– Собирались все Субейраны, причем у каждого из них имелись горшки, полные золотых монет, запрятанные по всему дому. С нами здоровались издалека и именно нам доверяли чинить крышу церкви…
– И крест на колокольне оплатил твой отец и сам же его установил. Видишь, я хорошо выучил урок… И отвечу тебе так, как всегда отвечаю: если все это в прошлом, не моя в том вина! Так распорядилась судьба!
– Это не так! – резко и громко возразил старик. – Судьбы не существует! Только бездельники ссылаются на судьбу! Каждый получает то, что заслужил… В том, что произошло, виноваты старики… Частично из-за гордыни, частично для того, чтобы не делить капитал, они переженились между собой: кузен на кузине и даже дядя на племяннице… Это плохо для кроликов и нехорошо для людей. Через четыре-пять поколений появился первый сумасшедший – мой двоюродный дядя Эльзеар; говорили, что он погиб на войне в семидесятом, а он два десятка лет провел в сумасшедшем доме. Две сумасшедшие, трое самоубийц. А теперь мы с тобой остались вдвоем, но я уже не в счет. Теперь Субейраны – это ты!
– И ты снова будешь уговаривать меня жениться… так вот, на этот раз я тебе задам вопрос: а ты почему никого за себя не взял?
Старик задумчиво покачал головой, словно ища ответа…
– Это мне не слишком подходит… Заметь, я об этом думал… Но не вышло… В конце концов, я отправился воевать в Африку как-то так, сдуру… А когда вернулся, то, конечно, ухаживал за девушками, как все в этом возрасте… Если б одна из них родила мне ребенка, я бы сразу женился на ней… Но такого не случилось. Я был как то прекрасное вишневое дерево, что у Англада: цветет дай бог, а плодов нет как нет… остался только ты.
– И что, ты хочешь, чтобы я вместо тебя женился?!
– Нужно, Куренок…
– Но почему нужно? ПОЧЕМУ?
Старик поднялся, открыл входную дверь, убедился, что никто не подслушивает, затем вернулся на свое место и вполголоса отвечал:
– А сокровище? Ты хочешь, чтоб оно пропало, сокровище Субейранов? Это ведь не банкноты, которые сожрут крысы. Это золото. Кубышка с золотыми. Да, сокровище! Оно у меня. По мере того как Субейраны уходили, самому старому раскрывалось место тайника, и в конце концов все собралось у меня! Я же передам его тебе, а кому передашь ты? Соседям? Или кюре? Или предашь земле? А наша собственность, занимающая четверть всех земель в Ле-Зомбре? За всем этим стоят бережливость, лишения, труд. И все это ты хочешь бросить на ветер?
– Ну разумеется, не хочу! Я золото люблю, – ухмыльнулся Уголен.
– А раз любишь, то не оставишь его без хозяина. Имея золото, наймешь слуг, до тех пор пока не подрастут твои сыновья.
– Дядюшка, мне кажется, ты витаешь в облаках… Род не может вот так взять и снова возродиться…
– Племянничек, однажды мы отправились по звуку набата тушить пожар в лесу Бускарл, а когда дошли до места, нам сказали: «Все закончено, пожар удалось потушить» – и все разошлись по домам… да только в полночь в набат били уже в четырех деревнях… Потому как одна искорка все-таки осталась. Красная такая, как твои волосы… Пошли, Куренок, в наш дом, дом Субейранов, будем ужинать под кровом наших дедов: он даст тебе совет.
* * *
За столом Лу-Папе поточнее определился со своими предпочтениями: он подумывал о сестре Эльясена, выносливой, как кобыла, и способной дать здоровое потомство; о дочери Англада, работящей брюнетке, за которой дадут приданое – Вала-де-Залует и часть концессии на использование излишка воды от фонтана, что могло бы позволить увеличить плантацию цветов; был у нее и дополнительный плюс – она заикалась, причем до такой степени, что почти никогда не открывала рот.
И наконец, была еще дочка Клавдия-мясника: предполагалось, что за ней дадут кругленькую сумму, поскольку отец обожал ее, а в придачу будут бесплатно снабжать круглый год мясом; владения мясника были не велики, но все шесть небольших участков, которые она должна была унаследовать, находились (с правом прохода по ним) на плоскогорье Солитер, гордости Субейранов. Этот брак мог бы положить конец застарелой вражде землевладельцев… Но было и одно «но»: Кларисса была девушкой образованной, она посещала городскую школу, а ведь известно – люди образованные не любят по-настоящему трудиться…
В общем, нужно было покумекать, пораскинуть мозгами и решить этот вопрос раз и навсегда.
Уголен почти не раскрывал рта, только пил стаканами черное вино с ароматом малины.
– Послушай, Папе, я тебя понимаю, но дай же мне немного времени…
– Скоро уже десять лет, как я веду с тобой об этом речь…
– Так серьезно – впервые… Послушай, дай мне еще год. И потом, позволь мне самому выбрать. Эти три не по мне.
– У тебя есть другая на примете?
– Может быть.
– Ты не хочешь сказать мне, кто это?
– Дядюшка, сегодня я перегрелся на солнце, много выпил, сам не свой. У меня такое впечатление, что я не в себе. Так что не спрашивай ни о чем. Поговорим об этом позднее.
– Хорошо, хорошо, – заулыбался Лу-Папе. – Ты мне нравишься, Куренок. Поступай как знаешь. Прошу тебя только об одном: выбирая жену, думай о детях.
– Что ты имеешь в виду?
– А вот что: не попадись на приманку – хорошенькую мордашку. Нам нужны широкие бедра, длинные ноги и большущие титьки. Выбирай жену, как ты выбирал бы племенную кобылу.
– Ну а если у нее к тому же симпатичная мордашка?
– Если это в придачу ко всему остальному, что ж, я даже за. Появится Прекрасная Субейранка, на которую мне будет приятно смотреть.
Уголен воротился в Розмарины к половине одиннадцатого; стояла полная луна, в ее зеленоватом свете все тени были чернее черного. Он одолел крутой подъем в Массакан, останавливаясь время от времени, но не для того, чтобы перевести дух, а чтобы подумать.
Поразили его вовсе не укоры Папе, и он ничуть не задумывался о долге продления рода. Его не отпускало утреннее приключение и то странное, что оно породило в нем с помощью, в общем-то, пустяка.
Как все же необычно было то, что малышка так быстро превратилась во взрослую девушку, а что она голышом танцевала в холмах, просто ошарашивало и вообще было чем-то из ряда вон выходящим. Поблизости могли оказаться лесорубы или браконьеры из Ле-Зомбре: обнаженная молодая девушка – это неизбежно наводит на всякие мысли…
Он не заглянул в Массакан, который покинул два года тому назад. Старая шелковица, безразличная и одинокая, мечтала о чем-то при свете луны. И вдруг ему померещилась на тропинке прежняя, маленькая Манон, с кувшинами следующая за ослицей. Он увидел ее как будто наяву… Остановился, потер глаза и проговорил вслух:
– Эй, Уголен, ты что, спятил?
А на подходе к Розмаринам он услышал мелодию, исполняемую на губной гармошке: невесомые звуки шелестели в оливковых ветвях…
– Да ты и впрямь спятил!.. Или скорее пьян! Что правда! – вновь сам с собой заговорил он.
Не зажигая лампы, он закрыл дверь на ключ, сбросил башмаки и вытянулся на постели, положив руки под голову.
* * *
К полуночи состоялся большой слет сов, вероятно, по поводу чего-то, представляющего для них особый интерес, судя по тому, как они порой все вместе принимались ухать.
Сквозь длинную щель в ставнях в комнату проникал лунный луч, высвечивая дорожку на голубоватых плитках. Голова Уголена была тяжелой, в ушах гудело.
«Он нарочно напоил меня, чтобы вырвать согласие. Но я не попался. Чихал я на сестру Эльясена. И на Субейранов чихал. Все они сдохли, Субейраны эти. И Папе сдохнет, и я. Всё это чепуха. В конечном итоге все всем недовольны».
Он шумно зевнул, повернулся на бок и вскоре заснул.
И тут же ему приснились танцующие девушка и козленок, но во сне маленькие позолоченные рожки были у девушки, она летала, расставив руки в стороны, как птица… Мало-помалу она приближалась к нему. Он бросился вперед, чтобы схватить ее, и проснулся от удара: он упал с кровати.
Послав в ночь несколько ругательств, он встал и стал нащупывать спички. Желтый свет керосиновой лампы отбросил тьму до потолка. Он потянулся, кашлянул, повернул ключ в замочной скважине и как был босиком вышел на террасу.
* * *
Хор сов смолк. Огромная луна так сверкала, что даже звезды по сравнению с ней казались не столь уж яркими.
Тени от олив были черны, в больших пятнах света посреди плантации красные гвоздики стали фиолетовыми, а белые – голубыми.
Засунув руки в карманы, опустив голову, он встал посреди цветов, поднял голову и с силой ответил кому-то:
– Вовсе нет, нет! Виноват тот, что начал. А кто начал? Ты. – Сделав несколько шагов, он снова заговорил. – И что это за мысль пришла тебе в голову – стать крестьянином? Что бы ты стал делать, если бы я захотел сделаться налоговым инспектором? Если бы пришел к тебе и заявил: давай! плати налоги, иначе продам мебель! Что бы ты ответил?
Он ухмыльнулся, пожал плечами и медленно побрел к дому.
…
– Худо одно: родник. Да, но, когда я это сделал, я тебя не знал… И потом, я хорошо подумал. Даже с родником ничего не получилось бы. Ну положим, с кукурдами еще что-то вышло бы, не спорю. Но вот затея с кроликами не могла окончиться добром. Я тебе по-дружески об этом сказал, но ты не захотел меня слушать.
Он вошел в тень от большой оливы и прислонился к дереву.
– Почему? Потому что, как только вместе собирается сотня кроликов, они подыхают от «вздутого пуза» или поноса. И учти, это долго не тянется.
…
– А пик Святого Духа… моей вины тут никакой! Это так со времен Иисуса Христа повелось!
…
– Ладно, ладно. Иногда я думаю, что должен был сказать тебе об этом. Я мог бы сказать: давай вместе выращивать гвоздики. Но ты бы не захотел. У тебя на первом месте были книги, статитика. Ну так ведь?
…
– Я тебе говорил: возвращайся в город! Прямо тебе об этом говорил. А ты ответил: я сам знаю, куда лежит мой путь! А ты не знал… путь твой лежал на кладбище!.. Тебе бы в сотню раз было лучше, кабы ты сидел на добротном стуле и собирал чужие денежки… Твоя малышка стала бы настоящей барышней и не танцевала бы голой в холмах… На что это похоже? И что с ней станет? Теперь вот ты смотришь на все это сверху… Ты должен понять, что я сделал это ради гвоздик… Не из злого умысла… Я ничего не имел против тебя, наоборот… Ты же видел, я никогда не прогонял их… Если бы они пожелали остаться на ферме, они и сейчас жили бы здесь… Они бы составляли для меня букеты, я бы им платил… Но одинокие женщины, что козы без собаки: из этого проистекает только всякая ерунда. И ничего путного выйти не может… – Он испустил глубокий вздох. – Ну, в общем, все это осталось в прошлом и не вернется, и что толку об этом болтать… Но могу тебе признаться: кровь ты мне попортил…
Он направился к дому, через открытую дверь наружу проникал желтый свет лампы.
– И может быть, еще попортишь… – прошептал он, опустив голову.
Однажды утром в мае Уголен спустился в Обань, чтобы забрать на вокзале ящики с саженцами, присланными ему Аттилио. Это были гвоздики сортов «альмондо», «Аврора» и «слава Ниццы»: сорта нежные, деликатные, требующие особого внимания и стоившие дороже всех других.
Он как раз открывал ящики в сарае, когда появился Лу-Папе.
– Куренок, мэр жалуется, что ты совсем забросил муниципальный совет, сегодня утром они решили, что чистить бассейн Пердри завтра утром будешь ты, Анж и Казимир.
Этот бассейн наполнялся водой из родника и за ночь в нем набиралось до сотни кубических метров. Каждые полгода его чистили, выгребая красноватые наслоения песка, сосновые иглы и опавшие листья, наносимые ветром.
– Чистить бассейн! – возмутился Уголен. – Ну уж нет! Взгляни на саженцы, которые я сегодня получил. Это лучшие из лучших, их нельзя заставлять страдать. Нужно немедленно посадить их, тут работы на три дня. Сожалею, но у меня нет времени чистить бассейн.
– Послушай: мы сейчас же примемся за посадку и будем этим заниматься до полуночи, если потребуется. Завтра утром в четыре снова возьмемся за работу. В восемь утра ты пойдешь чистить бассейн, а мы с Делией продолжим, в полдень ты уже вернешься…
– Ты думаешь, бассейн – это так важно?!
– Да, потому что ты слишком преуспел и отказываться не имеешь права. Это бесплатная работа, на благо всем. Товарищеская взаимопомощь. Ты не принимал в ней участия по крайней мере года три. Субейраны никогда от нее не отказывались. Завтра иди.
* * *
В этот день Манон оставила коз на попечение Бику и отправилась собирать руту на отроги Красной Макушки, которые нависали над ущельем Пердри. Вдали виднелось ослепительное море, отливающее оловянным блеском.
Усевшись под скалой, для того чтобы связать в пучки маслянистые стебли, она услышала голоса, которые поднимались со дна ущелья, многократно отражались от его стен и перекрещивались между собой, а затем скрежет лопаты по мелким камешкам; она забралась под можжевельник и стала наблюдать.
Трое мужчин с обнаженными торсами, с лопатами в руках собирали со дна бассейна красноватую грязь и выкидывали ее за борт. Она узнала Памфилия – он был одним из тех четырех, что несли гроб с телом ее отца, узнала Анжа, фонтанщика, имя которого было ей неизвестно: она несколько раз украдкой наблюдала, так что он не мог об этом знать, как он ставил силки из конского волоса на певчих дроздов в заброшенных оливковых рощах в Бадок.
У третьего на голове была холщовая шляпа, запачканная грязью, со свисающими на уши полями.
Эти трое, работая, вели беседу еще с одним человеком, разглядеть которого ей мешала большая смоковница, выросшая возле бассейна благодаря птичке, которая когда-то занесла сюда фиговое семечко. Ей показалось, что она узнала голос искателя золота.
Она отошла от края ущелья, сделала круг и затаилась в узком лазе, откуда можно было разглядеть этого человека целиком. Это был он. Он разминал в руке горсть грязи со дна бассейна и разглядывал ее в лупу.
– Немного смахивает по цвету на глину, но это не глина: не липнет, – облокотившись на древко лопаты, говорил Памфилий.
– Это бокситный порошок, – проговорил знаток пород, – довольно непрочная горная порода, минерал, содержащий железо и алюминий… Интересно, как он сюда попал…
– Да приносит родниковой водой после грозы… – отвечал Анж. – Часов через шесть-семь после ее окончания… Но в фонтан не попадает. Оседает здесь.
– У меня то же самое, – заговорил человек в шляпе с обвисшими полями, – когда всю ночь идет дождь, утром, часам к десяти, вода в роднике краснеет, а потом на камнях остаются следы, напоминающие пятна ржавчины…
Звук этого голоса смутил пастушку; работник снял свой грязный головной убор и вытер им пот с лица: она узнала рыжие кудри Уголена.
* * *
За истекшие со дня смерти отца четыре года она ни разу не видела Уголена, но в прошлом он занимал в ее жизни большое место… С детства он внушал ей необъяснимое отвращение, но, с тех пор как он забрал у них ферму, это отвращение переросло в ненависть. Правда, иной раз, лежа под сосной и вспоминая былые дни, она задавалась вопросом, была ли оправданна эта ненависть. Ее отец питал к Уголену дружеские чувства, тот часто помогал им: не дожидаясь просьбы с их стороны, предложил воспользоваться своим колодцем, в первый же день притащил черепицу, помог вспахать землю. Позднее опять же он нашел деньги, в которых они так нуждались, а в самую трагическую минуту именно он привез доктора.
Но в конечном итоге он же и воспользовался всем: жил под крышей, покрытой этой самой черепицей, владел возделанным когда-то полем; для того чтобы вернуть деньги, одолженные ее отцу, пришлось продать ферму, а главное, именно на эти, одолженные с его помощью деньги был приобретен порох и взлетел в воздух камень, который убил того, кого она так любила…
К тому же он нашел родник!
То, что этот болван с нервным тиком получил от Провидения воду, в которой оно так жестоко отказало лучшему из людей, было верхом несправедливости…
Иногда ей удавалось урезонить себя.
В конце концов, если вовремя не пошел дождь, если на голову отца упал роковой камень, если ее отец не нашел родник, это случилось не по вине бедного крестьянина. Если он сам нашел родник, в чем можно было его упрекнуть? Но все эти убедительные доводы не уменьшали ее недоверия и злопамятности, и она была уверена: то, что результат стольких его добрых дел был на пользу ему самому, указывало на умышленное вероломство.
* * *
– Это и правда ржавчина, поскольку это оксид железа! – сообщил искатель золота.
– В таком случае вреда это причинить не может, – заметил Памфилий.
– Даже наоборот! – воскликнул Уголен. – Мой дед всегда клал гвозди в кувшин с питьевой водой! Всем известно, ржавчина придает силы, потому как наполняет мускулы железом!
– А где находится ваш родник по отношению к этому бассейну? – поинтересовался искатель золота.
– Как это, по отношению?
– Он ниже или выше?
– Трудно сказать…
– Сдается мне, лощина Розмаринов чуть выше, – предположил Анж.
– Вполне возможно, что вода в деревню поступает из этой лощины, и родник Уголена – это один из выходов на поверхность тех же подземных вод, то есть питающая его вода протекает по тем же залежам боксита… А вообще, встречаются ли такие красные камни в этих местах?
– Иногда, – ответил Памфилий. – Но размером не больше ореха.
Манон случалось находить такие камни. Она отыскивала их для своей пращи, поскольку они были тяжелее обычных и их можно было зашвырнуть дальше. Они часто попадались ей в долине Рефрескьер, и она знала, что их приносят дождевые потоки откуда-то издалека.
Послышался далекий колокольный звон. Он доносился из Бастид-Бланш.
Уголен сосчитал удары:
– Десять часов.
– Вот так штука! – забеспокоился Анж. – Я обещал пустить воду не позднее полудня!
– И что? В полдень и закончим! – успокоил его Памфилий.
– Вот именно это меня и беспокоит, – отвечал Анж, – на то, чтобы наполнить бассейн до нужного уровня, требуется час, только тогда вода потечет по трубе. А еще полчаса уйдет на то, чтобы она дошла до деревни! За работу! Поднажмем! Эй, Уголен, лови метлу!
Искатель золота встал.
– Господа, мне весьма приятно находиться среди вас, однако долг призывает меня в мэрию.
– Но по четвергам у вас ведь нет занятий в школе? – сказал Памфилий.
– Конечно нет! Но не забывайте: школьный учитель обязан быть секретарем мэра! Господин мэр ждет меня в половине одиннадцатого для чтения и обсуждения «Журналь офисьель»!
Манон была разочарована. Это был вовсе не искатель золота… Это был школьный учитель, может быть из Обани. Может быть, даже из своих, деревенских… И все же он что-то из себя представлял. К тому же он рассуждал о минералах таким приятным голосом…
Вдруг она вспомнила о ноже, который надеялась оставить себе под тем предлогом, что не нашелся его владелец. Но владельцем ножа являлся тот, кто был сейчас перед ее глазами, – школьный учитель… Она сделала несколько шагов назад, чтобы ее не было видно, и достала из холщовой сумки свою находку, которая ей так понравилась. Поцеловав отполированную никелированную ручку, она бросила нож, и он упал в заросли дрока за спиной своего хозяина.
Послышался шорох ветвей, затем лязгающий звук. Уголен поднял голову.
– Э-э! В нас бросают камнями! – сказал он.
– Это не камень, – возразил Памфилий. – Как будто вспышка.
– Ой-ой-ой! Если тебе мерещатся вспышки в девять утра, стало быть, ты уже на рассвете приложился к бутылочке! – стал подтрунивать над ним Анж.
– Клянусь могилой своих родителей, я выпил только чашку кофе, перед тем как прийти сюда, – торжественно заявил столяр.
Учитель пошарил в кустах, наклонился, поднял что-то и удивленно протянул:
– Да это же мой нож!
– Надо же! Вы его потеряли? – спросил Памфилий.
– Я потерял его в холмах четыре или пять дней тому назад.
– Вы шли по этой дороге?
– Точно нет, я впервые в этой лощине.
– Вот диво-то, – молвил Уголен.
– Подумав как следует, я понял, что мог потерять его только недалеко от старой овчарни, где завтракал в тот день, когда наткнулся на коз без пастуха…
– В таком случае это пастушка вам его бросила. Она видела, как вы ели, нашла нож и вернула его вам! – рассудил Памфилий.
– Что, что? Ты хочешь сказать – Манон? – переспросил Уголен.
– Ну да, Манон, дочь горбуна, – отвечал Памфилий. – А кто же еще?
Учитель поднял голову:
– Вы думаете, она прячется там, наверху?
– Как бы не так! Наверняка ее уже и след простыл! – отвечал Памфилий.
– Жаль, я бы хотел поблагодарить ее! – произнес учитель.
– Как же, как же, – хитро подмигнув остальным, проговорил Памфилий, – чего естественнее. Поблагодарить, а может, и поцеловать?
– Уже поцеловал! – отвечал учитель. – После того что вы мне о ней рассказали в прошлый раз, она мне приснилась, и, черт возьми, признаюсь, я несколько раз поцеловал ее!
– И она вам позволила? – задал неожиданный вопрос Уголен.
Памфилий покатился со смеху.
– В моих сновидениях еще ни одна женщина мне не отказала! – важно произнес учитель.
Манон почувствовала, как заливается краской от смущения. Она вскочила и бросилась прочь.
* * *
Спрятавшись под свисающими до земли ветвями старой смоковницы, она сидела, обхватив колени, и думала об учителе, который не был даже искателем золота и который в таком легкомысленном тоне говорил о ней.
Со дня ее рождения только один мужчина целовал ее лоб или волосы – ее отец. Молодой чужак, приехавший из города, отличался неслыханной самонадеянностью!
Он говорил о ней с шокирующей бесцеремонностью, открыто поведал о столь смелом сне, что вдвойне увеличило непристойность его поведения. Впрочем, эта история со сном немного беспокоила ее. Батистина утверждала, что проникать в сны других людей – весьма опасное занятие. Пока вы спите, они зовут вас, заманивают, вынимают из вашего тела дух, и, когда вы входите в их сон, вы уже не можете защищаться; она даже привела пример одной девушки из ее родной деревни, которую влюбленный в нее молодой человек каждый день призывал в свои сны, в результате чего та родила младенца, не понимая, как и почему это произошло. Манон не верила во все это по-настоящему, но все же учитель сделал так, что ее тень побывала в его спальне, целовал ее, сжимая в объятиях, и это может повториться нынче же вечером… Но она тут же успокоилась: он ведь никогда не видел ее! А значит, это была не она, а некое существо, которое он вообразил себе по описаниям других…
Значит, в деревне ею интересовались и говорили нечто такое, что заставляло молодого человека видеть ее в своих снах, – это доказывало, что ничего худого не говорилось. Но кому до нее было дело? Может быть, Памфилию, который казался не такой деревенщиной, как другие. Однако ни он, ни кто-то другой не повстречался ей с тех пор, как произошла трагедия, а ведь тогда она была ребенком!
В конце концов она пришла к выводу, что какой-то охотник из деревни, затаившись в ожидании куропатки, увидел ее… И вдруг ей припомнился тот день, когда она купалась в долине Рефрескьер: кто-то явно шпионил за ней, а когда она заподозрила неладное, бросился наутек, о чем она могла судить по волне, всколыхнувшей заросли дрока. Но кто это мог быть, она и представить себе не могла. Зардевшись, она рассмеялась и спрятала лицо в ладонях.
* * *
В это время Уголен с лопатой на плече спускался к деревне, следуя по тропинке за Анжем и Памфилием. Мысли его крутились вокруг наглости чужака, произнесшего нечто, недостойное звания учителя.
«Во сне все легко… Я тоже порой вижу ее во сне. Но я вежливый, даже не заговариваю с ней… А этот воображает себе, что целует ее, а она не против! Он наверняка имеет на нее виды… Хотел бы позабавиться… Пользуясь тем, что у нее нет отца… Нужно проследить за этим… Я слегка виноват в том, что она живет в холмах… В память о покойном господине Жане я должен позаботиться о ней…»
Неделю спустя, сидя в старом доме Субейранов за накрытым к ужину столом под лампой, Лу-Папе сказал:
– Куренок, мне кажется, последнее время ты как-то спал с лица, того и гляди отощаешь так, что штаны станут сваливаться…
– И то правда, у меня совсем пропал аппетит, – согласился Уголен, – я думаю, что виной всему это вещество, яд, который я распрыскиваю каждый вечер, чтобы защитить гвоздики от паутинного клеща.
– А почему вечером?
– Потому что этот раствор при дневном свете разлагается, теряет всю свою злость. Потому-то я часто ложусь спать за полночь.
Лу-Папе проглотил горошины, которые до этого долго пережевывал беззубым ртом, и запил их белым вином.
– Послушай, Куренок, раз уж тебе приходится работать допоздна, не стоит приходить сюда ужинать, ты на этом теряешь больше часа. Вот как мы поступим: я сам буду приходить к тебе в полдень и приносить еду на двоих. А после полудня стану помогать тебе и оставлять ужин. Так ты сможешь ложиться раньше…
* * *
Уголен и правда до полуночи ухаживал за гвоздиками при свете фонаря, однако он врал, говоря, что «вещество» боится света: на самом деле он работал по ночам, чтобы наверстать часы, упущенные утром, поскольку каждый день покидал Розмарины к шести утра, а возвращался только к полудню. Делии он объяснил, что по утрам работает на заброшенном винограднике, принадлежащем Лу-Папе, надеясь возродить его к жизни, но попросил не говорить об этому старику, чтобы во время сбора урожая огорошить его сюрпризом.
Встав утром со своей лежанки, он тщательно мылся, пил кофе, клал в заплечный мешок отборную луковицу, кусок хлеба, пропитанного оливковым маслом, и по утреннему холодку отправлялся в путь.
Для начала он обходил две дюжины своих ловушек, расставленных на склонах над Розмаринами. Каждый день попадались несколько черных и певчих дроздов, красногузок, сорокопутов, зябликов. Опасаясь встречи с жандармами, он рассовывал птиц по карманам, прятал под рубашкой, затем поднимался до План-де-л’Эгль и устраивался в можжевельнике на краю гряды, над Бом-дю-Плантье.
К семи утра из пещеры выходила Манон, выпускала из сарая коз и отправлялась с ними либо на одно из плоскогорий, либо в одну из ложбин, смотря по погоде.
Уголен издали следовал за ней с осторожностью охотника. Он дожидался, когда она удалится на некоторое расстояние, после чего пробирался под кустами до гарриги и обходил ловушки, которые она натянула. Обезвредив очередную ловушку, он помещал в нее мертвую, пойманную им самим птицу и, смеясь от удовольствия, как настоящий знаток, искусно придавал трупику то положение, которое характерно для агонии.
Не забывая старательно замести свои следы, он делал крюк, чтобы незаметно добраться до плоскогорья Жас-де-Батист, которое расположено выше, чем Рефрескьер, где, он был уверен, можно будет увидеть ее.
Прежде чем занять свой наблюдательный пункт, он нырял в самую гущу, где вокруг скалы, увитой плющом, переплетались ветви всевозможных растений… На свои рыжие космы он водружал венок из плюща, наматывал на шею гирлянду из ломоноса, а в зубах сжимал корешок тимьяна.
Экипированный таким образом, он полз на край обрыва и, уткнувшись подбородком в бауко между двух камней, наблюдал за тем, как она проводит свой день.
Многие часы не уходила она с плоской скалистой террасы, сидя в тени горбатой рябины: читала, мечтала, сшивала куски разноцветной ткани или долго расчесывала свои волосы… Иногда она вдруг вставала, метала из пращи камни или танцевала вокруг рябины, делая той реверансы. Иногда подзывала черную собаку, чтобы извлечь из ее шерсти крошечные колючки чертополоха и коварный эспигау
[51], которые набираются в уши, а то и в ноздри… Покончив с туалетом Бику, она бралась двумя руками за бархатные щеки собаки и говорила с ней, глядя ей в глаза. Уголен был слишком далеко, чтобы услышать, о чем шла речь. Это наверняка были какие-то секреты, может быть, даже колдовство, поскольку черные собаки, а особенно те, у которых глаза заросли шерстью, никогда не пользовались в здешних местах хорошей репутацией.
Почти каждый день он был свидетелем и другого, гораздо более впечатляющего зрелища. Часам к одиннадцати она подзывала белую козочку и выдаивала немного молока в жестяную тарелку, которую ставила рядом с собой на скалу… Подносила к губам гармонику и исполняла на ней старинный мотив, всегда один и тот же, – долгую, хрупкую и пронзительную музыкальную фразу, которая едва смущала чистейшую тишину лощины, и тогда большой лембер из Рефрескьер – ящерица зеленого цвета, покрытая синими и золотыми глазками, – внезапно появлялся из дальних зарослей. Словно луч света, прибегал он на музыкальный призыв и погружал свой роговой нос в голубоватое молоко гарриги.
Этот лембер был известен в деревне уже много лет из-за его размеров: он достигал почти метра в длину. Говорили, что у него глаза, как у змеи, и что он завораживает маленьких пташек, которые так и валятся в его открытую пасть. Своим раздвоенным языком он лакал молоко, но, когда гармоника умолкала, поднимал к Манон свою приплюснутую голову. И она, смеясь, заговаривала с ним тихим голосом; Уголен, слегка обеспокоенный и зачарованный, смотрел на сверкающее животное, которое слушало ясноглазую девушку, и думал: «Старухи не слишком ошибаются, когда говорят, что она колдунья!»
Но однажды он прошептал, смеясь от удовольствия:
– Когда колдунья красавица, это называется фея!
Единственной книгой, которая имелась у Уголена, был сборник волшебных сказок, детское иллюстрированное издание – подарок бабушки Субейран, получившей книгу в качестве приза за хорошую успеваемость пятьдесят лет назад. С тех пор книга превратилась в кипу страниц, запачканных рыжими пятнышками и черными точками, с кружевной оборкой по краям, выполненной временем и крысами.
Он разложил страницы на столе и принялся для начала разглядывать картинки: принцесс, молодых синьоров, фей, осиянных лучами…
Затем при желтом свете лампы медленно перечитал историю «Рике с хохолком» и «Красавицы и чудовища».
Превращение чудовища в принца показалось ему нелепым, но слегка встревожило: эта огромная ящерица, появлявшаяся, стоило зазвучать мелодии, и смотревшая на нее долго, пристально… может, это и был заколдованный принц, которого она однажды сумеет расколдовать поцелуем и который женится на ней под колокольный звон? Он освободился от этого видения только с помощью насмешки.
– Детская чепуха… – громко проговорил он. – Даже во времена царя Ирода такого не существовало!.. Это вроде рождественского деда, не более того.
Заснул он поздно, и приснился ему страшный сон: Манон, улыбаясь, разговаривала с лембером и гладила его по голове… И вдруг случился взрыв, но без малейшего шума, и на месте ящерицы появилось что-то золотистого цвета, оказалось, что это молодой человек с волосами темного цвета, в голубом костюме, обшитом золотым галуном, он изящно раскланивался перед пастушкой. Этим принцем был учитель, и Манон бросалась к нему в объятия… Уголен вскочил с кровати в приступе ярости и в темноте стал лихорадочно искать спички, опрокинул лампу, стеклянный колпак которой с веселым хлопком лопнул у него под ногами; наконец ему удалось зажечь свечу, он плеснул в лицо холодной водой, снова уселся на постель и испустил длинный вздох.
– Если так пойдет дальше, что же из всего этого выйдет? Лу-Папе говорил, что в роду было трое сумасшедших. Не хотелось бы стать четвертым.
* * *
Вскоре у него появилась привычка разговаривать вслух с самим собой… В течение дня он не раз обращался к Манон. Извинялся за то, что некрасив, но нахваливал себя как работника – упорного, изобретательного, как влюбленного – верного своей единственной. Мысленно водил ее по своей плантации, тихо сообщал о запрятанных в очаге под камнем – втором слева в первом ряду в глубине – луидорах… Ночью, распрыскивая «вещество» под уханье сов, он разговаривал с горбуном и сообщал ему обо всем, чем занималась утром малышка.
– Первое: эта свинья учитель не явился, а ведь был в холмах, я его видел, но поднимался он со стороны Красной Макушки, по пути подбирая камни. В общем, я думаю, в тот раз он говорил все это ради смеха и теперь уже больше об этом не помышляет. Но я все же не упускаю его из виду. Особенно по четвергам в утренние часы. В воскресенье он остается в деревне. Так что можешь на меня положиться. Малышка в полном порядке. У нее прекрасные крепкие щиколотки, недурственное содержимое корсажа, и она часто смеется сама с собой. Я говорю тебе это не для того, чтобы сделать приятное, просто так оно и есть. Нынче утром, как обычно, она пришла к старой рябине. Читала книги, играла на губной гармошке, снова говорила с этим ящером, которого не стоило бы приглашать. Если узнают в деревне, это будет дурно воспринято. Но такова уж она. Потом танцевала на скале Круглой Макушки. Одетая. И помахивала чем-то вроде куска позолоченной ткани. Было очень красиво: перепелятник прилетел из План-де-Шевр посмотреть… После собирала пебрдай. А потом…
Он припоминал тысячи незначительных деталей, чтобы заново пережить увиденное утром.
Эти монологи сопровождались покачиванием головы, пожиманием плеч, подмигиванием, различными гримасами, усиленными нервным тиком. И все же он не оставлял заботами свои гвоздики. Напротив, трудился как каторжный: но теперь он делал это не из любви к золоту, а если по-прежнему и хотел собрать целую гору луидоров, то из любви к Манон.
* * *
По субботам она появлялась в холмах только к девяти утра, одетая в темное платье, в соломенной шляпе с бантом, казавшаяся выше благодаря туфлям… В два-три пухлых тюка, навьюченных на ослицу и не выглядевших тяжелыми, среди пучков душистых трав были запрятаны две-три дюжины мертвых птиц. Уголен знал, что путь ее лежит в Обань, но всегда испытывал сожаление, что она уходит… Он смотрел, как она спускается к городскому многолюдью, и бродил по холмам, следуя излюбленными тропинками своей крали, ища признаки ее пребывания: сломанные веточки, отпечаток веревочной подошвы на песке, который он узнал бы среди тысяч других, поскольку пятка почти не давала нажима… Потом он приближался к площадке из голубоватого камня на вершине скалы, которую почитал как алтарь: обнюхивал, ласково поглаживал, набожно целовал ее… Вокруг этого священного для него места нашлось несколько реликвий: корочка хлеба, кусочек потрепанной ленты и – главная находка – клубок золотистых волос, который она сняла со своей расчески; но стоило ему поднести его к губам, как перед ним внезапно вырос лембер: вытянувшись на своих коротких лапах, пресмыкающееся уставилось на него; испугавшись, что оно может навести на него порчу, Уголен стремглав бросился бежать, но, оказавшись на приличном расстоянии, крикнул:
– Эй ты, в один из ближайших дней, поутру, я принесу ружье, и от тебя останется мокрое место.
Первые две недели Лу-Папе верил в сказку про ночное опрыскивание. Он каждый день приходил в Розмарины, чтобы пообедать с Уголеном, и не всегда заставал его дома; Уголен объяснил ему, что к полудню ему необходимо прогуляться, подышать свежим воздухом, прочистить легкие, раздраженные «веществом».
Старик одобрил столь разумную осторожность, причитая по поводу применения инсектицида непременно ночью, но вскоре был заинтригован изменениями, произошедшими в характере племянника: тот больше почти не разговаривал, уклончиво отвечал на вопросы, поставленные прямо, и быстро-быстро мигал, как звезда…
«Если дело в „веществе“, я сам буду его распылять, но тут что-то другое. Мне кажется, что-то его гнетет. Но что?» – ломал голову Лу-Папе.
* * *
Однажды утром, часов около десяти, он устроился на своем наблюдательном пункте, в котором не бывал со смерти господина Жана. До полудня он увидел только Делию, которая пришла из деревни с караваем хлеба и с узелком.
«Куренок заснул. Тем лучше. Это ему необходимо. Но теперь время разбудить его!» – подумал он и собирался уже покинуть свой наблюдательный пункт, чтобы спуститься к ферме, как вдруг увидел Уголена: тот задумчиво брел по сосновой роще. С сумкой, но без ружья, и одетый во все чистое.
«Значит, он вышел из дому до десяти. Но куда он отлучался?» – недоумевал Лу-Папе.
Он выждал некоторое время, потом сделал вид, что только что пришел, как всегда, чтобы вместе пообедать.
Он не задал ни одного бестактного вопроса, до трех дня поливал гвоздики, потом, сославшись на ревматизм, сказал, что идет домой отдыхать.
Однако, сделав круг, вернулся на свой наблюдательный пункт и провел там немало времени. Он видел, как племянник разговаривает с невидимыми собеседниками, но не мог расслышать ни одного слова; однако живость и разнообразие пантомимы, сопровождавшей монолог, испугали его; не проронив ни слова, он вернулся к себе, очень обеспокоенный психическим состоянием бедного Куренка. Неужто худшая из бед поразит последнего из Субейранов?
В течение последующих четырех дней он с рассвета сидел в засаде и каждый раз наблюдал, как племянник в шесть утра выходит из дому чисто одетым, обходит свои силки и быстрым шагом направляется в сторону дороги, ведущей в Обань… И все эти четыре дня во второй половине дня Уголен не переставал говорить сам с собой…
Однако часам к семи, когда Делия отправилась восвояси, старик был приятно удивлен: «придурок» выпустил из рук мотыгу, бросился на колени и стал посылать поцелуи в сторону Обани. На лице Лу-Папе заиграла улыбка, он встряхнул головой. Уголен уселся на большой камень у оливы и подпер лоб кулаками, приняв позу мыслителя; тут уж Лу-Папе, не скрываясь, спустился к нему. «Мыслитель» даже не слышал, как он к нему подошел, настолько был погружен в свои думы, а о появлении дядюшки узнал только благодаря выросшей перед ним в лучах заходящего солнца тени.
Он резко поднял голову, словно вдруг пробудившись ото сна. Лу-Папе серьезно взглянул на него и просто спросил:
– Кто это?
– Это я, – глупо ответил ошеломленный Уголен, поднимаясь с камня.
– Да, это ты. Ты плетешь мне уже месяц всякие небылицы, а сам превращаешься в придурка. Но я спрашиваю о другом: эта женщина, кто она?
– Эта женщина? Какая женщина? – пролепетал Уголен.
– Та, ради которой ты ходишь каждое утро в Обань!
– Я не хожу в Обань, – отвечал Уголен.
– А куда же ты ходишь?
Но Уголен не ответил. Он уставился в землю и так сильно сжал кулаки, что хрустнули суставы.
– Я слежу за тобой три дня. Да, я имею право, потому что отвечаю за тебя. Ты выходишь в шесть утра. Осматриваешь ловушки, собирая добычу, и отдаешь ее кому-то, потому что домой ты ничего не приносишь. Я не мог следовать за тобой по пятам, потому как у меня болят ноги, но знаю: ты ходишь в сторону Обани или Роквер… А после полудня, оставшись один, говоришь сам с собой, жестикулируешь, молишься, посылаешь поцелуи. Кто она?
Уголен упорно молчал.
– Я же не упрекаю тебя, влюбляйся себе на здоровье, – снова начал старик, – хотя и считаю, что ты перебарщиваешь и берешься за дело не так, как надо. Но это должно было когда-нибудь случиться, а когда это случается поздно, бывает, что сильно забирает. Но, в общем, это естественно. Упрекаю же я тебя за то, что ты таишься от меня…
Уголен делал всякого рода ужимки, но молчал.
– Не хочешь сказать, значит это что-то не совсем пристойное. Или она замужем?
При этих словах Уголен залился сумасшедшим хохотом, затопал ногами и закричал:
– Ну да! Вот именно! Она замужем за лембером! Ха-ха-ха!
Он бросился в дом, закрыл дверь и дважды повернул ключ в замке. На лице Лу-Папе было написано изумление.
– Дело дрянь, да, дрянь, – с большим беспокойством прошептал он и поспешил к дому.
– Открывай, болван! – застучал он палкой в дверь.
– Нет, не открою, но, если хочешь, можем поговорить через дверь.
– Почему?
– Потому что, если я тебя не буду видеть, может, и скажу кое-что.
Лу-Папе подумал и постановил:
– Ты такой же придурок, как и твой покойный отец. Погоди, принесу стул, нога болит.
– Стульев нет, можешь взять в конюшне пустой ящик.
Лу-Папе уселся на пустой ящик напротив двери, оперся на палку, сложив руки на набалдашнике.
– Что ты мне хочешь сказать?
– Я ничего тебе говорить не хочу, это ты выпытываешь у меня. Так что задавай свои вопросы.
– Хорошо, для начала объясни мне, почему ты упомянул лембера? Это меня беспокоит более всего.
– Да так, смеха ради… есть тут один здоровенный лембер, и, когда она его зовет, он приползает и пьет молоко у ее ног.
– Ты видел это на ярмарке?
– Нет, в холмах.
– Значит, из-за того, что она умеет вызывать лембера, ты спятил?
– Нет, нет, но это возбуждает мое любопытство.
– Мое тоже. Это доказывает, что ты так же глуп, как какой-нибудь лембер. А дальше?
– Дальше чего?
– Ну давай говори, кто она!
– Нет, я тебе не скажу, – помолчав, твердо отвечал Уголен.
– Скажи хотя бы, она из города?
– О нет! Совсем наоборот.
– Тем лучше. Я ее знаю?
– Как будто нет.
– Почему «как будто»?
– Послушай, Папе, не задавай мне таких вопросов, ты слишком хитрый, и в два счета поймешь, кто это, так что я даже и не замечу.
– Значит, я ее знаю?
– Вот видишь? Видишь? Ты знаешь, что я не хочу тебе говорить, кто это, но задаешь всякие жандармские вопросы. Нет, не скажу, и всё тут!
– Но почему?
– Потому что это мой секрет. Мой первый любовный секрет. Вот я и храню его.
– Хорошо, хорошо. Храни его пока. Это с ней ты встречаешься по утрам?
– Да, но она об этом не догадывается.
– Если будешь отвечать загадками, не стоит продолжать. Прощай. – Лу-Папе поднялся.
– Нет, Папе, не уходи. Мне нравится говорить с тобой о ней.
– Мне это неинтересно, поскольку я не знаю, кто это!
– Зато я знаю. Вот почему мне нравится.
Лу-Папе пожал плечами, снова опустился на ящик и спросил:
– Как же она приходит на свидания с тобой, если, как ты говоришь, она о них не догадывается?
– Послушай: я знаю, где она бывает по утрам, и прихожу туда каждое утро. Смотрю на нее издалека. Это правда.
– А к чему тебе это? – подумав, спросил Лу-Папе.
– Для меня это удовольствие. Каждое утро, когда я вижу ее, это лучшие минуты моей жизни…
– Ай-ай-ай! Ну, это скоро пройдет!
– О нет! Это не пройдет! Никогда! Напротив! Будет только сильнее с каждым разом!
Лу-Папе размышлял, набивая трубку.
– Ты ушел? – задал Уголен дурацкий вопрос.
– Нет, набиваю трубку. Так ты что, и жениться на ней не прочь?
– О да! Но думаю, она не захочет.
– Почему?
– Потому что она красивая, а я безобразный.