– Нет, полностью. Она красива, образованна, великодушна и хорошего происхождения – для американки. К тому же она умна и очень привлекательна, а сверх того обладает порядочным состоянием.
Озмонд выслушал этот перечень молча, не отрывая глаз от собеседницы и, очевидно, взвешивая его в уме.
Что же вы намерены делать с ней? – спросил он наконец.
– Вы же слышали – свести с вами.
– Неужели она не предназначена для чего-нибудь лучшего?
– Я не берусь предугадывать, кто для чего предназначен, – сказала мадам Мерль. – С меня достаточно знать, как я могу распорядиться человеком.
– Мне жаль эту вашу мисс Арчер! – воскликнул Озмонд. Мадам Мерль встала.
– Если это означает, что вы заинтересовались ею – что ж, я удовлетворена.
Они стояли лицом к лицу; она оправляла мантилью и, казалось, вся ушла в это занятие.
– Вы превосходно выглядите, – повторил Озмонд свой комплимент, еще менее к месту, чем прежде. – У вас появилась новая идея. А когда у вас появляются идеи, вы сразу хорошеете. Они вам очень к лицу.
Когда бы и где ни сходились эти двое, поначалу в их тоне и поведении, особенно если при этом кто-нибудь присутствовал, возникала какая-то принужденность и настороженность, словно они встретились, того не желая, и заговорили по необходимости. Казалось, каждый, смутившись, усиливал этим смущение другого. Разумеется, из них двоих мадам Мерль удавалось лучше справиться с замешательством, но сейчас даже мадам Мерль не сумела вести себя так, как ей бы хотелось, – с тем полным самообладанием, какое она старалась сохранить, беседуя с хозяином дома. Нельзя не указать, однако, что в какие-то моменты этого поединка владевшее ими чувство – какова бы ни была его природа – исчезало, оставляя их лицом к лицу так близко, как никогда не случалось с ними ни перед кем иным. Именно это и произошло сейчас. Они стояли друг против друга, и каждый, видя другого насквозь, искал в этом удовлетворение, полагая хотя бы таким путем возместить себе те или иные неудобства, которые возникают, когда вас видят насквозь.
– Жаль, что вы так черствы душой, – тихо произнесла мадам Мерль. – Ваша черствость всегда оборачивается против вас и сейчас тоже обернется против вас.
– Я вовсе не так уж черств, как вы думаете. Иногда и мою душу кое-что трогает: например, слова о том, что ваши честолюбивые помыслы касаются меня. Мне это непонятно; не знаю, как и почему они могут меня касаться. Но все равно, я тронут.
– Боюсь, в дальнейшем вам это станет еще непонятнее. Есть вещи, которые вам не дано понять. Да в этом и нет нужды.
– Что ни говори, а вы удивительная женщина, – сказал Озмонд. – В вас скрыто столько всего, как ни в ком другом. Не понимаю, почему вы считаете, что племянница миссис Тачит будет много значить для меня, когда… когда… – и он осекся.
– Когда я сама значила для вас так мало.
– Я, разумеется, не то хотел сказать. Когда я имел возможность узнать и оценить такую женщину, как вы.
– Изабелла Арчер лучше меня, – сказала мадам Мерль.
Ее собеседник рассмеялся.
– Невысокого же вы мнения о ней, если так говорите!
– Вы полагаете, я способна ревновать? Ответьте, прошу вас.
– Ревновать меня? В общем, не думаю.
– В таком случае я жду вас через два дня. Я остановилась у миссис Тачит – в палаццо Кресчентини. Ее племянница живет там же.
– Зачем же вы говорили мне о ней? Почему просто не попросили меня прийти? – спросил Озмонд. – Ведь она все равно никуда бы не делась.
Мадам Мерль взглянула на него с видом женщины, которую ни один его вопрос не может поставить в тупик.
– Хотите знать почему? Да потому, что я говорила с ней о вас. Озмонд, нахмурившись, отвернулся.
– Я предпочел бы об этом не знать. – Секунду спустя он спросил, указывая на мольберт: – Вы обратили внимание на то, что здесь стоит, – на мою последнюю?
Мадам Мерль подошла и посмотрела на акварель:
– Венецианские Альпы – один из ваших прошлогодних эскизов!
– Да. Удивительно, как вы все схватываете!
Она еще немного посмотрела на акварель и отвернулась.
– Вы же знаете – я спокойно отношусь к вашим картинам.
– Знаю и тем не менее всегда удивляюсь почему. Они намного лучше, чем то, что обычно выставляют.
– Вполне возможно. Но притом, что других занятий у вас нет… – право, это слишком мало. Я хотела бы для вас куда большего: в этом и заключались мои честолюбивые помыслы.
– Да, я уже много раз слышал это от вас. Вы хотели того, что было невозможно.
– Хотела того, что было невозможно, – повторила мадам Мерль и затем прибавила уже совершенно иным тоном: – Сами по себе ваши пейзажи очень недурны. – Она оглядела комнату: старинные шкатулки, картины, шпалеры, выцветшие шелка занавесей. – А вот комнаты ваши – великолепны. Я не устаю любоваться ими всякий раз, когда здесь бываю. Ничего подобного я ни у кого не видела. В такого рода вещах вы понимаете как никто другой. У вас восхитительный вкус.
– Надоел мне этот мой восхитительный вкус! – сказал Гилберт Озмонд.
– И тем не менее пригласите сюда мисс Арчер – пусть посмотрит. Я уже рассказывала ей обо всем этом.
– Я готов показывать мое собрание любому – если только он не полный кретин.
– Вы очень мило это делаете. Роль чичероне в собственном музее вас очень красит.
В ответ на этот комплимент мистер Озмонд только еще холоднее и Пристальнее взглянул на нее.
– Вы сказали, она богата.
– У нее семьдесят тысяч фунтов.
– En écus bien comptés?
[91]
– По поводу ее состояния можете не сомневаться. Я, так сказать видела его собственными глазами.
– Какая женщина! Вы, разумеется. А ее матушку я там тоже встречу?
– У нее нет матери – и отца тоже нет.
– В таком случае тетушку – как бишь ее – миссис Тачит?
– Могу без труда удалить ее на это время.
– Я против нее ничего не имею, – сказал Озмонд. – Миссис Тачит мне даже нравится. Она женщина этакой старомодной складки – таких теперь и не встретишь; яркая особа. А эта долговязая образина, ее сынок, – он тоже там?
– Да, там, но он вам не помешает.
– Редкостный осел.
– Вы ошибаетесь. Он очень умен. Но он не любит бывать в этом доме одновременно со мной: я не пришлась ему по вкусу.
– И после этого он не осел? Вы сказали, она недурна собой? – продолжал Озмонд.
– И весьма. Но я не стану вам ее расписывать, чтобы вы не разочаровались при встрече. Словом, приходите, нужно положить начало – вот все, чего я жду от вас.
– Начало? Чему? Последовала пауза.
– Я, разумеется, хочу, чтобы вы женились на ней.
– Стало быть, начало конца? Ладно, я сам решу. Вы ей это тоже сказали?
– За кого вы меня принимаете? Она не столь грубой выделки – и я тоже.
– Да, – сказал Озмонд, – мне не понять ваших честолюбивых помыслов.
– Поймете, когда познакомитесь с мисс Арчер. Повремените делать выводы. – С этими словами мадам Мерль направилась к двери, ведущей в сад, и, остановившись возле нее, поискала глазами девочку. – Пэнси и в самом деле стала очень хорошенькой, – вдруг сказала она.
– Да, и мне так кажется.
– Право, довольно держать ее в монастыре.
– Не знаю, – сказал Озмонд. – Мне нравится, как ее там воспитали. Она очень мило держится.
– Монастырь здесь ни при чем. Она такая от природы.
– Не скажите – тут сочетание того и другого. Она чиста, как алмаз.
– Что ж она не несет мне цветы? – спросила мадам Мерль. – Она не торопится.
– Мы можем выйти и взять ваш букет.
– Не по душе я ей, – пробормотала гостья, раскрывая зонтик, и они пошли в сад.
23
Мадам Мерль, приехавшая во Флоренцию вслед за миссис Тачит по приглашению этой леди – миссис Тачит предложила ей погостить месяц в палаццо Кресчентини, – умнейшая мадам Мерль не преминула, разговаривая с Изабеллой, упомянуть Гилберта Озмонда и выразила надежду, что теперь мисс Арчер сможет с ним познакомиться, хотя и не проявила особой настойчивости, с которой, как мы помним, рекомендовала нашу героиню вниманию Озмонда. Причиной этому, надо полагать, было то обстоятельство, что Изабелла нисколько не противилась ее предложению. В Италии, равно как и в Англии, у мадам Мерль было множество друзей и среди исконных жителей этой страны, и среди ее разномастных гостей. В длинном списке тех, с кем, по мнению вышеназванной леди, Изабелле следовало «свести знакомство» – хотя, разумеется, добавила мадам Мерль, она вольна знакомиться с кем угодно, – имя мистера Озмонда значилось одним из первых. Он был ее давнишний друг – они знакомы уже добрый десяток лет, – один из умнейших и привлекательнейших людей, ну, скажем, в Европе. Он на голову выше добропорядочного большинства и вообще человек совсем иного пошиба. Мистера Озмонда никак не причислишь к разряду светских львов, отнюдь, и впечатление, которое он производит, во многом зависит от его душевного состояния и расположения. Когда не в духе, он зауряднее любой заурядности, разве что даже в такие минуты вид у него, как у принца в изгнании, который на все махнул рукой. Но если что-то захватывает его, или занимает, или задевает за живое – именно за живое, – тогда тотчас проявляются его ум и своеобычность. И дело здесь вовсе не в присущем большинству людей стремлении скрыть какие-то свои черты или же, напротив, выставить себя напоказ. Он человек не без странностей – со временем Изабелла поймет. что таковы все заслуживающие внимания люди, – и не желает озарять своим светом всех без разбора. Однако мадам Мерль брала на себя смелость утверждать, что перед Изабеллой он предстанет во всем блеске. Мистер Озмонд легко впадает в хандру, даже слишком легко, и скучные люди всегда выводят его из себя, но столь умная и рафинированная девушка, как Изабелла, не может не пробудить в нем интерес, которого так недостает в его жизни. Во всяком случае, мимо подобного человека никак нельзя пройти. Как можно жить в Италии и не познакомиться с Гилбертом Озмондом, знающим эту страну, как никто другой! Может быть, он и уступает в этом двум-трем немецким профессорам, но если они могут похвалиться большими знаниями, то Озмонд – натура артистическая до мозга костей – превосходит их пониманием и вкусом. Изабелла вспомнила, что мадам Мерль уже называла это имя во время их долгих задушевных бесед в Гарденкорте, и ей захотелось понять, какие узы связывают эти две высокие души. Она чувствовала, за дружескими связями мадам Мерль всегда стоит неназванное прошлое – в этом как раз и таилась частица обаяния этой необыкновенной женщины. Однако, говоря об отношениях с мистером Озмондом, мадам Мерль ограничилась лишь упоминанием об их давней доброй дружбе. Изабелла сказала, что будет рада встретиться с человеком, который уже много лет взыскан столь высоким доверием.
– Вам нужно познакомиться со многими людьми, – говорила мадам Мерль, – узнать как можно больше людей, чтобы свыкнуться с ними.
– Свыкнуться? – повторяла Изабелла с таким серьезным выражением лица, что ее порою можно было заподозрить в отсутствии чувства юмора. – Но я вовсе не боюсь людей. И свыклась с ними не меньше, чем кухарка с рассыльными из мясной лавки.
– Свыкнуться с ними настолько, хотела я сказать, чтобы научиться их презирать. Они по большей части ничего лучшего не заслуживают. А потом вы отберете себе тех немногих, кого не будете презирать.
Тут прозвучала циническая нота, что мадам Мерль не часто себе позволяла, но Изабеллу это не насторожило: она отнюдь не предполагала, что, по мере того как мы узнаем свет, восхищение им берет верх над прочими нашими чувствами. И все же именно это чувство вызвала в ней Флоренция, которая пришлась ей по душе даже больше, чем предсказывала мадам Мерль; к тому же, если бы наша героиня не сумела сама оценить все очарование этого великолепного города, под рукой у нее были просвещенные спутники – жрецы, причастные к тайне. В объяснениях не было недостатка: Ральф с наслаждением вновь взял на себя роль чичероне при своей любознательной кузине – роль, которая прежде так ему нравилась. Мадам Мерль осталась дома; она уже столько раз видела сокровища Флоренции, и к тому же ее одолевали дела. Но она охотно разговаривала обо всем, что касалось Флоренции, проявляя при этом поразительную силу памяти – ей ничего не стоило вспомнить правый угол большого полотна Перуджино
[92] и описать, как держит руки Святая Елизавета на картине, висящей рядом с ним. Она высказывала суждения о многих знаменитых произведениях, часто полностью расходясь в их оценке с Ральфом и отстаивая свои взгляды в равной мере остроумно и благожелательно. Слушая споры, которые эти двое беспрестанно вели между собой, Изабелла мысленно отмечала, что многое может из них извлечь и что вряд ли такая возможность представилась бы ей, скажем, в Олбани. Ясными майскими утрами, до общего завтрака, они бродили с Ральфом по узким сумрачным улочкам, изредка заходя отдохнуть в еще более густой полумрак какой-нибудь прославленной церкви или под своды кельи заброшенного монастыря. Она посещала картинные галереи и дворцы, любуясь полотнами и статуями, доселе известными ей только по названию, и в обмен на сведения, порою лишь затемнявшие суть, отдавала образы своей мечты, которые чаще всего имели с этой сутью мало сходства. Она платила искусству Италии ту дань удивления и восторга, которую при первом знакомстве с этой страной платят все юные и пламенные сердца: замирала с учащенно бьющимся сердцем перед творением бессмертного гения и вкушала радость от застилавших глаза слез, сквозь которые выцветшие фрески и потемневшие мраморные изваяния проступали словно в тумане. Но больше всего, даже больше прогулок по Флоренции, она любила возвращаться домой – входить каждый день в просторный величественный двор большого дома, который миссис Тачит занимала уже много лет, в его высокие прохладные комнаты, где под резными стропилами и пышными фресками шестнадцатого столетия помещались привычные изделия нашего века рекламы. Миссис Тачит обитала в знаменитом здании на узкой улице, название которой вызывало в памяти средневековые междоусобные распри, мирясь с темным фасадом, поскольку этот недостаток, как она считала, вполне искупался умеренной платой и солнечным садом, где сама природа отдавала такой же стариной, как и грубая кладка стен палаццо, и откуда в его покои вливались благоухание и свежий воздух. Живя в таком месте, Изабелла словно держала у уха большую морскую раковину – раковину прошлого. Ее еле уловимый, но неумолчный гул все время будил воображение.
Гилберт Озмонд посетил мадам Мерль, и она представила его нашей юной леди, тихо сидевшей в другой части комнаты. Изабелла почти не принимала участия в завязавшемся разговоре и даже не всегда отвечала улыбкой, когда ее пытались вовлечь в него: она держалась так, словно смотрела в театре спектакль, заплатив к тому же немало за билет. Миссис Тачит отсутствовала, и мадам Мерль с ее гостем могли разыгрывать пьесу на свой лад, добиваясь наивыгоднейшего эффекта. Они говорили о флорентийцах, о римлянах, о своем космополитическом кружке и вполне могли сойти за знаменитых актеров, выступавших на благотворительном вечере. Их речь лилась так свободно, словно была хорошо срепетирована. Мадам Мерль то и дело обращалась к Изабелле, как к партнерше по сцене, но та не отвечала на подаваемые ей реплики и, хотя не нарушала игры, все же сильно подводила приятельницу, которая, без сомнения, сказала мистеру Озмонду, что на Изабеллу вполне можно положиться. Ничего, один раз куда ни шло; даже если бы на карту было поставлено большее, она все равно не сумела бы заставить себя блистать. Что-то в этом госте смущало ее, держало в напряжении – для нее было важнее получить впечатление, чем произвести его. К тому же она и не умела производить впечатления, когда заранее знала, что от нее этого ждут: что и говорить, Изабелле нравилось восхищать людей, но она упорно не желала сверкать по заказу. Мистер Озмонд – надо отдать ему справедливость – держался как благовоспитанный человек, который ни от кого ничего не ждет, со спокойствием и непринужденностью, окрашивавшей все, вплоть до блесток собственного его остроумия. Это было тем более приятно, что и лицо мистера Озмонда, и сама посадка головы говорили о натуре нервической; он не отличался красотой, но был аристократичен – аристократичен, как один из портретов в длинной галерее над мостом в музее Уффици.
[93] Даже голос его звучал аристократично – что казалось неожиданным, так как при всей своей чистоте он почему-то резал слух. Это тоже сыграло известную роль в том, что Изабелле не хотелось вступать в беседу. Замечания гостя звенели, как вибрирующее стекло, а, протяни она палец, ее вмешательство, возможно, изменило бы тембр и испортило бы музыку. Тем не менее ей пришлось обменяться с мистером Озмондом несколькими словами.
– Мадам Мерль, – сказал он, – любезно согласилась взобраться ко мне на вершину холма на следующей неделе и выпить чашку чая у меня в саду. Вы доставили бы мне несказанное удовольствие, если бы соблаговолили пожаловать вместе с ней. Мое жилище называют живописным: из него открывается, как это принято говорить, общий вид. Моя дочь будет безгранично рада… вернее, так как она еще слишком мала для сильных чувств, я буду безгранично рад… – и мистер Озмонд умолк в видимом замешательстве, так и не закончив фразу. – Я буду бесконечно счастлив представить вам мою дочь, – добавил он секунду спустя.
Изабелла отвечала, что с удовольствием познакомится с мисс Озмонд и будет только благодарна, если мадам Мерль возьмет ее с собой, когда отправится к нему на холм. Получив эти заверения, гость откланялся, а Изабелла приготовилась выслушать от приятельницы упреки за нелепое поведение. Однако, к величайшему ее изумлению, эта леди, пути которой были воистину неисповедимы, чуть помедлив, сказала:
– Вы были очаровательны, моя дорогая. Держались так, что лучше просто невозможно. Вы, как всегда, выше всяких похвал.
Если бы мадам Мерль принялась корить Изабеллу, та, возможно, рассердилась бы, хотя, скорее всего, сочла бы ее упреки справедливыми, но слова, сказанные сейчас мадам Мерль, как ни странно, вызвали у нашей героини раздражение, которое до сих пор она еще ни разу не испытывала к своей приятельнице.
– Это вовсе не входило в мои намерения, – отвечала она сухо. – Не вижу, почему я обязана очаровывать мистера Озмонда.
Мадам Мерль заметно покраснела, однако, как мы знаем, не в ее привычках было бить отбой.
– Милое мое дитя, – сказала она, – я ведь не о нем говорила, а о вас. Разумеется, какое вам дело, понравились вы ему или нет. Вот уж что не имеет никакого значения! Но мне показалось, он понравился вам.
– Да, – честно призналась Изабелла, – хотя, право, это также не имеет значения.
– Все, что связано с вами, имеет для меня значение, – возразила мадам Мерль с обычным своим видом утомленного великодушия. – Особенно когда речь идет об еще одном моем старинном друге.
Была ли Изабелла обязана очаровывать мистера Озмонда или не была, но, надо сказать, она сочла необходимым задать Ральфу ряд вопросов об этом джентльмене. Суждения Ральфа были, как ей казалось, несколько искажены его дурным самочувствием, но она льстила себя надеждой, что уже научилась вносить в них необходимые поправки.
– Знаю ли я его? – сказал кузен. – О да! Я его «знаю»; не досконально, но достаточно. Общества его я никогда не искал, да и он, надо полагать, вряд ли не может жить без меня. Кто он, что он? Он американец, но какой-то невыразительный, ни то ни се, живет в Италии без малого уже лет тридцать. Почему я говорю «ни то ни се»? Да просто, чтобы прикрыть собственную неосведомленность. Я не знаю, ни откуда он родом, ни какая у него семья, ни кто его предки. Может статься, он переодетый принц, – кстати, он так и выглядит – принц, который в припадке глупой блажи отказался от своих прав и теперь не может простить это миру. Он жил в Риме, но с некоторых пор переселился сюда; помню, он как-то сказал при мне, что Рим стал вульгарен. Мистер Озмонд питает отвращение ко всему вульгарному – это главное, чем он занят в жизни, – других дел я за ним не знаю. Живет он на какие-то свои доходы, не слишком, как полагаю, вульгарно обильные. Бедный, но честный джентльмен – так он себя величает. Женился он очень рано, жена его умерла, оставив, если не ошибаюсь, дочь. Еще у него есть сестра, которая вышла замуж за некоего третьесортного итальянского графа; помнится, я даже где-то ее встречал. Она показалась мне приятнее брата, хотя порядком невыносима. О ней, помнится, ходило немало сплетен. Пожалуй. я не стал бы советовать вам водить с ней знакомство. Однако почему вы не спросите о них мадам Мерль? Вот уж кто знает эту пару куда лучше, нежели я.
– Потому что меня интересует не только ее мнение, но и ваше, – сказала Изабелла.
– Что вам мое мнение! Станете вы с ним считаться, если, скажем, влюбитесь в Озмонда?
– Боюсь, что не слишком. Но пока оно еще представляет для меня некоторый интерес. Чем больше знаешь об опасности, которая тебя стережет, тем лучше.
– По-моему, как раз наоборот. Чем больше знаешь об опасности, тем она опаснее. Нынче мы слишком много знаем о людях, слишком много слышим о них. Наши уши, мозги, рот набиты до отказа. Не слушайте, что люди говорят друг о друге. Старайтесь судить сами обо всех и обо всем.
– Я и стараюсь, – сказала Изабелла. – Но когда судишь только по собственному разумению, вас обвиняют в самонадеянности.
– А вы не обращайте на это внимание – такова моя позиция: не обращать внимания на то, что люди говорят обо мне, и уж подавно на то, что говорят о моих друзьях или врагах.
Изабелла задумалась.
– Наверно, вы правы. Но есть многое такое, на что я не могу не обращать внимания: например, когда задевают моих друзей или когда хвалят меня.
– Ну, вам никто не мешает разобрать по косточкам самих критиков. Только если вы разберете их по косточкам, – добавил Ральф, – от них живого места не останется.
– Я сама разберусь в мистере Озмонде, – сказала Изабелла. – Я обещала навестить его.
– Навестить? Зачем?
– Полюбоваться видом из его сада, его картинами, познакомиться с его дочерью – впрочем, уже не помню зачем. Я еду к нему вместе с мадам Мерль. Она сказала, что у него бывает очень много дам.
– Ах с мадам Мерль! Ну, с мадам Мерль можно ехать хоть на край света de confiance,
[94] – сказал Ральф. – Мадам Мерль знается только с самыми избранными.
Изабелла не стала больше упоминать об Озмонде, однако не преминула заметить кузену, что ей не нравится тон, каким он говорит о мадам Мерль.
– У меня создается впечатление, что вы в чем-то ее обвиняете. Не знаю, что вы против нее имеете, но, если у вас есть причины относиться к ней дурно, не лучше ли сказать о них прямо или уж не говорить ничего.
Однако Ральф отверг ее нарекания.
– Я говорю о мадам Мерль, – сказал он с необычной для себя серьезностью, – точно так же, как говорю с ней самой, – с преувеличенным даже почтением.
– С преувеличенным, вот именно. Это-то меня и коробит.
– Я не могу иначе. Ведь и достоинства мадам Мерль весьма преувеличены.
– Помилуйте, кем? Мной? Если так, я оказываю ей плохую услугу.
– Нет, нет. Ею самой!
– Неправда! – воскликнула Изабелла с жаром. – Уж если есть женщина, которая ни на что не притязает…
– Вы попали в точку, – прервал ее Ральф. – Мадам Мерль преувеличенно скромна. Она ни на что не притязает, когда могла бы притязать на очень многое.
– Стало быть, она обладает большими достоинствами. Вы сами себе противоречите.
– Нимало. Она обладает огромными достоинствами, – сказал Ральф. – Она немыслимо безупречна – просто непроходимые дебри сплошной добродетели; единственная женщина из всех, кого я знаю, которая не дает вам никаких шансов.
– Шансов? На что?
– Уличить ее в глупости. Единственная женщина из всех, кого я знаю, которая не страдает даже этим маленьким недостатком.
Изабелла с досадой отвернулась.
– Я вас не понимаю: ваши парадоксы не для моего ограниченного ума.
– Позвольте, я объясню. Когда я говорю, что она преувеличивает свои достоинства, я не имею в виду вульгарные способы: нет, она не хвастает, не рисуется, не выставляет себя в выгодном свете. Я употребляю слово «преувеличивать» в буквальном смысле – она стремится к какому-то сверх совершенству, и все ее добродетели какие-то вымученные. Она слишком примерна, слишком благожелательна, слишком умна, слишком образованна, слишком воспитана, у нее – все слишком. Словом, она слишком безупречна. Признаюсь, она действует мне на нервы, и я, пожалуй, испытываю к ней такое же чувство, какое питал некий не чуждый ничему человеческому афинянин к Аристиду Справедливому.
[95]
Изабелла внимательно посмотрела на Ральфа – если насмешка и таилась в этих словах, на его лице она не отразилась.
– Что ж, вы хотели бы изгнать мадам Мерль?
– Ни в коем случае! Лишиться такой собеседницы! Я наслаждаюсь обществом мадам Мерль, – ответил Ральф без тени иронии.
– Вы просто невозможны, сэр! – воскликнула Изабелла. Но в следующее мгновенье спросила, уж не знает ли он чего-нибудь бросающего тень на ее блестящую подругу.
– Ровным счетом ничего. Именно об этом я и толкую. Ни один человек не свободен от пятен – дайте мне полчаса на поиски, и я наверняка обнаружу пятнышко даже на вас. О себе я не говорю, я пятнист, как леопард. На мадам Мерль нет ни единого пятна. Понимаете, ни единого.
– Мне тоже так кажется, – сказала Изабелла, кивая. – Поэтому она мне так нравится.
– О, что до вас – это просто замечательно, что вы познакомились с ней! Ведь вы хотите узнать свет, а лучшей путеводительницы по нему вам не сыскать.
– Вы имеете в виду, что она вполне светская женщина?
– Светская женщина? Нет, – сказал Ральф, – она просто-напросто олицетворение этого света.
Слова Ральфа, что он наслаждается обществом мадам Мерль, менее всего объяснялись, как в эту минуту хотелось думать Изабелле, его утонченным ехидством. Стараясь рассеяться любыми средствами, Ральф Тачит счел бы непростительным упущением, если бы вовсе отказался испытать на себе чары такого виртуоза светской беседы, какой была мадам Мерль. Симпатии и антипатии таятся в глубинах нашей души, и, вполне вероятно, при всей высокой оценке, какую он давал этой леди, ее отсутствие в доме его матери не слишком опустошило бы жизнь Ральфа. Но он приобрел привычку исподволь наблюдать за людьми, а ничто не могло бы лучше «питать» эту страсть, как наблюдения за повадками мадам Мерль. Он пил ее маленькими глотками, он давал ей настояться, проявляя такую выдержку и терпение, каким могла бы позавидовать сама мадам Мерль. Иногда она возбуждала в нем даже жалость, и в такие минуты он, как ни странно, переставал подчеркивать свое благорасположение к ней. Он не сомневался в том, что она чудовищно честолюбива и что все, чего достигла в жизни, было весьма далеко от целей, которые она себе ставила. Всю жизнь она гоняла себя на корде, но ни разу не выиграла приза. Она так и осталась просто мадам Мерль, вдовой швейцарского négociant,
[96] женщиной с весьма малыми средствами и большими знакомствами, которая подолгу жила то у одних, то у других своих друзей и пользовалась повсеместным успехом, совсем как только что изданная очередная гладенькая дребедень. В несоответствии между этим ее положением и любым из тех, которые она, без сомнения, в различные периоды своей карьеры рассчитывала занять, было что-то трагическое. Его мать полагала, что ее столь располагающая к себе гостья весьма ему по душе: двое людей, поглощенных сложными вопросами человеческого поведения – т. е. каждый своим собственным, – не могли, как ей казалось, не найти общего языка. Ральф много размышлял над близостью, установившейся между Изабеллой и досточтимой приятельницей своей матери, и, давно уже придя к заключению, что не сможет, не вызвав бурного протеста с ее стороны, сохранить кузину для себя, решил, как делал при более тяжких обстоятельствах, не падать духом. Их дружба, как он полагал, расстроится сама собой – не будет же она длиться вечно. Ни одна из этих двух примечательных женщин – что бы каждой из них ни казалось – не знала другую во всей полноте, и как только у одной из них или у обеих сразу откроются глаза, между ними непременно произойдет если не разрыв, то по крайней мере охлаждение. А пока он готов был признать, что беседы старшей приятельницы идут на пользу младшей, которой предстоит еще очень многому учиться, а раз так, ей лучше было поучиться у мадам Мерль, чем у любого другого наставника. Вряд ли эта дружба могла причинить Изабелле какой-нибудь вред.
24
Разумеется, трудно было предположить, что визит Изабеллы к мистеру Озмонду в его дом на холме мог как-то ей повредить. Ничего не могло быть прелестнее этой поездки теплым майским днем в разгар тосканской весны. Наши дамы проехали сквозь Римские ворота с их массивной глухой надвратной стеной, венчавшей легкую изящную арку портала и придававшей им суровую внушительность, и, поднявшись по петляющим улочкам, окаймленным высокими оградами, через которые выплескивалась зелень цветущих садов и растекались ароматы, достигли наконец маленького сельского вида площади неправильной формы, куда, составляя если не единственное, то по крайней мере существенное ее украшение, выходила длинная коричневая стена той самой виллы, часть которой занимал мистер Озмонд. Изабелла и мадам Мерль пересекли просторный внутренний двор, где внизу стелилась прозрачная тень, а наверху две легкие, расположенные друг против друга галереи подставляли солнечным лучам свои стройные столбики и цветущие покровы вьющихся растений. От этого дома веяло чем-то суровым и властным: казалось, стоит переступить его порог, и отсюда уже не выйти без борьбы. Но Изабелле сейчас не было нужды думать о том, как выйти, – пока ей предстояло только войти. Мистер Озмонд встретил ее в передней, прохладной даже в мае, и повел вместе с ее спутницей в апартаменты, в которых мы уже однажды побывали. Мадам Мерль оказалась впереди и, пока Изабелла мешкала, болтая с хозяином, прошла, не церемонясь, в гостиную, где ее встретили ожидавшие там две особы. Одной из них была крошка Пэнси – мадам Мерль удостоила ее поцелуя, – другой – дама, которую Озмонд, представляя Изабелле, назвал своей сестрой, графиней Джемини.
– А это моя дочурка, – сказал он. – Она только что из монастыря.
На Пэнси было коротенькое белое платье, белые туфельки с тесемками на лодыжках, а светлые волосы аккуратно лежали в сетке. Подойдя к Изабелле, девочка слегка присела в чинном реверансе и подставила лоб для поцелуя. Графиня Джемини, не вставая с места, наклонила голову – пусть Изабелла видит, что перед нею светская женщина. Тощая и смуглая, она никак не могла считаться красивой, а ее черты – длинный, похожий на клюв, нос, маленькие бегающие глазки, поджатый рот и срезанный подбородок – придавали ей сходство с тропической птицей. Однако выражение лица, на котором, проступая с различной силой, сменялись гонор и удивление, ужас и радость, было вполне человеческое, меж тем как внешний облик говорил о том, что графиня знает, в чем ее своеобразие, и умеет его подчеркнуть. Ее одеяние, пышное и воздушное, – изысканность так и била в глаза – казалось сверкающим оперением, а движения, легкие и быстрые, вполне подошли бы существу, привыкшему сидеть на ветках. Она вся состояла из манер, и Изабелла, которой до сих пор не встречались такие манерные особы, тотчас назвала ее про себя ломакой. Она помнила совет Ральфа избегать знакомства с графиней Джемини, но при беглом взгляде на нее не смогла обнаружить никаких чреватых опасностью омутов. Эта страшная особа, судя по ее поведению, выбросила белый флаг – шелковое полотнище с развевающимися лентами – и во всю им размахивала.
– Вы не поверите, как я рада познакомиться с вами! Ведь я и приехала сюда только потому, что узнала – здесь будете вы. Я не езжу к брату – пусть он сам ездит ко мне. Забраться на такую невозможную гору! Ума не приложу, что он в ней нашел. Право, Озмонд, ты когда-нибудь станешь причиной гибели моих лошадей, а если они сломают себе здесь шею, тебе придется купить мне новых. Они сегодня так храпели! Я сама слышала. Понимаете, каково это – сидеть в экипаже и слышать, как храпят твои лошади! Начинаешь думать, что они вовсе не так уж хороши. А у меня всегда отменные лошади; я лучше откажу себе в чем-нибудь другом, но конюшня у меня всегда хороша. Мой муж мало в чем разбирается, но в лошадях знает толк. Итальянцы, как правило, ничего не смыслят в лошадях, но мой муж, даже при его слабом разумении, предпочитает все английское. Лошади у меня тоже английские – понимаете, как это будет ужасно, если они свернут себе шею. Должна вам сказать, – продолжала она, адресуясь непосредственно к Изабелле, – Озмонд редко приглашает меня сюда; сдается мне, ему не очень-то хочется меня здесь видеть. Вот и сегодня я приехала по собственному почину. Люблю новых людей, а уж вы, не сомневаюсь, самая что ни на есть последняя новинка. Ах, не садитесь на этот стул! Он только с виду хорош. Здесь есть очень крепкие стулья, а есть такие, что просто ужас.
Графиня пересыпала свои замечания визгливыми руладами, сопровождая их улыбками и ужимками, а ее произношение свидетельствовало о том, какая жалкая участь постигла ее некогда вполне сносный английский, вернее, американский язык.
– Я не хочу видеть вас здесь, дорогая? – отвечал ей Озмонд. – Помилуйте, вы для меня неоценимы.
Не вижу здесь никаких ужасов, – возразила Изабелла, оглядывая комнату. – Все так красиво и изысканно, на мой взгляд.
– У меня есть несколько действительно хороших вещей, – скромно подтвердил Озмонд. – А плохих вообще нет. Но у меня нет того, что я хотел бы иметь.
Он держал себя несколько скованно, беспрестанно улыбался и поглядывал вокруг; в нем странно мешались отчужденность и сопричастность. Всем своим видом он, казалось, давал понять, что его занимают только истинные «ценности». Изабелла быстро пришла к выводу, что простота отнюдь не главное достоинство этого семейства. Даже маленькая монастырская воспитанница, которая в своем парадном белом платьице стояла поодаль с таким покорным личиком и сложенными ручками, словно в ожидании первого причастия, даже эта миниатюрная дочка мистера Озмонда носила на себе печать законченности далеко не безыскусной.
– Вы хотели бы иметь вещи из музеев Уффици и Питти
[97] – вставила мадам Мерль, – вот что вы хотели бы иметь.
– Бедняжка Озмонд! Вечно возится с какими-то шпалерами и распятиями! – провозгласила графиня Джемини, которая, по-видимому, называла брата не иначе, как по фамилии. Восклицание это было пущено просто так, в пространство: бросая его, она улыбалась Изабелле и оглядывала ее с головы до ног.
Брат не слышал ее слов; он, казалось, весь ушел в себя, обдумывая, что ему сказать Изабелле.
– Не хотите ли чаю? – придумал он наконец. – Вы, наверно, очень устали.
– Нет, нисколько. Мне не с чего было уставать.
Изабелла сочла необходимым держаться суховато и сдержанно; что-то в атмосфере дома, в общем впечатлении от него – хотя она вряд ли сумела бы определить, что именно, – удерживало ее от желания блистать. Само это место, обстановка, сочетание собравшихся здесь лиц явно заключало в себе больше, чем лежало на поверхности; она должна попытаться дойти до сути, она не станет мило произносить банальные любезности. Где ей было знать, что большинство женщин как раз стали бы произносить банальные любезности, чтобы под их покровом заняться пристальными наблюдениями. К тому же нельзя не признаться, ее гордость была несколько уязвлена. Человек, о котором ей говорили в выражениях, возбуждавших к нему интерес, и который, несомненно, умел быть обходительным, попросил ее, молодую леди, отнюдь не щедрую на милости, посетить его дом. Она пришла, и теперь на него, естественно, ложилась обязанность думать о том, как ее занять. Изабелла не стала менее взыскательной, тем паче, мы полагаем, более снисходительной, заметив, что Озмонд выполняет эту свою обязанность с меньшим рвением, чем того следовало ожидать. Ей казалось, что он говорит про себя: «Как глупо было навязываться с приглашением!..».
– Ну, если он примется показывать вам все свои побрякушки, – сказала графиня Джемини, – да еще рассказывать о каждой из них, вы отправитесь домой усталая до смерти.
– Этого я ке страшусь. Пусть я устану, зато по крайней мере чему-то научусь.
– Боюсь, не очень многому. Но моя сестра решительно не желает ничему учиться.
– О да, сознаюсь, это так. Не хочу я больше ничего знать – я и так слишком много знаю. Чем больше человек знает, тем он несчастнее.
– Нехорошо так неуважительно говорить о пользе знаний при Пэнси. Ведь она еще не кончила курс наук! – улыбаясь, вставила мадам Мерль.
– Ну, Пэнси не повредишь, – сказал отец девочки. – Она – цветок, взращенный в обители.
– О, святая обитель, святая обитель! – вскрикнула графиня, и все ее оборки пришли в неистовое волнение. – Мне ли не знать, что такое обитель! Чему только там не учат: я сама цветок, взращенный в обители. Но я-то не притязаю на добродетель, а вот монахини, те – да. Понимаете, что я хочу сказать? – обернулась она к Изабелле.
Изабелла не была в этом вполне уверена; она ответила в том смысле, что не умеет следить за ходом споров. Графиня заявила, что сама их не выносит, не в пример брату, которому только бы спорить.
– Что до меня, – сказала она, – одно мне нравится, другое не нравится: не может же все нравиться. И зачем непременно выяснять – никогда ведь не знаешь, к чему это может привести. Иной раз самые хорошие чувства бывают вызваны дурными причинами, а порою наоборот: причины хорошие, а чувства дурные. Понимаете, что я хочу сказать? Я знаю, чю мне нравится – а по какой причине, мне безразлично.
– Да, это очень важно – знать, что нравится, – сказала, улыбаясь, Изабелла, а про себя подумала, что знакомство с этим порхающим существом не сулит ее уму покоя. Если графиня возражала против споров, то Изабелле в этот момент они и подавно были не нужны, и она протянула руку Пэнси с отрадной уверенностью, что в этом жесте нельзя усмотреть даже намека на несогласие с кем бы то ни было. Гилберт Озмонд которого, видимо, коробил тон сестры, повернул разговор в другое русло. Он подсел к дочери, робко касавшейся пальчиками руки Изабеллы, и, постепенно притягивая к себе, заставил подняться со стула, поставил перед собой и привлек на грудь, обхватив рукой ее хрупкий стан. Девочка не спускала с Изабеллы своих немигающих безмятежных глаз, не выражавших никаких чувств и словно зачарованных. Мистер Озмонд говорил о многих предметах – как сказала мадам Мерль, он умел быть обходительным, когда хотел, а сейчас, после легкого своего замешательства, не только хотел, но, видимо, поставил себе это целью. Мадам Мерль и графиня Джемини, расположившиеся чуть поодаль, беседовали в той непринужденной манере, какая свойственна людям, давно знакомым между собой и чувствующим себя друг с другом вполне свободно, однако Изабелла то и дело слышала, как после очередной реплики мадам Мерль графиня кидалась вылавливать уплывающий от нее смысл – совсем как пудель за брошенной в воду палкой. Казалось, мадам Мерль проверяла, как далеко та способна доплыть. Мистер Озмонд говорил о Флоренции, об Италии, об удовольствии жить в этой стране и об оборотной стороне этого удовольствия. Жизнь в Италии имела свои прелести и свои недостатки; недостатков было очень много; только иностранцы могли представлять себе весь этот мир романтическим. Он был бальзамом для людей, оказавшихся неудачниками в социальном смысле – таковыми Озмонд считал тех, кто в силу тонкости своей души не сумел, как это называется, «чем-то стать»: здесь они могли сохранить ее, эту тонкость, и, при всей своей нищете, не подвергаться насмешкам – сохранить, как сохраняют фамильную драгоценность или родовое гнездо, не удобное для жилья и не приносящее дохода владельцу. Словом, жизнь в стране, где больше прекрасного, чем в любой другой, имеет свои преимущества. Многие впечатления можно получить только здесь. Правда, иные, весьма полезные для жизни, начисто отсутствуют, а некоторые оказываются на редкость дурного свойства. Зато время от времени встречается нечто настолько значительное, что искупает все остальное. При всем том Италия многих погубила, он и сам порою имел глупую самонадеянность думать, что был бы не в пример лучше, не проживи он здесь чуть ли не весь свой век. Эта страна делает вас праздным дилетантом, человеком второго сорта; здесь не на чем воспитать характер, выработать, так сказать, ту счастливую светскую и прочую «бойкость», которая сейчас господствует в Лондоне и Париже.
– Мы милые провинциалы, – говорил Озмонд, – и я вполне сознаю, что и сам заржавел, как ключ, который лежит без дела. Вот я беседую с вами и очищаюсь понемногу – нет, не сочтите, будто я дерзаю подумать, что способен отомкнуть такой сложный замок, каким мне кажется ваша душа. Но вы уедете, прежде чем я еще раз-другой увижусь с вами, и, возможно, я больше не увижу вас никогда. Горькая участь каждого, кто живет в стране, куда другие только наезжают. Плохо, когда эти люди не милы вам, но во сто крат хуже, когда они вам милы. Не успеешь расположиться к ним, как их и след простыл. Я так часто оставался ни с чем, что перестал сходиться с людьми, запретил себе поддаваться чужому очарованию. Вы собираетесь поселиться здесь – остаться здесь навсегда? Как это было бы чудесно! Да, ваша тетушка может служить тому гарантией, уж на нее-то можно положиться. О, она старая флорентийка – именно старая, а не какая-нибудь залетная птица. Она кажется мне современницей Медичи:
[98] верно, видела, как сжигали Савонаролу
[99] и, пожалуй, даже бросила несколько веток в костер. У нее лицо точь-в-точь как на старинных портретах: маленькое, сухое, резко очерченное; необычайно выразительное лицо, хотя и не меняющее выражения. Право, я мог бы показать вам ее портрет на одной из фресок Гирландайо.
[100] Надеюсь, вы не обижаетесь на тон, каким я говорю о вашей тетушке? Мне кажется – нет. Или, может быть, все-таки обижаетесь? Уверяю вас, в моих словах нет и тени неуважения ни к ней, ни к вам. Я, поверьте, большой поклонник миссис Тачит.
Пока хозяин дома старался, не щадя сил, занять Изабеллу этим разговором в несколько интимной манере, она нет-нет да поглядывала на мадам Мерль, которая на этот раз отвечала на ее взгляды рассеянной Улыбкой, не таившей никаких неуместных намеков на успех нашей героини. Улучив момент, мадам Мерль предложила графине Джемини спуститься в сад, и та, поднявшись с места и встряхнув своим оперением, шурша и шелестя, направилась к дзери.
– Бедная мисс Арчер! – воскликнула она, сочувственно обозревая группу в другом конце комнаты. – Ее уже включили в семейный круг.
– Мисс Арчер не может не отнестись с сочувствием к семье, к которой принадлежишь ты, – отвечал мистер Озмонд, посмеиваясь, но, несмотря на оттенок иронии, в словах его звучала скорее добрая терпимость.
– Не знаю, что ты хочешь этим сказать! Но уверена, что наша гостья не видит во мне ничего дурного – разве что ты наговорил на меня всякой чепухи. Я лучше, чем он меня изображает, мисс Арчер, – продолжала графиня. – Я только порядком глупа и скучна. Ничего хуже он вам обо мне не сказал? О, в таком случае ваше общество на него благотворно действует. Он уже качал разглагольствовать на свои излюбленные темы? Имейте в виду, у моего братца в запасе несколько таких тем и толкует он о них а fond.
[101] Так что, если он оседлал этого своего конька, вам лучше снять шляпку.
– Боюсь, излюбленные темы мистера Озмонда мне пока неизвестны, – сказала Изабелла, вставая.
Графиня изобразила глубокую задумчивость, приложив правую руку кончиками пальцев ко лбу.
– Минутку! Сейчас я их вам назову: первая – Макиавелли, вторая – Виттория Колонна,
[102] третья – Метастазио.
[103]
– Ах, – сказала мадам Мерль, беря графиню под руку и чуть-чуть подталкивая к выходу, – со мной Озмонд никогда не ударяется в разговоры об истории
– С вами! – воскликнула графиня, удаляясь вместе с мадам Мерль. – Вы сами – Макиавелли, вы сами – Виттория Колонна.
– Сейчас мы услышим, что мадам Мерль еще и Метастазио, – смиренно вздохнул Гилберт Озмонд.
Изабелла встала, полагая, что тоже спустится в сад, но Озмонд явно не изъявлял желания куда-либо идти: он стоял, держа руки в карманах, а его дочурка, подхватив отца под локоть, льнула к нему, и подняв глаза, смотрела то на него, то на Изабеллу. Изабелла с молчаливой готовностью предоставила Озмонду решать, где протекать их беседе; ей нравилось, как он разговаривает с ней, нравилось его общество: она чувствовала – в ее жизни завязывается новая дружба, а это чувство всегда вызывало в ней внутренний трепет. Сквозь открытую дверь просторной гостиной она видела, как мадам Мерль и графиня Джемини прогуливаются по шелковистому газону; отведя взгляд, Изабелла обвела им окружавшие ее вещи. Она ехала сюда с мыслью, что мистер Озмонд покажет ей свои сокровища: его картины и шкатулки и в самом деле выглядели сокровищами. И Изабелла направилась к одной из картин, чтобы получше ее рассмотреть, но не успела сделать и двух шагов, как услышала вопрос:
– Что вы скажете о моей сестре, мисс Арчер? – отрывисто спросил мистер Озмонд.
Она не без удивления взглянула на него.
– Я, право, затрудняюсь с ответом – я слишком мало ее знаю.
– Да, вы мало ее знаете, тем не менее не могли не заметить, что и знать особенно нечего. Что вы скажете о принятом между нами тоне? – продолжал он с принужденной улыбкой. – Мне хотелось бы знать, как все это выглядит на свежий, непредвзятый взгляд. О, я знаю, вы скажете – вы слишком мало видели нас вместе. Конечно, все это было весьма мимолетно. Но приглядитесь, пожалуйста, в следующий раз, когда представится случай. Мне иногда кажется, мы опустились, живя в чужой нам среде, с чужими людьми, без обязанностей, без привязанностей, не имея ничего, что объединяло бы и поддерживало нас, – мы вступаем в брак с иностранцами, развиваем в себе не свойственные нам вкусы, пренебрегаем нашим естественным назначением. Позволю себе оговориться: все это я отношу скорее к себе, чем к своей сестре. Она настоящая леди – куда в большей степени, чем кажется. Она не очень счастлива, а так как не принадлежит к серьезным натурам, то и склонна представлять свое положение скорее в комическом, чем в трагическом свете. У нее ужасный муж, хотя не могу с уверенностью сказать, что она со своей стороны правильно ведет себя с ним. Но, согласитесь, дурной муж – тяжкий крест для женщины. Мадам Мерль не оставляет ее своими советами, но советовать моей сестре – все равно что давать ребенку словарь в надежде, что он выучит по нему язык. Он найдет в нем слова, но не сумеет составить из них фразы. Моей сестре нужна грамматика, но, увы, у нее не грамматический ум. Простите, что докучаю вам такими подробностями. Моя сестра права: я ввожу вас в круг семьи. Позвольте, я сниму картину – вам здесь темно.
Он снял картину, поднес ее к свету, рассказал о ней много любопытного. Изабелла осмотрела и другие его сокровища; он давал пояснения, сообщая подробности, которые могли бы показаться занимательными молодой леди, приехавшей с визитом в погожий летний день. Его картины, его медальоны и гобелены представляли несомненный интерес, но, как очень скоро пришло на мысль Изабелле, наибольший интерес, независимо от этих шедевров, обступавших его со всех сторон, представлял собой их владелец. Он отличался от всех, с кем ей до сих пор случалось сталкиваться: большинство известных ей людей укладывалось в пять-шесть типов. Исключение составляли лишь немногие – например, она затруднилась бы определить, к какой разновидности отнести тетушку Лидию. Еще она, в общем, готова была признать – и то скорее из вежливости – известное своеобразие за мистером Гудвудом, кузеном Ральфом, Генриеттой Стэкпол, лордом Уорбертоном, мадам Мерль. Впрочем, даже и они, стоило только присмотреться к ним поближе, подходили по своей сути под ту или иную знакомую ей категорию. Но она не знала такого класса, в котором мог бы занять место мистер Озмонд, – он стоял особняком. Мысли эти не сразу пришли ей в голову; они выстроились постепенно.» тот момент она только сказала себе, что эта «новая дружба» может оказаться весьма и весьма обещающей. На мадам Мерль тоже лежала печать исключительности, но до какой степени выигрывал в значительности отмеченный ею мужчина! Не столько то, что говорил и делал Озмонд, сколько то, что оставалось несказанным, обнаруживало, на взгляд Изабеллы, его необычность – словно один из тех знаков, которые он показывал ей на обратной стороне старинных тарелок или в углу картин шестнадцатого века. Он не стремился выделиться из общего ряда, но был не такой, как другие, хотя и не казался странным. Изабелла никогда еще не встречала человека столь утонченного. Оригинальна была его внешность, оригинальны и самые неуловимые проявления душевного склада. Густые мягкие волосы, резкие, словно обведенные контуром, черты, чистое лицо, яркий, но не грубый румянец, на удивление ровная бородка и та легкость, та изящная стройность фигуры, когда малейшее движение руки превращается в выразительный жест, – все эти особенности его облика казались нашей впечатлительной героине свидетельствами глубины, благородства и, во всяком случае, сулили много интересного. Мистер Озмонд был, несомненно, взыскателен и разборчив – вероятно, даже капризен. Он повиновался своей тонкой чувствительности – возможно, даже чересчур; ему претила пошлая суета, он создал себе свой мир – отобранный, просеянный, упорядоченный – и жил в нем, размышляя об искусстве, красоте, о событиях прошлого. Он следовал собственному вкусу – пожалуй, только ему он и следовал, как отчаявшийся выздороветь больной прислушивается под конец лишь к советам своего поверенного, и это-то делало Озмонда столь непохожим на всех других. Нечто подобное было и в Ральфе – он тоже, казалось, видел смысл существования в умении ценить прекрасное, но у Ральфа это выглядело аномалией, каким-то смешным наростом, а у Озмонда проходило лейтмотивом его жизни, звучавшим в гармонии со всем остальным. Она, конечно, далеко не все в нем понимала, смысл его речей подчас ускользал от нее. Например, что он имел в виду, называя себя провинциалом, – чего-чего, а провинциализма в нем не было и следа! Что это – безобидный парадокс, которым он мнил озадачить ее, или верх утонченности высокой культуры? Ну ничего, со временем она, конечно, разберется в нем, ей интересно в нем разобраться. Уж если провинциален он – это чудо гармонии, – в чем же тогда столичный лоск? Она могла задать этот вопрос, хотя и сознавала, что собеседник ее непомерно робок, но робость подобного сорта – робость от чутких нервов и тонкого понимания вещей – не мешала самой большой изысканности. Собстэенно, она скорее служила доказательством особых принципов и правил, иных, чем у пошлой толпы: Озмонду необходимо быть уверенным, что в схватке с толпой победа останется за ним! Он не принадлежал к числу самоуверенных господ, что с легкостью поверхностных натур охотно судят и рядят обо всех и вся; взыскательный к себе не меньше, чем к другим, многое от них требуя, он, надо думать, с достаточной иронией взирал на то, что сам способен был дать, – и это тоже было лишним доказательством того, что самонадеянностью он не страдал. Да и не будь он робок, не было бы и той постепенной, едва заметной, чудесной перемены, которая так понравилась ей в нем и так ее заинтриговала. А этот внезапный вопрос – каково ее мнение о графине Джемини – означал только одно: Озмонд заинтересовался ею; вряд ли ему нужна помощь, чтобы разобраться в собственной сестре. А такой интерес к ней говорил о пытливости его ума – правда, жертвовать своей любознательности братскими чувствами – это, пожалуй, чересчур. Да, это самое странное из всего, что он сказал или сделал.
Кроме гостиной, где ее принимали, оказалось еще две, также уставленных всякими редкостными вещами, и она провела там не меньше четверти часа. Все эти вещи были в высшей степени любопытны и ценны, а мистер Озмонд по-прежнему любезнейшим образом исполнял свою роль чичероне и вел ее от одного шедевра к другому, не выпуская руки своей дочки. Его любезность поразила нашу героиню, недоумевавшую, зачем он так усердствует ради нее; под конец обилие красивых предметов и сведений о них стало даже угнетать ее. На этот раз с нее было достаточно; она уже не воспринимала того, что он говорил, и, хотя слушала, не отводя от него внимательного взгляда, думала совсем о другом. Она думала, что он, должно быть, считает ее во всех отношениях сообразительнее, умнее, образованнее, чем она была на самом деле. Наверное, мадам Мерль любезно преувеличила ее достоинства – и очень жаль, рано или поздно он все равно увидит, как обстоит дело, и тогда, возможно, даже поняв, насколько она незаурядна, не примирится с тем, что так в ней ошибся. Она отчасти потому и устала, что силилась казаться именно такой, какой, ей думалось, ее изобразила мадам Мерль, и еще от страха (весьма для нее необычного) обнаружить – не то что бы незнание (это ее не слишком заботило), но дурной вкус. Она не простила бы себе, если бы высказала восхищение тем, чем, с его просвещенной точки зрения, ей не следовало бы восхищаться, или прошла мимо того, что поразило бы всякий подлинно развитый ум. Ей было бы нестерпимо сесть в лужу – в ту лужу, где, как она не раз видела (весьма полезный урок!), простодушно и нелепо барахтались многие женщины. И поэтому она тщательно следила и за тем, что ей надо сказать, и за тем, на что обратить внимание, а на что – не обратить; тщательнее, чем когда-либо до сих пор.
Когда они возвратились в гостиную, там уже был сервирован чай, но, так как две другие гостьи не вернулись из сада, а Изабелла еще не успела полюбоваться открывшимся оттуда видом – главной достопримечательностью владений мистера Озмонда, – он без дальнейших промедлений повел ее к ним. Мадам Мерль и графиня Джемини распорядились, чтобы им вынесли стулья, а так как день был на редкость хорош, графиня предложила устроить чаепитие на открытом воздухе. Тотчас послали Пэнси отдать слуге соответственные приказания. Солнце уже опустилось низко, золотые тона сгустились, горы и лежащая у их подножья долина полысели багрянцем не менее ярко, чем другая, обращенная к закатным лугам, сторона. Все полнилось особым очарованьем. Стояла почти торжест-енная тишина, и простиравшийся перед ними ландшафт – и утонувшие в адах благородные склоны, и оживленная долина, и волнистые холмы, гнездящиеся повсюду жилища, свидетельства присутствия человека, – представал сейчас во всей своей совершенной гармонии и классической грации.
– Вам, кажется, понравилось здесь, и, пожалуй, можно надеяться, что вы возвратитесь в эти места, – сказал Озмонд, подводя Изабеллу к краю террасы.
– Я, несомненно, сюда вернусь, – отвечала она, – хотя вы и утверждаете, что жить в Италии – дурно. Как это вы сказали о нашем естественном назначении? А я вот не уверена, что пренебрегу своим назначением, если поселюсь во Флоренции.
– Назначение женщины – быть там, где ее больше всего ценят.
– Все дело в том, чтобы найти это место.
– Совершенно справедливо… и она часто тратит на эти поиски слишком много времени. И поэтому, когда ценишь женщину, надо прямо говорить ей об этом.
– Мне, во всяком случае, надо говорить об этом прямо, – улыбнулась Изабелла
– По крайней мере рад слышать, что вы подумываете, где осесть. Из разговоров с мадам Мерль у меня сложилось впечатление, что вам нравится кочевать. Кажется, она упомянула, что вы намереваетесь совершить кругосветное путешествие.
– О, я каждый день меняю свои намерения. Мне даже совестно.
– Помилуйте, отчего же? Строить планы – величайшее из удовольствий.
– Да, но это выглядит несколько легкомысленно. Человек должен что-то выбрать и уже держаться выбранного.
– В таком случае я легкомыслием не грешу.
– Разве вы никогда не строили планов?
– Строил. Но я составил свой план много лет назад и с тех пор всегда ему следую.
– Надо полагать, ваш план весьма пришелся вам по душе, – позволила себе заметить Изабелла.
– О, он предельно прост: жить как можно тише.
– Тише? – переспросила Изабелла
– Ни о чем не тревожиться, ни к чему не стремиться, ни за что не бороться. Смирить себя. Довольствоваться малым.
Он проговорил это с расстановкой, делая паузы между фразами, задумчиво глядя на Изабеллу с сосредоточенным видом человека, решившегося на признание.
– Вы полагаете, это просто? – спросила она с мягкой иронией.
– Да, это ведь не действия, а отрицание действия.
– Значит, ваша жизнь была отрицанием?
– Назовите ее утверждением, если вам так угодно. Она утверждала меня в моем безразличии. Заметьте – отнюдь не прирожденном, потому что от природы я вовсе не таков. В умышленном, добровольном отречении.
Она подумала, что, наверно, не понимает его, не знает, шутит ли он или говорит всерьез. Не может быть, чтобы такой человек, поразивший ее своей сдержанностью, вдруг пустился с ней в откровенности. Впрочем, не ее это дело, а откровенности эти ей интересны.
– Не вижу, зачем это нужно было – от всего отречься? – сказала она, помолчав.
– Потому что ничего иного мне не оставалось. У меня не было никаких перспектив: я был беден и не был гением. Даже таланта за мной не водилось: я рано познал себе цену. Зато с юности я был неимоверно взыскателен. Только два, от силы три человека вызывали во мне зависть: скажем, русский царь или турецкий султан. Иногда я завидовал папе римскому – пиетету, которым он пользуется. Если бы ко мне относились с таким же пиететом, я был бы в восторге, но, так как это невозможно, я решил вообще не гоняться за славой. Самый нищий джентльмен всегда может сам относиться к себе с пиететом, а, к счастью, при всей нищете я джентльмен. В Италии мне не нашлось занятия – даже борцом за ее свободу я стать не мог.
[104] Чтобы им стать, я должен был бы уехать из Италии, а мне слишком нравилась эта страна, чтобы ее покинуть, не говоря уже о том, что в целом я был вполне доволен здешними порядками и не жаждал никаких перемен. Вот я и прожил тут много лет, следуя тому плану тихой жизни, о котором уже сказал. И вовсе не чувствовал себя несчастным. Не стану утверждать, будто меня ничто не интересовало, но я свел свои интересы до минимума, четко ограничил их круг. События моей жизни были заметны разве что мне самому; скажем, купил задешево (дорого я, разумеется, платить не мог) старинное серебряное распятье или, как оно однажды случилось, обнаружил набросок Корреджо
[105] на замазанной каким-то вдохновенным идиотом доске.
Эта история мистера Озмонда в его собственном изложении прозвучала бы весьма сухо, если бы Изабелла безоговорочно ей поверила; но воображение нашей героини поспешило внести в нее человеческие черты, которых там, как ей думалось, не могло не быть. Его жизнь, конечно, переплеталась с другими жизнями больше, чем он о том захотел упомянуть; естественно, нельзя было и ожидать, что он станет касаться этой стороны. Пока она решила не давать ему повода для новых откровений: намекнуть, что он не все сказал, означало бы придать их отношениям более тесный и менее сдержанный, чем ей того хотелось, характер – и, собственно говоря, было бы недопустимо вульгарно. Он, несомненно, сказал достаточно. Все же она сочла уместным произнести несколько одобрительных слов, похвалив за то, что он так искусно сумел сохранить свою независимость.
– Что может быть приятнее такой жизни! – воскликнула она. – Отречься от всего, кроме Корреджо!
– А я своей судьбой вполне доволен. Не думайте – я вовсе не жалуюсь. Человек сам виноват, если не умеет быть счастливым.
Он взял высокую ноту; она спустила на несколько тонов ниже.
– Вы с самого начала здесь живете?
– Нет. Долгое время я жил в Неаполе, потом несколько лет в Риме. Но сюда переехал давно. Возможно, мне снова придется подумать о перемене места, найти себе другие занятия. Я должен думать теперь не только о себе: у меня подрастает дочь, и, возможно, Корреджо и распятия не будут так ей по сердцу, как мне. Придется делать то, что нужно для Пэнси.
– Вы не пожалеете об этом, – сказала Изабелла. – Она такая милая девочка.
– Ах, – проникновенно воскликнул Гилберт Озмонд, – Пэнси ангел! Она – величайшее мое счастье!
25
Пока длилась эта весьма задушевная беседа (затянувшаяся еще на некоторое время, после того как мы перестали следить за ней), мадам Мерль и ее собеседница, нарушив недолгое молчание, снова стали обмениваться репликами. В их позах сквозило затаенное ожидание, особенно заметное у графини, которая, как натура более нервная, не вполне владела искусством маскировать нетерпение. Чего ждали эти леди, было неясно – возможно, они и сами не представляли себе этого со всей отчетливостью. Мадам Мерль ждала, когда Озмонд, завершив tête-a-tête, вернет ей ее юную подругу, а графиня ждала потому, что ждала мадам Мерль. Впрочем, помешкав еще немного, графиня решила, что настало время выпустить коготки. Ее уже несколько минут разбирало неодолимое желание найти им применение. Брат ее как раз проследовал с Изабеллой в дальний конец сада.
– Надеюсь, вы не рассердитесь на меня, дорогая, – заметила графиня, проводив их взглядом и обращаясь к мадам Мерль, – если я скажу, что не поздравляю вас.
– Охотно, так как понятия не имею, с чем меня надо поздравлять.
– Кажется, вы составили маленький план и весьма им довольны? – и графиня кивнула в сторону удалявшейся пары.
Мадам Мерль посмотрела в том же направлении, затем перевела безмятежный взгляд на собеседницу.
– Знаете, я как-то никогда не могу понять вас до конца, – заметила она с улыбкой.
– Когда хотите, вы лучше любого другого умеете все понять. Просто вы сейчас не хотите.
– Вы говорите мне такие вещи, какие никто себе не позволяет, – ухо, но беззлобно возразила мадам Мерль.
– То есть то, что вам не по вкусу? А Озмонд? Разве он всегда гладит вас по шерстке?
– В том, что говорит ваш брат, всегда есть смысл.
– Да, и подчас весьма ядовитый. Если вам угодно подчеркнуть, что я не так умна, как он, право, вы напрасно думаете, будто ваша уверенность в этом меня огорчает. Однако вам куда полезнее понять, о чем я говорю.
– Зачем? – спросила мадам Мерль. – Какой мне в этом прок?
– А затем, что, если я не одобрю ваш план, вам стоит об этом знать: мое вмешательство может оказаться опасным.
Судя по виду мадам Мерль, она, возможно, готова была признать уместность таких соображений, но уже в следующее мгновение последовал невозмутимый ответ:
– Вы считаете меня более расчетливой, чем оно есть на самом деле.
– Я считаю – плохо не то, что вы рассчитываете каждый свой шаг, но что ошибаетесь в своих расчетах. Вот как сейчас.
– Вам, верно, пришлось самой немало рассчитывать, чтобы прийти к такому выводу.
– Нет, у меня не было времени. Я вижу эту девушку впервые. – сказала графиня. – Просто меня вдруг осенило. Она пришлась мне очень по душе.
– Мне тоже, – заметила мадам Мерль.
– У вас странный способ выражать свои добрые чувства.
– Помилуйте! Ведь я дала ей возможность познакомиться с вами.
– Это, разумеется, далеко не худшее из того, что с ней может случиться, – прострекотала графиня.
Некоторое время мадам Мерль молчала. До чего же дурно воспитана эта графиня, какие низкие у нее понятия! Впрочем, это давно известно. И, не отрывая взора от лиловевшего вдали склона Монте Морелло, мадам Мерль погрузилась в раздумья.
– Моя дорогая, – сказала она, наконец, – советую вам не волноваться понапрасну. Дело, на которое вы намекаете, касается трех людей, которые знают, чего хотят, куда лучше, чем вы.
– Трех? Вас и Озмонда, конечно. А что, мисс Арчер тоже знает, чего она хочет?
– В той же мере, в какой и мы.
– В таком случае, – сказала графиня, просияв, – если я объясню ей, что в ее интересах сопротивляться вам, она сумеет отбиться.
– Отбиться? Какое грубее выражение! Разве ее пытаются принудить или обмануть?
– Вполне возможно. Вы на все способны – вы и Озмонд. Озмонд сам по себе – нет, вы сами по себе – тоже нет, но вместе вы опасны – вроде какого-нибудь химического соединения.
– Стало быть, вам лучше оставить нас в покое, – улыбнулась мадам Мерль.
– Я и не собираюсь до вас касаться, но с этой девушкой я поговорю.
– Бедная моя Эми, – проворковала мадам Мерль. – Что за вздор вы забрали себе в голову!
– Я хочу ей помочь – вот что я забрала себе в голову! Она мне нравится.
– Я не уверена, что вы ей нравитесь, – сказала мадам Мерль, помолчав.
Блестящие глазки графини расширились, лицо исказила гримаса:
– А вы и впрямь опасны – даже сами по себе!
– Если вы хотите, чтобы она хорошо относилась к вам, не оскорбляйте при ней вашего брата, – сказала мадам Мерль.
– Полагаю, вы не станете утверждать, что, поговорив с ним два раза, она влюбилась в него.
Мадам Мерль кинула быстрый взгляд на Изабеллу и хозяина дома. Он стоял лицом к гостье, прислонясь к парапету и скрестив на груди руки, а она, видимо, была поглощена не только созерцанием ландшафта, хотя и не отрывала от него взор В тот миг, когда мадам Мерль посмотрела на нее, Изабелла вдруг потупила глаза; она слушала, возможно, с некоторым смущением, опираясь на ушедший острием в землю зонтик. Мадам Мерль поднялась со стула.
– Да, я убеждена в этом! – заявила она.
Обтрепанный слуга, тот самый, за которым посылали Пэнси, совсем еще мальчик, – его ливрея так выцвела и весь облик был так своеобразен, что, казалось, он возник из неизвестного наброска старинного мастера, где его «запечатлела» кисть Лонги
[106] или Гойи,
[107] – вынес столик и поставил его на траву; затем возвратился в дом и снова появился уже с чайным прибором, еще раз исчез и вернулся с двумя стульями. Пэнси, с живейшим интересом наблюдавшая за этими манипуляциями, стояла, сложив ручки на своем коротеньком платьице, но не пыталась помочь. Однако, когда стол был накрыт, она тихонько подошла к тетушке.
– Как вы думаете, папа не рассердится, если я сама приготовлю чай?
Графиня осмотрела племянницу нарочито критическим взглядом и, не отвечая на вопрос, спросила:
– Это что – твое лучшее платье, бедное мое дитя?
– Нет, – отвечала Пэнси, – это так, простой toilette для обычных случаев.
– Значит, визит твоей тетки – обычный случай? Не говоря уже о визите мадам Мерль и этой прелестной леди, которая стоит вон там.
Обдумывая ответ, Пэнси очень серьезно обвела глазами всех поименованных особ. Затем лицо ее вновь озарилось светлой улыбкой.
– У меня есть парадное платье, но оно тоже совсем простое. Зачем же мне надевать его, если оно все равно не будет иметь вида рядом с вашим великолепным нарядом?
– Затем, что оно у тебя самое красивое. Ты должна надевать для меня все самое красивое, что у тебя есть. И в следующий раз изволь его надеть. Мне кажется, тебя недостаточно хорошо одевают.
Девочка любовно расправила свою детскую юбочку.
– Зато в этом удобно заваривать чай – разве нет? Вы думаете, папа не станет сердиться?
– Затрудняюсь тебе сказать, дитя. Взгляды твоего отца для меня загадка. Мадам Мерль в этом лучше разбирается. Спроси-ка у нее.
Мадам Мерль улыбнулась со своей неизменной благожелательностью.
– Это сложный вопрос – надо подумать По-моему, твой отец будет только рад, если его заботливая дочурка приготовит чай. Это входит в обязанности маленькой хозяйки – когда она становится взрослой.
– По-моему, тоже, мадам Мерль! – воскликнула Пэнси. – Я приготовлю очень вкусный чай – вот увидите. Положу по чайной ложке на каждую чашку.
И она захлопотала у столика.
– Мне – две ложки, – заявила графиня, которая, как и мадам Мерль, еще несколько минут наблюдала за девочкой. – Послушай, Пэнси, – вдруг сказала она после паузы, – что ты думаешь о твоей гостье?
– Она не моя – она папина, – возразила Пэнси.
– Мисс Арчер приехала и к тебе, – сказала мадам Мерль.
– Да? Я очень рада. Она была со мной очень мила.
– Стало быть, она тебе нравится? – спросила графиня.
– О, она – прелесть, прелесть, – проговорила Пэнси особенно нежным светским голоском. – Она мне чудо как понравилась.
– А твоему папе? Как ты думаешь – она ему тоже понравилась?
– Право же, графиня… – пробормотала мадам Мерль предостерегающе. – Пойди, позови их чай пить, – сказала она девочке.