Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Но есть резкость и резкость. Если бы Вы знали, какими словами меня ругали в свое время за “Поединок” пишущие генералы! Даже теперь стыдно вспомнить!»[319]

Письмо не датировано, но по содержанию ясно, что Куприн дочитал памфлет до конца и только тогда решил ответить. Князев тоже ответил не сразу, лишь 5 ноября 1918 года:

«Дорогой Александр Иванович,

мое отношение к “писателю Куприну” осталось прежним: великан. Судил я “писателя Куприна” не потому, что его ненавидел, а потому, что его любил, сознавал его гигантские силы, хотел, чтобы этот гигант порвал паутину “Петрушек”[42*] и принес к народу свои богатства. Я был резок? Такова революция. Человек, поставивший на кон свою голову и рискующий веревкой, иначе говорить не может.

Вы хотите возражать, оправдываться? В чем? Я обвинил Вас в честности — Вы хотите доказать обратное? Я обвинил Вас в дружественности народу и правде — Вы хотите доказать обратное?

М. б., Вы хотите возразить: “Я никогда не обвинял офицерских убийц, солдат?” Но у меня вырезка Ваших биржевочных и иных статеек, у меня свидетельские показания Ваших и Пильского взаиморыданий в “Петрушке” о гибели прежней дисциплины и т. д.

Если Вы все-таки хотите выпустить брошюру, обратитесь в Смольный, комната 54 к тов. Ионову, заведующему издательством Совдепа.

Но параллельно с этим зайдите к нам в “Красную” <газету> к 11 часам, я Вас познакомлю с тов. Лисовским, кот<орый> уже давно Вас ждет.

Вы — честны, Вы — друг народа и правды, место Ваше — в наших рядах: на жизнь и смерть.

Вас ждут и приход Ваш будут приветствовать. Книги Ваши будут изданы Смольным, наши газеты и журналы — широко откроют Вам свои столбцы.

С товарищеским приветом Василий Князев»[320].

Видимо, Куприн в ответ на это что-то еще написал, потому что 20 ноября в «Красной газете», в рубрике «Почтовый ящик», где печатались ответы корреспондентам, появилось следующее обращение:

«А. И. Куприну. Обратитесь к тов. Луначарскому или в Смольный, комн. 54 — к заведующему издательством Совдепа тов. Ионову...

Вас<илий> Кн<язев>».

Похоже, Александру Ивановичу дали понять, что никаких ответных писем больше не будет: некогда заниматься ерундой. Если хочет продолжать печататься (то есть в тех условиях — жить), то вперед, в Смольный. Гамлетовский вопрос «Быть или не быть?», маячивший перед ним уже год, требовал решения. Отголоски последних сомнений Куприна, пусть и в шуточной форме, находим в его малоизвестном стихотворении:

ДНЕВНИК УЩЕМЛЕННОГО ИНТЕЛЛИГЕНТА

Петроградская история А. И. Куприна




1 мая

Съел рояль, ковры, картины,
Крайне редкие офорты,
Съел оконные гардины
И прадедовы ботфорты.
Если завтра не случится
Сверхъестественное чудо,
Впору будет удавиться!
Ждать поддержки — неоткуда.



1 июня

Променял почти задаром
Редингот пердрико-серый,
И пошла за грош татарам
Ах! — le sambre de mon père.
Что в грядущем? Мрак и голод.
Дохожу до отупенья.
В голове какой-то солод
И во рту слюнотеченье.



1 октября

Нету дров. Топлю буфетом.
И прокатным гардеробом.
Дело было плохо летом,
А зима запахла гробом.
Мародеру-мильонеру
Я спустил библиотеку.
И купил дуранды меру
И кобыльячего ссеку.



20 октября

Как мне страшно! Как мне жутко!
Пожевать бы хоть бумажки!
Съедена дотла Бижутка,
Завтра жребий кошки Машки.



25 октября

Очень, очень, очень худо...
Я, мне кажется... Иуда...



1 ноября

Я пошел в одну контору.
Подписал одну бумагу
И, согласно договору,
Продал честь свою и шпагу.
Дали мне пяток селедок,
Четверть фунта жаровара,
Корки каменной обглодок
И воды для самовара.
Пусть ценою отреченья —
Но набью сегодня брюхо.
И услышу в нем броженье
Столь приятное для слуха.


Б. дворянин Валериан Задушкин.


Списал


А. Куприн



Стишок сохранила хулиганская юмористическая газетка «Чертова перечница» (№ 2), которую осенью 1918 года выпускали приятели Куприна, Пильский и He-Буква в Киеве. Многие к тому времени бежали на Украину, ставшую независимой и пригласившую немцев для поддержания порядка и недопущения большевизма[43*]. Почему не бежал Куприн, по паспорту житель Житомира? Зачем обрек себя и семью на голод, лишения? Сам он так объяснял причину: «Доходили до нас слухи о возможности бежать из России различными путями. Были и счастливые примеры, и соблазны. Хватило бы и денег. Но сам не понимаю, что: обостренная ли любовь и жалость к родине, наша ли общая ненависть к массовой толкотне и страх перед нею, или усталость, или темная вера в фатум — сделали нас послушными течению случайностей; мы решили не делать попыток к бегству» («Купол Св. Исаакия Далматского»).

А может быть, Александр Иванович посчитал, что не имеет права смягчать свою участь, что должен оплатить страшный счет, выставленный ему большевиками в «Красной колокольне»?.. Это позже он назовет Князева «позорным красным болваном» («Пролетарские поэты», 1920).

Осенью 1918 года Александр Иванович смирился с неизбежным. До «Красной газеты», конечно, не унизился. Он пошел к человеку, которого уважал и кому привык доверять.

Снова с Горьким

Жизнь снова подтолкнула Куприна к Максиму Горькому. Разумеется, и до этого они где-то встречались, но в основном маневрировали в лавине событий порознь, проблем у обоих хватало.

С апреля 1917 года Куприн читал в газете «Новая жизнь» полемический цикл очерков Горького «Несвоевременные мысли», где тот описывал ужасные картины одичания нравов в охваченном террором Петрограде и осуждал захват власти большевиками в октябре 1917-го как политический авантюризм. В конце концов Горький нажил себе личного врага в лице Григория Зиновьева, председателя Петроградского совета и одного из организаторов «красного террора». Прохладно смотрел на «заблудившегося» Горького и Ленин. «В 17–18 годах мои отношения с Лениным были далеко не таковы, какими я хотел бы их видеть»[321], — признавался позже Алексей Максимович. Газета «Новая жизнь», после нескольких приостановок, 16 июля 1918 года была закрыта.

Горький пребывал в тяжелейшей депрессии и растерянности. Уж если Куприну пришлось задуматься о последствиях своего «Поединка», то что говорить о Горьком! Он метался по Петрограду, пытался спасать арестованных, говорят, даже плакал. Только покушение на Ленина 30 августа 1918 года их примирило. Горький понял, что льет воду на мельницу врагов, и с покаянной головой поехал в Кремль. «Понял, что ошибся, пошел к Ильичу и откровенно сознался в своей ошибке», — вспоминал он.

Горький принял на себя миссию по сближению творческой интеллигенции с новой властью, привлечению ее к сотрудничеству силой своего авторитета. «Горький вновь с нами!» — рапортовали советские газеты. Он заключил с Луначарским, то есть Наркоматом народного просвещения, договор о сотрудничестве по созданию издательства «Всемирная литература». Это был масштабный проект: планировалось издавать лучшие произведения мировой литературы с обязательными вступительными очерками, историко-литературными комментариями, библиографическими справками и пр. Заказы на эти работы получали голодавшие писатели и ученые; для многих это стало спасительной материальной поддержкой. В число сотрудников издательства сразу вошел Федор Дмитриевич Батюшков. Вполне вероятно, именно он намекнул Горькому, что Куприн не против сотрудничества. По крайней мере в одном из писем Куприн просит Батюшкова поблагодарить Горького за внимание к «безработному писателю»[322].

Александр Иванович получил заказ, о котором мог только мечтать: писать вступительную статью к собранию сочинений Дюма-отца, включенному в издательский план «Всемирной литературы». «Труд этот был бескорыстен, — вспоминал Куприн. — Что я мог бы получить за четыре печатных листа в издательстве “Всемирной литературы”? Ну, скажем, четыре тысячи керенками. Но за такую сумму нельзя было достать даже фунт хлеба. Зато скажу с благодарностью, что писать эту статью... было для меня в те дни... и теплой радостью и душевной укрепой» («Дюма-отец», 1930). Работа потребовала поездок в Публичную библиотеку, позволила снова почувствовать себя писателем. Александр Иванович консультировался с Батюшковым и с грустью видел, что он сильно сдал. После Октября Даниловское было национализировано, в легендарный дом с садом вселили крестьянские семьи...

Собрание сочинений Дюма тогда не вышло, а купринский очерк затерялся в архивах. Однако сохранившиеся фрагменты убеждают в том, что он был написан с любовью и не без политики: автор уделил внимание французской Июльской революции 1830 года в судьбе Дюма, рассказал о его восторженном присутствии на баррикадах. Куприн вспоминал, что Горький «прочитал, улыбнулся и сказал: “Ну, конечно, я знал, кому поручить это!”»[323].

Печальная судьба выпала и другой серьезной работе Куприна. С подачи Шаляпина Общество драматических писателей заказало ему перевод трагедии Шиллера «Дон Карлос». Спектаклем планировалось открыть новый театр, будущий БДТ. Куприн с радостью согласился, посвятил перевод Шаляпину. В те дни они нередко виделись. Федор Иванович продолжал петь в Мариинском театре, жаловался на то, как изменилась публика: в партере сидели красноармейцы, рабочие, матросы... Но что поделаешь, теперь и положение обязывало: в ноябре 1918 года Шаляпин принял от новой власти звание народного артиста Советской республики. Что же касается «Дон Карлоса», то спектакль позже поставят в другом переводе, а Куприн несколько лет будет безуспешно пристраивать в печать свой вариант.

Новое время принесло новые веянья: для того, чтобы тебя печатали, нужно быть членом Союза деятелей художественной литературы (СДХЛ), организации профсоюзного типа. Следовало туда вступить, и Куприн вступил, тем более что главой совета Союза был Муйжель, с которым они недавно держали ответ в Ревтрибунале. Горький тоже состоял в этой организации, но пока что формально, в руководство не входил. В те дни он вообще занимал скорее выжидательную позицию, ограничиваясь осторожными советами. Так, он обнадежил Куприна, что «Всемирная литература» обязательно переиздаст «Поединок» (что же еще!) приличным тиражом в 100 тысяч экземпляров. Обрадовал, что гонорар будет от 45 до 52 тысяч рублей, но финансами он не распоряжается, и деньги пришлось выбивать из Муйжеля. Куприн писал ему: «...если от Вас зависит сделать все это возможно скорее, то очень прошу: не задержите ассигновку»[324] .

До сих пор не вполне ясна роль Горького в одном купринском начинании этого времени. Понимая, что разовые заказы не дают достаточно денег, а регулярный заработок может обеспечить газета, Александр Иванович задумал издание беспартийной культурно-просветительской газеты для крестьян «Земля». Полагаем, что эта идея возникла в декабре 1918 года не случайно: в середине месяца в Москве проходил I Всероссийский съезд земотделов, комбедов и коммун, и, вероятно, Куприн хотел подать проект газеты на утверждение московским властям во время съезда. Горький скептически отнесся к этой затее на фоне недавно закрытой «Новой жизни». Нам кажется сомнительным распространенное утверждение, будто он начал помогать Куприну и даже передал записку Ленину:

«Дорогой Владимир Ильич!

Очень прошу вас принять и выслушать Александра Ивановича Куприна по литературному делу.

Привет!

А. Пешков».

Записка не датирована, и как можно утверждать, по какому поводу она написана? Имя Куприна Ленин знал и без Горького, никакие рекомендации автору «Поединка» не требовались. Однако не будем забегать вперед, потому что к Ленину (как последней инстанции) писатель пошел не сразу.

В этом издательском проекте оказались задействованы московские приятели Куприна, малоизвестные теперь люди. Например, поэт Николай Михайлович Гермашев[44*], которому Александр Иванович выслал проспект газеты с просьбой «перещелкать на машинке, позондировать почву у... знакомых большевиков и ходатайствовать о разрешении»[325]. Он не сомневался в успехе: «Когда дело “клюнет”, я, конечно, выеду в Москву для его наложения, а потом поселюсь в ней и совсем»[326]. Затем то ли ему дали знать, что «клюнуло», то ли, напротив, ничего не получалось, то ли, как мы предположили выше, начался съезд, но Куприн с семьей выехал в Москву.

Что сталось с его городом детства! Александр Иванович разглядывал следы прошлогодних уличных боев: Москва при взятии власти большевиками пострадала гораздо сильнее Петрограда. Поврежден Успенский собор, наполовину разрушена Никольская башня, даже часы на Спасской башне не пощадили! Где-то здесь, под этими древними кремлевскими стенами, бились с большевиками московские юнкера, родные ему «александровцы», оставшиеся верными Временному правительству... А в роскошных корпусах училища на Знаменке теперь располагался Реввоенсовет.

Александр Иванович узнал, что разрешение на издание газеты должен дать председатель Московского городского совета Лев Борисович Каменев. И вот писатель стоит перед особняком на Тверской, который раньше был резиденцией московских генерал-губернаторов, а теперь именовался Моссоветом. Позже он вспоминал, что Каменев оказался «весьма внимательным, умным и терпимым» («Александриты», 1920), однако насторожился в разговоре о газете при слове «беспартийная». Предлагал ввести полемику: «Вы можете хоть ругать нас». Александр Иванович мысленно усмехнулся: ругать «их» в то время могли только те, кто отсиживался на Дону, Украине или в Финляндии, а здесь хотелось еще пожить и увидеть, чем все кончится.

Дело застопорилось. Тут-то и пришло решение ходатайствовать у «самого».

Московский поэт Олег Шиманский, писавший под псевдонимом Леонидов, оказался тогда рядом с Куприным и позже рассказал о том, как они попали в Кремль:

«Зимой 1918 года Куприн приехал из Гатчины в Москву с твердым решением “работать с большевиками, писать, издавать, пропагандировать”. Его увлекала идея просвещения масс, главным образом — крестьянских, своеобразное народничество в революционный период.

Мы много говорили с ним на эту тему и как-то подсознательно, не выговорив и даже не найдя этого слова, решили, что надо городу “смыкаться” с деревней, осуществив “смычку” через газету специально для крестьян. <...>

Куда пойти? С кем переговорить на эту тему? С Лениным?

— Примет ли?

— Попробуем.

Звоню:

— Кремль, секретаря товарища Ленина! Такой-то и такой-то хотят говорить с Владимиром Ильичом.

— Подождите.

Несколько минут волнения у трубки и неожиданно радостный ответ:

— Завтра, в 3 часа в Кремле».

Эти воспоминания после смерти вождя в лучших традициях ленинианы были напечатаны в траурной однодневной газете «Ленин» (1924). Однако их автор очной ставки с Куприным не выдержал бы. Тот тремя годами раньше рассказал об этом и звонил, конечно, он: «Свидание с Лениным состоялось необыкновенно легко. Я позвонил по телефону секретарю Ленина — Фотиевой, прося узнать, когда Владимир Ильич может принять меня. Она справилась и ответила: “Завтра товарищ Ленин будет ждать вас у себя в Кремле к 9 часам утра”» («Ленин (Моментальная фотография)», 1921). Леонидов же, по словам Куприна, просто за ним увязался. Ни о какой записке от Горького ни тот ни другой не упоминали. Думается, и той же Фотиевой вряд ли надо было объяснять, кто такой Куприн.

И вот Александр Иванович, некогда мальчишкой стоявший на Красной площади в карауле и в полуобморочном от восторга состоянии приветствовавший Александра III, шел по той же площади на встречу с новым правителем России. Признавался: «В первый и, вероятно, последний раз за всю мою жизнь я пошел к человеку с единственной целью — поглядеть на него» («Ленин (Моментальная фотография)»). За Куприным спешил Леонидов, только что получивший от него книгу с таким автографом: «Глубокоуважаемому Олегу Леонидову 25 дек. н. ст. 1918 г. — с искренним желанием, чтобы в “Кремлевском деле” он оказался Олегом Вещим!».

«Кремлевское дело»

Это было первое «кремлевское дело» в судьбе нашего героя. Кремль еще не раз будет заниматься им: и в начале 1920-х годов, пытаясь вернуть его из эмиграции, и с середины 1930-х, обеспечивая это возвращение, и в середине 1950-х, устраивая в СССР его дочь Ксению. Несмотря ни на что, большевики будут считать Куприна «своим», а он, также несмотря ни на что, будет гордиться тем, что встречался с Лениным.

Обрисовал вождя Куприн довольно подробно:

«Из-за стола подымается Ленин и делает навстречу несколько шагов. У него странная походка: он так переваливается с боку на бок, как будто хромает на обе ноги; так ходят кривоногие, прирожденные всадники. В то же время во всех его движениях есть что-то “облическое”, что-то крабье. Но эта наружная неуклюжесть не неприятна: такая же согласованная, ловкая неуклюжесть чувствуется в движениях некоторых зверей, например медведей и слонов. Он маленького роста, широкоплеч и сухощав. На нем скромный темно-синий костюм, очень опрятный, но не щегольской; белый отложной мягкий воротничок, темный, узкий, длинный галстух. И весь он сразу производит впечатление телесной чистоты, свежести и, по-видимому, замечательного равновесия в сне и аппетите. <...>

Ни отталкивающего, ни величественного, ни глубокомысленного нет в наружности Ленина. Есть скуластость и разрез глаз вверх, но эти черточки не слишком монгольские... Купол черепа обширен и высок, но далеко не так преувеличенно, как это выходит в фотографических ракурсах. <...>

Ленин совсем лыс. Но остатки волос на висках, а также борода и усы до сих пор свидетельствуют, что в молодости он был отчаянно, огненно, красно-рыж. Об этом же говорят пурпурные родинки на его щеках, твердых, совсем молодых и таких румяных, как будто бы они только что вымыты холодной водой и крепко-накрепко вытерты. Какое великолепное здоровье!

Разговаривая, он делает близко к лицу короткие, тыкающие жесты. Руки у него большие и очень неприятные: духовного выражения их мне так и не удалось поймать. Но на глаза его я засмотрелся. Другие такие глаза я увидел лишь один раз, гораздо позднее.

От природы они узки; кроме того, у Ленина есть привычка щуриться, должно быть, вследствие скрываемой близорукости, и это, вместе с быстрыми взглядами исподлобья, придает им выражение минутной раскосости и, пожалуй, хитрости. Но не эта особенность меня поразила в них, а цвет их райков. <...> Лишь прошлым летом в парижском Зоологическом саду, увидев золото-красные глаза обезьяны-лемура, я сказал себе удовлетворенно: “Вот, наконец-то я нашел цвет ленинских глаз!” Разница оказывалась только в том, что у лемура зрачки большие, беспокойные, а у Ленина они — точно проколы, сделанные тоненькой иголкой, и из них точно выскакивают синие искры.

Голос у него приятный, слишком мужественный для маленького роста и с тем сдержанным запасом силы, который неоценим для трибуны. Реплики в разговоре всегда носят иронический, снисходительный, пренебрежительный оттенок — давняя привычка, приобретенная в бесчисленных словесных битвах. “Все, что ты скажешь, я заранее знаю и легко опровергну, как здание, возведенное из песка ребенком”. Но это только манера, за нею полнейшее спокойствие, равнодушие ко всякой личности.

Вот, кажется, и все. Самого главного, конечно, не скажешь; это всегда так же трудно, как описывать словами пейзаж, мелодию, запах» («Ленин (Моментальная фотография)»).

Такие впечатления вынес Александр Иванович после встречи, которая длилась всего несколько минут. Правда, не упомянул он, столь внимательный к мелочам, что Ленин картавил. По его словам, Владимир Ильич сразу спросил, какой он фракции. Получив ответ, что никакой, быстро пробежал глазами листки с проспектом газеты и закончил встречу: «Я увижусь с Каменевым и поговорю с ним».

Впоследствии этот эпизод Куприн пересказывал сотни раз и, изображая Ленина, непременно картавил. «Вспоминаю его рассказ, как он беседовал с Лениным, — писал Марк Алданов, — помнится, являлся к диктатору с просьбой о разрешении на издание беспартийной газеты. — “Он меня спросил: ‘Куп-г-ин? Ах, да... Но какой же вы ф-г-акции?..’” — В глазах Александра Ивановича сквозило довольно благодушное изумление: что за чудище! спрашивает, какой фракции Куприн!»[327]

Судя по всему, Владимир Ильич выполнил обещание, поговорил с Каменевым, и 25 января 1919 года Куприна пригласили на решающую встречу по делу издания газеты. Он снова оказался в особняке Моссовета на Тверской. Увидел Каменева, с которым был уже знаком, а также молодого человека весьма приятной и интеллигентной наружности, которого ему представили как Владимира Павловича Милютина, наркома земледелия. Газета, о которой мечтал Куприн, была по его части. Здесь же Александр Иванович обнаружил самодовольного Демьяна Бедного и еще одного субъекта, как оказалось, редактора газеты для крестьян «Беднота» Льва Семеновича Сосновского.

Беседа вышла нелицеприятная. Куприн показался Демьяну Бедному аферистом, судя по его статье «История одной беспартийной газеты»:

«Куприн хлопотал о разрешении ему и группе каких-то писателей издавать чуть ли не на советскую субсидию беспартийную газету:

— Насчет политики ни-ни... Совершенно беспартийную. Нам бы только прокормиться...

И Куприн лукаво щурил свои монгольские глаза. Но тов. Каменев тоже щурил глаза.

Ни с субсидией, ни с газетой не выгорело»[328].

Александру Ивановичу жестко попеняли на идеологические промахи в программе планируемой газеты и вместо нее предложили вести «подвал» в только что основанном и финансируемом Наркоматом земледелия журнале «Красный пахарь». Раз уж он так печется о крестьянах и лесах. Глубоко уязвленный, писатель попросил время подумать.

Он возвращался в Петербург разочарованный, но не побежденный. Намеревался учесть все замечания Каменева и «товарищей», скорректировать программу газеты и снова добиваться разрешения. На месте остался хлопотать московский поэт Михаил Петрович Гальперин, которому, едва вернувшись в Гатчину, написал с просьбой информировать о ходе «наших общих дел». Сожалел: «Как жаль, что в этот раз нам не удалось подрезвиться! Ох, как скучен город, когда в нем чувствуешь себя чужим». Родная Москва уже жила по законам, недоступным пониманию Куприна.

Уверившись, что субсидии им не видать, Куприн с единомышленниками решили издавать газету на кооперативных началах и стали сбрасываться паями. С этими деньгами в конце года они попадут в нехорошую историю, но о ней чуть ниже.

Где-то к середине февраля 1919 года Александр Иванович сдался и отправил Каменеву письменный отказ от «Красного пахаря», а Гальперину написал: «Я уже теперь ни во что не верю, даже и в кооперативы». Горький, пытаясь ему помочь, предположил возможность издания газеты в Петрограде, хотя тогдашний хозяин города Зиновьев был его личным врагом. Тем не менее в середине марта Горький вместе с Куприным побывал в Кремле на очередной встрече по этому поводу. В окончательное решение вопроса вмешаются события чрезвычайные.

Дабы найти хоть какую-то работу, Александр Иванович посещал заседания Союза деятелей художественной литературы и «Всемирной литературы». Те, кто видел его тогда, вспоминали, что был он постаревший, подавленный, грустный. Чуковский, помнивший Куприна как редкого забияку, не без ехидства отмечал в дневнике 5 марта 1919-го: «Вчера у меня было небывалое собрание знаменитых писателей... <...> Раньше всех пришел Куприн. Он с некоторых пор усвоил себе привычки учтивейшего из маркизов. Смотрит в глаза предупредительно, извиняется, целует дамам ручки и т. д.»[329]. (Из-за болезни Чуковского заседание Союза проходило 4 марта у него дома.) Припоминал, что Куприн приходил с узелком, в котором была горсть сухарей. Достав себе кружку воды, забивался на кухне в утолок у холодной плиты и «долго по-стариковски, по-крестьянски» грыз сухари, размачивая в кипятке. Там же, в закутке, сделал запись в рукописный альманах Чуковского «Чукоккала»:


«АНЕКДОТ
Было когда-то удивительное время:
Заходил в булочную нищий. Крестился на образа. Потом:
— Ситный есть?
— Есть.
— Теплый?
— Как же...
— Ну, тогда подайте милостыньку, Христа ради...
Из чужих рук
А. Куприн
1919 13/III»[330].


«Из чужих рук» — то есть сочинил не он. Сам Александр Иванович позже признавался: «...жизнь под большевиком сделала меня кротким, вежливым и вдумчивым стариком»[331].

Весной 1919 года он часто бывал в Петрограде и особенно часто встречался с Горьким. 30 марта Страна Советов устроила Алексею Максимовичу грандиозное празднование его 50-летия. Сохранилась групповая фотография, сделанная в тот день в издательстве «Всемирная литература»: среди многочисленных гостей Чуковский, Блок, Гумилев. Куприна нет. На следующий день он отправил юбиляру письменное поздравление из Гатчины:

«Дорогой Алексей Максимович,

Много раз я пытался соединиться с Вами по телефону, но все была незадача.

Оттого с большим опозданием поздравляю Вас огулом: и с днем рождения, и с полувеком, и с днем Алексея, божьего человека (“с гор вода”).

Для меня это поздравление имеет особый, трогательный смысл. Почти двадцать пять лет прошло с тех пор, как Иегудиил Хламида[45*] написал мне несколько слов из Самары. Господи, Боже мой, двадцать пять лет! Чего только не случилось за это время! Автомобили, трамваи, граммофоны, субмарины, аэропланы, радио, беспроволочный телеграф, две войны, две революции! Точно десять веков пробежали. И когда я подумаю о Вас, жившем такой напряженной, углубленной, утроенной, удесятеренной жизнью, о Вас, завоевавшем мировую славу, именно о Вас, который, несмотря на жизнь “месяц за год”, сохранил до нынешнего дня прекрасную молодость голоса, взгляда, улыбки, рукопожатия, сберег, — точно совсем нерастраченной, — квинтэссенцию большой, необычной, своеобразной души, — я испытываю чувство искренней благодарности за то, что Вы живете.

<...> И еще. Теперь, поздравляя Вас, я хотел бы присоединить к моим пожеланиям благодарные голоса всех тех многих людей, кому Вы сделали добро в это тяжелое время. От всей души желаю Вам здоровья и ясной крепкой осени. Обнимаю Вас с чувством всегдашней любви, преданности и неизменного уважения.

Ваш Куприн.

Гатчина, 31/III. 1919»[332].

Чувствуется, что Александр Иванович пишет искренне. Их общение с Горьким и внешне производило впечатление идиллии. Чуковский замечал в той же дневниковой записи 5 марта 1919-го: когда появился Горький, Куприн «кинулся к нему, любовно и кротко: “Ну как здоровье, А. М.?”»[333].

Молодой служащий секретариата «Всемирной литературы» Михаил Слонимский, смотревший на Куприна как на небожителя, вспоминал: «Он сидел в кабинете Алексея Максимовича у стола, тихий, спокойный, немногословный, и от него веяло лаской и просторной силой. Алексей Максимович улыбался ему, они обменивались малозначащими словами, как старые знакомые и друзья, и в паузах не чувствовалось ни напряжения, ни даже недоговоренности. Они и молчали так, словно говорили о чем-то очень важном»[334]. Так снова произошло сближение двух художников, помнивших друг друга молодыми, злыми, желавшими горы свернуть, а теперь растерянно пытавшихся угнаться за бешено скачущим временем. И хвастали:

«— Вы молодцом! — сказал Александр Иванович. — Вот мне — подумайте только! — уже сорок девять!

— А мне пятьдесят! — сказал Горький.

— И смотрите: ни одного седого волоса!»

Конечно, Горький и Куприн были здесь патриархами. Александра Ивановича избрали в арбитражную комиссию и в редакционную коллегию Союза деятелей художественной литературы, он рецензировал книги, отобранные для серии «Избранные произведения современных авторов под редакцией М. Горького». Например, одобрил роман секретаря редакционной коллегии Юрия Слезкина «Помещик Галдин».

Этот же Слезкин стал причиной развала Союза. В апреле 1919 года выяснилось, что он, используя свое служебное положение, реквизировал брошенную квартиру некоего бывшего шталмейстера, часть обстановки перевез в помещение Союза и занялся там ее распродажей. В знак осуждения столь вызывающей безнравственности группа писателей во главе с Горьким в апреле вышла из состава редакционной коллегии и совета Союза. К маю объединение фактически распалось, а Куприн перестал посещать заседания еще раньше. В одном из частных писем он объяснял: «С Горьким я не расплевывался, так же как никогда и не кадил ему. В один день, когда он хотел заставить меня подписать, не ознакомившись с делом, бумагу, выносящую жестокое, однобокое и несправедливое обвинение одному из писателей, и когда, в ответ на высказанное мною желание узнать всю мотивировку приговора, он лишь ответил, что все равно вопрос уже предрешен, я отказался дать свою подпись и с той поры перестал видеться с А. М. и с внелитературной коллегией. Молча. Это ли значит расплеваться»[335].

Трудно сказать, о какой бумаге и о чьей судьбе шла речь. Финансовыми злоупотреблениями Союза летом 1919 года будет заниматься Особая комиссия при ЦК литературных организаций, Горького среди прочих будут допрашивать, ему придется уворачиваться от вопросов о расходовании средств, будет вылито друг на друга немало горечи и клеветы. Куприна это уже не касалось. В решение его судьбы вмешался... белый генерал Юденич.

Господа офицеры

В октябре 1919 года писатель снова надел мундир поручика, с интересом рассматривая на левом рукаве нашивку Добровольческой армии. Он снова отдавал честь сослуживцам — господам офицерам. Этому предшествовали рубежные для него события, о которых он рассказал в автобиографической повести «Купол Св. Исаакия Далматского» (1928). Золотой купол этого храма уже был виден бойцам белой Северо-Западной армии генерала Юденича, подошедшим вплотную к Петрограду и стоявшим на Пулковских высотах... Им оставался какой-то один рывок, и черномраморный собор мог бы принять их под свои своды. Но судьба рассудила иначе.

Куприну выпало разделить с Северо-Западной армией надежды на скорую победу — и их крушение, отступление и предательство союзников. Он наблюдал такие проявления человеческого духа и героизма, что признавался: «Я пламенный бард С<еверо>-3<ападной> армии» («Купол Св. Исаакия Далматского»). Как же случилось, что вчерашний покорный советский гражданин влился в ряды тех, кто с оружием в руках воевал с большевиками?

Еще летом, колдуя над своим огородом в Гатчине, Александр Иванович слышал отзвуки далекой канонады, но из советских газет ничего не мог узнать об обстановке вокруг Петрограда. Отрезанный от внешнего мира, он не представлял, что где-то белые армии берут и сдают города, что бывший командующий Черноморским флотом адмирал Колчак установил в Омске военную диктатуру и был провозглашен «Верховным правителем Российского государства», а канонада доносится до Гатчины от Финского залива, где Красный Балтфлот расстреливает восставший форт «Красная Горка».

Трудно сказать, слышал ли Куприн о том, что ЧК прознала о существовании антибольшевистского Всероссийского национального центра и его отделении в Петрограде, что весь июнь 1919-го в городе шли повальные обыски и аресты бывших офицеров. А между тем эти события касались его напрямую. Во время обысков чекисты обнаружили паи для газеты «Земля»: 1 029 000 рублей, огромную сумму. Деньгами заинтересовались настолько, что Горький в письме от 2 августа 1919 года руководителям Второго городского района Петрограда вынужден был подтверждать, что о такой газете знает и он, и Владимир Ильич и что ее действительно планировали издавать в Петрограде. Это письмо с другими разъясняющими документами рассматривал лично глава Петроградской ЧК Яков Петерс.

Неужели Куприна тогда не побеспокоили? Он не рассказывал об этом. Между тем отголоски нехорошей возни с этими деньгами находим в уже цитированной статье Демьяна Бедного «История одной беспартийной газеты». Вспоминая, как Куприн просил в Кремле субсидию, тот писал: «Но субсидии и не надо было: когда ВЧК в свою очередь сощурила свое всевидящее око на некую “группу” писателей, то... обнаружила и секвестровала у этой группы довольно аховую сумму денег, каким-то способом собранную на “беспартийную газету”». Автор намекал на то, что газета была ширмой, а на самом деле деньги собирались неизвестно (или очень даже известно) на что.

Не может быть, чтобы главе Гатчинской ЧК Смирнову не поступил тогда сигнал присматривать за Куприным. После бегства большевиков из Гатчины — при наступлении белой Северо-Западной армии на Петроград[46*] — местный учитель сказал Александру Ивановичу, что видел его фамилию в расстрельных списках ЧК как кандидата в заложники или для показательного расстрела. Эта история, рассказанная Куприным в «Куполе...», по сей день принимается биографами как факт. Разумеется, надо учитывать, что это хоть и автобиографическое, но все же художественное произведение. К тому же написанное в эмиграции. Александр Иванович и сам шутил по поводу эмигрантских рассказов: «Давно известен разговор двух русских беженцев... Сначала — кто в какой тюрьме сидел, потом — кто каким образом бежал» («Встреча», 1925).

И вместе с тем представляется, что писатель все-таки был в курсе этой истории с конфискованными деньгами, поскольку осенью 1919 года жил, что называется, не высовываясь. «Мысленно смерти никто не боялся, — вспоминал он. — Тогда, мне кажется, довольно было поглубже и порешительнее затаить дыхание, и готов. Пугали больше всего мучения в подвале, в ежеминутном ожидании казни» («Купол Св. Исаакия Далматского»).

Куприн бродил по опустевшему дому — половина обстановки исчезла в печке и руках «мешочников», вздрагивал при виде худющей и бледной дочери и утешал себя тем, что его огород, похоже, даст хороший урожай. Будут картошка и капуста — уже не пропадут.

Однако у него была еще одна дочь, Лида, за которую он также чувствовал ответственность. Дела в его прежней семье были аховые. Журнал «Современный мир», платформа плехановцев, в январе 1918 года был разгромлен большевиками. Мария Карловна вспоминала: «...даже двор типографии, в которой печаталась и скоро должна была выйти очередная книжка журнала, был весь покрыт клочьями печатной бумаги, брошюрованными листами, кусками обложки, страницами рукописей. Кипы еще неиспользованной бумаги обливались водой из пожарной кишки отрядом прибывших из Смольного красноармейцев. Пол наборной и прилегающих к ней помещений был покрыт толстым, в несколько вершков, слоем рассыпанного шрифта»[336]. Ее муж Иорданский, которого Ленин в одном из писем Горькому назвал «дурой», плохо зарекомендовал себя в дни Октябрьского переворота, вынужден был бежать в Финляндию, на свою дачу в Нейволе. Жену он оставил в Петрограде, но в конце 1918 года забрал ее «в ужасном виде — скелет, чудовище, жалкое существо»[337]. Лиду они не взяли и достаточно долго вообще не знали, жива ли она.

Не знал этого и Александр Иванович, пока в один прекрасный день Лида не появилась на пороге его дома... с мужем. Это в 16 лет! Куприн познакомился с зятем, режиссером Александринки Николаем Михайловичем Леонтьевым. Страшно ругался. Ему не понравилось, как выглядела Лида: откровенно обтягивающая юбка, вызывающая косметика. Она же отрезала, что теперь замужняя дама и может делать все, что вздумается. Характер! Куприну оставалось ждать, когда его сделают дедушкой.

Между тем под звуки приближавшейся канонады местные большевики занервничали, а потом и вовсе бежали, вывезя скарб и подпалив Совдеп. Вместе со всеми жителями Куприн гадал: кто подходит к Гатчине и что теперь будет? Всю ночь с 16 на 17 октября почти не спали: стреляла тяжелая артиллерия, по крыше дома горохом рассыпалась шрапнель. А утром Александр Иванович узнал, что город взяли «белые» — Северо-Западная армия.

На его глазах происходили невероятные вещи: над домами взвились триколоры, при виде которых сердце невольно сжималось от страха. Неужели можно?! На улицах появились офицеры в погонах. Слышались слова из, казалось бы, похороненного прошлого: «будьте добры», «сделайте милость», «господин». Население приглашали на молебен, во что поверить было невозможно... В эти же первые дни Александр Иванович принял решение, определившее весь дальнейший ход его жизни. Он явился в штаб корпуса и предложил свои услуги.

Как он решился? Почему? Он не мог не понимать, что пути назад не будет. Ведь ему ничего не стоило отсидеться дома. В конце концов он писатель, гражданский человек. Поверил, что белые возьмут Петроград? Но кто мог дать такую гарантию? Или для такого отчаянного шага у него были веские причины? Нет ответа.

Итак, Куприн явился в штаб. Начштаба и его адъютант, узнав, кто перед ними, хмуро расспрашивали о Горьком и Шаляпине, негодуя, что те сотрудничают с большевиками. Не могли придумать, к чему его привлечь, предложили вести регистрацию добровольцев и пленных. Куприн беспрекословно согласился. Однако уже через пару дней занимался более серьезным делом, по своему статусу.

Куприн рассказывал в «Куполе...», что в штабе генерал-майора Глазенапа, командующего войсками и генерал-губернатора в зоне военных действий Северо-Западной армии, ему приказали наладить издание прифронтовой газеты и что там же он познакомился с генералом Петром Николаевичем Красновым, главой политотдела. Краснов же в одном из писем Куприну вспоминал о их знакомстве иначе: «...7/20 октября 1919 года в Гатчине я разыскал Вас. Не без волнения ходил я у маленького домика, построенного “из строчек”, и знакомился с его скромным и милым обладателем».

Так судьба столкнула Куприна с личностью тогда уже легендарной. Он заочно знал Краснова по его статьям в «Русском инвалиде», которые читал еще во время службы в полку, — Краснов вел хронику конного спорта. Помнил Куприн и его псевдоним «Гр. А. Д.», в честь любимой лошади. Возможно, читал корреспонденции Краснова с театра Русско-японской войны, потом его романы. Но знал ли он о его недавнем прошлом? А там было многое: попытка поддержать Керенского после Октябрьского переворота, возглавив вместе с ним вооруженное выступление против большевиков, потом отъезд на «белый» Дон, где Краснова избрали атаманом Донского казачества, главой Донской армии и Всевеликого Войска Донского, затем конфликт с командующим Добровольческой армией Деникиным, отставка — и вот он в Северо-Западной армии Юденича.

Конечно, Куприн и Краснов составили тот еще дуэт, служебной идиллии не получилось. Современник шутил: «Как могли они не ссориться? Большой писатель в маленьком чине и маленький писатель в большом чине, это же естественно!»[338] Соблюдению субординации не мог помочь и возраст: они были почти ровесники (Краснов на год старше).

Александр Иванович, давно лишенный возможности высказаться, с головой ушел в издание белой газеты «Приневский край». Это — поступок. Одно дело критиковать советскую власть и даже регистрировать добровольцев и пленных («заставили!»), совсем другое — призывать к ее низложению печатно. Это уже доказательство и — приговор. Правда, он осторожничал, подписывался криптонимом «А. К.», но при желании не составило бы труда выяснить, кто, к примеру, 2 ноября 1919 года в статье «Хамелеоны» призывал читателей:

«Все в Белую Армию!

Всё для Белой Армии!»

Однако эти призывы потонули в белой трагедии. Северо-западники, стремительно взяв Лугу, Гатчину, Царское Село, вышли к Пулковским высотам, ворвались в предместья Лигово... Сколько миллионов русских людей, рассеянных по немыслимым углам бывшей империи и за границей, замерли в ожидании! Но силы оказались неравны. 26 октября Северо-Западная армия была разгромлена и начала отступление на Ямбург (ныне Кингисепп). Куприн разделил ее судьбу.

Первого ноября[47*] 1919 года Куприну пришлось спешно принимать решение, о котором потом тяжело и больно было вспоминать: бежать или не бежать из Гатчины? Хотя, казалось бы, формально он был освобожден от сомнений: раз мобилизован, значит, будь верен армии, иначе дезертир. В этот трудный момент он оказался один. Елизавета Морицовна вспоминала:

«Было очень голодно. Я решила с десятилетней Ксенией ехать “мешочничать” в Ямбург. Приехали туда. Стоим в очереди перед каким-то магазином, и вдруг проносится слух, что белые бегут из Петрограда. И действительно появились беженцы на извозчиках, на велосипедах, с детскими колясками, с тюфяками на плечах... Видим, идет и Александр Иванович. Бросились к нему обрадованные, а он — мрачный как туча. Сказал, что, узнав об отступлении белых, решил и сам идти, чтобы с потоком беженцев не потерять жену и дочь.

— Вы только подумайте, — сказал он, — что бы получилось, если бы я один остался в Гатчине, а вас белая армия поволокла бы с собой в Европу! Страшно представить!

— Как же все наши вещи, мебель? — спросила я у него.

— Бросил все на произвол судьбы, — ответил он. — Даже двери не запер на ключ. Зачем? Все равно тот, кто захочет, взломает.

— Так-таки и не захватил с собой ничего?

— Вот — чемоданчик... Положил в него томик Пушкина, фотографии Толстого и Чехова... кое-что из белья...

Больше всего муж жалел о своем архиве»[339].

Из рассказа Елизаветы Морицовны можно заключить: если бы они с Ксенией в тот решающий момент оказались рядом с Александром Ивановичем в Гатчине, то бегства не случилось бы. Да и Куприн позже говорил: «...мне, чтобы не потерять семью, пришлось отступить с войсками генерала Юденича на Запад»[340]. А вот их дочери Ксении те события запомнились иначе: отец ушел с белыми, они с мамой остались в Гатчине, потом испугались, что их в любой момент могут отрезать красные, решили его догонять, собирали вещи, отдавали Щербовым ковры, альбомы с фотографиями, письма, чудом сели в один из последних товарных поездов с тяжелоранеными, уходивший по направлению к Ямбургу.

Вряд ли когда-нибудь удастся воссоздать четкую картину. Надо учитывать и то, что Ксения писала воспоминания много позже, уже вернувшись в СССР. Факт один: 3 ноября 1919 года Северо-Западная армия оставила Гатчину. В тот же день туда вошли красные части. Советские газеты сообщили, что почти все мужское население Гатчины насильно уведено белыми, с белыми ушел и Куприн. Молодой тогда писатель Михаил Слонимский, секретарь издательства «Всемирная литература», позже вспоминал об отношении к этому поступку Куприна: «Как это могло случиться? Жив ли он? Не убит ли? <...> Нет. Куприн жив. Он ушел. Тот самый Куприн... добрый, любящий Горького, ушел с белогвардейцами. Ушел от своих книг, от чувств и мыслей, насыщающих лучшие его произведения, от своих героев, от живой жизни, от самого себя... <...> я старался постичь, как это так Куприн ушел с белогвардейцами, с ужасными персонажами “Поединка”, которых он сам обличал во всех грехах... И я верил рассказу одного гатчинского жителя, который утверждал, что к Куприну ворвались офицеры, силком напялили на него гвардейский мундир и увезли, как пленника. Я верю этому рассказу по сей день»[341].

Так началось бегство из России Всероссийского гатчинского жителя и возмутителя спокойствия Куприна.

Рубикон

Наш герой перешел Рубикон, и это не метафора. У него оказался свой Рубикон — река Нарова, разделившая его жизнь на две части. К восточному берегу реки его вместе с разгромленными северо-западниками прижала Красная армия. А на западном берегу он видел мирные дома независимой Эстонии, не желавшей впускать деморализованных, полумертвых от усталости, вооруженных людей, да еще и с тысячами гражданских беженцев. (В ловушке оказались два армейских корпуса, шесть пехотных дивизий, ряд отдельных воинских частей, тыловые службы и подразделения.)

По какому мосту через Нарову Александр Иванович покинул Россию? У деревни Криуши или у Скарятиной Горы? Когда именно? 9 ноября 1919 года он еще был в Ямбурге. Руководство Эстонии, понимая, что Белое движение терпит крах, и желая мира с Советской Россией, выжидало. К 10 ноября оно даже потребовало разоружения Северо-Западной армии и ее ликвидации. Ожидая решения своей судьбы, тысячи изможденных людей стояли у мостов через Нарову. Ударили морозы, раненые примерзали к земле. Людей косил тиф. Где-то между ними был и Куприн.

Он потерял семью еще в Ямбурге. Елизавета Морицовна вспоминала, что муж отправился в Нарву, а они догоняли его пешком, ночевали у какого-то сапожника, во двор которого утром упал снаряд... Потом и они оказались у проклятых мостов:

«Здесь через мост не пускали без специальных пропусков. Я стою и плачу. Подходит какой-то человек с красным крестом на руке.

— Что с вами?

— Не пропускают!.. И я потеряла мужа!

— Кто ваш муж?

— Писатель Куприн.

— Ах, это вы и есть его пропавшая семья!.. А он вас везде ищет... Едем в Ревель!

И мы отправились в Ревель, а оттуда, словно подхваченные огромной волной, стали совершать переезд за переездом»[342].

Елизавета Морицовна не упоминает в воспоминаниях Нарву, а ведь остановка там, несомненно, была. В 2003 году местные поклонники писателя открыли мемориальную доску на здании по улице Койдула, 8, где с начала декабря 1919 года размещалась редакция «Приневского края». Правда, Куприн к тому времени уже уехал из Нарвы и в выпуске газеты более не участвовал. Он устремился в столицу Эстонии, в Ревель (Таллин), где находилось Северо-Западное правительство[48*], выпускавшее газету «Свободная Россия», которой пообещал сотрудничество.

Пятнадцатого ноября 1919 года писатель прибыл в Ревель. Там он встречался с главой правительства — «нефтяным королем», миллионером Степаном Георгиевичем Лианозовым. Позже вспоминал: «Спокойствие его, выдержанность и независимость умели пробивать эгоистическое равнодушие англичан, и за все, что он сделал тогда для русских, — глубокая ему признательность» («Купол Св. Исаакия Далматского»). Познакомился и с министром торговли, промышленности, снабжения и здравоохранения Мануилом Сергеевичем Маргулиесом. Эта встреча энтузиазма не вызвала — он видел страшный конец Северо-Западной армии: «...бараки, заваленные русскими воинами, умирающими от тифов. В бараках солдаты служили офицерам и офицеры солдатам» («Купол Св. Исаакия Далматского»), Член Комитета русских эмигрантов в Эстонии, государственный контролер Северо-Западного правительства Василий Леопольдович Горн выдал Куприну новый временный паспорт.

Писатель быстро понял, что Северо-Западное правительство агонизирует. Провал похода Юденича стал и его провалом.

В Ревеле Куприна ничто не держало; красивейший город, но чужой, эстонцы настроены по отношению к русским враждебно. Сила приказа над ним больше не довлела, Северо-Западную армию готовили к ликвидации. Он был свободен, а пути назад не было. Узнав, что бывшие члены Северо-Западного правительства Владимир Дмитриевич Кузьмин-Караваев и Антон Владимирович Карташев уехали в Гельсингфорс, где сотрудничают в газете Национального центра «Русская жизнь», дал им знать, что тоже едет.

Пока ждал финскую визу, неожиданно принесли телеграмму от бывшей жены, Марии Карловны, из финской Нейволы. Жива! Спрашивала о судьбе Лиды и сообщала, что получила большой денежный перевод, предназначенный ему. Александр Иванович ответил, что их дочь вышла замуж, денег просил не переводить, скоро сам приедет в Финляндию. Между ними возникла переписка. Возможно, именно из нее он узнал, что 12 сентября в Нейволе скончался Леонид Андреев. Это объясняет, почему некролог Куприн написал только 20 ноября. «Залог русской жизни — ее писатели, — утверждал в нем Александр Иванович. — Андреев умер. Умер. Вдумайтесь в это слово... У нас больше никого не осталось» («Памяти Леонида Андреева», 1919).

А кто остался из его прежних знакомцев и друзей? В 1917-м умерли чудак Фидлер и оригинал Котылев. В 1918-м он потерял Маныча, исчезнувшего в вагонах советского агитпоезда. Уточкин умер еще в 1916-м, в психиатрической клинике. Уехал из России Жакомино, пережив конец цирка Чинизелли. Где-то Ванечка Заикин? Исчезли из поля зрения, бежав из Петрограда, Вася Регинин, Петр Пильский, Анатолий Каменский, Борис Лазаревский. Остался в Гатчине Щербов, и от одной мысли об этом охватывает ужас. А последняя встреча с Батюшковым! Столкнулись на Садовой, возле Публичной библиотеки. Федор Дмитриевич подошел к лотошнице и купил у нее полусгнившее яблоко. Признался: «Это мой завтрак». Могила матери осталась в Москве. Сестры тоже остались там... Хорошо, что жена и дочь рядом. А ведь сколько семей гражданская война разбросала.

Новый год, 1920-й, как это не раз бывало, писатель встретил в Гельсингфорсе. Корреспондент, взявший у него по приезде интервью, утверждал, что он «был бодр и оживлен»[343]. Город теперь назывался Хельсинки, финны гордилось обретенной независимостью, и в беседе Александр Иванович продекларировал, что независимость Финляндии признают все здравомыслящие русские, а сам он признал ее еще 20 лет назад[344]. На вопрос о Горьком, которого финны хорошо знали, Куприн ответил так: «...он делает созидательную работу, чтобы соединить интеллигенцию и пролетариат в России. Он признает большевизм только в теории, но резко противится его жестокой практике, то есть убийствам, экспроприациям, незаконным арестам и так далее. Он делает много хорошего, спасая своим авторитетом тысячи людей от смерти»[345].

Куприна здесь очень ждали. Редактор «Русской жизни» (позже «Новой русской жизни») Юрий Александрович Григорков забронировал ему номер в «Феннии», все той же. Он не мог поверить, что такая звезда упала на полосы его газетки, и позже вспоминал, как терялся перед Куприным: «Никогда не забуду первого его быстрого взгляда, который он на меня бросил. Это продолжалось одно мгновение, какую-то долю секунды, но мне казалось тогда, что это тянется без конца. Острый, сверлящий, холодный и жестокий взгляд вонзился в меня, как бурав, и стал вытягивать из меня все, что есть во мне характерного, всю мою сущность. <...> Если бы пыль, втягиваемая в трубу пущенного в ход пылесоса, могла чувствовать, то ее ощущения, вероятно, были бы похожи на мои»[346].

Григорков и сам был наблюдателен. Быстро понял, что жена Куприна над ним «властвует», что дочь избалована: «Никаких признаков почтительности к отцу, хотя бы минимальной, я в этой девочке не обнаружил. Отец ее обожал». Надо сказать, что Григорков одним из первых начал звать Елизавету Морицовну — Елизаветой Маврикиевной[49*]. Вероятно, она стала так представляться в 1914-м, с началом Великой войны.

Редактор положил Куприну оклад, и уже 24 ноября 1919 года на страницах «Русской жизни» появился его первый фельетон «Памятная книжка I». Сотрудничество с этой газетой продлится до сентября 1921 года, составит обширное публицистическое наследие, автор которого окончательно отрезал возможность вернуться домой. В оценках советской власти он был беспощаден; печатал даже свои «частушки»:



Подтянув ремнем желудок,
Поборов обжорный блуд,
Я не ем по трое суток,
Как верблюд!
........................................
Я не человек, а нумер:
Двести тысяч сорок пять,
Но живу я или умер —
Не понять!


(«Раб рабов. В Совдепии»)



Такую повышенную работоспособность беремся объяснить и тем, что Куприн изголодался по профессии, и тем, что накопилось много впечатлений, ну и тем, что в Финляндии, как и в Советской России, действовал сухой закон. Конечно, здесь тоже научились изворачиваться, подавать в ресторанах крепленный спиртом чай или кофе, но системой алкоголь не стал. «Я работал с Куприным в течение года, — вспоминал Григорков, — встречался с ним за это время ежедневно и ни разу не видел его пьяным».

Хотя здесь сразу обнаружились старые закадычные приятели. Например, художник Сергей Животовский, богема, завсегдатай «Бродячей собаки». Он вспоминал, как Александр Иванович пророчествовал в канун Нового года: «Петроград будет освобожден, и все мы вздохнем с облегчением между февралем и июлем 1920 года»[347].

Животовский недавно бежал из России и наладил связи с Ильей Репиным, так и жившим в Куоккале. Куприн писал Илье Ефимовичу 14 января: «Меня застала волна наступления С<еверо>-3<ападной> армии в Гатчино, вместе с нею я откатился до Ревеля. Теперь живу в Helsinki и так скучаю по России... что и сказать не умею. Хотел бы всем сердцем опять жить на своем огороде, есть картошку с подсолнечным маслом, а то и так, или капустную хряпу с солью, но без хлеба... Никогда еще, бывая подолгу за границей, я не чувствовал такого голода по родине. Каждый кусок финского smorgos’a становится у меня поперек горла, хотя на самих финнов жаловаться я не смею... Но я не отрываюсь мыслью о людях, находящихся там...»[348]

Как было не приходить этим мыслям? Александр Иванович, бывая в порту, понимал, что там, через Финский залив, рукой подать до Петрограда, но ему туда нельзя. Как-то он черкнул в записной книжке: «Финляндия, Гельсингфорс. Порт, ветер, суда. Тоска». Загорелся поехать к Репину, тем более что нужно было повидать и Марию Карловну в Нейволе. И проведать, и деньги, о которых она писала, забрать. Стал хлопотать о разрешительных документах, но ожидание так растянулось, что Елизавета Морицовна поехала сама, повидалась с Марией Карловной в Выборге (в следующий раз они встретятся только через 17 лет).

Благодаря работе в «Новой русской жизни» Александр Иванович обнаружил себя для многих коллег, после Октября рассеявшихся по миру. Видели его подпись в газете — писали на адрес газеты. Весной ему передали письмо из Стокгольма от Евгения Александровича Ляцкого (в прошлом он активно сотрудничал с «Современным миром»). Тот основал русское издательство и хотел бы выпустить сборник Куприна; просил набросать структуру. Александр Иванович не мог поверить своему счастью: с 1918 года у него не вышло ни одной книги! И потом ему очень, нужны были деньги; к этому времени уже пришло решение об отъезде из Финляндии. Он писал Ляцкому: «...выехать из Гельс<ингфорса> надо во что бы то ни стало. Вот-вот и будет поздно». Думается, тревожился он из-за потепления отношений между Финляндией и Советской Россией и поневоле прикидывал, куда бежать дальше.

Новости о Белом движении приходили неутешительные. В марте, с большим опозданием, Куприн узнал о казни Александра Васильевича Колчака, которого в некрологе назвал человеком со взглядом «смертельно раненого орла» («Кровавые лавры», 1920). Скоро услышал и о разгроме Вооруженных сил Юга России в Новороссийске, эвакуации остатков белых армий в Крым, о назначении главнокомандующим Русской армией генерала Врангеля. Писатель гневно опровергал слухи и намеки в адрес этого человека — мол, Врангель немец, будет учитывать интересы Германии: «...Врангели, дравшиеся в рядах русской армии чуть ли не со времен Петра Великого, давно уже... распрорусские» («Генерал П. Н. Врангель», 1920). На Врангеля теперь возлагались последние надежды, не особенно, впрочем, сильные.

Александр Иванович спешил с отъездом. Устав от обещаний Ляцкого, а дело с книгой затягивалось, он договорился об издании сборника рассказов здесь, в Гельсингфорсе. Ляцкому объяснил: «Я, конечно, ждал бы и еще, но не ждет моя острая нужда». Забегая вперед скажем, что книга «Звезда Соломона» выйдет в октябре 1920 года, когда ее автор уже будет в Париже. Получив свои экземпляры, он и обрадуется и нет. С одной стороны, новая книга, с другой — первая эмигрантская.

Пятнадцатого апреля 1920 года Особым комитетом по делам русских в Финляндии Куприну был оформлен временный паспорт, дающий право на выезд за границу. Но куда ехать? «Есть три дороги: Берлин, Париж и Прага, — писал он Репину. — <...> Но я, русский малограмотный витязь... кручу головой и чешу в затылке. А главное, мысль одна: домой бы...»[349] Живя в Гельсингфорсе, рядом с Петроградом, он не мог не терзаться. Но домой путь заказан, а начинать жизнь с нуля поздновато: через четыре месяца ему должно было исполниться 50 лет. Конечно, не таким он представлял себе полувековой юбилей.

Получив визу в Париж, он недолго собирался. 26 июня семья Куприных поднялась на грузо-пассажирский пароход «Астрия» в финском порту Або (ныне Турку). Им предстояло совершить переход до Копенгагена, затем по суше добираться во Францию.

Одним из последних людей, с кем Александр Иванович простился в Гельсингфорсе, был его приятель, финский поэт Эйно Лейно. Позже тот назовет их разговор «чем-то вроде духовного завещания». Куприн попросил напоследок:

«И если вы когда-нибудь увидите Максима Горького, скажите ему, какой он хороший человек. Хороший, хороший, очень хороший.

— А он этого не знает?

— Все равно скажите! Передайте это лично от меня, А. Куприна (который совсем другой человек), и от всей России, которая бежит сейчас со мной со своей пылающей земли.

— Приятная обязанность. Я сделаю это»[350].

Запомним это вырвавшееся признание. В ближайшие 17 лет Александр Иванович не позволит себе сказать что-либо подобное.


Глава восьмая.


ЧУЖОЙ СРЕДИ СВОИХ

...Куприн — свирепейший монархист! Каково? Из переписки М. Горького 1925 года
Семнадцать лет Куприн прожил в Париже. Более-менее освоил французский и здешние учтивые манеры, свел знакомство с люмпенами из бистро, получил у коллег прозвище «папочка», за которое раньше метнул бы в обидчика первым, что под руку попалось. Он сильно изменился внутренне и внешне. В нем ничего не осталось от возмутителя спокойствия; татарские разрез глаз и разлет бровей поначалу сгладились, а потом и вовсе исчезли.

К этому времени он понял: «В первую половину своей жизни человек делает так много глупостей лишь для того, чтобы во второй исправлять их тяжело и безрезультатно». Он старался, но эмигранты, народ ревнивый, были настороже. Кто-то не мог простить ему былые личные обиды, кто-то подмечал, что лютой ненависти к Советской России у Куприна нет. Хотя на словах он обличал и бичевал, даже прибивался к монархическому берегу, но настроение его было очевидно: пусть в России большевики, пусть хоть черт с рогами, но как же можно жить без нее? Когда же домой?..

В городе Дюма

Четвертого июля 1920 года Куприн прибыл в город, воспетый его любимым Александром Дюма. И сам немедленно влюбился:

«Я попал в Париж с жадными глазами и обширной душой. Мне доставляет неисчерпаемое наслаждение ходить по улицам, глядеть на вывески, лица, походки, жесты, улыбки, костюмы, прислушиваться, пытаясь понять, к быстрым отдельным фразам, езжу на задках омнибусов и иногда раскрываю рот перед каким-нибудь мраморным или бронзовым чудом, приютившимся где-то в уголке между двумя каштанами. Случайно я проехал через двор Лувра, а в другой раз, вдоль Елисейских полей — и я узнал их, не глядя на вывески. Двор Лувра так хорош, что я подумал: вот здесь бы натворил вокруг себя чудес и прилег на минутку отдохнуть среди цветников.

Иногда, идя пешком, я захожу в любую церковь и сижу там один в тишине, обоняю запах ладана и холодного старого камня и скольжу глазами по витражам — голубым с фиолетовым, красным с сиреневым... Я толкусь по зоологическому саду, стоя перед балаганами и тирами Монмартра, где часами внимательно слушаю зазывание атлетов и клоунов; мне доставляет наслаждение сесть около Сены на скамье, вечером, и долго глядеть, какие чудеса творят солнце и облака на воде, на небе и на древних крышах... Я впитываю в себя жизнь города и народа. <...>

Среди блуждания я захожу в маленькие кафе и, стоя, спрашиваю у прилавка “un boc blonde” (светлое пиво). С буфетчицей я любезен, как маркиз начала XVIII столетия, и мы, наговорив друг другу кучу любезностей, расстаемся очарованные взаимно»[351].

Эта эпистолярная зарисовка первых парижских дней говорит о том, что у города появился новый восторженный поклонник. Позже Куприн напишет блестящие очерки «Париж и Москва» (1925), «Париж домашний» (1927), «Париж интимный» (1930), а еще роман, как он сам определит жанр этого небольшого произведения, «Жанета: Принцесса четырех улиц» (1932–1933). Роман о районе Пасси 16-го округа, из которого живущие там эмигранты сделают Россию в миниатюре. Александр Иванович мечтал проехать всю Францию вслед за героями Дюма. Кое-что удастся, например побывать на родине д’Артаньяна, в гасконском городке Ош. Наступит и такое время, когда Париж ему приестся и станет казаться досадным миражом, скрывающим черты другого города, без которого нечем дышать, — Москвы...

Жизнь в который раз испытывала нашего героя. Свой полувековой юбилей — 26 августа, а по европейскому календарю 7 сентября — он встретил явно не там и не с теми. Никакого пышного празднования и обвала поздравлений не было. Французский Париж им мало интересовался, а русский на лето разъехался. Правда, гельсингфорсский коллега Юрий Григорков прислал в подарок брошюру «Александр Иванович Куприн (К 50-летию со дня рождения)». Юбиляр в знак благодарности отправил ему свой любимый портрет с Сапсаном, надписав: «Милому редактору — строптивый сотрудник. Ю. А. Григоркову. 1920 18 авг. Париж. А. Куприн». С припиской: «мой единств<енный> друг “Сапсан”»[352]. Выходит, в чемоданчик, вывезенный из Гатчины, в число самого необходимого попали и фотографии с меделяном.

Писатель начал работать в русской газете «La Cause Commune» / «Общее дело» Владимира Львовича Бурцева. Сотрудники в шутку звали ее «Козьей коммуной». Куприн снова попал в привычную редакционную атмосферу, слушал споры и монологи сотрудников, проклятия в адрес Горького, обвинения его в двуличии: за глаза-де ругает большевиков, а в глаза поет им дифирамбы. Знали бы они о той просьбе, что передал Куприн финну Эйно Лейно! О его отношении к Горькому Александра Ивановича спросили в первые же дни. Ответил, что Алексей Максимович «человек, по-своему, безусловно убежденный, искренний и неглупый, но — в умственных шорах»[353]. Допускаем, что кто-то смотрел на Куприна косо, недоумевая, почему он так долго оставался с большевиками.

Работа в газете позволяла оперативно узнавать все новости о Белом движении, притом из первых рук: Бурцев уехал в Севастополь, где была Ставка Русской армии Врангеля, там еще шло сопротивление. На адрес «Общего дела» приходили отчаянные мольбы о помощи от писателей, журналистов, застрявших где-то в портах и чужих городах. Как-то Александру Ивановичу передали такое письмо от Бориса Лазаревского. Этого своего закадычного приятеля он давно потерял из виду и вот теперь читал, что тот сидит в Константинополе, куда прибыл в качестве члена экипажа парохода «Альберт», и постарается вписаться в судовую роль до Марселя, а оттуда собирается ехать в Париж. Куприн ответил «Барбарису», как в шутку звал Лазаревского, что рад будет его видеть, но счел нужным предупредить: «...жизнь здесь дорога, трудна, а люди жестокие эгоисты и шарлатаны (говорю про русских)»[354].

Русских эмигрантов в Париже уже было немало. Поэты Константин Бальмонт, Дмитрий Мережковский и Зинаида Гиппиус, юмористы Тэффи (Надежда Лохвицкая) и Дон Аминадо (Аминад Шполянский), прозаик Алексей Толстой... Привычно раздражал Куприна друг молодости Бунин, с которым они поселились на одной лестничной клетке дома по рю Жак Оффенбах, 1, в районе Пасси. Теперь это, пожалуй, самый известный адрес «русского Парижа»; в честь нобелевского лауреата Бунина на фасаде дома установлена мемориальная доска.

Встреча Куприна и Бунина в этой, новой, жизни вряд ли походила на ту далекую, одесскую, когда им обоим не было еще тридцати. Теперь им стукнуло по пятьдесят, и даже этот юбилей заставил Александра Ивановича понервничать. Как-то он увидел в русском детском журнале «Зеленая палочка» (№ 2) разворот: слева его портрет с Сапсаном и сообщение, с большим опозданием, о его юбилее, а справа портрет «академика Ивана Алексеевича Бунина», отметившего юбилей 22 октября (10-го по старому стилю). Выпуск журнала был октябрьский, то есть о Бунине-то не забыли, а Куприн уже пошел «прицепом». В эмиграции их соотношение сил зеркально изменилось. Если в России Куприн имел массового читателя и огромную славу, а Бунин лишь определенный круг ценителей, то здесь, в условиях конкуренции при завоевании французского рынка, понадобились регалии. Французам не нужно было объяснять, что такое академик и дворянин (Иван Алексеевич со временем добавит к своей фамилии апостроф «де»). Кто теперь вспоминал старую купринскую эпиграмму на Бунина?



Поэт, наивен твой обман.
К чему тебе прикидываться Фетом.
Известно всем, что просто ты Иван,
Да кстати и дурак при этом.


1913 г.



Впрочем, их разрыв в эмиграции случится не сразу. Поначалу Куприн сочувствовал «заклятому другу»: тот пребывал в угнетенном состоянии, не мог себе простить, что оставил в России брата Юлия, с ужасом ждал известия о его смерти, то и дело срывался в слезы. Они с Верой Николаевной пережили бегство из красной Москвы, «сидение» в Одессе и эвакуацию оттуда, Турцию, Болгарию, Сербию... Когда пришла весть о падении белого Крыма, Бунин вообще слег. «Армия Врангеля разбита, — записала в дневнике 15 ноября 1920 года Вера Николаевна. — Чувство, похожее на то, когда теряешь близкого человека». Куприн приходил проведывать Ивана, и оба хватались за голову. Прощайте, благословенные Ялта, Гурзуф, Балаклава, Севастополь! Прощай, чеховская дача, где они были молоды и счастливы!.. Вместе встречали в гостях у Алексея Толстого Новый, 1921 год. Молча ели, грустно пили шампанское и со скорбным сердцем в 10 часов вечера, когда в России наступила полночь, пили за близких, оставшихся там.

Едва прошли новогодние праздники, как «русский Париж» взорвался очередной сенсацией: в Гельсингфорсе начала выходить якобы беспартийная газета «Путь», которая вела открытую просоветскую пропаганду. Под программными статьями стояли фамилии Николая Иорданского, экс-редактора «Современного мира», и драматурга Федора Фальковского, друга Леонида Андреева. Фальковский вспоминал об отношении к газете: «Это была вакханалия ненависти, доносов, откровенных угроз и открытых требований “заткнуть им глотку”. Редакция не могла найти помещения, меня выбросили из гостиницы, знакомые при встрече переходили на другую сторону... <...> Как шутили в редакции, лошади от нас шарахались. Держать в руках нашу газету было рискованно, а подписаться на нее было бы открытым вызовом общественному мнению»[355].

Куприн мог сколько угодно говорить русским парижанам, что недолюбливает Иорданского, мужа своей бывшей жены, а саму ее не видел несколько лет, но не мог не понимать, что попал в историю. А потом он прочитал в «Пути» заметку «Выход Куприна из “Общего дела”», от которой похолодел. С изумлением узнал о себе, что он:

1) ушел из «Общего дела» вследствие принципиальных разногласий;

2) пришел к убеждению, что русская эмиграция представляет собой глубоко отрицательное явление;

3) находит, что эмигрантская политика не отвечает интересам России[356].

Куприн печатно оправдывался в фельетоне «Ребус» (1921), называя эту провокацию «злой и глупой гадостью», а «Путь» в ответ ударил его заметкой «Куприн в “Общей яме”»[357].

Словом, писателю некогда было выяснять, как меньшевик Иорданский до этого дошел и какую роль играет во всем этом Мария Карловна. Нужно было думать о себе. Полагаем, еще и поэтому (а не только вследствие плачевных материальных дел) Куприн согласился стать редактором журнала «Отечество», первый номер которого вышел в марте 1921 года в Париже. В редакционной статье он заявил: «У нас лишь один враг — враг общий с отечеством — большевизм. Борьба с ним не есть война, а истребление». Ниже, в рубрике «Галерея современных преступников», поместил портрет Леонида Красина, «Никитича», в то время полномочного и торгового представителя Советской России в Великобритании.

Средства на «Отечество» добыл некто Набиркин, знакомый еще по Петербургу. Доверившись ему, Куприн пригласил в журнал и парижских и зарубежных коллег. Последние, правда, отнеслись без энтузиазма. Поэт Саша Черный ответил ему из Берлина: «...у меня вместо “отечества” такая черная дыра на душе, что плохой бы я был сотрудник в журнале под такой эмблемой»[358]. Откликнулся из Софии один Евгений Чириков, прислал рассказ. Перед ним потом пришлось извиняться, потому что Набиркин не платил. Чириков негодовал и велел в письме Куприну «набить морду Набиркину».

Александр Иванович набить морду уже никому не мог. Он просто покинул «Отечество» на пятом номере.

Об этой его неприятности, а также о том, как он сосуществовал с Буниным, рассказывает ранее непубликовавшийся дневник сибирского писателя Георгия Дмитриевича Гребенщикова. Впервые приводим некоторые эпизоды:


«14 января <1921 года> (пятница)


В 10 ½ ч. позвонил к И. А. Бунину. Академик еще спал и милая, покорная его подруга не решилась его будить. Она напоила меня кофе, свела в соседнюю квартиру и представила А. И. Куприну. “Как же — с восторгом упоминал о вас в своих лекциях — в Киеве и Тифлисе”, — сказал А. И. Он очень еще бодр и свеж. Говорит быстро, и глаза очень хороши. В час я ушел от него опять к Буниным. Там еще полчаса ждал, пока вышел в своем ханском халате наш полубог. <...>


26 января (среда)


Был у Куприных. А. И. немножко выпил и чудесно стал рассказывать. Он так широко по-русски любит мужиков, извозчиков, рыбаков, собак и особенно лошадей. Рассказал, что у русских даже и грехов нет. Только разве снохачество, так это — птичий грех... Когда церковь построят и станут поднимать колокол, то говорят: “А ну, кто снохачи — уходи, иначе не пойдет”. И — смотришь — некому поднимать — все ушли...

Рассказывал, что в “Поединке” изобразил Проскуров, где он верхом на 3 этажа въезжал.

Подарил мне свою новую книжку “Суламифь”[50*]. Я уже начал читать ее. Как благоуханно использовал он библейский сюжет о Соломоне! Какая радость — читать подобное, особенно в дни нашей скорби!


10/23 февраля (среда)


Вчера получил письмо от некого Набиркина — секретаря журнала “Отечество”, с просьбой прийти на rue de Caumartin. Пришел, и со мной повели разговор о том, чтобы я дал очерки о беженцах, а за мой рассказ... вместо 250 фр., обещанных А. И. Куприным, предложили мне 150. Я сразу почуял, что попал в лавочку, а не в редакцию журнала. И ушел. Я хочу знать редактора Куприна, а не каких-то секретарей... <...>


14/27 февраля (воскресенье)


<...> Ходили к Куприну и узнали, что с “Отечеством” у него “недоразумение”. Так я и знал, что с этими господами хороший редактор ужиться не может. <...>


15/28 февраля (понедельник).


Сегодня виделись с г. Куприной и почти решили сделаться “кухмистерами”[51*], открыть столовую на Passy. Завтра надо осмотреть помещение. Что ж, может быть, в роли кабатчика буду больше обеспечен, нежели в роли писателя.


27/12 марта (суббота)