— Да какая разница?
— Нет. Это совсем другое дело. Ты сама прекрасно знаешь, что это совсем другое дело. Не надо морочить мне голову.
Я из сил выбивалась, лишь бы доставить ей радость. Силы уходили, и оставалась только злость, помогавшая мне удержаться на краю пропасти. Я срывалась на крик, орала, что с меня хватит, что на свете нет ничего, что могло бы сделать ее счастливой, а она смотрела на меня, наконец-то удовлетворенная. Она ликовала. Сжав зубы, смотрела на меня с победным блеском во взоре. Я вышла из себя, значит, я опять в ее власти. Мой гнев делал ее значительной, красивой, соблазнительной. Ее черные глаза на миг загорались огоньком самодовольства, но она тут же вспоминала про свою роль жертвы и тяжко вздыхала:
— Вот видишь, я же говорила: ты меня совсем не любишь… Никто из детей меня не любит. Не знаю уж почему. У всех моих подруг дети так любят своих матерей. А у меня… После всего, что я для вас сделала…
Я опять вскипала. Опять уходила, хлопнув дверью. В лифте билась башкой о стенку. Заливалась слезами. Шла, спотыкаясь о каждый камень, каждую бровку тротуара, натыкаясь на каждое дерево. Но ни один самый болезненный удар не мог заглушить во мне ярость.
Ярость от того, что она меня не слышит и не видит. Как будто я не существую. Я — ноль, паршивый ноль, и она зачеркивает меня жирной красной чертой, как когда-то зачеркивала ошибки в школьных тетрадках, которые проверяла на кухне, громко возмущаясь тупостью учеников.
Я так хотела, чтобы она меня выслушала, но она не желала слушать.
Я так хотела, чтобы она на меня посмотрела, но она меня не видела.
Я хотела, чтобы она уступила мне немного места, помогла выйти за пределы узкого пространства моего «я». Но она соглашалась терпеть меня в одном-единственном качестве — как далекое эхо ее собственных высказываний.
Рядом с ней я снова становилась маленькой девочкой. Я лепетала нечто нечленораздельное, как ребенок, со сведенным от страха животом впервые садящийся на велосипед без страховочных колесиков, забирающийся на большие качели или пускающийся вплавь без надувного круга. Мам, смотри! Посмотри на меня! Поддержи меня своим взглядом! Не дай мне упасть, утонуть! Поделись со мной твоей силой, чтобы я могла подняться и попробовать еще раз. Скажи мне, что я сильная и смелая, что я лучше всех на свете, что мои первые шаги, первые слова и первые рисунки — шедевры, которыми ты гордишься. Скажи, что ты видишь одну меня, очерти световой круг, чтобы внутри его я могла расти, расти и расти.
Ослепшая, оглохшая, с намертво сжатыми губами, она не оставляла мне выбора. Приходилось подкладывать к ее ногам бомбы, чтобы она наконец соизволила обратить на меня внимание.
Но она небрежно отбрасывала мои бомбы носком ноги, и они летели мне в лицо и здесь рвались.
Чем больше я злилась, тем успешней она напускала на себя роль жертвы, возложившей на алтарь материнства лучшую часть себя. Приятельницы хором ее утешали: «Ах, какое несчастье! После всего, что вы для них сделали! Подумать только, после всего, что вы для них…» Она сжимала кулаки и с недобрым блеском в глазах повторяла: «Да, я все для них сделала! Я отдала им всю себя, всю без остатка, потратила на них свои лучшие годы. И ради чего?»
Старшие брат с сестрой быстро ее раскусили. Они уехали жить за границу, присылали ей поздравительные открытки с лаконичным текстом, зимой — торт, летом — бумажные цветы. Она помещала эти открытки в рамки, а торт и цветы выставляла напоказ, как трофеи, наглядно подтверждающие ее выдающиеся качества идеальной матери, и на все лады расхваливала тех, кто сбежал от нее куда подальше.
Но я все топталась возле стен неприступной крепости, полная решимости отыскать брешь, через которую смогу в нее проникнуть. Я изобретала тысячи трюков и хитростей, больше подходящих для военных маневров, чем для признания в любви. Много раз мне чудилось, что ворота замка приотворились, и я бросалась вперед, вооруженная до зубов и торжествующая победу, я склонялась перед ней, бросала к ее ногам свои завоевания, свою добычу, свою славу и требовала того, что мне причиталось по праву — взгляда, одного взгляда, который сказал бы мне: ты молодец, дочь, и я тебя люблю. Этот взгляд стал бы для меня благословением, позволил бы мне обрести броню и заново родиться тем человеком, каким я хотела быть. Без этого взгляда я оставалась прикованной к ее трону и кружила возле него, как посаженный на цепь бешеный пес.
Она крепко держала меня в руках и знала об этом.
Я всегда возвращалась к ней. Пресмыкаясь, подносила ей новый каталог претендентов.
Мне следовало уехать. Но тогда я еще не находила в себе сил для этого.
Уехать. Расти вдали от ее взгляда, который меня калечит, ничтожит, превращает в бессильную злобную карлицу.
Я не карлица! Я не бездарь! Я не злюка! Я твердила и твердила себе эти слова, боясь заглянуть в бездну, зияющую у меня под ногами.
А кто тогда?
Еще был взгляд подтянутой блондинки. Острый взгляд, которым она на меня смотрела. Были замечания, которые она ненавязчиво мне делала, побуждая оттачивать слова, отражающие мою реальность и мою точку зрения. Были книги, которые она, приходя на работу, клала мне на стол, одну руку уже протягивая к телефону, а второй, придерживающей кучу папок под мышкой, поправляя на плече норовящую сползти сумку.
— Вот, это вам. Почитайте… Алло!
Она падала в кресло, просила принести ей кофе покрепче, грызла горбушку круассана — всегда только горбушку, чтобы не растолстеть, вынимала из ушей серьги, просматривала почту и разговаривала по телефону.
Я взяла книгу. «Спроси у пыли» Джона Фанте.
На обложке — пара скрещенных ног в кожаных плетеных босоножках и нитяных заштопанных чулках. Черно-белая фотография, от которой веет нищетой, тяжким трудом, мелкими ухищрениями ради нескольких долларов, зажатым в тиски сердцем и снами наяву, без которых нельзя, ибо рухнет последняя надежда. Я открыла том и увидела предисловие Буковски.
Текст Буковски бросился на меня, взорвавшись, словно петарда, возле самого лица. Я читала и перечитывала его, как любовное послание, затертое от многократных свертываний и развертываний.
Я выучила его наизусть и цитировала про себя, стоя в пробках, лежа в постели перед сном, на скучных вечеринках, когда опасалась, что вот-вот начну клевать носом. В моих ушах он звучал как обещание победы. Я давно перестала робеть перед книгами и больше не считала литературное творчество уделом избранных, что посматривали на меня с высоты книжных полок, подавляя именами и знаниями. На свете существует не одна-единственная литература, связанная с особой культурой, которую изучают в тиши университетов. Есть и другие книги, не ведающие запретов и табу, рождающиеся прямо на улице и использующие обычные слова повседневной речи.
«Я, был молод и голоден, пил горькую и мечтал стать писателем. Лучшие часы своей жизни я провел за чтением книг в муниципальной библиотеке Лос-Анджелеса, но ничего из прочитанного не имело ни малейшего отношения ко мне и к людям, которых я каждый день встречал на улице. Как будто весь мир сговорился играть в шарады, а те, кому нечего было сказать, стали называться великими писателями. Их сочинения представляли собой смесь изощренности, ловкости и условности; их читали, преподавали, переваривали и передавали дальше. Эта хитроумная и безопасная махинация именовалась „мировой культурой“. Чтобы наткнуться хоть на что-то непричесанное, обнаружить хоть какую-то страсть, следовало обратиться к русским дореволюционным писателям. Попадались и исключения, но так редко, что, проглоченные в один присест, они нисколько не насыщали и оставляли тебя глядеть голодными глазами на длинные ряды скучных книг. Современные авторы, поддавшиеся обаянию минувших веков, не производили на меня никакого впечатления. Я снимал с полок книгу за книгой. Ну почему никто ничего не рассказывает? Почему никто не кричит? И вот в один прекрасный день я вытащил книгу, раскрыл ее, и это свершилось. Я на какой-то момент застыл как вкопанный, похожий на человека, нашедшего на общественной свалке слиток золота. Я положил книгу на стол. Предложения скользили по страницам легко, словно плыли по течению. Вот наконец человек, который не боится выражать свои чувства. Который с виртуозной простотой перемешивает смешное и грустное. Я унес книгу с собой. Лег на кровать и прочел ее. И еще до того, как кончил читать, понял, что появился человек, изменивший представление о литературе».
Я нетерпеливо пробежала глазами первые строчки романа и испытала то же потрясение, что Буковски.
То же головокружение. Тот же взрыв эмоций. До чего это просто, подумала я, до чего же просто. Не нужны никакие особые приемы, громкие слова — для пущей многозначительности — и глубокие идеи — чтобы показать, как умен автор. Никакой позы, никакой рисовки. Все, что пишет Фанте, соответствует ему, его сущности, его душе, тому, какой он есть на самом деле, — каждый день. Как будто внутри у него — в кишках и в сердце — образовались какие-то маленькие пружинки, обладающие способностью перетекать к читателю под кожу. Я прыгала от одной к другой и не могла остановиться.
«Как-то вечером я сидел на кровати в номере отеля „Банкер-Хилл“, в центре Лос-Анджелеса. Это важный вечер в моей жизни, потому что я должен решить, что делать с отелем. Или я плачу все, что задолжал, или выметаюсь вон. Именно так сказано в записке, которую хозяйка подсунула мне под дверь. Действительно серьезная проблема, требующая к себе пристального внимания. Я решаю ее так: гашу свет и ложусь спать».
У меня на столе звонит телефон, кто-то подходит ко мне и о чем-то спрашивает, протягивает мне какие-то бумаги и говорит, что это срочно. Но я ничего не слышу. Широко разложив согнутые в локтях руки, я не отрываюсь от книги. Пробую на вкус каждую фразу. Это я сижу на кровати Бандини, как раньше пряталась в комнате Сережи Каренина.
«Мне было тогда двадцать лет. Зараза, говорил я себе, не дергайся, Бандини. У тебя есть десять лет, чтобы написать книгу, так что успокойся. Тебе надо продышаться, пойти пошляться по улицам и посмотреть, что же это такое — жизнь. Твоя проблема в том, что ты ничего не знаешь о жизни».
Мне тоже двадцать лет, правда, с хвостиком. Я тоже ничего не знаю о жизни.
Я учусь писать, потому что, думаю, мне нравится «этим» заниматься. И я не умею ничего другого. «Это» поможет мне приобрести зачатки личности. Денег у меня нет. Друзей нет. Впрочем, есть подтянутая блондинка. Возможно…
Но о жизни я все-таки не знаю ничегошеньки. Живу как живется, порой огрызаясь, чтобы защитить себя. Я нетерпелива, временами груба, легко впадаю в злобу. Я ненавижу этот мир, в котором мне нет места. Я ненавижу людей, которые выглядят так удобно устроившимися в мире, где мне нет места. Ненавижу и завидую им. Как им удается так разговаривать, так ясно выражать свои мысли, иметь такую гладкую кожу и такие красивые прически? Что они сегодня ели? Каким мылом мылись? Какие книги читали? Кто их слушал, когда они лопотали свои первые слова? Кто их подбадривал, кто радостно хлопал им в ладоши? Они родились во всеоружии. Защищенными и уверенными в себе. Я лезу из кожи вон, чтобы стать на них похожей, но все, чего я добиваюсь, не более чем жалкая карикатура. Я — бледное подобие того, чем мне, по моему убеждению, следует быть. Я только и делаю, что притворяюсь. Вот, перекрасила волосы и стала блондинкой. Сотворила себе изумительный цвет лица. Улыбаюсь в тридцать три сияющих белизной зуба. И подбираю какие-то ошметки той жизни, которой они управляют так легко и непринужденно. У них бронь, а я торчу стоя, качаясь. Я в списке очередников.
В голове теснятся беспорядочные обрывки каких-то образов. Цыган, исполняющий роль моего отца. Парень в амбаре, нарядившийся фермершей. Еще один парень, пытавшийся разрезать меня на отдельные части. Начальник в коричневом и начальник в сером. Мужчина с короткими руками. Мои истории, в которых я помимо собственной воли выступаю то жертвой, то палачом. Жизнь долбит меня по башке, я в ответ лягаюсь, но по-прежнему ничего не понимаю. И все повторяется снова и снова.
Я подняла глаза на подтянутую блондинку.
Она опять говорила по телефону, свободной рукой что-то записывая.
Почему она делала все это для меня? Почему дарила мне бесценные сокровища, ничего не требуя взамен? Расход-приход, расход-приход — вот правило жизни. Ее щедрость внушала подозрения. Всякая щедрость внушала мне подозрения.
И вот все эти вопросы отпали сами собой.
У меня появилось сразу два новых друга — Фанте и Буковски. Они станут разговаривать с моей душой, а мне даже не придется вешаться им на шею, чтобы потом безжалостно бросить.
— Знаешь, когда ты отдавалась первому встречному, ты как будто сама себя убивала. Вспомни того толстогубого, в тот вечер, когда мы с тобой познакомились…
— Нет, я всегда говорила себе: откуда мне знать, может, он хороший человек. Мне так хотелось, чтобы меня любили. Чтобы на меня смотрели.
— И ты сейчас же приписывала ему все мыслимые и немыслимые достоинства, возводила его в ранг идеального мужчины и возносила на вершину пьедестала. Что ему еще оставалось, кроме как катиться оттуда кубарем? А ты начинала его ненавидеть и мучилась оттого, что дала себя провести. Но ты сама себя провела…
— Я влюблялась не потому, что мужчина выглядел привлекательным, или у него был толстый кошелек, или он ворочал большими делами… Я влюблялась в того, кто на меня посмотрит. Если на меня смотрят, значит, я чего-то стою. Ради того, кто на меня посмотрел, я бы гору свернула.
— А ради меня свернешь гору?
— Ради тебя я сверну все горы на свете. Я изменю течение рек, растоплю ледники и напою тебя талой водой, я подую на вечные снега, и они взметнутся вверх и опустятся на твой пылающий лоб, чтобы его остудить.
— И ты правда сделаешь все это?
— Это и многое другое. Я докопаюсь до глубин твоей души и извлеку на свет сокровища, о которых ты даже не подозреваешь. Я сниму ядра с твоих ног, разомкну цепи, которые мешают тебе расти, я прикоснусь губами к самым страшным твоим ранам, и они исцелятся, как по волшебству. И ты станешь свободным и сильным, красивым и всемогущим.
— А потом настанет день, когда неизвестно почему ты зашвырнешь меня обратно в пустыню, где я умру от жажды и горя…
— Настанет день, когда я — прекрасно известно почему, — соглашусь полюбить тебя по-настоящему. Потому что это ты. Я хочу, чтобы с тобой у меня получилось. Я устала. Устала до бесконечности повторять одну и ту же историю. Я открою тебе свои самые сокровенные тайны, чтоб быть уверенной, что я тебя не прогоню. Я объясню тебе, почему у меня меняется настроение, на каких винтиках и колесиках действуют мои желания. Я ничего от тебя не утаю.
Он так заботился обо мне, мужчина в черном с точеным профилем.
Старательно, нежно, щедро. Я вытаращив глаза принимала его спокойные дары, которые походили на меня самое и ложились на сердце, душу и тело словно вторая кожа. Как вывороченная и потрескавшаяся от засухи земля, я пила его любовь и постепенно становилась собой.
Он смотрел на меня, и под этим взглядом я превращалась в гиганта.
Мы оба были гигантами, властвовавшими над миром. Вселенная казалась нам слишком маленькой. Мы разворачивали ее, как карту, и разгуливали по ней — всесильные, бесстрашные, нахальные, перескакивая от одной пещеры с сокровищами к другой. Мы не ведали скуки и усталости, в любую секунду были готовы сорваться с места. На опасности мы плевали. Мы были непобедимы. Нам принадлежала вечность.
— У тебя что, голова болит?
Он уехал на несколько дней. Я лежала в постели, со всех сторон окруженная его подарками — в его черной майке, еще хранящей запах горячих подмышек, с горлом, закутанным его черным шарфом, с телефоном в руке.
— Я вышлю тебе чек, купи аспирин…
Он возился со мной. Склонялся над моей колыбелью. Никогда не приходил с пустыми руками. Я стала его ребенком, его новорожденной малюткой, уютно укладывавшейся в его ладонях. Потом он брал меня на руки и превращался в другого человека, загадочного, иногда страшного, иногда мягкого, грубого или терпеливого, и увлекал меня за собой, открывая мне, пораженной, множественность моего «я». Он никогда не бывал тем же самым, как и я рядом с ним. Я постучала по дереву: пусть продлится это счастье. Пусть никто и никогда не обрежет ему крылья.
Вот что я хочу знать: как у тебя было с «другими»?
С женщинами, которых ты любил до меня.
Расскажи мне о них. Все расскажи. Я согласна разодрать себе грудь, обнажив сердце, лишь бы потом оно наполнилось гордостью за то, что я всех вытеснила, всех заменила.
Я склонилась к тебе и прошептала свой вопрос.
Ты лежал в постели. Обхватил руками мою голову и уставился на меня взглядом своих черных глаз. Заговорил громким голосом, рубя слова, как будто впечатывал их в мой мозг наподобие священных заветов на скрижалях.
— Ты первая. Первая, кого я люблю всеми силами души. Остальные были случайностью. Черновиком, который я выбросил. Сделкой, если хочешь. Я ждал тебя. И я не хочу говорить о других.
— Нет уж, не увиливай! Расскажи! Ты же знаешь, что я не расстроюсь.
— Я не желаю о них говорить! Я не ты, я не могу рассказывать все. И вообще, нечего тут рассказывать.
Я умоляла тебя, прижималась к тебе, обнимала обеими руками и обеими ногами. Я пыталась тебя разнежить, проникнуть к тебе в сердце и вырвать у тебя признание. Но ты только отмахнулся широким раздраженным жестом:
— Не будем об этом. Это не имеет никакого значения. Значение имеешь только ты, и тебе это прекрасно известно.
— Но мне интересно узнать.
— О чем узнать? О чувствах, которых больше нет? О том, что кануло в вечность и прочно забыто?
— Я просто хочу лучше узнать тебя. Мне хочется знать о тебе все. Каким ты был маленьким, как ходил в школу, как задувал свечки на торте в день рождения, как в первый раз увидел снег, как в халате открывал подарки на Рождество, как целовал в щечку маму, как учился плавать, как сидел за пианино и играл гаммы, как…
Ты сердито оттолкнул меня. Отодвинулся на другой конец кровати, скрестил на груди руки. Ты молчал, но я видела, что ты злишься. Я поняла, что ты мечтаешь обо всем этом забыть. От тебя повеяло ледяным холодом. Ты уставился в одну точку на стене, и в глубине твоих черных зрачков заплескалась злоба, от которой мне сделалось страшно.
— Обиделся?
— На что мне обижаться?
— Не знаю. Просто мне кажется, что в данную конкретную минуту ты меня ненавидишь.
— И ты так спокойно об этом говоришь? Так легко? Тебе что, все равно, люблю я тебя или ненавижу? Ты так в себе уверена?
Я кивнула головой и осторожно перевернула его на бок. Я же знаю, что ты любишь меня больше всего на свете. Когда ты прижимаешь меня к себе и ласкаешь, ты каждый раз заново создаешь мое тело, а я с каждым днем становлюсь в твоих объятиях все прекрасней. Я улыбнулась и легонько дунула на тебя, словно говоря: я тебя люблю, ты же знаешь, и только поэтому я хочу знать о тебе все. И я протянула тебе руку в знак мира. Ты схватил ее и вдруг притянул меня к себе с такой грубой силой, что я онемела. Ты притиснул меня к себе, улегся сверху и яростно вошел в меня. Я не реагировала — лежала молча, инертная, как кукла, которой все равно, что с ней делают. Тогда ты положил ладонь мне на лицо и отвернул его, чтобы не смотреть мне в глаза. Ты был словно одержимый, ты хотел впитать меня всю, сделать своей вещью, стереть с лица земли и превратить в субстанцию, слившуюся с твоей плотью. Потом, когда настал миг умиротворения и ты, по-прежнему не глядя на меня и ни слова не говоря, откатился в сторону, я закрыла глаза локтем и заплакала.
— Ты сделал мне больно…
Ты на меня не смотрел. Не обнимал. Только произнес чужим колючим голосом:
— Иногда я тебя ненавижу.
— Я тоже тебя ненавижу.
— Ну вот и хорошо. Мы квиты. Можешь уходишь, если хочешь. Я тебя не держу.
Ты был так холоден и спокоен, что я вздрогнула всем телом.
— Только потому, что я попросила тебя рассказать мне о своем прошлом? Значит, ты был так несчастлив?
— Прекрати рассматривать в лупу мое прошлое! Поняла? У меня нет прошлого! Что за идиотская сентиментальность! Что за манера всему на свете искать объяснение в прошлом! Ах, у тебя было несчастное детство? Ах, наоборот, счастливое? Ах, тебе наставляли рога? Вы, бабы, просто ненормальные, все вам надо изображать из себя сестер милосердия! Я не выношу, когда ты становишься такой, опускаешься до этого! Неужели ты не понимаешь, что мы с тобой переживаем настоящее чудо, светлое чудо, и я не желаю проводить никаких сравнений? Ничего ты не понимаешь, дура несчастная!
Я действительно не понимала. Что случилось? Из-за простого вопроса? Из-за того, что я захотела отступить на шаг назад и лучше узнать тебя, заглянув в твое прошлое? С того дня, как мы познакомились, ты держишь меня в камере-одиночке, которую сам и охраняешь, бдительный и суровый. Ты выспрашиваешь у меня все, задаешь тысячи вопросов, хочешь знать обо мне все, на руках носишь меня в ванную, моешь мне голову и лицо, не позволяешь самой потратить ни гроша. Ты все сделал для того, чтобы наш роман превратился в тюрьму абсолютной монархии, в которой распоряжаешься ты один, единолично принимая решения. Я покорялась тебе, легко и счастливо, но стоило мне задать тебе вопрос — глупый вопрос влюбленной любопытной женщины, — как ты встал на дыбы и обернулся врагом. И категорически отказал мне в том, чем сама я щедро с тобой делилась.
Кому и за какие обиды ты мстишь?
Иногда в его голосе прорывались фальшивые ноты.
Передразнивая других людей, он начинал говорить не своим голосом. Объектом насмешек всегда становились женщины, за которых он говорил пронзительным фальцетом, так не шедшим к его крупному телу. Этот мерзкий писклявый голос, казалось, явился из какого-то другого мира, из повторяющегося ночного кошмара. Голос старухи-чревовещательницы. Женщины, которых он изображал, превращались в нелепых и чудовищных марионеток, а он — в исходящее ненавистью злобное существо. Как будто он сводил с ними какие-то старые счеты.
— Послушай, а они правда ничего тебе не сделали, эти женщины?
— Нет, — удивленно отвечал он. — Они мне ничего не сделали.
Я заткнула уши, до того мне было противно. Это не он, это кто-то другой в его обличье.
— Похоже на Энтони Перкинса в «Психозе». Я боюсь этого голоса. Ужасно боюсь…
— Как ты могла такое сказать? Ты хоть соображаешь, что ты только что сказала? Нет, как ты могла?
Он снова обернулся холодной каменной статуей. Посмотрел на меня свысока, из неведомой дали. Отныне я — его худший враг.
— Никогда тебе этого не прощу!
Мы едим друг друга глазами. Я не отвожу взгляда.
Мы раскатились по разным концам кровати, сдвинули как можно дальше друг от друга свои подушки, подоткнули под себя одеяла, поплотнее забинтовавшись каждый в свое, — одним словом, соорудили себе по саркофагу, чтобы наши тела, которым не было никакого дела до наших ссор, случайно не соприкоснулись. Так мы и проспали всю ночь — разделенные его и моими словами.
На следующее утро мне на плечо легла его рука. Наклонившись ко мне всем своим крупным телом, он примирительно прошептал:
— Я больше так не буду…
— Да ради бога… Просто у меня впечатление, что ты ненавидишь этих женщин лютой ненавистью. Когда ты начинаешь говорить их голосами, мне кажется, что ты ненавидишь всех женщин вообще.
Он отшатнулся, испуганный, как ребенок, разбуженный страшным сном. Я обняла его, прижала к себе, принялась гладить и баюкать. Он успокоился, сам поражаясь, как далеко занесла его таинственная злокозненная сила.
Еще иногда…
Иногда он легонько облизывает конец указательного пальца и начинает медленно водить им по изгибу брови и чуть приоткрытому рту, из которого выглядывает язык. Мизинец при этом согнут, а сам он становится похож на ненормальную старуху, которая сидит перед зеркалом и наводит красоту. Я, вздрогнув, отвожу глаза. Видеть его в образе красящейся старухи — нет уж, увольте.
А иногда…
Иногда за столом он пытается забрать у меня нож и вилку и принимается командовать: открой рот, не болтай, жуй хорошенько. Ты — моя деточка, единственная моя детка, и ты должна меня слушаться. Он не спускает с меня выпученных глаз, которые, кажется, вот-вот выскочат из орбит и потекут кошмарной черной лавой. Мне страшно. Так страшно, что я роняю вилку и нож и покорно разеваю рот…
Иногда…
Иногда, когда мы занимаемся любовью, когда что есть сил накидываемся друг на друга, бросая в бой тяжелую артиллерию, чтобы больнее задеть, ранить, добить окопавшегося врага, он вдруг плюет мне прямо в лицо и выкрикивает самые грязные оскорбления, называет меня последними словами, принадлежащими ночной тьме и немыслимыми при свете дня. Он дрожит всем телом, его рот искажает гримаса, в подвижных бедрах, ритмично соприкасающихся с моими, затевают пляску тысячи бесов, его ругательства дождем падают мне на губы, грудь, живот, а потом, когда все кончится, на его лице появляется выражение бесконечного облегчения. Наконец-то, говорят его глаза, рот, губы и плечи, которые отпускает безумное напряжение.
Вот я ей и отомстил.
Он покрывает мое распахнутое тело благоговейными поцелуями, заставляя меня чувствовать себя иконой, забытой в брошенном храме. Этими поцелуями он благодарит меня за то, что я отдаюсь ему без остатка, без условий и ограничений. За то, что отпускаю грехи, совершенные не со мной…
Я вытираю лицо, заворачиваю в измятую белую простыню свое помертвевшее тело и вдруг ловлю себя на мысли, что эта неслыханная грубость адресована вовсе не мне. Она берет начало в том прошлом, о котором я ничего не знаю, но с которым так жажду познакомиться.
Кто же эта женщина, так его измучившая? Что между ними было? Что это за призрак, возникающий снова и снова и подпитывающий его мстительную жестокость?
Между тем враг никуда не делся. Он затаился и выжидает.
Все-то он видит, все замечает, за всем следит. И ничего не спускает. Да он псих, натуральный псих, твердит враг. Глубоко порочный психопат. Развратник. На фиг он тебе сдался?
Нет, только не на этот раз, еле слышно отвечаю я, только не на этот раз. И вообще, больше ты меня голыми руками не возьмешь. Если разобраться, я и сама иногда передразниваю людей, их голос и походку. Мне случается в порыве страсти изобразить из себя отвязную куртизанку. Я бормочу скабрезности, чтобы подхлестнуть желание, сотворить запретный мир, в котором все — преступление, наказание и искупление. Физическая любовь для того и существует. Чтобы выволочь на свет божий всю грязь, отмыться от нее и заново родиться на свет — чистеньким, как только что отчеканенная монетка. Тебе этого не понять, ты вечно занят своей бухгалтерией, все подсчитываешь и взвешиваешь. А мы просыпаемся по утрам счастливыми — оттого, что хотя бы на одну ночь позволили своим телам перенестись в другой мир. Запретный мир, наш общий мир — мой и его. Тебе известно, что там намного легче дышится? Даже если на первый взгляд кажется, что там довольно-таки удушливая атмосфера… Даже если временами там отчетливо пованивает.
Это просто один из приемов, позволяющих освободиться, обнажить свои самые глубокие и самые воспаленные раны, выпачкаться в их гное и тем самым прийти к исцелению. Это тайная история любовников, которую нельзя рассказывать вслух, потому что любые слова для нее слишком мелки, куцы, фальшивы, низки и раболепны. Это история двух безумств, что сплетаются воедино и шепчут друг другу на ухо признания, словно две давно разлученные подруги. Это безмолвное всепоглощающее сострадание, доступное только телам, которые одни могут говорить на его языке. Каждый впускает в себя отчаявшуюся жестокость любовника или любовницы и внимает повести о его или ее потаенной боли. Впитывает эту боль своей плотью и отдает себя на растерзание — до крови, если надо, до смертной муки.
Ха-ха, отвечает враг. У него уже наготове новые аргументы. А этот его бзик — прикидываться старухой? Обрати внимание, он ведь проскакивает у него в самых невинных жестах. Тебе это не кажется странным? Зло спрятано гораздо глубже, чем ты можешь и хочешь себе представить.
Я молчу.
Потом отвечаю: у меня тоже есть свои бзики. Например, я часто веду себя мужиковато. У меня мужская походка и привычка засовывать руки в карманы. Я ношу грубые ботинки. Ковыряю в носу, ругаюсь, ору, если надо, могу подраться. И, если мне понравится какой-нибудь парень, не боюсь смотреть ему прямо в глаза.
Он больше не пытается меня убедить. Он выжидает.
Я тоже выжидаю. Я твердо решила с ним покончить.
Я решила влюбиться. По-настоящему. Хочу любить другого человека. Пусть занимает мое пространство. Пусть проникает мне в душу.
Чтобы обрести счастье, требуется много смелости.
Она научила нас быть вежливыми.
С соседями, незнакомыми людьми, продавцами, знакомыми людьми, большими и маленькими начальниками. Все они могут пригодиться. Для чего? Этого она нам не объясняла. Только твердила без конца, что жизнь — борьба, а значит, нельзя пренебрегать ни одним союзником и лучше заручиться их поддержкой — на всякий случай. Я же о вашем будущем пекусь, ради вас пресмыкаюсь и кланяюсь направо и налево. Здравствуйте, мадам Женевьева, добрый день, месье Фернан, как поживаете? Какое миленькое платьице, какая красивая шляпа, ваш старший сынок — просто чудо. И учится на отлично. Ровесники с моей старшенькой. Надо им иногда разрешать погулять вместе.
Мы, дети, не задавали вопросов. Наверное, она права. Жизнь — штука сложная, лучше уж подстраховаться. Что нам, трудно показать себя паиньками? Мы походили на подсолнухи, которые раскрываются на солнце и сворачивают лепестки по ночам. На людях мы всегда держались чинно, скромно улыбались, не позволяли себе никаких вольностей. О нас ходила молва — ах, какие дети! Безупречно воспитаны, а до чего вежливые! Образцовая семья. Все как один — приветливые, аккуратно одетые, причесанные. Никаких отклонений — ни во внешнем виде, ни в поведении. Не дети, а загляденье. Она шагала во главе семейной процессии с видом увенчанного заслуженной славой генерала. Таким путем ей удавалось урвать то скидку в прачечной, то бесплатный прием у детского врача, то поношенное пальто с капюшоном, то пару лаковых туфель, летом — пучок-другой салата, осенью — куропатку, старый телевизор, контрамарки на откидные места в оперу, стажировку для старшего сына, приглашение на чай к престарелой тетушке, у которой «кое-что есть», пригласительные билеты на бал для двух старших детей, срочно нуждавшихся в том, чтобы их ввели в хорошее общество.
В своем попрошайничестве она выглядела даже трогательно.
Она хотела, чтобы другие, все без исключения, придерживались о ней самого лучшего мнения, любили ее и без конца приглашали в свои богатые дома. Она не желала довольствоваться крошками с их роскошного стола — нет, она жаждала стать в их компании своей. Чтобы они помогли ей найти работу, мужа, признание. Обрести социальный статус. Она больше не могла оставаться неизвестно кем — серым муравьем, таскающим на спине непосильный груз. Ей надо было, чтобы на нее смотрели, к ней прислушивались, отвели ей подобающее место. Для этого требовалось завести богатых и могущественных покровителей либо, за неимением лучшего, заняться мелким интриганством. Она двигала нас, как фигуры на шахматной доске, ибо спасение могло прийти и от одного из нас. Каждое воскресенье она предпринимала вылазки в общество — так назывались походы в гости в приличные семьи, куда нам следовало внедряться. Проделывала она все это с самым непринужденным нахрапом.
Но вечером, закрывая за собой двери дома, мы оставляли все эти финтифлюшки за порогом. Снимали хорошую одежду, забывали вежливые слова и стирали с лиц благовоспитанные улыбки. Она не скрывала, как устала задень. Машинально обдирая красный лак с ногтей, орала: шевелись, скорее, мне некогда с тобой возиться, сам разбирайся, делай то, делай это, заткнись, живо, в ванную! в постель! спокойной ночи! Потом окидывала взглядом свое хозяйство и тяжело вздыхала. Жизнь к ней несправедлива. И тут же давала волю злости, поднимавшейся к горлу желчной волной и всегда направленной на главного виновника всех бед — нашего отца.
Подобные ей трудолюбивые и упорные серые муравьишки, каждый день, словно заведенные, шагавшие одним и тем же маршрутом, не внушали ей ничего, кроме высокомерного презрения. Она не испытывала к этим бедолагам никакого сочувствия, хотя они практически ничем не отличались от нее самой. Она высмеивала их неумение «блеснуть», «выделиться», «сделать карьеру». Бесконечно ссорилась с братьями и сестрами, которые довольствовались скромной долей и хлебом насущным. Издевательски отзывалась о коллегах. Напускала на себя снисходительный или фальшиво сочувственный тон, рассказывая о муже одной и детях второй, хаяла их убогие четырехкомнатные квартиры в непрестижном пригороде и их подержанные автомобили. Если она и продолжала с ними общаться, то с единственной целью — лишний раз убедить себя, насколько она их всех превосходит. Величием души, красотой, умом. Но главное — честолюбием.
Мы с братьями и сестрой все повторяли за ней. Дома мы не разговаривали, а лаялись. Не играли, а дрались. Так у нас было заведено. Спасение всегда приходило извне; предательство, сведение счетов, ссоры и раздражительность оставались неизменной принадлежностью родного дома.
— Может, именно поэтому у меня нет дара легко сходиться с людьми. Стоит кому-нибудь подойти ко мне слишком близко, как я ощериваю клыки. Не верю, что кто-то может желать мне добра. Вот и защищаюсь, прячусь в скорлупу и выставляю иглы.
Я рассказывала тебе все это, чтобы ты знал и понимал меня. Это и есть начало близости, заметила я тебе. И я еще ни с кем этим не делилась.
Мы зашли в чайную. Я замерла перед тележкой с десертами. Какой выбор — и тающее во рту женевское полено, и хрустящие миндальные пирожные… Глаза разбегались от обилия взбитых сливок, мраморного шоколада и фруктового желе. Ты тут же сделал официантке знак рукой: мы хотим попробовать все. Тащите все, что есть, мы все съедим, хоть несколько полных блюд, да не забудьте ложечки, поставьте дополнительный стол, а если надо, и два! Она изумленно смотрела на тебя. Ты занервничал и повторил заказ сухим тоном, не допускающим возражений. Она его исполнила.
— А у вас дома? Как было у вас?
Ты на миг задумался, потом потряс головой: нашла, о чем говорить.
— Да как… Обычная семья. Родители очень обо мне заботились. Особенно мать. Я был единственным ребенком…
— А мать у тебя какая?
— Мать как мать. Да мне и рассказывать-то нечего. Я плохо все это помню. И не очень люблю распространяться на эту тему.
— Почему?
— Да потому что это банально.
— Детство не может быть банальным.
— Мое было. Давай о чем-нибудь другом, а?
Я услышала в твоем голосе те же властные интонации, которые ты использовал, обращаясь к официантке, и замолчала. Я ничего о тебе не знаю. Открыла рот, чтобы задать следующий вопрос, но ты мне его заткнул. Буквально — хозяйским жестом приложил ладонь к моим губам. Держал крепко, не собираясь отпускать. Все — я лишена возможности говорить, дышать и даже поворачивать голову. Все, готова — ты поймал меня своей горячей рукой.
— Отныне моя семья — это ты. Ты, и больше никто. Я хочу строить свою жизнь с тобой. Хочу жениться на тебе. Я всегда, всегда буду рядом с тобой. Ты — самое ценное, что у меня есть. Ты — моя женщина, моя богиня, моя рабыня и мое дитя. Вся наша совместная жизнь будет сплошной ночью бесконечного наслаждения. Ты еще не знаешь, что тебя ждет… Так что готовься к худшему. К лучшей стороне худшего.
Мне нечем дышать. Мне холодно. Я посмотрела на пирожные, разложенные на стоящем передо мной блюде, напоминая спицы велосипедного колеса. Между тем серебристая лопаточка с острой режущей кромкой подкладывала к ним все новые и новые, сдвигая их теснее, приминая кружевные бумажные воротнички, громоздя одно на другое; ты следил за содержимым тележки и продолжал тыкать в нее пальцем, приказывая выкладывать все до единого, ничего не забыть. Вот шоколадная глазурь кофейного эклера скрылась под ромовой бабой — пропитанной янтарным ликером, увенчанной кремовой шапкой. Мне не хватит мужества ее проглотить — ни ее, ни эклер. Вообще ничего из того, что исходит от тебя.
Я отодвинула стол, поднялась и выбежала вон. На улице, повернув за угол, бросилась к двери какого-то подъезда, перегнулась пополам… Меня долго, очень долго рвало.
На следующий день я написала тебе письмо.
Диктовал его не враг. Я писала сама. Я испугалась. Меня охватил утробный страх перед твоей несоразмерной щедростью, перед твоей манерой швырять себя к моим ногам.
Я нашла эту записку. Она завалилась за факс. Я положила ее перед собой на стол и перечитала.
«Не нужно огорошивать меня такими словами, какие ты произнес вчера в чайной. Я не могу их слушать, я к ним не готова. И не надо кормить меня любовью такой большой ложкой, а то я подавлюсь. Если ты подберешь в Сахеле голодающего и накормишь его до отвала, он умрет.
Я не знаю, что это такое — любить. Мне кажется, с тобой я пытаюсь это узнать. Любить — значит знать, в чем нуждается любимый тобой человек, и в каком количестве. Его не надо толкать. Его не надо брать приступом. Любить — это ведь не только удовлетворять свою потребность отдавать, это еще и прислушиваться к другому. Я не могу взять все, что ты мне предлагаешь. Когда ты впихиваешь это в меня с такой настойчивостью, у меня появляется отрыжка. Я тебя умоляю: прислушайся ко мне, прояви терпение, не гони…»
Тогда я еще не знала, что прошу невозможного.
Ты ответил мне сразу.
Очень короткой запиской. «В тот день, когда ты поймешь, что человек, который тебя любит, достоин большего, чем страх и презрение, ты станешь свободной».
Так мы в первый раз поссорились.
Так я в первый раз вырвалась за пределы очерченного тобой круга, громко воскликнув: «Я больше не играю!»
Ну и катись, возвращайся к своим мужикам. Вон они, уже мчатся наперегонки в крутых тачках, торопливо выискивают местечко, где приткнуться, сигналят: бип-бип — и подгоняют тебя криком: «Ну где ты там, дорогая, давай же скорее, хватит копаться! Мы опоздаем! У меня и без того был жуткий денек!» Давай, роди им детей, купи домик — симпатичный и уютный. По вечерам они будут приходить в него, вытягивать ноги под столом и спрашивать, разворачивая салфетку: «М-м, а что у нас сегодня на ужин? А дети уже спят?» Катись к ним, ибо меня ты не стоишь.
А как я заботился бы о тебе! Не только о твоем теле, но и о твоих мозгах! Я наполнил бы твою голову тысячами новых слов, тысячами чудес, из которых рождаются новые слова и новые чудеса, чтобы они во всеоружии выходили потом из твоих уст и из-под твоего пера. Со мной ты стала бы значительной, уверенной в себе, прочно стоящей на ногах. Я вплотную занялся бы твоим телом, исследовал его сантиметр за сантиметром, осыпал бы его ласками и научил испытывать наслаждение каждой порой твоей кожи. Твое наслаждение стало бы главным делом моей жизни, я служил бы тебе как королеве своего маленького царства. Никто никогда на тебя не смотрел. Мужчины вообще больше не смотрят на женщин. Женщины не смотрят на мужчин. И те и другие только и делают, что чего-то требуют. Бросают друг друга, грозят друг другу. И каждый идет своей дорогой, с каждым шагом все глубже погружаясь в печаль и одиночество. Горькую печаль и горькое одиночество…
И я опять потащилась на ведьмин шабаш. Осознать, что произошло. Посоветоваться. Поплясать вокруг кипящего котла, в котором варится злоба. Согреться в тепле дружбы с себе подобными, с моими сестрами, моими подругами по несчастью — несчастью продолжать жить, хотя с тебя живой содрали кожу. Они прервали свои танцы при луне, скинули подбитые гвоздями башмаки, отставили в сторону метлы и выслушали меня, ловя каждое слово.
— Ты с ума сошла! Ты сама не понимаешь, как тебе повезло! — ахнула Кристина с плотоядным блеском в глазах. — Если он тебе больше не нужен, отдай его мне. Ух, как я его схаваю! И ты даже не попробовала пирожные? Ни одного? Ни кусочка? Даже миндальное? Даже меренгу? С хрустящей корочкой, которая тает во рту?
— Он — настоящий принц, а ты превращаешь его в жабу, — со вздохом произнесла Шарли. — Беги быстро его поцелуй, пока он не передумал. У вас с ним есть все, чтобы стать счастливыми. Вы любите одни и те же вещи, говорите на одном языке. Он свободен, ты свободна. Он предлагает тебе целый мир, а ты отбрасываешь его мыском ноги! Да что с тобой? Ты что, хочешь кончить так же, как я? Разбирать шкафы и утирать сопли?.. — Шарли больше не носилась по аэропортам. Только ждала — еще одного рейса, еще одного взлета.
— Не делай глупостей, — сказала Анушка. — Внимательные и любящие мужчины на дороге не валяются. Смотри, как бы тебе потом не пожалеть. Он принимает тебя такой, какая ты есть. Любит тебя всю, целиком. И не просит наряжаться, чтобы ему понравиться.
Она немного помолчала, а потом добавила:
— Каждый раз, стоит тебе по-настоящему увлечься, ты вдруг давишь на тормоза. Выискиваешь какие-то мелочи и начинаешь метать их, как ножи, в безумца, который осмелился тебя полюбить! Ты должна поработать над собой, и вот тебе прекрасный повод. Разберись, почему тебе не нравится, когда тебя любят. Я сама только этим и занимаюсь. Учусь и узнаю много нового. Главным образом о себе.
Они сбросили ведьминские лохмотья, облачились в дивные бальные платья, обулись в отороченные беличьим мехом башмачки и, устроившись возле узких дворцовых окон, принялись дружно грезить о моем доблестном рыцаре. Каждая мечтала, что вот-вот из-за поворота дороги выйдет мужчина, похожий на того, кого судьба подарила мне мановением волшебной палочки.
Только Валери хранила молчание. Я с надеждой обернулась к ней:
— Ну хоть ты-то понимаешь, как это трудно — получать столько любви? Особенно навязанной с такой силой и самоуверенностью?
— Это он должен тебя понять. Должен тебя выслушать. Попробуй еще раз объяснить ему. С другой стороны, если у тебя возникло желание сбежать от него как можно быстрей и как можно дальше, значит, ты почуяла опасность. Какую именно, я пока не знаю. И ты пока не знаешь. Но ты верь себе. Верь своим чувствам. Своей интуиции. И, может быть, стоит дать ему еще один шанс. Стоит дать себе еще один шанс…
И они снова отправили меня бродить лабиринтом моей любви, поручив по пути уничтожить драконов, сжиравших мое сердце, и выдрать колючие кусты, застившие мне свет. Они возложили на меня, королевского посланца, важную миссию. Если мне удастся победить, значит, я вернусь к ним с факелом надежды. Я ведь шла сражаться не только за себя. Я собралась биться за наши общие ожидания.
Очень скоро подступила тоска.
Я тосковала по тебе, опять взгромоздившемуся на свой недостижимый пьедестал.
Тоска накатила, прилипла ко мне, как слишком внимательный муж, к месту и не к месту проявляющий раздражающую заботу. Отстань, оставь меня в покое, ты что, не видишь, что мне надоело твое кудахтанье?
С тоской не поспоришь. Она приходит и устраивается по-хозяйски. Окидывает взором свое царство — царство воображения. И принимается выдавать продукцию: слайды, диапозитивы, моментальные снимки, от которых стынет кровь.
Интересно, а что он сейчас делает, твой любимый? — шептала мне на ухо тоска. Может быть, обедает с парой-тройкой молоденьких женщин, которые слушают его разинув рот, не в силах, как и ты когда-то, противостоять этому глубокому, обволакивающему, властному голосу, этой мужской стати, выдающей могучего и щедрого любовника, этому пронизывающему взгляду, пробирающему до печенок? Вот одна из них подпирает рукой щеку и буквально ест его глазами; вторая придумывает какой-то смехотворный предлог и пересаживается к нему поближе, а третья, прощаясь, сует ему в ладонь сложенную втрое бумажку с номером своего телефона…
Тоска — изобретательный и богатый на выдумку режиссер. Стоит ей повести плечом, и у нее из рукава так и сыплются все новые и новые сценки, которые она заставляет оживать, небрежно щелкнув пальцами.
А тебе известно, шипела она мне прямо в ухо, что мужчина, когда его любят, начинает как будто светиться изнутри, обретает особый шарм и притягательную силу? И все женщины, терзаемые чувственным голодом и мечтающие о новом волнующем приключении, сами устремляются к нему. Они кожей чуют в нем душу, согретую любовью, и не могут против него устоять. Может быть, до этого они сотни раз виделись с ним, но теперь смотрят на него совсем другими глазами. Сознание того, что еще одна женская особь обратила свой благосклонный взгляд на того, кто прежде их ни капли не интересовал, заставляет их воспринять это как вызов. Урвать себе от этого лакомого самца хоть кусочек. А еще лучше — утащить всего целиком.
Почему бы и нет, издевательски вопрошает тоска, ведь это так естественно. Любовь — не только красивая сказочка о высоких чувствах… И она удаляется, гнусно посмеиваясь, руки в карманах. А я остаюсь — несчастная и издерганная. Запертая в темнице своего горя, которое благодаря услужливому воображению обретает изощренность пытки. И на ее фоне будущее наслаждение представляется невообразимо прекрасным.
В этот миг тоска по тебе становится нестерпимой.
Она заводит меня в закоулки, где я теряю способность смеяться и петь, подставлять лицо солнцу, грызть подсохший край тартинки и дурачиться, делясь с окружающими своим счастьем. Я мгновенно становлюсь грустной, сгорбленной, смотрю на мир потухшим взглядом. Подавленная, обескровленная. Тоска слишком сильна. Я в ее власти. Она распоряжается моей жизнью. Она сильнее любви. Она захватывает себе все больше места, стирая в моей памяти последние следы пережитого наслаждения и разделенного счастья. Я — всесильная тоска, трепещите передо мной, отдайте мне все, что у вас есть, ибо я ненасытна. Я — вампир и людоед, я — серийный убийца, объявивший охоту на ваше счастье, о котором вы имели неосторожность заявить вслух.
Она просачивается в сердце жертвы и высасывает из него нежно-розовые гуморы радости. Только что ты думала о нем, своем единственном, чья плоть так сладка на вкус, чья душа — одна во всем мире — способна понять твою душу. Только что ты распахивала объятия и подставляла губы, улыбалась ангельской улыбкой, скакала как девочка и рисовала в своем воображении волшебный, каждый день новый мир блаженства и восхитительной жестокости. И вдруг — стоп. Тоска наколола тебя на свою булавку. Приподняла и принялась тыкать, выбирая самые уязвимые места.
О, непереносимая боль — он посмотрел на другую!
Страдание оглушило меня, грубое, как наслаждение, лишило воздуха, опустошило сердце, но не убило, а оставило жить, чтобы истязать снова и снова. Чтобы я вспоминала о нем.
Опять о нем. Только о нем.
Неумолимая тоска творила свое дело, и я больше не могла ей противостоять.
Я сняла трубку телефона и набрала твой номер. Прочистила горло.
— Это я.
— Завтра мы едем к морю. Друг предложил мне свой дом. Заеду за тобой в десять утра. Жди меня внизу.
Из окна машины я обозревала нормандскую деревню.
Я избегала смотреть тебе в глаза.
Избегала твоего вопрошающего взгляда. Почему, пытал он меня. Ведь все, что я сказал тебе тогда, в чайной, ты знала и раньше. Зачем же отмахиваться от слов, которые ты сама шепчешь во вседозволенности наших ночей? Зачем отвергать то, чего ты сама требуешь от меня, когда тянешься ко мне и обхватываешь меня руками и ногами? Почему ты позволяешь своему телу говорить то, чего не желаешь слышать из моих уст?
Я сидела спиной к тебе, но отлично слышала все, что говорил твой взгляд.
Сидя к тебе спиной и храня молчание, я улавливала все.
Сидя к тебе спиной и храня молчание, я сгорала от желания броситься тебе на шею.
Я все сказала тебе еще там, на тротуаре возле дома, когда мы с тобой слились в тесном объятии. Я так рванула тебе навстречу, что ты даже отшатнулся, боясь, что я собью тебя с ног. Я навалилась всем весом последних дней, прожитых без тебя. Я не могла больше тащить его одна, этот груз, и спешила переложить его на твои плечи, чтобы ты уничтожил его, просто сомкнув руки у меня на спине.
Вот он, родной берег. Меня охватило глубокое благоговейное чувство, что я прибыла домой, что можно передать чемодан, — а заодно и душу, и вопросы, на которые не существует ответов, — в сильные и надежные мужские руки. Сбросить с себя. Ты примешь все, что исходит от меня, зажмешь одним легким движением в свой тяжелый кулак. Ты любил меня в целом и в особенностях, и я в лучах твоей любви становилась еще более цельной и особенной. Не осталось ничего, что мне хотелось бы от тебя спрятать, ничего, чего я могла бы стыдиться — я призналась тебе во всем. А ты только посмотрел на меня и сразу вернул к жизни.
Без этого взгляда, теплого и внимательного, без объятия твоих рук я разучилась ходить, разговаривать и писать. Я превратилась в мямлю, лопочущую бессмыслицу, как ребенок, который только учится читать.
Я вытянула палец в шерстяной перчатке и вывела на запотевшем ветровом стекле: «Без тебя я не могу ничего».
Ты потянулся ко мне, прижал меня к себе одной рукой. Взъерошил мои волосы, впечатал мне в щеку пуговицы своей куртки, а потом откинул голову и рассмеялся громким победным смехом.
Мы во весь дух неслись по деревенской дороге. Деревья, низко склоняя тощие зимние ветви, казалось, расступались, чтобы дать нам проход.
Мы оба не проронили ни звука.
«Мне не сказать тебе ни единого слова,
мне только думать о тебе, когда я сижу, одинокий,
или ночью, когда я, одинокий, проснусь.
Мне только ждать, я уверен, что снова у меня будет
встреча с тобой.
Мне только думать о том, как бы не утратить тебя».[5]
Уолт Уитмен. «Незнакомому» («Листья травы»).
Маленький домик на берегу моря, прилепившийся, словно серый моллюск, на белой известняковой скале в красных прожилках суглинка, крики кружащихся над нами прожорливых чаек, шум волн, хлещущих на каменистый пляж и убегающих назад, заставляя гальку петь свои песни. Вокруг дома бушует яростный ветер, наполняя меня тобой. Мы с тобой постараемся проскользнуть между словами, в тишине отыскать то сокровенное, что слова, напыщенные и спесивые, только разрушают.
Слова пусты, неуклюжи, грубы. Они тщатся взобраться на вершину нашего собора, но все, что им удается, — это издавать скрипучий бессмысленный звук, похожий на плевки потрепанных гаргулий. Только тишина, только наши обнаженные тела, тесно прижатые одно к другому. Вот наша крепость, наше волшебное царство, в которое не проникнуть никакому врагу.
Тсс… Тсс… — выдыхаешь ты, когда неистовство наших тел смывает плотину речи и поднимается над словами и над всем, что может быть выражено словами. Тогда все, что я слышу, это трение кожи о кожу, стекание капель пота с твоей кожи на мою, скольжение твоего языка, который слизывает с меня эти капли, поднимается к моему уху и все продолжает мне шептать: тсс, тсс…
Тсс… Когда ты встаешь передо мной на колени и вытираешь мое тело, перламутрово блестящее от влаги, что течет и течет, бесконечная, как жажда наших изумленных тел, находящая себе все новые источники в тысяче потаенных уголков.
Тсс… тсс… Мы больше не на морском берегу, мы покинули серовато-белую круглую гальку и меловые осыпи в прожилках красной глины. Мы опустились в мутную пену волн, погрузились в соленую воду, мы хрипло дышим, касаемся друг друга языком, приподнимаем голову, чтобы схватить немного воздуха и двигаться дальше, дальше, к неведомой морской пучине наших древних, покрытых чешуей тел.
По вечерам мы выходили в свет. Прихорашивались. Нас манили уютные бистро и нормандский сидр. Прислонившись щекой к ткани твоей куртки, я напевала песенку про выпитый в беседке бокальчик простого белого вина. Ты делал мне знак подбородком, и свободной рукой я переключала скорости.
Был вечер субботы. В субботу вечером мужчины и женщины куда-нибудь ходят. Людей посмотреть, себя показать. Целуются на виду у всех, поглощают эскалопы в сметане и жареного морского языка, перемигиваются над тарелками, просто так, чтобы лишний раз убедиться, что они тут самые красивые, а потом возвращаются к себе, нырнуть еще глубже в блаженство «я тебя люблю». Я накрасила ресницы и губы, наложила тон на лицо, ты надел свою лучшую рубашку-поло. Повеселимся, хорошо поедим и выпьем. Будем посылать друг другу воздушные поцелуи над дымящимся блюдом с мидиями. Намешаем белое вино с сидром и упьемся вдрызг.
В ресторане не протолкнуться. Есть один столик на двоих, говорит хозяйка, вон там, в уголке. Ты сел спиной к залу, я — лицом. За соседним столиком — две девушки, болтают, обсуждают проблему «мужчина и женщина». Я улыбнулась краем губ. Заранее знаю все, что они скажут. Наклонившись к тебе, я тихонько шепнула:
— Послушай…
Ты накрыл мою руку своей, открыл меню и навострил уши. Они приехали сюда на выходные вдвоем. Отдохнуть от мужиков. Походили по магазинам, посидели с книжкой у камина, приняли пенную ванну, сравнили свои ночные кремы, позлословили насчет все тех же мужиков, подровняли челку, сделали маникюр. И теперь заговорщически фыркают, до краев наполненные незамысловатой радостью.
— Жить надо с женщиной, а с мужиками — только спать, — заключила одна из них, прижимая к носу салфетку.
Я спрятала лицо за тисненой обложкой меню и рассмеялась. Ты поднял на меня гневный взгляд:
— Ты что, тоже так думаешь?
— Раньше думала…
— Феноменальная глупость! Не ожидал от тебя такого! Черт, мне даже есть расхотелось.
Ты бросил меню на стол и замкнулся в себе. Лицо у тебя стало злое, отсутствующее. Я промолчала — не захотела начинать обмен горькими словами. Не глядя друг на друга, мы сделали заказ. Я осмотрелась. Поймала на себе взгляд какого-то мужчины. Он мне улыбнулся. Я улыбнулась в ответ. Он оторвал клочок салфетки и что-то на нем нацарапал. Я ждала с бьющимся сердцем. Закончив, он поднял листок повыше, и я прочитала: «Вы очень красивая. Спасибо». Я послала ему еще одну улыбку и отвернулась.
Когда это твоя тарелка успела наполниться целой кучей хлебных шариков? Ты крутишь в пальцах вилку, потом кладешь ее на стол. Опять берешь и принимаешься чертить по скатерти полосы, как будто рисуешь тюремную решетку. На моих губах еще не угасла улыбка, адресованная другому мужчине, и я отдаю ее тебе. Накрываю твою руку своей. Держу и не отпускаю. Наконец ты сбрасываешь напряжение и улыбаешься:
— Извини, я вел себя глупо.
— Что да, то да.
Нам приносят две миски с дымящимися мидиями. Мы закатываем рукава, разворачиваем на коленях большие белые салфетки и погружаем пальцы в обжигающий сливочный соус. В наши бокалы льется белое вино. Ты должен научить меня есть мидии, вдруг решаешь ты. Показываешь, что надо делать. Я и до тебя ела мидии, и не один раз, но не осмеливаюсь объявить об этом и слушаю тебя, не слыша. Просто повторяю за тобой каждое движение, и все. И ты доволен. Вдруг на какой-то миг я забылась. Уронила в соус только что очищенный оранжево-белый моллюск и принялась болтать в нем пальцами, пытаясь найти потерю. Ты обжег меня недовольным взглядом. Я пожала плечами.
— Слушай, так же вкуснее… Мне нравится, когда соус стекает с пальцев…
Ты не засмеялся. Хватит, вздохнула я, ну пожалуйста, хватит. Почему все всегда должно быть безупречно? Расслабься ты хоть немного…
— Да, я хочу, чтобы все всегда было безупречно. Мы с тобой должны быть выше других. Выше глупых рассуждений. Выше пальцев, испачканных в соусе…
— Я не смогу постоянно оставаться безупречной. Это не прикольно.
— Со мной — сумеешь. Вот увидишь.
Мужчина в зале продолжает смотреть на меня. Он чуть ли не пожирает меня глазами, ловит мой ответный взор, подкарауливает его. Я через весь зал ощущаю на себе его откровенно ласкающий, томный взгляд, словно пробующий меня на вкус. Это занятие явно доставляет ему удовольствие. Я, в свою очередь, поддаюсь ему, позволяю себе расслабиться — пусть наслаждается. У него чувственный рот, прищуренные глаза весельчака. Он тоже ест руками, без церемоний, не боясь запачкаться. Рукава темно-синего свитера он закатал, и густой соус стекает ему чуть ли не до локтей. Он слизывает его, все так же уставившись на меня. Я поняла, что краснею, и повернулась к тебе.
Ты почувствовал мое смущение и снова пришел в раздраженное состояние духа:
— Тебе что, не нравится? И вообще, что с тобой?
— Ничего.
— Как это ничего? Ты вдруг изменилась. Увидела что-то?
— Да нет, ничего, успокойся. Все нормально.
Я ответила слишком быстро, и ты повернул голову. Перехватил нацеленный на меня взгляд незнакомца. Резко поднялся, схватил меня за локоть. Бросил на стол купюру в двести франков и потащил меня к выходу.
— Слушай, я не доела… — возмущенно заговорила я, пытаясь вырваться.
Но ты держал меня так крепко, что я не сумела освободиться.
Мы вышли на тротуар, ты доволок меня до машины, открыл дверцу, швырнул меня внутрь, уселся за руль и, не разжимая зубов, рванул с места. Понесся как сумасшедший, не сбрасывая скорость даже на поворотах. Мы уже мчались по неосвещенной деревенской дороге, и навстречу нам летели страшные, гнущиеся под ветром деревья. Вдруг ты затормозил, распахнул дверцу с моей стороны и с силой вытолкнул меня из машины. Я упала и покатилась. Потом медленно поднялась.
Вокруг стояла тьма. Было жутко холодно. Я обняла себя руками, чтобы согреться. Вдалеке еле светились задние огни уезжающей прочь машины. Я села на каменную обочину, проклиная ветер и твою злобу. Стала ждать.
Я знала, что ты за мной вернешься.
В ту ночь я не позволила тебе лечь со мной.
Тебе пришлось ночевать на диване в гостиной.
Наутро ты принес мне поднос с завтраком: круассаны, кофе, свежевыжатый апельсиновый сок и красная роза.
Я отпихнула поднос ногой.
Ты посмотрел на меня жалким взглядом.
Я накрылась с головой и не сказала тебе ни слова.
Услышала твои удаляющиеся шаги. Потом хлопнула дверь.
Я вскочила, схватила телефон и набрала номер младшего брата. Приезжай за мной, пожалуйста. Приезжай за мной! Я боюсь. Я жутко его боюсь. Мой голос прерывали рыдания, и он сказал мне: сиди на месте, сейчас приеду.
Я объяснила ему, как найти дом. Он все записал. И еще повторил: сиди на месте, сейчас буду.
Я опять легла, накрывшись с головой, и стала ждать.
Когда ты вернулся, в руках у тебя было не меньше сотни букетов. Ты расставил их по всей комнате. Чего здесь только не было — цветы в горшках, охапки цветов всех оттенков. Ты достал все вазы, все кувшины и стаканы, какие только имелись в доме. Ты проложил цветочную аллею к моей постели — красно-бело-желто-голубую.
Потом сел на краешек кровати, низко опустил голову и сказал: прости. Прости, это больше никогда не повторится. Я впервые в жизни так сильно полюбил, и порой теряю голову. Сам не знаю, что на меня нашло.
Я распахнула тебе объятия, и мы упали в постель.
Нас разбудил стук в дверь.
Стучали уже давно — я не сразу сообразила, что происходит. Потом открыла глаза и все вспомнила.
Я тихонько оттолкнула тебя. Это мой брат, сказала я, я ему звонила. Я собиралась уехать. Мне было очень страшно…
— Но почему? Ты же знаешь, что я не способен причинить тебе зло.