИ. Но, жалея родителей, Артем выбрал сразу местный вуз, и теперь сражался на экзаменах, внутренне раздвоенный неполнотой своего решения.
И вот он — студент, почти отличник, если не считать четверки по математике. Конечно, по термеху могла быть и тройка, но верная память и тут не подвела его, и он был на верху блаженства. Впереди предстояла геодезическая короткая практика, и два полных месяца наконец-то свободного лета. Стипендия обеспечена, друзья готовы на любые авантюры…
Обнявшись, они шли по городу, размахивая чемоданчиками.
— Знаешь, мне Серебряков говорил, что у него много фотографий старого города! Давай двинем к нему, — предложил Артем. — Мы ведь должны знать прошлое…
— Чтобы могли лепить коробки из железобетона, — скептически сказал Терентий и указал на длинный ряд однообразных новостроек, что тянулся стеной, закрывая утлые серые бараки с разноцветными крышами из дранок, толя и неоцинкованного железа. Решетчатые башни кранов медленно несли на расчалках квадратики панелей — тусклых и одинаковых, горы досок желтели внизу, дымились черным густым дымом варочные котлы для битума.
— Ерунда, до того времени еще все сто раз переменится. Ты видал, какое роскошное здание Серебряков на Ильинке соорудил — всего пять лет назад. Можно, значит, было. Стили меняются, а архитектура остается. — Артем остановился у тележки выпить газировки и кивком предложил другу, но Терентий молчал. Он все еще переживал неудачу с экзаменом. В сущности, Кирпотин не задал ни одного вопроса, не опроверг ни единого слова — и все-таки «посредственно». Конечно, пересдавать ему бесполезно — вкатит два балла и запомнит на всю жизнь. Так что прощай, стипендия, до февраля. Мать будет поджимать губы, давая ему на обеды, и книг теперь не купишь в букинистике. Поступая в институт, Терентий думал, что все в его жизни теперь пойдет по-иному, по-взрослому. Однако привычная вчера парта сменилась аудиторным столом, вместо одного часа стала пара — и все. На дом только уроков не задают, но все равно учить надо каждый день, и чертить — прорву. За один курс десять семестровых по графике, да три отмывки каких-то римских палаццо да Кортона, палаццо Лоджий… И что такое его будущая специальность строителя — даже предположить трудно. Мать говорила: «Поступай — с квартирой будешь». Разве для этого стоит быть снова школяром?..
Терентий дождался, пока друг утолит жажду, и решил распрощаться:
— Слушай, Тема, мне еще в сад надо: помидоры полить. Сегодня, смотри, какое пекло…
— Ты — фермер, вот ты кто, Тэд. Куркуль и собственник, — провозгласил Артем, бесцеремонно забирая у друга нагревшийся на солнце чемоданчик. — Идем к нам, у отца гости будут и, чувствую, будет чем полакомиться. Балык уважаешь?
— Нет, я все-таки пойду. Сгорят помидоры. Мы ведь теперь с матерью на одну зарплату тянуть будем…
— Чепуха, — Артем был воодушевлен идеей званого обеда и непременным участием в нем друга. — Помидоры надо раз в три дня поливать, а то прокиснут на корню. Я в энциклопедии читал: они из Южной Америки, из пампасов. А насчет заработка — не тревожься. Я у отца тебе в филармошке такой калым найду — расцелуешь. Так что, идем, паруса на зюйд-вест и полный вперед…
Терентий вздохнул и нехотя побрел вслед за другом вдоль дороги с городскими, пушистыми от густого пуха, тополями.
V
Если бы друзья чуточку помедлили возле продавщицы газированной водой, они столкнулись бы нос к носу с человеком, вид которого неминуемо привел бы их в неописуемое смущение. Распаренный, жалкий Кирпотин остановился возле синей тележки с подтеками воды на пыльном асфальте, чтобы чуточку подкрепиться. Он тащил из магазина после экзамена полную авоську продуктов — молочных и кефирных бутылок, творожных промокших насквозь пакетиков, с которых капала ему на стоптанные туфли мутная жидкость. Из редкой сетки торчали во все стороны перья лука, морковные хвосты, и все это в сочетании с потертым черным пиджаком, усыпанным перхотью, со следами мела, выглядело нелепо и жалко. Впрочем, Кирпотин не обращал на свой вид никакого внимания. Во всем, кроме науки и семьи, он был рассеян и неловок. Вот и сейчас, дергая обтянутым сухой кожей, плохо выбритым кадыком, он глотал воду, не замечая, как фонтанчики брызг из-под мойки густо поливают борт его пиджака. Кто-то из очереди сжалился и обратил его внимание на это, отчего ему пришлось отойти в сторону и долго смущенно вытирать полу, комкая громадный клетчатый платок.
Кирпотин женился поздно, когда уже отчетливо и бесповоротно понял невозможность найти применение своим талантам в обычной жизни. До этого он работал плотинным контролером в Сибири, на реке Нюкжа, года три был сменным мастером в паровозном депо, потом — конструктором местного машзавода. И везде повторялось одно и то же — начальники люто начинали ненавидеть дотошного механика с университетским значком, с вечными советами и рацпредложениями, ради химерических целей которых надо было бы полгода срывать планы, лихорадить производство, а потом выплачивать ему — единственному — высокие премии. Идти же на любые соглашения, на контакты с начальством в совместной авторской деятельности Кирпотин никогда не желал. Надо ли говорить, что Николай Кирпотин и не помышлял о женитьбе, пока жива была его мать — женщина старых взглядов. Женился он в тридцать седьмом, женился на женщине намного младше себя, муж которой был увезен бог весть куда в глухой машине с зарешеченными окнами. В этом решении пригреть одинокую, измученную безвестьем женщину, ранее довольную собой, обильной жизнью и лаской, было у Кирпотина нечто непроизвольно-вызывающее. Он как бы оборонялся против тех, кто не дал ему права быть самим собой, кто хотел бы поломать его твердые прямолинейные взгляды, заставить его ловчить и соглашаться. Кирпотин, тогда еще первый год ставший ассистентом кафедры в Перми, решил, что настал его час, и вечером, зайдя с тихим стуком в комнату знакомого за три года общежития, где одна, без друзей и семьи, плакала по ночам Даша Широкова, сразу с порога предложил: «Едемте ко мне». И выложил на стол давние подарки матери — заветное кольцо, серебряные серьги и старинные браслеты с бирюзой, что ишимская казачка лелеяла для будущей, так и не увиденной невестки. Конечно, не сразу согласилась молодая жена инженера Широкова перейти в квартиру неудачника-ассистента. Еще долго ждала весточки от мужа, угрюмилась, когда молчаливый Кирпотин приносил ей в судках еду из столовки и ходил на рынок за проросшей к весне картошкой, да только не было никаких вестей, и даже ранее щедрые на хлебосольство бывшие друзья мужа встречали ее теперь холодно и отчужденно. Дело о взрывающихся паровых котлах системы Широкова рассматривалось в разных инстанциях, и нельзя было судить, как и чем оно кончится.
Потом началась война. Супруги, хотя и имели разные фамилии, а жили дружно и скромно, за притолокой жестоких событий времени, ростя единственную голубоглазую дочку Оленьку. Кирпотину было за сорок, считал он на заводе артиллерийские винтовые пружины и упорные откатные устройства, потому не трогали его, нагрузив сверх меры обучением молодых конструкторов из мальчонок-ремесленников. Спасали его и многочисленные изобретения, за которые он исправно получал пайковые премии, примерив, наконец, свой обиженный разум с властным и суровым велением времени. Даже медаль имел он в те годы, и нежно любил свое сокровище — кудрявую Оленьку с бледным прозрачным личиком, слабенькими кривыми ножками и вечными пузырями простуды на губах. Только она мирила его с несправедливостью судьбы, заставляла его молча тянуть лямку рядового институтского упряжного коня. Лекции он читал на начальных курсах, к выпуску не имел никакого отношения, и кем становились его бесчисленные студенты, делавшие дипломы на других кафедрах, не имел ни малейшего понятия. Даже в экзаменационные комиссии, за столы с алыми скатертями и пышными цветами, его не приглашали, хотя и стал он доцентом к полувеку жизни.
Кирпотин любил проводить с дочкой все свободное время. Даже теперь, когда она стала девушкой — стройной, тонконогой, обидчивой, со стриженой челкой, — он обожал ходить с ней в кино, не давал матери загружать ее помимо учебы никакой домашней работой и методично делал все сам: покупал продукты, готовил обед, мыл квартиру. Благо, рабочий день его не был нормирован, жил он недалеко от института, куда переехал по конкурсу в первый год основания, и успевал, пользуясь старыми конспектами, читать на четырех потоках, не теряя времени на переделку и исправление лекций в домашних условиях. «Ты — идеальный муж, папа, — в минуту откровения говорила ему дочь, — я себе никогда такого не найду. И наверное, не выйду замуж… Ты рад?»
И Кирпотин, прижимая к щеке пушистые, пахнущие модным шампунем, волосы дочери, только беззвучно плакал, не в силах выразить всю накопленную годами боль и нежность перед этой балованной, но чуткой сердцем, юной жизнью.
Вот и сейчас, очищая пиджак от подтеков, он думал, что бы сварить ему на парадный торжественный обед, посвященный получению аттестата дочерью. Наглаженная, чистенькая, она упорхнула с утра, сверкая белизной кружев воротничка и фартука, поскрипывая новыми туфлями на высоких каблуках, — и отец еле-еле успел убрать со стола, торопясь на свой обычный экзамен. Теперь, к пяти часам дочь должна ненадолго вернуться, отдохнуть перед выпускным балом, сменить форменное платье на новое, шифоновое. Еще вчера отец с матерью решили преподнести ей подарок — родовые Кирпотинские драгоценности с бирюзовыми камешками и червленым с финифтью серебром. Разве приносили они кому-нибудь плохое, думал Николай Иванович, про себя улыбаясь заранее смущенному лицу дочери при виде нового платья, подарков, а главное- — особому торту, рецепт которого он давно выписал на отдельную аккуратную карточку из картона. «Торт Верлибр», — шептал он про себя, размышляя, где ему еще купить миндальных орехов, корицы и не забыть сахарной пудры… «Да, главное — сахарная пудра», — думал старик, если так можно было назвать пятидесятисемилетнего человека, идущего под городскими тополями с тяжелой сумкой продуктов.
VI
День шел на убыль, когда Грачев, закончив неотложные дела, вызвал машину. До отъезда на дачу он хотел еще переговорить с глазу на глаз с Задориным, который ждал его в тресте. Легкой, упругой походкой ректор прошел по коридору, хозяйским глазом окидывая свежие красиво оформленные стенды по истории института, подготовленные к новому приему абитуриентов. Стенды были современными, с яркими пластиками, четкой бронзировкой надписей и алыми стрелами на карте, обозначавшими места разъезда выпускников. Особо были выделены портреты крупных руководителей, достигших солидных постов и званий. Правда, таких пока было немного, но ректор остался доволен: стенд внушал почтение, и «левые» деньги, истраченные на работу художников, пошли не впустую. Грачев знал, что многочисленные комиссии, проверявшие его работу, особо ценили внушительность и цифровой материал, выставленный на обозрение. В этом отношении он умел подать товар лицом.
Шоколадная «Волга» ждала у крыльца возле чугунной фонарной колонки, сделанной в александрийском стиле. Проект здания института делался в столице, и Грачев тогда еще, семь лет назад, вникал в каждую мелочь индивидуального произведения архитектуры. Не всегда его просьбы учитывались обидчивыми зодчими, скупились на добротную отделку и местные власти, когда он просил одеть камнем хотя бы три этажа и дать все подвалы с силовым армированным полом для размещения тяжелого оборудования, но в целом здание было не чета стареньким европейским вузам с их монастырскими клетушками аудиторий и жалкими лабораториями-сарайчиками. Институт, действительно, походил на дворец науки с мощными крыльями боковых корпусов, стремительным портиком центральной части и гранитным полированным фасадом. Жаль, что при утверждении сметы в министерстве срезали деньги и пришлось отказаться от башни с курантами. Всякий раз, отъезжая от крылатого орлиного здания вниз, к городу, Грачев чувствовал, как не хватает этой увенчивающей башни и золотых, со стрелками, курантов… «Да, опередили нас свердловчане, — думал он, — какую у себя красоту отгрохали…»
Машина шла по проспекту легко, словно невесомая, и, сидя по привычке, усвоенной от министерских товарищей, сзади, справа, за шофером, Грачев обдумывал, как повести ему разговор с Задориным — известным ему не то чтобы коротко, но достаточно хорошо, чтобы не ожидать от него подвоха или недопонимания. Задорин взлетел на гребне сборного железобетона, реконструировав всю базу треста на выпуск этого нового материала. Припоминая, Грачев сравнивал про себя факты, когда тот из обычного начальника участка взлетел, вытеснив на пенсию поочередно главного технолога и затем главного инженера, известных Грачеву с войны, как поборников металла, кирпича и дерева. Это они строили город в тридцатые годы, создав ряд неплохих кварталов, а после — в начале пятидесятых, отгрохали такие белоснежные Парфеноны кинотеатров с бронзовыми люстрами, гипсовыми виньетками и какой-то капустой, что с непривычки болели от роскоши глаза. Но, видно, силен был в экономике выпускник землеустроительного техникума, если даже в центральных газетах печатали его статьи о преимуществе сборного железобетона, где доказывалась рентабельность перехода на карточные одинаковые дома из серийных блоков. «Черт с нами, строителями, — думал Грачев, — может, и вправду «позолота сотрется, свиная кожа останется». Сам-то он жил в трехкомнатной квартире постройки тридцать второго года с таким коридором, что сын в пять лет еще катался на велосипеде, и в целом проблема сборки домов его мало интересовала. Сейчас ему важно было уяснить — насколько прочно сидит на своем месте Акинфий Задорин, какова его способность понимать собеседника с полуслова, подходящая для задуманной им цели…
Задорин встретил его по-дружески, несмотря на разницу лет. Седоватый, с мешками под глазами и оплывшей фигурой, он сидел за полукруглым столом с аппаратами коротковолновой связи, рычажками селекторов и разноцветными телефонами. Грачев сразу почувствовал, что размах у треста куда шире его скромного ректорского стола с бумажками. День заканчивался, и Задорин, искусно манипулируя переключателем, довершал разбор дня на участках. «Пять минут — и я ваш», — коротко, после рукопожатия, сказал он и подхватил на полуслове фразу из динамика:
— А я тебе говорю — пропарка слабая. Ты — технолог, а азбуки портландцемента не знаешь. Дай влажность девяносто семь…
— Коррозия форм велика, Акинфий Кузьмич. Не будет оборачиваемости, — пробовал возразить чей-то робкий голос.
— Я свою сталь знаю. Делай, что говорят, завтра подтверждение пришлю. Ясно?
Задорин щелкнул переключателем и откинулся от стола на кресло, вращающееся вокруг оси.
— Вот сижу, как диспетчер. Все чего-то боятся, жмутся, как воробьи в мороз…
— Новое дело всегда зыбко. Слышал я, четвертый микрорайон заканчиваете? — подчеркнул свою осведомленность Грачев.
Задорин вышел из-за стола, запросто сел рядом, показывая равность ранга собеседника, и охотно взял папиросу. После затяжки он с расстановкой сказал:
— Заканчивать-то заканчиваем, Стальрев Никанорович, а склоки не оберешься. Лаборатория министерства сварку под сомнение ставит. Понагнали дозиметристов, рентгеном пятый дом светят.
— Арматура, что ли, бракованная? Или сталь не кондиционная? — Грачев курил, осматривая кабинет, где стены пестрели диаграммами, графиками и генпланами районов города.
— Да сварщик у меня слабоват. Твой выпускник, Бахметьев. Взял со скамьи в управление, вам поверил — а он мечется…
— Что ж, с инженерами пока на строительстве туго. Помогаем, чем можем. Сами знаете — выше головы не прыгнешь, — ректор сознательно не переходил на «ты», помня о предстоящем сложном разговоре и неясности ситуации.
— Что там ваша институтская инженерия. Пять-десять лет надо, чтобы человек хоть мало-мальски отдачу давать начал. Бумажка, она и есть бумажка, — Задорин сердито покосился на диаграммы, где среди прочих висел плакат роста численности инженерных кадров, верхний процент которого не дотягивал до тридцати, — работаем с теми, кто тянет лямку и мозгами ворочает. А эти — пока детский сад… — и он ткнул недокуренную папиросу в хрустальную пепельницу. Грачев почувствовал, что сейчас самое время.
— Я ведь по делу к вам, Акинфий Кузьмич. Есть у меня деловое предложение, только не знаю, как отнесетесь.
— Говори мне, профессор, «ты». Чай, не первый год знакомы, помнится, и на банкетах встречались, и в один день награды получали, — Задорин стал добродушнее, желтое, одутловатое лицо его потеплело, тяжелые властные складки возле губ постепенно разгладились.
— Судя по всему, настоящий инженер в вашей конкретной области складывается годами?..
— Да это и в любой. Отец мой прорабом на Вотяковской ГЭС работал с американцами-электриками. У них через десять лет после колледжа экзамен на диплом сдавать допускают. И то не всех… — Грачев поморщился. Такая крутизна оборота его не устраивала.
— У них своя система отбора. Нам надо быть гибкими, и в то же время есть четкие обязательные программы…
— Вот то-то и оно, Обязательные… У меня они, с вашего детского садика, хоть про луну расскажут, а ГОСТов не ведают, чуть что — за линейку хватаются. Что же, выходит, Ивана Великого с логарифмами строили? Ведь пятьсот лет стоит!.. — И Задорин иронично пощелкал ногтями по крышке гладкого стола, в котором отражалась пятирожковая, лилиями, люстра кабинета.
Грачев не спорил. Он понял, что не с той стороны подошел к самолюбивому начальнику, все козыри которого лежали в опыте и природной смекалке.
— Но в наше время рост человека немыслим без этой, как вы говорите, бумажки. Вы с вашим размахом могли бы развернуться и пошире…
— Да чего мне пошире. Третий год в министерство зовут, а я не иду. Чиновником быть — не по мне. Тут я хозяин, люди знакомые, проверенные. У меня, по секрету скажу, своя старая наполеоновская гвардия почище любых инженеров. Все — с бригадиров рощенные. Курсы, конечно, кончали, как положено…
— И все-таки дипломы им бы не помешали, — снова вставил крючок Грачев, досадуя на непонятливость главного инженера.
— Дипломы?.. Это что же, в сорок лет их с мальчишками за парты сажать. Нет, дело у нас горячее, вся страна за опытом ездит. Завтра вот делегация из Тулы будет. Зачем их отрывать…
— А что если… — ректор на минуту помедлил, встал, пройдя мимо Задорина, сидящего, широко расставив крепкие, как футбольные мячи, колени, — если создать из таких людей особую группу?.. Ускоренный курс, например, за два-три года?
Он смотрел сейчас на Задорина из-за спины и видел, как тот круто наклонил голову, обнажив, точно коричневый ствол дерева, морщинистую, волосатую шею, широкие уши его были прижаты мочками к черепу, и весь он был бугристый, толстокожий, похожий на рабочего слона, каких Грачев видел в командировке в Индии прошлым летом.
VII
Друзья ввалились в прихожую шумно и демонстративно. Вернее, демонстрировал за двоих Артем, неистово нажимая сначала на кнопки звонка, потом, когда мать в переднике с суетливо-озабоченным лицом открыла дверь, он дико закричал: «Победа! Мы со щитом!» — и, приплясывая, ворвался в прихожую, где висели эстампы, лосиные рога и прочая показная дребедень. Мать, всплеснув руками, бросилась его целовать, а Терентий стоял сзади, держа оба чемоданчика и прислушиваясь к гулу голосов в столовой.
Артем, отбиваясь от матери, на ходу стаскивал тенниску:
— Рубашки готовы? Мне и Тэду — срочно! Маман, кто у нас?
— У папы кинорежиссер Богоявленский. Пожалуйста, не забудь галстук поскромнее, Темочка. Проходи, Теша, мы рады тебе…
Остроносенькая, хрупкая Мария Мироновна с робкими кудельками завивки, всегда со вкусом одетая, была домашним ангелом-хранителем двух легкомысленных импульсивных мужчин, опекала и обиходила их, успевая при этом быть сносным врачом районной поликлиники. Правда, работала она на полставке, но работу не бросала даже в трудные годы, когда Темочка был маленьким. Ее часто вызывали к больным по ночам, и Терентий, приходя в такие дни к другу, заставал дома полный развал, ругающихся мужичков и неразбериху. Сегодня все было прибрано, вычищено, и даже лосиные рога блестели новым лаком.
Пройдя к себе в комнату, Артем протянул другу шикарные полосатые брюки от импортного костюма и шелковую сорочку с янтарными запонками. Как ни отказывался Терентий, почти насильно завязал ему галстук и широкую желто-черную клетку.
— Богоявленский, знаешь, мировой старик. С самим Эйзенштейном работал… Не ударь в грязь лицом, Тетерев.
— Откуда он в наших краях? — причесываясь перед зеркалом, спросил Терентий. У Артема была своя комната — крохотная, с маленьким раскладным столом и диваном, но зато своя. По полкам некрашеных стеллажей, которые Терентий еще зимой помогал соорудить другу, стояли книги, любимые обоими: «История искусств» Грабаря, серия «Жизнь замечательных людей», Робеспьер, Делакруа, Мольер. Книги по математике и технике пока занимали скромное место рядом с альбомами живописцев-передвижников. Многое узнал в этой клетушке Терентий, и горячая дружба с Артемом была для него отдушиной после школьных соклассников, почти целиком ушедших в военные училища.
— Это долгая история. Как-нибудь расскажу… Ну, готов? Двинули…
Когда друзья, поздоровавшись, чинно вошли в столовую, разговор был в самом разгаре. За овальным столом вокруг самовара сидело несколько человек, среди которых Терентий сразу увидел выразительное шоколадно-морщинистое лицо Богоявленского с живыми навыкате блестящими глазами, хрящеватым аристократическим носом и величественной сизой лысинкой на темени. Старик был сух, поджар, узкоплеч, длинные пальцы его манерно держали мельхиоровый подстаканник с коричневым чаем, а под галстук была заправлена вышитая салфетка.
«С собой он ее, что ли, носит?» — мелькнуло непроизвольно у Терентия, ибо таких изделий сроду он не видел в этом доме. Кроме Богоявленского, был еще филармонический фотохудожник Семен — давно знакомый Терентию, оператор местного, только что открывшегося телевидения Миша Козелков и сам хозяин — белолицый, румяный Игорь Никитович Орлов, любитель поговорить, посибаритствовать в свободное время, а в целом — дьявольски работоспособный мужик. Терентий зимой часто ходил на его концерты, и ему они нравились, как и то, что Орлов не строил из себя непризнанного гения или провинциального светила. Просто он работал и жил только музыкой. «Не то, что я», — снова подумал про себя Теша, которого сегодня особенно удручала формальность и вместе с тем странная справедливость полученной оценки. Он снова с болью души начал колебаться в своем выборе, но не позволял этой мысли овладеть сознанием…
— И все-таки я не согласен с вами, уважаемый Игорь Никитович, — мягко и иронично, словно играя в поддавки с молодежью, которая преобладала в столовой, продолжал после знакомства Богоявленский, — джазовая музыка необходима нынешней юности. Бросьте пичкать их сухомятиной классики, растворите окно в мир сегодняшней европейской и негритянской музыки. Ведь не вас учить, как не принимали Прокофьева, потом Шостаковича, теперь — Армстронга и Гершвина…
Орлов, вся композиторская карьера которого строилась на благоговении перед святынями гармонии прошлого, сердито и потешно махал ладошками: «Оставьте, Павел Петрович, это какофония, издевательство над нервами и какой-то сектантский оргазм. Я слышу километры пленок, записанных нашими осветителями, монтерами и прочими «прогрессивными» работниками сцены. Но я не слышу ни единой мысли. Еще «Порги и Бесс» — это музыка. А дальше — маразм, издевательство…» Богоявленский, помешивая витой серебряной ложечкой чай, слушал Орлова, а глаза его озорно и заговорщицки блестели. Терентий безотчетно симпатизировал забавному старику, который явно провоцирует увлеченного Орлова. Это ясно. Было интересно, как повернется разговор, и друзья тихонько присели в дальнем конце стола, возле оставленных для них закусок и лангетов.
— Я не считаю себя столь компетентным в мелодике, но мне кажется — вы просто смешиваете школы. Есть школа гармонии, идущая от Баха и Гайдна, а есть самобытная, как резная скульптура Африки или японская графика, музыка иных рас и народов. Не будьте же педантом в застегнутом мундире — дайте ассонансу выйти на эстраду, в публику, и вы только обогатите свою же творческую палитру, дорогой.
— Позвольте, но это сразу станет эпидемией. Нет ни традиций, ни такта, чтобы воспринять. Вы посмотрите, как они танцуют безумные рок-н-роллы! — не сдавался Орлов, раскрасневшись и распустив чуть ли не до живота галстук-бабочку.
— О, я в юности любил танцы. Вы знаете, о моей чечетке писал даже Эйзенштейн, — живо и по-прежнему с иронией сказал Богоявленский, — сыграйте мне, коллега, и вы убедитесь, что любой танец нуждается в артистизме. В этом, кстати, я согласен…
И он поднялся из-за стола, вышел на мгновенно освобожденную для него территорию и встал в вызывающую позу. Фигура его, подвижная в суставах, как у сценического мима, приобрела графичность и напряженность. Первые такты музыки он стоял неподвижно, потом плавно повел ладонями по воздуху и задвигался быстро-быстро в ритме чарльстона, прищелкивая лакированными каблуками, мелькая узкими, очень узкими брюками, открывавшими его костистые лодыжки в фиолетовых носках. Друзья во все глаза таращились на это вызывающее чудо беспокойного танца почти семидесятилетнего старика, по-мальчишески озорного, с растрепавшимися редкими волосиками, с пощелкивающими фалангами пальцев.
— Видно, и впрямь старик был танцором, — шепнул Терентию Артем, подпрыгивая в такт на стуле, — во, класс показывает!
Потом Богоявленский перешел на рок, потом, не выдержав, сам проиграл Орлову несколько тактов незнакомого всем танца и, когда тот мгновенно схватил их, принялся летать по комнате, растопырив локти полусогнутых рук и змеясь узким телом, то приседая, то выпрямляясь. «Шейк а ля принстон», — в паузе выкрикнул он, и снова, меняя движения, прыгал по паркету под изумленными взорами присутствующих. «Позирует», — подумал про себя Терентий, и тут же ему на ум пришло, что старик похож на ребенка, которого долго держали взаперти и вот позволили побаловаться. И все-таки это было здорово, и все вразнобой искренне зааплодировали, когда Богоявленский, запыхавшись, свалился в кресло, обмахиваясь платком.
— Сдаюсь, сдаюсь, — забормотал Орлов, — с вашим талантом можно агитировать за стилизацию танца. Но это не может решить наш спор…
— Его решит сама жизнь, Игорь Никитович. Жизнь — великая штука, хотя начинаешь ценить, увы, под старость…
Все заговорили, обсуждая увиденное. Семка защелкал камерой, выбирая немыслимые позы и ракурсы, для чего ползал на полу, как кошка, и скоро никто не обращал на него внимания. Яркость человека, его какая-то мальчишеская игра удивили и обескуражили Терентия. Он привык к степенным, требовательным, отделенным неким барьером возраста и опыта, взрослым людям. Богоявленский походил одновременно и на шута и на мудреца — лукавого и скрытного, ироничного и нездешнего. Не решаясь прямо поговорить с ним в гуле компании, Терентий спросил Артема: «А что, он в городе у нас живет или проездом?»
— Сватают его, да он куражится. Сибаритствует пока в Свердловске, но есть вероятность… — И, не договорив, Артем поспешно бросился к режиссеру, которому Мария Мироновна уже успела подсунуть эскизные наброски обожаемого сына.
— Не надо, не надо, мама, — протестовал Артем, но рисунки уже пошли по рукам, и Терентий исподтишка наблюдал, как старик то хмурил брови, то, улыбаясь, кивал головой, перебирая листы ватмана. Темка рисовал, конечно, что надо, только до настоящего худкружковца из Дворца пионеров ему далеко. Факт…
— Вы знаете, что сказал обо мне К., — тут Богоявленский назвал фамилию всем известного кинопродюсера, — когда я делал пробные съемки на участие в его фильме в тридцать пятом году? «У этого молодого человека явно выраженная интеллигентная внешность, — заявил он. — Законсервируйте его лет на десять, и он станет уникумом среди наших актеров. Тогда он с лихвой окупит все невзгоды молодости…» И он не ошибся.
Добрая Мария Мироновна недоуменно смотрела на хитроватого старичка, полагая, что далее он выразится более конкретно об ее сыне, но Богоявленский подмигнул Артему и возвратил ему пачку рисунков.
— Я полагаю, вы меня поняли, молодой человек? Впрочем, я рад буду с вами познакомиться поближе… — и он встал, застегивая пиджак и протягивая всем руки на прощание…
— Ну как? — раздеваясь в своей комнате, спросил друга Артем. — Слыхал, как вуалирует старик? Тертый парень. На мякине не проведешь…
— И папашу твоего в дураках выставил, и тебя поддел. Чего проще, — буркнул сердито Терентий, но тут же внезапно добавил: — Когда к нему пойдешь, меня пригласишь?
— Ясное дело, дуплетом двинем, — ответил Артем.
VIII
Николай Иванович проснулся с тяжелой, гудящей головой, посмотрел на часы: было шесть утра. Он встал, сунув сизые ступни в шлепанцы, в пижаме прошел в другую комнату и увидел, что дочери еще нет. Лежали торопливо сброшенные будничные серые туфли из кожзаменителя, школьное платье со смятым, облитым вином, передником и сине-коричневый с прописной надписью тушью аттестат. Он взял негнущийся глянцевый лист в руки, долго, сощурив глаза, смотрел на написанные чьим-то каллиграфическим почерком цифры, и подбородок его со старческой отвислой кожей, седыми редкими щетинками и большой бородавкой на шейной мышце мелко задрожал…
«Вот и кончилось, — думал он, — детство у моей Олюшки. Улетит в дальние края… Будут зима, холод, редкие письма… Кончилось мое счастье — намазывать джемом торопливые завтраки…»
Кирпотин любил дочь до самозабвения. Если позволяли лекции, он встречал ее из школы и чувствовал, как она с каждым годом стеснялась вопроса подруг: «Это твой дедушка, Оля?»
Он хотел, чтобы дочь стала математиком. Массу книг по собственной программе он накупил ей, тщательно выбирая потрепанного Перельмана, Ферсмана, Вернадского у букинистов. Он ходил на уроки, ссорясь с учителями, сухо и неинтересно преподававшими, по его мнению, этот предмет, и несколько раз, пока дочь была еще не так осмысленна, переводил ее из школы в школу, пока она не взбунтовалась и не увлеклась очкастой биологичкой с ее бесчисленными вонючими ежиками, скользкими ужами и кашляющими морскими свинками. Пытаясь перебить ее страсть, Кирпотин математизировал биологические задачки, приносимые Олей из класса. Увлекшись, он даже написал и опубликовал в журнале «Биология» статью о механике живых организмов, где пытался рассчитать энергию скольжения, ползанья и ходьбы. Но все это было ради дочери.
Сейчас, держа в руках аттестат, он думал о том, как дочь сумбурна в своих увлечениях, из упрямства стала скрытна и независима и, видно, всеми силами будет стремиться уехать из дома. Придется брать дополнительные секции в обществе «Знание» или в заводском филиале института, ездить полтора часа на трамвае по вечерам, чтобы выкроить средства для Оли там, в другом городе — Свердловске или, может быть, в Ленинграде. Конечно, если бы он смог занять подобающее положение на работе, получить, наконец, кафедру на вновь организованном факультете, дело бы уладилось само собой. Но… и тут Кирпотин представил себе брезгливое, властное лицо ректора, его самоуверенную фигуру, манеру диктовать распоряжения и подчеркивать принадлежность к миру научной элиты, и понял, что вряд ли сможет и на этот раз побороть в себе чувство неприязни к руководству и ходить под страхом нагоняев или упреков в его годы. Нет, кафедра — это сотни бумаг, приказов, табелей, десятки самолюбий, с которыми придется считаться, да и не предложат ему — лектору младших курсов — руководить, памятуя его неуживчивость…
Он вздохнул и поплелся на кухню подогревать завтрак, ибо жена, умаявшись за день праздника дочери, спала в другой комнате, постанывая и зарывшись лицом в подушку.
Внезапно, когда Николай Иванович убирал со стола разбросанные остатки торта, в прихожей раздался звонок. Кирпотин от неожиданности выронил тряпку, не разобрав, был ли это звонок у дверей или телефон. Стараясь не шуметь, на цыпочках он подошел к двери и взглянул в глазок. Никого не было. Телефон на стене снова звякнул, и Кирпотин мокрыми руками схватил трубку, хрипло выдавив из себя: «Да, вас слушают…»
— Николай Иванович? Не разбудил? — Голос был сильный, с картавым «р», и Кирпотин мгновенно узнал ректора.
— Да… то есть нет. Уже восемь часов.
— Поздравить захотел. Слышал — у вас дочь закончила? Как успехи?.. — ректор говорил искренно, с какой-то необычной, неизвестной Кирпотину теплотой.
— Вчера выпускной был. Вот еще не вернулась. А чему, собственно…
— Ректор обязан все знать, Николай Иванович. У нас коллектив небольшой, а таких, как вы, единицы… Так что не по долгу службы — примите поздравления…
То, что именно Грачев позвонил в выходной день, означало для Кирпотина сверхъестественное явление. Никогда за годы работы его в этом институте ректор не снисходил до скромного рядового доцента, пусть даже его дочь получила бы золотую медаль, о которой мечтать не приходилось. Кирпотин поспешно думал, отвлеченно слушая мембранный стальной дискант, не случилось ли чего после его последнего экзамена. Бывали случаи, что студенты жаловались на жесткость его требований, на личную неприязнь. Кое-кто пытался оказать на него давление через коллег, но чтобы ректор — этот Зевс институтского Олимпа?..
— Спасибо, спасибо, — бормотал обескураженный Кирпотин, — вот какая приятная неожиданность. Вы, оказывается, знаете… Я и не предполагал…
Роберт Пенн Уоррен
— Николай Иванович, мы с вами люди не церемонные. Есть у меня в честь вашего события кстати одно предложение. Мы тут отдыхать собираемся, катнуть в Караидельку. У вас как планы на сегодня? Воздух, бор, грибы — устраивает?
Приди в зеленый дол
— Собственно, никаких планов… — Кирпотин знал, что предстоит уборка квартиры, потом жена собиралась сушить зимнюю одежду, и еще с дочерью как следует ничего не обговорено, но решил промолчать о такой прозе.
Любовь моя, приди в зелёный дол, Где стройный вяз шумит листвой И где шиповник, льющий аромат, Опять расцвёл — Там встретимся с тобой. Приди в зелёный дол.
ДЖОН КЛЭР.
— Ну и замечательно. Дарья Сергеевна, думаю, будет не против педагогической компании. Собирайтесь, я часам к десяти пришлю за вами машину… — в трубке загудело, и ошеломленный Кирпотин не успел возразить, оставшись стоять в прихожей в стоптанных туфлях, фартуке и с эбонитовой черной трубкой в руке, на которой от волнения вспухли голубые вены…
IX
Во глубине других сердец Любви подобной не сыскать: Отчаянье — её отец, А неосуществимость — мать.
ЭНДРЮ МАРВЕЛЛ[1]
Грачев считал, что с Задориным разговор в целом получился. Конечно, опытный главинж еще не раз все взвесит и обдумает наедине, но в таком деле, собственно, он не рискует ничем. Если и дадут кому разгон, так это ему, Грачеву, превысившему полномочия и министерские программы. Хотя кто не рискует в новом деле. Шутка сказать, дать за два года высшее образование заскорузлым умам прорабов и десятников, шарахающихся не то чтобы от интегралов — от десятичных логарифмов восьмого класса. Но с другой стороны, люди эти подлинные, а не бумажные инженеры, у них за плечами десятки, сотни объектов, в которых они знают на ощупь каждый кирпичик, каждую плиту. Что, на это разве мало ума надо — двинуть железобетон такой массой, наладить поток, вселить тысячи людей в два-три года в квартиры, которые раньше бы десять лет строили?..
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Грачев не сомневался в моральной правоте собственного предприятия, хотя было в подтексте их разговора с Задориным нечто такое, о чем они оба не упоминали. Опытный хозяйственник, Задорин понимал, очевидно, что не зря ректор берет на себя такую обузу. Не просто — из шаблонных программ, которые составлены кем-то сверху, выбрать немногое, так сказать, выжать сок, чтобы отвыкшие от учебы люди услышали, поняли и могли бы освоить сложную инженерную науку. Такое дело требовало ответного участия треста в нелегкой жизни института, и именно это было подтекстом разговора, о чем даже не упоминал Грачев. Давно жила в нем лелеемая мечта о проблемной лаборатории с крупным штатом, с действующими полупромышленными установками и не бумажными отчетами, полными умных, но бесполезных в производстве уравнений. Институт должен выдавать не отписки, которые потом годами надо проверять и доводить до кондиции в цехе, а готовые образцы, технологию, максимально близкую к цеховой. Он завидовал таким гигантам, как институт электросварки в Киеве или завод вагоностроения в Центроуральске. Там ученые были в двух шагах от поточных линий, их заводы были первыми и опытными. План не давил на освоение уникальных образцов…
Там, вдали, в пелене тумана и моросящего дождя, дорога, лес и облака над обрывом слились в сплошную грязно-серую завесу, словно хляби небесные обрушились на мир, чтобы потоками мутной воды смыть его весь без остатка; сквозь эту пелену она и увидела, как он бредёт по дороге.
Она сама не знала, давно ли стоит у окна, отведя ветхую тюлевую занавеску и глядя поверх двора и завалившейся изгороди на дорогу, бегущую вдоль ручья, превратившегося в бурное месиво красной, глины и пенистых водоворотов.
Именно поэтому Грачев желал ближе быть к строителям сейчас, когда его собственная научная работа вплотную подошла к выводу — металлургия крупных агрегатов должна внедрять новое лишь с максимальным доведением до готовности. Печи росли на глазах — вокруг, в Магнитогорске, Тагиле, Челябинске агрегаты достигали нескольких сотен тонн. Экспериментировать на них стало немыслимо, заводчане с упреком смотрели на ученых, бессильных направить ход плавок по заданной программе, и плавки одна за другой шли в брак. Машин, вычисливших бы все разбросы параметров шихты, флюсов, огнеупоров, пока не было. Нужны были микропечи, микропроцессы, на которые ни у кого не хватало смелости и средств…
Сперва она просто глядела на воду: у неё бывали дни, когда, засмотревшись на что-нибудь неподалёку, она забывалась, и взгляд её помимо её воли ускользал куда-то вдаль; а бывало и наоборот — ей казалось, что она смотрит на себя со стороны, издали, будто её собственный взгляд обратился в живое существо, которое крадучись, не спуская с неё глаз, подползает к ней все ближе и ближе.
Грачев смотрел даже дальше. Из собственных командировок за границу, из иностранной литературы он знал — качественные стали начали выплавлять в конверторах. Забытый когда-то в начале века бессемеровский процесс ожил, как Феникс, в свежей струе кислорода. Невиданные перспективы открывались перед редкосплавной металлургией, и нужно было в ближайшие пять-шесть лет получить в опытах требуемую сталь. Уже по данным Минчермета заключен договор с австрийцами на первый конверторный цех. Проблема стучалась в двери, а ни одного конвертора на Урале не было. Опережая производства и заводы, пусть с надрывом жил, пусть с риском выговоров, но он создаст плацдарм для ответа на вопросы о выплавке качественных сталей в конверторах. Школа Грачева может быть ничем не хуже столичных, если не лучше — ибо энергии и находчивости ученику Страбахина не занимать…
Сначала, она просто смотрела на ручей. Вода в нём бурлила и вздувалась подле скатившегося с обрыва валуна, и течение уносило белые с рыжими пятнами клочья, похожие на кровавую пену, что рвётся из ноздрей загнанной лошади. И, глядя на воду, она вспомнила, как Сандер, спасаясь от грозы, в диком азарте загнал кобылу; кобыла и шагом-то еле несла Сандера, а тут он мчался во весь дух, вот в воротах она и повалилась, на морде — белая с кровью пена, а Сандер высвободил ноги из стремян, вошёл в дом, вынес ружьё, на ходу вгоняя патрон, приставил дуло к левому уху кобылы и спустил курок.
С этими мыслями Стальрев Никанорович провел субботний вечер и даже во сне ему мерещилось в полусумраке цеха огненные водопады раскаленной стали, гул гигантских вентиляторов дутья и медленный, скрипящий поворот кованых грушевидных сосудов. Он стоял в спецовке возле желоба и, опаляя лицо, радовался и малиновой губчатой пене шлака, и тяжелому ровному потоку стали, что, рассыпаясь искрами, падал в дымящееся чрево ковша. Ему было хорошо от томящего жара.
Стоя теперь у окна и уставившись на воду, она вдруг услышала, что Сандер зовёт её. Зов шёл откуда-то из глубины пустого дома — не слова, а хрип, потому что говорить Сандер не мог уже несколько лет.
Нет, это ей просто почудилось.
Однако привычная последовательность и четкость мышления заставили его утром обдумывать более реальные, будничные проблемы, встающие перед ним после достигнутого с Задориным уговора. Векселя нужно было оплачивать, и оплачивать не ему одному — нужны были специалисты, составившие бы курсы лекций для необычного, уникального потока студентов. За лекторов выпускных специальных курсов Грачев не волновался: их предметы вчерне соответствовали уровню знаний производственников. Для людей, не знакомых со спецификой преподавания, это могло бы показаться странным, но Грачев хорошо знал — многое из того, что читалось на лекциях по математике, химии, термеху, физике и даже сопротивлению материалов, никогда не встречалось практикующими инженерами в деле. Выпускные курсы просто игнорировали часть общего потока лекций, использовали упрощенный матаппарат, и их могли бы свободно воспринимать выпускники техникумов, из которых, по уговору с Задориным, должна бы состоять первая группа. В состав группы, естественно, вошел и сам Акинфий Кузьмич, выговоривший себе право пропускать часть лекций ввиду занятости. Группа должна была заниматься с осени с шестнадцати часов по максимально загруженной программе дневного отделения, для чего трест был обязан увязать сроки планерок, бухгалтерскую оплату и множество сложных вопросов.
Странно, десять раз на день ей слышались разные звуки, но никогда она не могла разобраться сразу: на самом деле это или только чудится, нужно было время, чтобы все стало на свои места. Вот и сейчас, у окна, вцепившись в тюль, до того старый, что даже в этот сырой день он казался пыльным и пересохшим, она думала: «Как это сразу отличают действительное от того, что только чудится?»
Она поглядела туда, где завалилась та кобыла, — сколько лет прошло, ведь это надо же! — и ей снова показалось, что Сандер зовёт её. Но на этот раз она тотчас поняла, что ей только чудится, и обрадовалась: приятно так вот сразу разобраться в своих ощущениях. Внезапно у неё перехватило дыхание, и голова закружилась от радостного ощущения, которое иной раз накатывало, когда её взгляд уходил вот так за горизонт.
В трусах, волоча полотенце по грязному полу пустой квартиры — домашние были на даче, — Грачев обдумывал, кого бы можно было поставить во главе общих лекций, и тут он снова вспомнил о доценте Кирпотине — лично не приятном для него своеобразном педанте, который, однако, упорно противостоял всем давлениям и модным изменениям в программе высшей школы. Ходили слухи, что он читал лекции по довоенным конспектам, а студентов величал «граждане учащиеся», но это были детали. Главное, он методично изгонял из института лентяев, маменькиных сынков и увальней, из-за чего к дипломам подходили достаточно подготовленные и даже просто мыслящие пятикурсники. Грачев знал, что марка выпускников его вуза за последние годы выросла в глазах министерства именно из-за приличной общей подготовки инженеров, способных освоить весьма далекие от их прямого узкого выпуска новые специальности.
Она вдруг поняла, на что смотрит.
Из-за пелены дождя, затянувшей небо, лес и обрыв, нарушая привычную перспективу, так что далёкое стало казаться близким и близкое далёким, из-за этой мутно-серой завесы шёл к ней он, и даже не шёл, а плыл по воздуху, будто не касался земли.
Все это заставляло его, хотя и холодно, но лояльно относиться к чудаковатому Кирпотину. Нынче же такой человек мог просто выручить его в начатом деле и, если таковое устроит его лично, даже возглавить его. Грачев, скрупулезно отбиравший и изучавший личные дела всех преподавателей своего вуза, стал припоминать мелкие факты и детали, характеризующие Кирпотина.
Не зная, давно ли смотрит на него, она понимала, что уже прошло сколько-то времени с тех пор, как он появился; секунда ли прошла или вечность, трудно было сказать, потому что, когда глядишь вот так в пространство, со временем происходит что-то странное.
И она сказала себе: «Я вижу на дороге какого-то мужчину, и он идёт сюда».
Да, старик определенно чувствовал себя обойденным, обиженным. Начав деятельность в Пермском университете еще до войны, он добрался до доцента без ученой степени только в его, Грачева, институте, да и то по решению Ученого совета прежнего, до Грачевского, формирования. Тогда тот не мог еще определенно влиять на решения и проморгал неостепененного механика, что, как выяснилось, было весьма кстати. Конечно, диссертации ему при всем желании не защитить, но побыть лет пять заведующим кафедрой, видимо, он не прочь, раз взялся за строительную механику и суетится вокруг создания нового факультета…
Когда-то в незапамятные времена мощный поток воды прорезал здесь известковые породы и образовал долину. Поток превратился в ручей, стекавший с юго-западных холмов. Ниже ручей сворачивал на север. По сравнению с тем мощным потоком ручей был мал, но в половодье вздувался и с рёвом нёсся по каменистому руслу. На левом берегу его, к западу, высился серый известняковый обрыв, местами испещрённый чёрными полосами лишайника, кое-где поросший лесом. Против дома, сразу за ручьём, росли ивы, и дальше лес поднимался до самого горизонта, вот и сейчас клочья серого неба путались в голых чёрных ветвях дубов. Там, где стоял дом, правый берег был ровным и лишь в отдалении медленно полз вверх. За домом были когда-то поля, но теперь они заросли бурьяном да кустарником, а за полями, в тумане, лениво клубившемся и оседавшем на равнодушную почву, смутно высились горы. Меж ручьём и былыми полями лежала дорога. По этой дороге, с севера на юг, навстречу ручью шёл человек.
Все складывалось, как обдумывал Грачев, оптимистично: Кирпотин был способен тянуть, у него были струны, на которых можно играть, было самолюбие, которое способно разгореться, если на него подуть чистым кислородом… «Опять кислород», — уже весело произнес Грачев и, не колеблясь, набрал справочное…
Он не поднимал головы, хотя вода стекала ему за шиворот. Взор его был прикован к заострённым носам лакированных туфель, аккуратно погружавшихся в грязь: левый, правый, левый, правый. Невозможно было оторвать от них глаз, они шли все дальше и дальше по бесконечной дороге, которая, казалось, никуда не вела. У него не хватило бы слов, чтобы описать своё странное ощущение, будто всю жизнь, все двадцать четыре года, он идёт по этой дороге.
В жизни он не видал такого места: здесь всё, что случалось прежде, словно исчезло, будто и не было его. Девчонки, виски, машины, драки, наслаждение, которое он испытывал, стоя перед своим обнажённым до пояса отражением в зеркале, причёсываясь подолгу, пока волосы не заблестят как шёлк, — все блекло перед этой дорогой и этим дождём. Прошлого будто и не было, оно исчезло. Просто ты глядишь вниз, дождь течёт за шиворот, и лакированные туфли хлюпают по жидкой грязи: левый, правый, левый, правый.
X
Вот он и не сводил глаз с острых носков своих туфель: один за другим они погружались в красную глину, высвобождались из неё и снова погружались. Поглощённый ритмом ходьбы, он уже не испытывал ни страха, ни злобы, ни печали. Наоборот, чувствовал какую-то особенную силу и независимость. И говорил себе: «Анджело Пассетто. Я. Иду по этой дороге».
Потом бог весть почему он вспомнил Сицилию, Савоку, дымную кухню их ветхого дома на крутом берегу моря и увидел отца, скорчившегося от боли, с застывшим серым лицом и стиснутыми зубами, услышал его тяжёлое, натужное дыхание.
В девятом часу Терентий Разбойников возвращался домой из сада. Несмотря на то, что он встал в шесть и более двух часов таскал воду для полива, он не чувствовал себя утомленным. Он не был субтильного городского телосложения, а скорее наоборот — ширококостный, с сильными, развитыми мышцами, легкой походкой и мозолистыми от турника ладонями. Лицо его — продолговатое, асимметричное, с чистой и светлой кожей, вызывало ощущение открытости, приветливости, несмотря на некоторую природную стеснительность. Как и все быстро мужающие в этом возрасте юноши, он уже брился, с удовольствием сознавая в себе мужчину, безотчетно и страстно тянулся к женщинам, угрюмясь и замыкаясь в кругу своих сверстниц, среди которых не умел и не мог видеть достойных своего внимания. Былая классная среда с ее регламентом отношений, рангами отличников и отстающих, активистов и равнодушных вызывала в нем отчуждение, закрепощая здоровые инстинкты молодости, и в те школьные годы он не смотрел на мир, как сейчас: жадно и ожидающе, с трепетным волнением от постоянного присутствия в себе какого-то другого, незнакомого и, может быть, нехорошего человека. Этого человека он обнаружил в себе недавно, вовлеченный Артемом в среду городской молодежи, увлекающейся искусством, легким воскресным туризмом и дружеской болтовней на ранее не знакомые Терентию темы: о свободе воли по Герцену и Добролюбову, о разумном эгоизме по Писареву, о забытых поэтах. В этой среде были и девушки, конечно, более старшие по возрасту и курсам с других институтов, музыкальных училищ и даже из театров. Терентий жадно постигал не известные для него стихи Цветаевой и Пастернака, наперебой цитировал Кирсанова, в котором, впрочем, сам весьма слабо разбирался. Больше того — он пробовал так же сумбурно, затемненно и певуче писать, но все это было лишь для того, чтобы стать вровень с компанией, среди которой безотчетно тянула к себе его одна девушка — Соня Кривченко — невысокая темноглазая украинка с маленьким скуластым лицом, гладко причесанными и забранными в хвост волосами, пухлым капризным ртом, открывавшим при смехе ровные белые зубы. Соня была независимой, решительной девушкой, носила суконные, ладно скроенные брючки, свободную шелковую блузу шафранного цвета или глухой свитер крупной ручной вязки. Мода вязать появилась недавно, шерсть доставали невесть откуда, и было вполне в духе компании, собиравшейся по квартирам родителей, во время ленивого трепа неотрывно вязать длинные шарфы или свитера, посверкивая бабушкиными старинными спицами. Кое-кто вязал костяными крючками из пожелтевшей слоновой кости, вызывая молчаливую зависть окружающих.
Отец его умер одиннадцать лет назад. Он и думать забыл об отце. А вот сам он, Анджело Пассетто, жив и находится в местности, которую тут называют Теннесси, и шагает теперь по этой дороге, под дождём.
Соня была учительница музыки. Она когда-то окончила пять или шесть классов единственного тогда в городе музучилища, потом бросила и теперь учила по домам ребятишек за наличную плату, свободно располагала собственным временем и средствами, впрочем, весьма скромными. Говорили, что она безумно талантлива, что у ней блестящее фортепианное будущее, но ее строптивый характер и дрязги в семье не дали ей пока добиться того, чего она заслуживала. Впрочем, Соня никогда на вечеринках не играла, все ее таланты раскрывались в легком, чуточку показном опьянении, когда она, возбуждаясь, начинала сомнабулически, с расширенными зрачками, глядя на сиреневый огонек пунша, читать стихи символистов, от которых у Терентия кружилась голова, возникали в воображении странные, будоражащие образы и непроизвольно хотелось целовать эти крохотные, словно фарфоровые пальчики, обхватившие кофейную чашечку с дымящимся напитком. Он чувствовал неодолимую тягу оставаться с Соней наедине, шептать ей такие же возвышенные и хрупкие слова, от которых забываешь о времени, о пыльной пустой комнате с щелястыми полами, мутными стеклами и старыми платяными шкафами с фанерными, облупившимися створками. Комната Сони выглядела именно так, в ней не было ничего, кроме широкой крытой протертым ковром тахты и двух древних шкафов, набитых книгами, деревянной рухлядью треснутых статуэток, расколотых прялок, каких-то допотопных резных мисок и ложек. Отец Сони, которого Терентий видел лишь раз, — обрюзглый, всегда угрюмый мужчина средних лет — работал кем-то в оперном театре, не то старшим кассиром, не то заведующим рекламным бюро. И Соня всегда по вечерам пропадала если не в компаниях знакомых, то в театре — на балете, который она безумно любила, заставляя и Терентия выучивать бесконечные названия — па, фуэте… контрданс.
В кустах у ручья вдруг что-то зашуршало, и в то же мгновение, стремительным прыжком описав в полёте широкую дугу, над дорогой появилось какое-то животное. Все это предстало перед ним, как на картине: справа, на берегу ревущего ручья, — кусты, слева потемневший от дождя дом под двумя громадными кедрами, а впереди, над дорогой, взметнулось что-то живое. При всей стремительности своего полёта оно легко и плавно парило в воздухе. Анджело Пассетто сначала даже не понял, что это такое.
Все это было так непохоже на то, что окружало Разбойникова в школьные годы, так вызывающе богемно и волнующе, что он порой забывал, где он учится, кем готовится стать, ибо переход от класса к аудитории был для него, привычного к лямке учебы, незаметным и естественным. Казалось, вечно будет продолжаться эта игра в одни ворота: ему сообщали, он записывал, потом, чуть напрягаясь, отвечал, получал отметки в полном неведении, что и когда пригодится ему в жизни.
И вдруг вспомнил: Санта Клаус!
Правда, сегодня, омытый холодной колодезной водой, опьяненный ароматами раннего, не частого для него утра с запахами терпкой помидорной ботвы, наливающихся плодов яблонь и малины, он был способен более критически посмотреть на свой образ существования, и не мог в душе не укорять себя за бездеятельность. Учебный год кончился не блестяще, собственной программы чтения, где стояли серьезные труды по философии, он так и не выполнил: «Логика» Гегеля и «Пролегомены» Канта остались с закладками где-то посредине, широкие планы на сотрудничество в телевидении, куда его упорно приглашали, даже не начали осуществляться. А ведь, поступив на стройфак, он мечтал держать себя в железной узде, памятуя, что журналистом можно стать, лишь имея определенную вторую профессию. Строитель — это поездки, это перемена места, это новые люди и грандиозные события. Надо уметь описать это, выработать собственный почерк, стиль. Кто знает, не получится ли из него нового Кольцова или Нариньяни — кумиров Терентия по остроте наблюдательности и мастерству слова… Ведь они тоже вышли совсем не из газетной среды!
И уже ждал, что следом из-за кустов появится упряжка с санями, а в них — красноносый ухмыляющийся толстяк в красной шубе. Как в Кливленде перед рождеством, когда в сумерках на проспекте Евклида сияют витрины и музыка гремит так, что уже не слышишь собственных мыслей, и толкотня, и давка, и идёт снег.
Но тут не было ни музыки, ни давки. Ни снега. Здесь, под низко нависшим небом, было только это застывшее в прыжке существо. Выставив передние ноги прежде чем коснуться земли, оно завершало дугу своего прыжка там, где лежали остатки завалившейся изгороди. Но не успели изящные копытца достигнуть цели, как вдруг в воздухе что-то прозвенело, и Анджело услышал глухой удар.
Итак, Терентий ехал на подножке старенького пригородного поезда, раздираемый самоупреками и противоречиями. Бойкие колеса вагончиков выстукивали нехитрую мелодию, буферные тарелки звякали на ходу, и раскаленный диск солнца слепил глаза бесчисленными зайчиками на зеленой краске вагона, на поручнях и металлических переплетах окон, из которых торчали поющие взъерошенные головы… «Десятиклассники», — подумал Терентий, вспомнив как ровно год назад уехали они всем классом за город, жгли костры, откровенничали глупо и неинтересно, обижая друг дружку и хмелея от непривычной прохладной ночи и выпитого красного вина.
И увидел все ещё дрожащее древко стрелы, глубоко вонзившейся животному под лопатку.
Именно там он впервые больно и остро почувствовал, что не так живет, не то говорит, несясь на волнах общепринятого, легковесного и будничного. Прошел год, он повзрослел, но упреки не исчезли, как и та постоянная глухая тяга высказаться, раскрыться кому-то, кто бы его понял…
Олень опять взметнулся, уронив голову набок, но теперь его передние ноги неуклюже перебирали в воздухе, словно лезли по приставной лестнице в небо, гладкие копытца никак не могли удержаться на ступеньках и все соскальзывали, соскальзывали. Вдруг невидимая лестница подломилась. Олень рухнул на землю. Анджело Пассетто услышал крик и обернулся. Высоко над ручьём, у края полуразвалившегося висячего мостика, на фоне серого обрыва и серого неба стоял человек, державший над головой лук. Гортанный, прерывистый крик, который услышал Анджело, был его победным кликом.
Внезапно дверь в тамбур раскрылась, из нее выскочила растрепанная невыспавшаяся девушка в мятом цветастом платье с прилипшими соломинками на шее и в волосах. Кому-то в глубь вагона плаксиво прокричав, она ринулась в сторону Терентия, оттолкнув его, оторопевшего от неожиданности, секунду помедлила, прижимая к коленкам одной рукой вздувшееся платье, потом отпустила вторую руку и ухнула вниз, на коричневую, ржавую насыпь, ходко бегущую назад. Увидев, как она сразу беспомощно упала лицом вниз, Терентий, не раздумывая, отпустил сразу обе руки и ловко прыгнул, пробежав на спринтерской скорости по пологому откосу. Сумка с завтраком и двумя бутылками осталась чуть сзади, в лопухах, пыльных от заводских выбросов и буйно растущих вплоть до самой щебенки.
Охотник бегом спустился вниз по дощатым ступенькам и подбежал к оленю, ещё судорожно бившему нотами. Это был здоровенный мужлан в высоких сапогах. Пробегая мимо Анджело, он на ходу обернулся и крикнул:
Когда Терентий подошел к девушке, он увидел, что она плачет.
— Здоров, черт! Ловко я его, белобрюхого сукина сына!
XI
Анджело Пассетто стоял на дороге, держа в руке пакет в размокшей газете, чувствуя, как холодный дождь сквозь пиджак добирается до его тела. Охотник отбросил лук, ухватил оленя за заднюю ногу и потащил его на дорогу. Сперва туша подалась, но потом рог зацепился за остатки изгороди, и олень застрял. Охотник, кряхтя, тянул изо всех сил. Обернулся к Анджело.
Грачев предпочитал отдыхать в обществе равных ему по положению людей. На лесном кордоне он года три назад построил удобную кирпичную дачу с большой остекленной верандой, где стоял биллиард и где можно было отдохнуть в низких плетеных креслах. Гостям подавался терпкий кумыс в пиалах из толстой глазированной глины, можно было развлечься рыбалкой или просто побродить в поисках ягод под покровом густой листвы и хвои — словом, все здесь располагало к отдыху и забвению от суеты города.
— Эй ты! Давай-ка помоги!
Анджело Пассетто стоял в растерянности, не зная, как поступить. Он словно растворился в этой туманной серой долине, стал её частью. Он стоял, безвольно глядя в заросшее седой щетиной лицо охотника. Налитые кровью глаза требовали повиновения. Возможно, под этим яростным взглядом Анджело Пассетто и подчинился бы.
Сегодня, кроме Кирпотина, на дачу приехали по-свойски декан факультета Кукша — сутулый, тщедушный математик и преферансист с кустистыми бровями, лысым черепом и суетливыми движениями, рослый генерал в отставке, начальник кафедры Горюнов — громкогласный, с орлиным носом и неуклюжим полнеющим телом, любитель спиннинга и рыбацкой ухи. Был еще на правах местного жителя и хозяина здешних мест лесник Власьяныч — испитой, хлопотливый мужчина неопределенных лет, дочерна загорелый на солнце, в линялом пиджаке и холщовых брюках, заправленных в яловые добротные сапоги. Сапоги эти только что привез ему Грачев, точно угадав по размеру и добродушно не спросив платы, и Власьяныч, умиленный приобретением нужной и ноской вещи, суетился вдвойне, стараясь угодить важным ученым мужам, предчувствуя вечернюю выпивку.
Он оторвал взгляд от взбешённого лица охотника. Поглядел на дорогу. Пятьюдесятью ярдами дальше она сворачивала вправо и, следуя излучине ручья, уходила в лес. В лесу уже темнело. Обрыв там спускался в ущелье, за которым поднимались холмы. Над каменно-серым облаком, лежавшим в ущелье, небо начинало светлеть. Обрывки серой тучи слегка розовели, освещённые снизу солнцем, которое, должно быть, садилось там, в холмах. Облака были едва приметно тронуты рыжиной. Он представил себе, каково там, за ущельем, где раскинулась, наверное, совсем иная земля и над ней тихо светит закатное солнце.
Пока Кукша с Кирпотиным пропадали в лесу, утомляя свое зрение розыском мелких душистых ягод и время от времени жадно попивая кумыс из захваченной деканом фляжки, Власьяныч показывал генералу, которого особенно зауважал с прошлых удачных рыбалок, места, где в стоялых лесных бочагах водились щуки. Для настоящего заброса блесны из шикарного хитроумного спиннинга не хватало места, и лесник, ловко прицелясь, бросал грузило вручную, а генерал — в майке и подвернутых галифе — подваживал леску, не давая крючку зацепиться за мелкие водоросли и щучью траву. В садке уже плескались две приличные хищницы, разевая узкие рты в предсмертной истоме и временами лихорадочно ударяя хвостами по плетеной сетке. Лесник предлагал переломить им спинной лен, но генерал жаждал показать жене рыбу живьем, дабы подчеркнуть свое искусство, с какой он мгновенно подсекал и подхватывал из воды живность.
На мгновение Анджело Пассетто позабыл об охотнике.
— Товарищ генерал, не натягивайте, не натягивайте, она тут аккурат стоит, — шептал хриплым голосом Власьяныч, напряженно следя, как леска, пузыря воду, шла из глубины. Потом она резко дернулась в сторону, рванула, и Горюнов, от удара уронив фуражку, начал быстро разматывать катушку: «Есть! — командирским голосом выкрикнул он, — готовь тару, сержант!» Рыба ушла в глубину, и леска остановилась. «Травите полегоньку», — снова зашептал лесник, округляя белесые с выгоревшими ресницами глаза, — это она, злодейка, моих утят на прошлой неделе слопала. Должно, агромадная, стерва…»
— Кому говорю! — кричал тот. — Тащи его!
Но уже послышался другой голос:
Генерал, толстыми пальцами в рыжих волосах осторожно перебирая леску, добродушно цедил: «Ну, ну, давай, милая, вылазь. Нажировалась, пора и честь знать». Леса не поддавалась, и Власьяныч, оценив ситуацию, уже стянул сапоги, шевеля белыми рыхлыми пальцами ног. «Идтить?» — спросил он у командира. «Погодь, я сам», — генерал ловко скинул галифе, держа одной рукой натянутую струну, не охнув, сошел в воду и погрузился до плеч, сверкая медным, загорелым загривком. Подплыв, он нырнул, шумно выпустив воздух под водой, долго возился в глубине и, как тюлень, резко, с водоворотами, выгреб, отплевываясь: «Тащи!» — закричал он. Лесник быстро начал травить, увидев темное бревнообразное тело рыбы, нехотя идущее к свету: «Сом! Сом, товарищ генерал. Откуда он здеся?» Потом он с леской и сачком зашел до колен, нагнулся и через секунду перевалил в сетку тяжелое, с мутно-зелеными боками и белым животом туловище усатой могутной рыбы. «Славно порыбалили, — басил, одеваясь, генерал. — Ты, сержант, на каком фронте так подсекать наловчился?..»
— Не смей трогать, Сай Грайндер!
Анджело обернулся. В полумраке веранды, под застывшими кронами кедров, он увидел женщину. Вернее, бледное лицо, словно повисшее в воздухе. Фигуры видно не было: она терялась в тени.