Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Ворошилов и Минин отправились вместе со Сталиным в штабной вагон, где продолжили без Сытина и Механошина неофициальное совещание. Впрочем, почему неофициальное? Только протокол не велся, а в остальном это было форменное заседание Реввоенсовета Южного фронта, на котором присутствовал помощник командующего и оба члена Реввоенсовета. Не было, правда, самого командующего, в чьи оперативные решения собравшиеся не имели нрава вмешиваться, но это не смущало их. По старым понятиям участники такого совещания за спиной своего начальника преступали закон, являлись заговорщиками и подлежали суду. Но времена-то были уже другие.

Сталин говорил немного, давая возможность высказаться Ворошилову. А тот, обращаясь к Минину, доказывал, что Троцкий ведет свою линию откровенно и нагло, насаждая повсюду верных себе людей. Он оторвался от партии, слишком долго находясь за границей, а теперь ищет себе опору. (\"Создает опору\", — поправил Сталин.)

Для меня все это звучало, как откровение. Впервые услышал я тогда фамилии Калинина, Фрунзе, Артема, Орджоникидзе. Оказывается, это последовательные большевики, которые проделали весь путь борьбы вместе с Лениным, а сейчас Троцкий стремится оттеснить их на второй план. Не обидно ли это? (\"Не только обидно, но и совершенно неправильно!\" — опять уточнил Сталин.)

Разговор в салоне затянулся почти до утра. Не имея привычки к ночным бдениям, я несколько раз задремывал в кресле. Наверное, можно было уйти, испросив разрешения, но мне казалось, что Иосиф Виссарионович огорчится. Последнее время повелось так, что я не только знакомился со всеми важнейшими документами, но и находился при Сталине на всех совещаниях, встречах, касавшихся военных дел. Было очевидно, что он приобщает меня к своим заботам, и такое доверие было небезразлично мне.

Результатом заседания явилась телеграмма, отправленная утром в Москву, в Реввоенсовет республики, следовательно, тому же Троцкому. Содержание ее представлялось мне беспрецедентным: она требовала снять Сытина с поста командующего Южным фронтом и назначить на его место Ворошилова, чья подпись, между прочим, тоже «скромно» стояла под этим документом.

Какой смысл жаловаться Троцкому на действия Троцкого? Но я не знал тогда, что Иосиф Виссарионович, словно опытный шахматист, рассчитывает игру на несколько ходов вперед.

Прошли сутки, и понеслась в Москву к Троцкому еще одна телеграмма: положение Царицына становится все более серьезным, требуются точные указания.

Они, эти указания, поступили 3 октября. Телеграмма Троцкого была резкой: \"Приказываю тов. Сталину, Минину немедленно образовать Революционный Совет Южного фронта на основании невмешательства комиссаров в оперативные дела. Штаб поместить в Козлове. Неисполнение в течение 24 часов этого предписания заставит меня предпринять суровые меры\". О Ворошилове вообще не упоминалось, как о личности в данном случае совсем несущественной, чем Климент Ефремович был кровно обижен. А Сталин, к моему удивлению, остался доволен. Даже улыбнулся, но не по-доброму, а как-то мстительно: скорее не улыбнулся, а усмехнулся, холодно щурясь:

— Теперь у нас есть все основания обратиться непосредственно в Центральный Комитет, — сказал он.

Вот эта депеша, посланная из Царицына в 18 часов 30 минут того же дня:

\"Председательствующему ЦК Партии коммунистов Ленину.

Мы получили телеграфный приказ Троцкого. Мы считаем, что приказ этот, написанный человеком, не имеющим никакого представления о Южном фронте, грозит отдать все дела фронта и революции на Юге в руки генерала Сытина, человека, не только не нужного на фронте, но и не заслуживающего доверия и потому вредного. Губить фронт ради одного ненадежного генерала мы, конечно, не согласны. Троцкий может прикрываться фразой о дисциплине, но всякий поймет, что Троцкий не Военный Революционный Совет Республики, а приказ Троцкого не приказ Реввоенсовета Республики.

Необходимо обсудить в ЦК вопрос о поведении Троцкого, третирующего виднейших членов партии в угоду предателям из военных специалистов и в ущерб интересов фронта и революции. Поставить вопрос о недопустимости издания Троцким единоличных приказов, совершенно не считающихся с условиями места и времени и грозящих фронту развалом. Пересмотреть вопрос о военных специалистах из лагеря беспартийных контрреволюционеров.

Все вопросы мы предлагаем ЦК обсудить на первоочередном заседаний, на которое в случае особенной надобности мы вышлем своего представителя.

Член ЦК партии Сталин.

Член партии Ворошилов\".

Вот так случайно оказавшийся между двух огней порядочный человек генерал Сытин одним росчерком пера был зачислен в предатели из военных специалистов\". А себя авторы депеши величали \"виднейшими членами партии\" эта лишенная элементарной скромности формулировка покоробила меня больше всего, о чем я и не медлил сообщить Иосифу Виссарионовичу. Он посмотрел гневно, с лица отхлынула кровь. Одно его слово, и я тоже окажусь в числе предателей. Но молчать не буду, нет.

— Я предупреждал вас: выскажу любую неприятность.

— Помню, — резко произнес Сталин. — Но какой смысл махать руками после драки? Следовало сказать раньше.

— Моего мнения не спрашивали.

— Впредь читайте документы за моей подписью и уточняйте формулировки, — он совсем остыл и говорил без обиды, по-деловому. — И не стесняйтесь критиковать меня.

— Вы хотели сказать — не бойтесь. Я и не боюсь. За страх не служу, выгоды не ищу.

— Это хорошо. Это очень даже хорошо, дорогой Николай Алексеевич, улыбнулся он.

6 октября Сталин уехал на несколько дней в Москву, чтобы продолжить свое сражение с Троцким. И, словно воспользовавшись его отсутствием, белые начали второе наступление на Царицын, более мощное, гораздо лучше подготовленное, нежели летом. Я безотлучно находился на Московской, 12, обобщая и анализируя донесения, стекавшиеся в штаб армии. И чем дальше, тем непригляднее обрисовывалась картина. Оборонительные наши линии прогнулись под натиском белых. До 10 октября войска еще сохраняли единый фронт, отступая понемногу и довольно организованно. Однако за неделю боев были израсходованы почти все резервы, мало осталось боеприпасов, а натиск противника не уменьшался, даже возрастал. По имевшимся у меня сведениям (от пленных), командующий Донской армией генерал Денисов ввел в действие едва половину своих сил. Самое худшее для нас было еще впереди, о чем я и сказал Ворошилову, когда тот, усталый до полусмерти, грязный и голодный, появился наконец в армейском штабе. И еще в резкой форме заявил ему, что армия не имеет постоянного твердого руководства. Сам Ворошилов и его ближайшие помощники бросаются туда, где складывается критическое положение, совершенно упуская из виду другие участки. Заштопают одну дыру, а в это время оборона лопается еще в двух местах.

Разговор этот происходил в столовой у Екатерины Давыдовны. Ворошилов торопливо ел, поглядывая на меня красными от бессонницы глазами, лицо было обиженное, сердитое. Казалось, скажет грубость: сидишь, мол, в тылу, рассуждаешь… Но в голосе его прозвучали виноватые нотки:

— Что же вы предлагаете, а?

— Вам выезжать на передовую лишь в крайнем случае. Там есть начальники дивизий, командиры полков… Основное внимание — станции Воропоново. Желательно заранее подтянуть туда оставшиеся резервы. На этом направлении Денисов делает главную ставку.

— Почему?

— Достаточно взглянуть на карту с нанесенной обстановкой, оценить конфигурацию.

— Где это карта?

— Пойдемте.

Многое из того, что увидел тогда Ворошилов на большой штабной карте, охватывающей не только подступы к Царицыну, но и соседние участки, явилось для него неожиданным. Хорошо зная положение одной дивизии, он, как оказалось, имел смутное представление насчет общего состояния дел. По моей настоятельной просьбе он потом больше суток пробыл в штабе армии, занявшись наконец наболевшими вопросами, увязкой, согласованием действий соединений и частей, выработкой общего плана на ближайшие дни. Но я видел: чувствует себя не в своей тарелке, не осознает необходимости такой работы. Он привык быть там, где трудно, в батальоне или в полку, отражать атаки и ходить в контратаки, увлекая за собой бойцов, руководить по принципу \"делай, как я!\". А от командарма требовалось совершенно другое. Подняться до обобщений он был не способен.

Как я и предполагал, в середине октября самые ожесточенные бои развернулись возле станции Воропоново. Там ясно обрисовывался таран, которым генерал Денисов хотел пробиться к Царицыну. Однако нам удалось подтянуть туда кое-какие резервы, перебросить несколько батальонов с других участков.

Слава богу, к этому времени в Царицын вернулся Сталин, и оборона обрела надежное руководство. Иосиф Виссарионович почти не покидал своего вагона, координируя действия наших сил, решая вопросы снабжения, резервов и т. д., а Ворошилов получил полную возможность заниматься тем, чем привык. Сведения от него поступали то из Морозовской дивизии, то из отряда бронепоездов. А когда возник кровавый узел у станции Воропоново, Климент Ефремович оказался, разумеется, там.

Постоянной связи со станцией не было, донесения приходили отрывочные, скудные. Сеяли панические слухи беженцы. В городе толковали о том, что казаков под Воропоново тьма-тьмущая, они неудержимо прут на Царицын, начальник 1-й Коммунистической дивизии Худяков убит, а командарм Ворошилов исчез неизвестно куда.

— Николай Алексеевич, — обратился ко мне Сталин. — Сейчас отправляем на Воропоново бронелетучку. Поезжайте, выясните, что с Ворошиловым. Разберитесь в обстановке и сообщите свои предложения.

— Будет выполнено, — ответил я.

Меня особенно встревожили слухи о гибели Худякова. Других товарищей, конечно, тоже жалко, однако без потерь на фронте не обойтись. Но если нет Худякова — кому же воевать?! Там, на передовой, он был, по моему мнению, главным действующим лицом!

Николай Акимович Худяков представлялся мне человеком незаурядным, с большим будущим. Это был опытный, храбрый офицер, заслуживший признание в боях с германцами. О его воинском мастерстве, о его мужестве свидетельствовали хотя бы награды: ордена Георгия Победоносца и Станислава, Георгиевское оружие. Офицеров с таким набором наград можно было встретить нечасто. И если 10-я армия Ворошилова добивалась успехов, то значительную роль в этом играл бывший штабс-капитан Худяков, нынешний начальник 1-й Коммунистической дивизии.

Куда же без него?

Через полчаса короткий состав из паровоза и двух блиндированных вагонов уже находился в пути. Ехали быстро и без задержек. Навстречу, вдоль железнодорожного полотна, двигались повозки с ранеными, шли группы беженцев. Много было одиночных бойцов, некоторые — без оружия.

Впереди, над горизонтом, виднелись клубы дыма.

Бронелетучка остановилась у входных стрелок, проникнуть дальше на станцию не было возможности. Все пути были забиты эшелонами, отдельными вагонами, пассажирскими и товарными. Много беженцев и неорганизованных бойцов. У первого встречного командира я узнал, что Ворошилов где-то на станции, что километрах трех отсюда прорвались белые, их отбросили штыковой атакой. А затор на путях потому, что нет ни одного паровоза.

Кое-что прояснилось. Моряку, начальнику бронелетучки, я приказал выявить вагоны с наиболее важным грузом (в первую очередь — боеприпасы) и сформировать состав для скорейшей отправки в Царицын. Но с отъездом подождать, пока я найду Ворошилова и приготовлю донесение для Сталина.

Разыскивая штабной вагон Климента Ефремовича, я обратил внимание вот на что. Неподалеку от Воропоново велась беспорядочная пальба, заглушаемая довольно сильной артиллерийской канонадой. Горели соседние хутора. А на самой станции — ни одного разрыва, ни одного пожара. Сделать вывод было не очень трудно. Казаки знают о скопившихся здесь эшелонах и намерены захватить их целехонькими. Отвлекая наше внимание по фронту, они наверняка готовят неожиданный удар с фланга или даже с обоих флангов. Причем удар будет нанесен в ближайшие часы, до наступления темноты. Ночь — не для казачьей лавы. На станции, среди рельсов и шпал, вагонов и стрелок — не самое подходящее место для конницы в темное время суток. А ждать утра белым невыгодно: за длинную ночь добыча может ускользнуть. Казаки не такие люди, чтобы упустить воинский приз.

Штабной вагон Ворошилова стоял в противоположном конце станции на вторых путях. К счастью, Климент Ефремович оказался на месте. Было еще несколько командиров, среди них (чему я очень обрадовался!) — начдив 1-й Коммунистической Худяков, хоть и раненый, но обходившийся без посторонней помощи. Показалось, что и Ворошилов ранен: на порванном, обгорелом френче пятна крови. (Но выяснилось, что зацепило не его — помогал вынести пострадавшего товарища.)

Климент Ефремович был доволен моим появлением, расспрашивал, как в Царицыне, на других участках фронта; сказал, что напишет Сталину, а подробно, мол, сами доложите ему. На мой вопрос, как он оценивает положение, Ворошилов ответил довольно сдержанно: очень трудно, долго не устоим… Худяков выразился более откровенно: \"Не будет подкреплений, до завтра Воропоново наше. Утром — конец\".

Я посоветовал создать на дорогах заслоны, чтобы останавливать уходящих бойцов и возвращать их на передовую. Таких дезертиров (в тот период их считали не дезертирами, а несознательными гражданами) было не просто много, а слишком много: более пятидесяти процентов личного состава. Что спросить с мобилизованных крестьянских парней, у которых одна думка: не помереть ни за белых, ни за красных. Так вот, заслоны должны останавливать их и возвращать на передовую.

Худяков тотчас послал людей исполнить этот совет. А вот мои слова о том, что казаки постараются неожиданным налетом сегодня же захватить станцию, были встречены с большим сомнением.

— Не сунется казара, — заявил Худяков. — Три атаки мы сегодня отбили, кровь из них выпустили. Они тоже, думаю, не железные.

— Свежих бросят, — возразил я. — У них есть свежие силы.

— Может, и верно. Для казаков эти вагоны дюже приманчивые, — поддержал кто-то.

— Осторожность не помешает, — рассудил Климент Ефремович. — Одну роту выдвинем вот сюда, перекроем балку. Другую — на северо-запад. Распорядись, Худяков.

Тот, не спеша, хромая, вышел. Предложив мне выпить чаю, Ворошилов пристроился возле откидного столика писать донесение. Но едва я успел сделать несколько глотков, на путях раздались крики:

\"Казаки! Тикайте!\"

— А, черт! — у Ворошилова сломался карандаш. Он вскочил, поправляя кобуру, прислушиваясь к истошным бабьим воплям. — Все за мной!

На станции — полный хаос. Беженцы метались из стороны в сторону, лезли под вагоны. Ревели дети. Раненые красноармейцы ковыляли, кто как мог, некоторые ползли, попадая под ноги шарахающейся толпе. Бойцы станционной охраны пытались остановить бегущих, но когда затрещали близкие выстрелы, сами кинулись врассыпную, бросая винтовки.

Паника — это и нужно казакам! Ворваться с ошеломляющим гиканьем и свистом, врезаться в толпу, сбивая с ног бегущих. Удар клинка сверху, самым концом, с потягом — и голова надвое, как спелый арбуз!.. И моя голова тоже?!

Ворошилов и еще трое с ним катили по платформе пулемет. Я прикинул: ту сторону, где вокзал, они прикроют. А правее? Там никого нет! Побежал туда, за вагоны, схватив валявшуюся винтовку и жалея о том, что хорошо вооруженная бронелетучка осталась у входных стрелок. Вот какой-то пригорок, молодые, испуганные красноармейцы в свежих неглубоких окопах. Напряженные лица. Сейчас сорвутся эти красные солдатики, бросятся в степь…

— Лежать! — скомандовал я. — Всем оставаться на месте? Огонь по моей команде!

Упал рядом с «максимом». Бледный парнишка в кубанке никак не мог заправить трясущимися руками ленту. У него будто окоченели и не гнулись толстые грязные пальцы. Я оттолкнул его, вставил ленту, прилег поудобней и только тогда осмотрелся внимательно, оценил обстановку. Против нас была не конница. Казачья лава катилась по пологому склону гораздо левее, а здесь наступала пехота. Солдаты, наверное, торопились добраться до станции не позже кавалеристов, чтобы тоже отхватить кус добычи. Шли быстро, почти бегом, не ложась под редкими выстрелами. Да и что было ложиться: разрозненная пальба с нашей стороны не причиняла им вреда.

— Спокойно! — крикнул я красноармейцам. — Выбирайте цель, чтобы бить наверняка! Сейчас мы их пощекочем!

Можно было полоснуть очередью, заставить белых уткнуться носом в землю, но я не спешил. Важна первая, неожиданная очередь, чтобы сразить несколько атакующих, дать острастку другим. Чтобы лежали и не рыпались, стервецы! Пулемет — большая сила в умелых руках, а я эту машинку знал досконально. После русско-японской войны мы, молодые офицеры, очень увлекались этим новым, перспективным оружием. По сложности сие, конечно, не паровоз, к которому я в свое время охладел. И вообще, я долгом почитал владеть всеми огнестрельными средствами, кои имелись на вооружении нашей армии. А иначе какой к черту из меня командир. Немало часов провел я в пулеметной команде, разбирая и собирая «максим» и более легкие кавалерийские пулеметы, учился прицеливаться, стрелять без промаха [Первые пулеметы системы «максим» появились в русской армии в 1887 году. Серийное производство в Туле началось с 1904 года. (Примеч. Н. Лукашова)]

Ощутил пальцами знакомое сопротивление гашетки и жаждал преодолеть его, но что-то не позволяло мне сделать последнее: нажать, надавить. Это ведь даже увлекательно: подчинить себе резко, жестко вздрагивающий металл, ровно повести ствол и увидеть, насколько точно легла цепочка твоих смертоносных пуль.

Ну, нажимай, бей!

Не сразу понял я, что не воспринимаю наступающих как противника. Что я привык видеть в прорези прицела? Мишенные фигурки японцев или германцев. Мне доводилось стрелять в наступающих немцев: они были в чужих шинелях, в касках, они вообще были врагами, а тут передо мной находились те самые солдаты, вместе с которыми я сражался три года. Наши шинели, папахи, погоны! Казалось, что я тоже двигаюсь вместе с ними. Только чуть впереди и сбоку, и вижу их всех. Но почему они идут на меня с такой опаской, почему страхом и ненавистью искажены их лица, почему так страшно блестят их штыки? А офицеры, мои коллеги, выставили револьверы, шагают пригнувшись и целятся прямо в меня.

Пора, пора было нажать гашетку, я понимал это, но внутренний тормоз мешал сделать последнее усилие. Этот офицер, что впереди, он так похож на меня, даже одет так, как я любил одеваться. Фуражка с крутым, почти вертикальным «морским» козырьком, короткая, чуть ниже колен, шинель. Сухощавая, подтянутая фигура, впалые щеки. Может, это действительно я, довоенный и военного времени, спокойный, уверенный в своей правоте, влюбленный в чудесную женщину, благородный, ничем не униженный и счастливый?! Но этой женщины уже нет, и вообще нет ничего позади, все сжег бушующей над Россией огонь: многое переменилось вокруг, а он (ты?) остался по-прежнему бодрым, беззаботным, веселым? Где отсиделся, как укрыл душу свою? Или ты принципиально против всего, что есть, ты за старое, сгнившее, над чем смеялись, издевались мы сами до всех этих революций?! Нет, ты — не я! Не хочу и не могу быть таким, я ушел дальше, вперед, а ты не смог… Зачем же ты раздваиваешься, мучаешь меня?! Я ведь не поверну к вам, белые, я чужой для вас, я убивал таких, как вы, на барже!

Пулемет размеренно забился в моих руках, выпуская длинную, в половину ленты, очередь. И те, кто обнаглев, бежали в центре цепи, кто был ближе ко мне, полегли, не успев осознать опасность. А я засмеялся. Это была отличная очередь. Стрелял не какой-то фабричный вахлак, только что надевший шинель, а кадровый военный. Даже унтеры, прослужившие при пулеметах два-три года, не могли похвастаться, что сразили одной очередью полдюжины наступающих. А я уложил их: и того офицера, наверное, капитана, в моей фуражке, в моей шинели. Может, я убил самого себя, прошлого?

Больше стрелять я не мог. Не было сил притронуться к пулемету.

— А, мерзость! — выругался я, опасаясь, что вновь начнет колотить меня нервная дрожь, как случалось после смерти моей Веры. Нездоров я был все-таки, нервы пошаливали.

Встал и зашагал на станцию, где сник бабий визг, прекратилась бессмысленная суета. Слабость и неясность были во мне. Только профессиональная привычка заставляла улавливать и понимать все, что творилось вокруг. «Максим», оставленный мной, продолжал стрелять: мальчишка в кубанке очухался. А раз стреляет он нечасто и короткими очередями, значит, белые не очень-то досаждают ему. И если бы бой там возгорелся с крайним напряжением, я бы возвратился к пулемету.

В тот день я окончательно преодолел рубеж, отделявший мое прошлое от настоящей жизни, а самое главное — от будущей.

12

Кризис наступил 16 октября. В этот день белые расширили брешь, образовавшуюся по обе стороны Бекетовки, выбили остатки наших войск со станции Воропоново и двинулись дальше, к Садовой и к Царицыну. На этом направлении генерал Денисов ввел новые силы для развития успеха. А у нас не имелось резервов. Такое вот чрезвычайное положение: линия фронта напряжена и готова лопнуть, в одном месте — зияющая прореха, в другом, на самом опасном участке — большая дыра, в которую вливаются войска противника, почти не встречающие сопротивления.

Вечером в салон-вагоне Сталина обсуждали, что еще можно предпринять для удержания города. И даже — как вывести уцелевшие части из-под удара, если придется оставить Царицын. О том, что эта мысль уже прочно утвердилась в умах, свидетельствовало многое. Вокзал был оцеплен стрелками, выставлены пулеметы на случай, если неприятель вдруг прорвется сюда. Стоял под парами паровоз, готовый в любую минуту вывезти вагон Сталина, и еще полдюжины специальных вагонов. За вокзалом расположился отборный эскадрон с запасными лошадьми, с легкими тарантасами: на случай, если путь поезду будет отрезан и придется уходить грунтовыми дорогами. И еще — на реке возле специального причала ожидал пароход.

Предусмотрительно все это было, но грустно.

Настроение в салоне Сталина — близкое к похоронному. Уж во всяком случае — не обстановка делового совещания. Появлялись какие-то командиры, партийные и городские руководители. Сообщали невеселые новости. Бесшумно входили молодые замкнутые секретари Иосифа Виссарионовича, приносили бумаги, о чем-то спрашивали негромко. Сталин, чувствовалось, был возбужден гораздо сильнее обычного, почти не переставал дымить трубкой, изрядно отравляя воздух, но держался в общем-то хорошо, говорил обычным своим ровным голосом, и это очень нравилось мне. Проигрывать тоже надо уметь без истерики, с достоинством — это одна из отличительных черт порядочного человека.

А вот Климент Ефремович близок был к срыву. Измотали его неудачи, напряжение последних дней, потеря близких товарищей, тяжело было ему смириться с мыслью, что не может исправить, изменить положение. Безнадежно, устало смотрел он на карту. Оживлялся, когда поступали донесения, но, не уловив в них ничего обнадеживающего, вновь скисал. Возле него, как привязанный, неотступно держался начальник артиллерии армии Кулик, чернявый, похожий на цыгана, особенно теперь, когда оброс окладистой бородой. Я мало знал Кулика и не интересовался им, составив мнение после первого же разговора. Было ясно, что уровень его не превышает фельдфебельский, в лучшем случае — уровень прапорщика военного времени. Он, вероятно, мог командовать артиллерийской батареей. При хорошем начальнике штаба справился бы кое-как и с дивизионом. Но командовать артиллерией армии? Он даже не знал, что это такое, каковы его функции. Есть пушки, есть цель: заряжай да пали — вот и вся стратегия Кулика. А поднялся он на свою высокую должность благодаря преданности Клименту Ефремовичу: Кулик не стеснялся подчеркивать это. И еще потому, что среди знакомых слыл храбрецом, не кланявшимся пулям. Я же, много насмотревшись за годы войны, перестал ценить такой элементарный, часто показной героизм, зато научился ценить мужество более высокого рода — способность иметь свое мнение и отстаивать его перед начальством.

Созерцание аспидно-черной бороды Кулика, печальные размышления о его неспособности управлять артиллерией, видимо, и натолкнули меня на мысль, показавшуюся достаточно интересной. В этой нервозной обстановке я вообще чувствовал себя довольно спокойно и не утратил своего обычного состояния. Терять мне было нечего, если и переживал, то за Иосифа Виссарионовича, на плечи которого легла бы ответственность за все неудачи. Обидно за него. И вот еще что. Для всех окружающих, включая и Сталина, сложившаяся обстановка являлась прямо-таки трагической. Вояки-то они были недавние. А я из истории и по собственному опыту ведал, сколь переменчиво военное счастье. Доводилось нам и сдавать города, и возвращать потом их. Кроме того, я понимал, что даже при самом худшем для нас развитии событий белым потребуется не менее двух суток, чтобы овладеть Царицыном. А это изрядный срок. Чудес, конечно, не бывает, но мало ли что может случиться. Не все поддается предвидению. Захочет удача — и улыбнется нам: белые поосторожничают, допустят просчет, отодвинется срок нашего поражения, подоспеет помощь. Однако, на бога, как говорится, надейся, но сам не плошай! Сидел я, помалкивая, в углу салона, поглядывая на карту, на бороду Кулика, прикидывал. И как-то не заметил, что Иосиф Виссарионович внимательно наблюдает за мной. Подняв голову, встретил его вопрошающий и поощряющий взгляд:

— Николай Алексеевич хочет что-то сообщить нам?

— Не знаю. — Он застал меня врасплох. — Есть одна идея.

— Какая же, позвольте узнать?

— Давайте попробуем подумать за генерала Денисова, — не очень уверенно начал я.

— Ну-ну, думайте! Вам это сподручней и ближе, — раздраженно бросил Климент Ефремович.

Гневом блеснули глаза Сталина.

— Что это за тон, товарищ Ворошилов? Вы говорите совсем неправильным тоном, — резко и коротко махнул он правой рукой.

— Ничего, не беспокойтесь, — злые слова Климента Ефремовича оживили меня, вывели из равнодушного созерцания. — Он ведь прав, Иосиф Виссарионович, образ мышления генерала Денисова мне гораздо ближе и понятней, нежели ему. И не ошибусь, если заявлю: все действия Денисова определяются сейчас тем, что он и его офицеры полностью уверены в своем подавляющем превосходстве, в полном успехе, в быстрой победе.

— Допустим. — Сталин слушал меня с интересом. — Что же из этого следует?

— В этом сила Денисова, но в этом же и его слабость. Обратите внимание, он даже разведки не ведет. Он знает, что у нас ничего нет в запасе. Никаких неожиданностей с нашей стороны. Его войска движутся в колоннах, выслав лишь ближние дозоры. И эту самоуверенность мы можем использовать.

— Каким образом?

— Одну минуту, Иосиф Виссарионович… Сколько у нас артиллерийских стволов? — повернулся я к Кулику. У того аж борода дернулась от неожиданности. Наморщив лоб, он переспросил:

— Всего?

— Да, здесь, под Царицыном?

— Стволов двести наберется.

— Снарядов?

— Кое-где по сто на орудие.

— Так вот, — теперь я говорил, обращаясь к Сталину, — в нашем распоряжении вся нынешняя ночь. Это немало! Если начать прямо сейчас, к рассвету мы сумеем собрать все орудия возле Садовой. До последней пушчонки. Нет сомнений, что Денисов утром всеми силами обрушится на нас именно под Садовой, где ему сопутствует удача, чтобы проложить прямой путь к Царицыну. И вдруг по плотным боевым порядкам его частей — сосредоточенный огонь двухсот орудий. Десять, пятнадцать тысяч снарядов! Представляете, что будет?

— Сразу двести орудий? — усомнился Ворошилов. — Такого и на германской наверняка не бывало!

— Мы оголим весь остальной фронт, — полувопросительно произнес Сталин.

— Надо рискнуть. Если мы и отступим на других участках, это — не поражение, не разгром. Судьба Царицына решается под Садовой, генерал Денисов собрал там свои силы в крепкий кулак.

Все молчали. А я уже не мог сдержать себя и продолжал:

— В шестнадцатом году фронт Брусилова не имел перевеса над противником. Другие наши фронты имели, а Юго-Западный нет. Но наступать решил все же Брусилов, потому что победу добывают не бездействием, не обороной, а инициативой, смелостью, энергичностью. Алексей Алексеевич пошел на обдуманный риск, он снял незаметно для врага со всех участков артиллерию крупных и средних калибров, сосредоточил ее в районе главного удара и пробил, проломил оборонительные линии германцев, казавшиеся неразрушимыми и непреодолимыми. Так начался брусиловский прорыв, ставший примером…

— Успеем ли мы? — размышляя вслух, произнес Иосиф Виссарионович. Товарищ Ворошилов, товарищ Кулик, сколько потребуется времени, чтобы доставить орудия с самых дальних участков?

Кулик колебался, медлил с ответом, зато Климент Ефремович, я видел, уже загорелся, почувствовав возможность сделать нечто конкретное, рискованное, почти невыполнимое, но все же возможное. Вдохновлять, распоряжаться, вести за собой — это его стихия.

— Если прямо сейчас, успеем, товарищ Сталин! Пошлю самых надежных людей, подстегнем! Кулик, показывай, где батареи!

— Приступайте, — сказал Сталин, — и приступайте без проволочки. Пусть все батареи движутся к Садовой. Там их встретят. А Николай Алексеевич позаботится о том, где выгоднее, где целесообразнее поставить орудия…

Признаюсь, наступившая ночь была одной из самых тревожных в моей жизни. Я боялся, что недооценил способностей генерала Денисова, опытности его разведки. Вдруг сейчас казаки не спят перед боем, перед решительным наступлением, а скрытно приближаются к Садовой? Вдруг они нанесут удары на тех участках, где мы сняли всю артиллерию? Опасался я и того, что наши ординарцы не разыщут в ночи батареи, что будет путаница, задержка, артиллеристы собьются с дороги, просто не успеют занять новые позиции. Все могло быть, а идея-то моя. Но не рискует только трус или равнодушный. А на войне вообще не обойдешься без риска. Мне казалось, что Сталин понимал это и готов был поделить ответственность за принятое решение.

При всем том уповал я на одну особенность человеческой психики. В кризисной ситуации появляются у людей какие-то дополнительные возможности, дремлющие в обычное время. Там, где усилий троих не хватило бы, справляется один. Где и днем заблудиться можно, идут безошибочно, как по нитке. И особенно удивительно, что люди сами чувствуют, когда именно возникает крайняя необходимость мобилизовать все свои внутренние резервы. Причем ощущают это не отдельные лица, а сразу вся масса, находящаяся в угрожаемом районе.

К рассвету все было готово. По тогдашним меркам сосредоточить двести орудий на узком участке казалось событием невероятным. Ничего подобного еще не было в гражданской войне. Ну, и генерал Денисов — молодец, не подвел меня, действовал самым элементарным образом. И все по той же причине: абсолютно не сомневаясь в успехе. Его части выдвинулись к Садовой в походных колоннах и лишь под огнем нашего охранения начали неохотно разворачиваться в боевые порядки. Вражеская пехота заполнила все видимое пространство, и наши стрелки, безусловно, не сдержали бы натиска. А ведь вдвое больше, чем пехоты, было у Денисова кавалерии. Казачьи сотни, казачьи полки скапливались в балках и даже на открытых местах, готовые хлынуть в прорыв, гнать красных, сходу ворваться в Царицын.

И на головы этих уверенных в победе людей, в эти плотные построения точными, прицельными залпами совершенно неожиданно ударили две сотни орудий. Страшный грохот сотрясал всю округу. От одного звука кони шарахались в страхе, сбрасывая седоков, неслись куда попало. Каждый снаряд, взорвавшийся в тесных боевых порядках, убивал и калечил сразу десятки врагов. А орудия продолжали греметь, вихри разрывов взметывались все чаще. Ошеломленные, оглушенные, перепуганные белогвардейцы в панике бросились назад, кидая винтовки. А по этим толпам — еще и еще фугасы, шрапнель!

Это было форменное избиение. Артиллеристы крушили бегущих до тех пор, пока остатки пехоты и конницы не скрылись за холмами. Тогда в бой вступили наши полки. Вдохновленные успехом красноармейцы преследовали деморализованных казаков, не позволяя им останавливаться, захватывая богатые трофеи. Мы добились большого, решающего успеха, почти не имея потерь в тот день.

Так начался второй перелом под Царицыном, надолго остудивший наступательный пыл белых. И, что самое главное, это событие прочно связало мою судьбу с судьбой Сталина. Он раз и навсегда уверовал в глубину моих военных познаний, в полезность моих советов, проникся уважением не только к моим способностям (он переоценивал их), но и к авторитету генерала Брусилова. Это вообще было особенностью негибкого характера Сталина: либо он принимал человека целиком, зачисляя его в разряд «своих», либо не принимал совершенно, относясь с полным равнодушием, не замечая. Ну, и еще были, конечно, враги, достойные лишь одного — уничтожения. Оттенков Сталин почти не ведал.

На всю жизнь усвоил тогда Иосиф Виссарионович одно из правил военного искусства, понял, как важно сосредоточить на решающем участке силы и средства, нанести по противнику неожиданный, массированный удар. Сия истина, имевшая особое значение в сочетании с другими формами ведения боевых действий, для Сталина со временем стала догмой, а любая догма, как известно, способна принести вред. Такой перекос очень и очень даст знать себя в дальнейшем. Когда Рокоссовский перед операцией «Багратион» выступит против штампа, его судьба, его жизнь повиснут на волоске. Но об этом позже.

Ну, и еще один подобный результат нашего удачного артиллерийского удара. Недавний унтер Кулик, не отличавшийся ничем, кроме способности энергично выполнять приказы, запомнился Сталину как надежный, расторопный артиллерист, хороший организатор. Спустя два десятка лет, выдвинутый на очень высокий пост, Кулик своим неразумением и неумением нанесет ощутимый ущерб техническому развитию и боевой подготовке наших Вооруженных Сил.

13

Вскоре, в том же октябре восемнадцатого, Иосиф Виссарионович уехал из Царицына. Признаюсь, мне очень не хватало его. При нем я чувствовал себя уверенно и спокойно. И вот нужно было опять привыкать к одиночеству.

Распутица и наступившие за ней морозы значительно снизили накал военных действий. Казаки старших возрастов разбредались по хуторам, чтобы зимовать дома, поправлять хозяйство. И наши полки поредели; остались на передовой лишь те красноармейцы, которые имели теплое обмундирование. Увеличилось дезертирство. Оградившись боевыми охранениями, противники расположились на зимних квартирах.

Говорят, что убийцу тянет на место, где было совершено преступление. Я, разумеется, не считал себя убийцей и уж тем более преступником, я лишь воздал должное мерзким негодяям, но мне иногда просто не верилось, что была та мрачная ночь на Волге, вонючая баржа, искаженное ужасом лицо Давниса… Может, это один из кошмарных снов, терзавших меня после смерти Веры?

Когда замерзла река, я разыскал примерно то место, где затонула баржа. День был пасмурный, тусклый. Мела поземка. Лед зеленоватый, обдутый, чистый. Неужели вот тут, близко, сотня скрюченных под низкой палубой тел в офицерских мундирах? Мои бывшие сослуживцы… И эти двое… Нет, скорее всего, под напором воды разошлись доски старой баржи, далеко унесло течением трупы, и ничего не осталось на ровном песчаном дне…

Все уплывает, проходит, отгораживается глухой ледяной прозрачностью.

Как и раньше, я представлял себе: вот доберусь до Новочеркасска, вернусь к могиле жены… Но стремление это было теперь скорее умозрительным, привычным, нежели сердечным. Меня не тянуло в Новочеркасск с прежней силой, я был уже достаточно разумен, чтобы понять: зимой туда дорога закрыта. По степи не пойдешь, в открытом поле не спрячешься, не заночуешь. А в станицах, на хуторах — заставы, сразу спросят, кто и откуда. Называть свою фамилию я не мог, слишком много грехов накопилось перед белыми. И скверно, если опознают под чужой фамилией. Шпион, значит, красный лазутчик. Только одна возможность достигнуть Новочеркасска оставалась у меня: с войсками армии, в которой я ныне служил.

Затишье на фронте отразилось и на моем образе жизни. Дел было совсем мало. Я позволял себе несколько дней вообще не являться в штаб, сказываясь больным, и никого это не заботило. Ни разу не вспомнил обо мне Ворошилов. И это в общем-то закономерно: для него я был одним из военспецов, к которым он относился неблагожелательно. Подал когда-то дельный совет — и ладно, спасибо на этом. Климент Ефремович ведь не знал наших взаимоотношений со Сталиным. Да и вообще нелегко ему приходилось после отъезда Иосифа Виссарионовича: допекал его Троцкий телеграфными нотациями, предупреждениями и выговорами. А в конце концов даже самолично приехал в Царицын \"навести порядок\".

Я, конечно, не мог быть по отношению ко Льву Давидовичу объективным и беспристрастным. Симпатии мои были на стороне Иосифа Виссарионовича, его отношение к Троцкому невольно передалось и мне. Но думаю, даже если бы я раньше ничего не слышал о Льве Давидовиче, первое впечатление все равно оказалось бы отнюдь не благоприятным.

Трудное было время, суровое и голодное. Сталин, к примеру, имевший большие возможности для собственного комфорта, никогда такими возможностями не пользовался и жил очень скромно. А вот Троцкий не понимал или не желал понимать обстановки. Он прибыл в поезде из специально оборудованных бронированных вагонов — поезд был настолько тяжел, что его тянули два паровоза. Пожалуй, это был целый город на колесах с «населением» в 235 человек, со всевозможными удобствами, даже с горячей ванной. О благополучии путников заботились два десятка проводников, дюжина слесарей и электромонтеров. О здоровье — четыре медика. О питании — десять работников кухни, занимавшей целый вагон. Там хозяйничали три повара, причем один был грузин, другой армянин, а третий специалист по европейским блюдам — на все вкусы. Имелась телеграфная станция и радиостанция, способная принимать передачи Эйфелевой башни — Троцкий желал знать, что происходило в мире. Был вагон-гараж с автомобилями и цистерна с бензином. Ну и так далее. Не знаю, включались ли в общий список так называемые \"лица, не состоящие в командах\" — этих лиц, когда поезд прибыл в Царицын, насчитывалось восемь. Среди них запомнилась Лариса Рейснер, преданно делившая с высшим военным руководством тяготы походной жизни (уж не это ли послужило причиной того, что В. И. Ленин охарактеризовал 17 июня 1919 года положение в Ставке Троцкого точным словом — \"вертеп\").

За несколько часов до прибытия Троцкого в Царицын приехал персональный духовой оркестр Льва Давидовича, высланный вперед. Музыканты, поднаторевшие в помпезных встречах, выстроились на перроне. А когда состав остановился, когда распахнулась бронированная дверь и Лев Давидович осчастливил встречавших своим появлением, грянула «Марсельеза». Все это не могло не произвести впечатление. Не на всех одинаковое, разумеется.

Охрана поезда состояла из специально подобранных людей, преданных Троцкому, в основном латышей и евреев. Девяносто человек в кожаных брюках и куртках, на левом рукаве у каждого металлический знак, отлитый по спецзаказу на Монетном дворе с надписью \"Предреввоенсовета Л. Троцкий\". Лев Давидович гордился своей \"кожаной сотней\", дал охранникам полную свободу действий: \"во имя революции\" они позволяли себе все, что хотели. Я насмотрелся на них. Наглые молодчики обшарили царицынские склады, загружая в вагоны все лучшее, от продуктов до мебели. Туда же перекочевали различные ценности, реквизированные у богачей. Делалось это без всякой отчетности, и никто не знает, в чьих карманах осело золото и бриллианты, чьим семьям надолго обеспечили безбедное (мягко говоря) существование. Хватали все по принципу: после нас хоть потоп! Да и сам Троцкий, как мне показалось, относился безразлично ко всему, что в той или иной степени не задевало лично его интересов.

Внешний вид Троцкого тоже не понравился мне. Председатель Реввоенсовета Республики, можно сказать Верховный Главнокомандующий, вот и одевался бы и вел себя соответствующе. Козлиная бородка — это ладно. А вот просторное цивильное пальто и расхристанная лохматая шапка — совсем ни к чему. Хоть бы что-то от формы, хоть бы немного подтянутости. И шагал он странно, выворачивая наружу носки (впрочем, так ходят многие евреи, это особенно заметно, если смотреть сзади). Нет, такому Главнокомандующему лучше не появляться перед воинским строем.

В том, что он, совершенно штатский гражданин, не обладал военными способностями, признавался впоследствии и сам Лев Давидович. В его мемуарах есть такие строки: \"Был ли я подготовлен для военной работы? Разумеется, нет…\" \"Я не считаю себя ни в малейшей степени стратегом\". А раз так, для чего же, спрашивается, взвалил он на собственные плечи труднейшую ношу возглавил вооруженные силы Республики? Да для того, чтобы иметь надежный рычаг при осуществлении своих идей. Кто владеет в военное время армией и флотом, тот практически владеет страной, во всяком случае может в любой момент взять бразды государственного правления в свои руки. А на поражения, на потери, допущенные по его вине, из-за его неумения, Троцкому было наплевать. Аборигены — лишь материал для воплощения огромных всемирных замыслов…

На красноармейцев, шеренгами вытянувшихся вдоль перрона для встречи, Троцкий не обратил никакого внимания, не остановился перед ними, не поздоровался. Просто не заметил их, и я сказал себе, что такого не позволял даже царь: мне доводилось бывать на смотрах. Зато со штабными, с военспецами Троцкий, видимо, в пику Ворошилову, беседовал долго, спрашивал, как они обеспечены, каковы условия для работы. Об этом, разумеется, стоило поговорить, но не на перроне, не для показухи, а совсем в другой обстановке.

Меня, незнакомого, Троцкий окинул острым колющим взглядом. Я представился. Он протянул руку. Пожатие было несильным, но энергичным, со встряхиванием. И сразу пошел дальше. Запомнились одутловатые щеки, небольшие плотные усы. Он был скорее шатеном, даже светлым шатеном, нежели брюнетом. Бородка почти светлая, рыжеватая что ли.

В каждом из нас есть, разумеется, и плохое, и хорошее, причем хорошего, как правило, больше. Исходя из этого, я старался заметить в Троцком какие-либо привлекательные черты, но нашел их немного. Да ведь и видел-то его несколько часов. Человек он подвижный, деятельный, острый на язык. Быстро схватывал обстановку, но мне все время казалось, что наши события совсем не волнуют его. Занимаясь войной, он очень далек от нее, от наших мук, наших болей, вызванных взаимным кровопролитием.

Не помню, в тот или в другой раз услышал я фразу Троцкого, выражавшую его философское кредо: \"Конечная цель — ничто, движение — все!\" Сама по себе, на мой взгляд, концепция эта бесспорна. Все движется, борется, развивается. Остановка — смерть. Но громогласно проповедовать эту истину в тогдашней обстановке было бессмысленно и даже вредно. Не очень-то вдохновила бы красноармейца, мерзшего в окопах, кормившего вшей, рисковавшего жизнью, мысль о том, что конечная цель — защита Царицына — это пустяк, важен лишь сам процесс обороны. Или взять крестьянина, поднявшегося на борьбу за совершенно конкретное дело: за свою свободу, за землю для своей семьи. Скажи ему, что это — ерунда, что все будет меняться, земля станет твоей, потом не твоей, не в том, мол, суть, важна сама революция, само движение. Плюнет крестьянин, воткнет штык в землю и пойдет до хаты, ругаясь: нет правды на белом свете, одна путаница.

Никакой пользы не приносила тогда звонкая философская фраза, а вред от нее был очевиден. Истины ради отмечу вот еще что. Как я узнал позже, эту броскую и четкую формулировку «родил» отнюдь не сам Лев Давидович. В серии статей \"Проблемы социализма\", которые принадлежат ревизионисту марксизма Эдуарду Бернштейну, сказано: \"Конечная цель, какова бы она ни была, для меня — ничто, движение же — все\". Лев Давидович, как видим, лишь позаимствовал и слегка модернизировал эту фразу.

Троцкий не скупился на указания и распоряжения. Но беда в том, что указания давались без соблюдения элементарных воинских правил, зачастую непосредственно исполнителям, в обход старших начальников. К примеру, начдив получал распоряжение, о котором не знал командующий армией. Может, от высокомерия это шло (сами, мол, разберутся), а может, нарочно поступал так Троцкий, третируя Ворошилова, подчеркивая неприязнь к нему, умаляя его в глазах подчиненных.

Климент Ефремович был подавлен, молчалив, угрюм. Он понимал, что недолго продержится теперь на посту командарма, жаль ему было расставаться со своим детищем, с 10-й армией, которая возникла и сформировалась во многом благодаря его усилиям. Но хоть и очень огорчен был Ворошилов, он старался не показывать своего расстройства, перед Троцким не заискивал, держался независимо. И произошло то, чего следовало ожидать. После отъезда Троцкого в декабре поступило распоряжение: Климент Ефремович был отстранен от командования. Он убыл в Москву, а оттуда в Киев, его включили в состав Временного революционного правительства Украины, только что освобожденной от германцев.

14

Из всех многочисленных встреч, коими одарила меня судьба, я останавливаю внимание главным образом на встречах с теми людьми, с которыми довелось сталкиваться не один раз, пришлось вместе работать, переживать и горе, и радость. Одним из таких стал новый командующий 10-й армией Александр Ильич Егоров. При первой же встрече проникся к нему полным расположением. Когда я представился в числе работников штаба, Александр Ильич обрадовался:

— Очень приятно! Большой привет вам от бывшего солдата из Красноярска, — улыбнулся Егоров, и я понял, что направлен он сюда не без вмешательства Сталина. — Прошу вас к себе в двадцать часов.

Новый командарм занял апартаменты, в которых обитал Ворошилов с женой, но не все четыре комнаты, а лишь две: кабинет-приемную и спальню. Когда я пришел, в кабинете накрыт был ужин: гречневая каша, самовар, заварка в большом чайнике и колотый сахар.

— Скромно живете, — пошутил я. — В Царицыне, слава богу, продовольствие еще не перевелось.

— Знаете, Николай Алексеевич, по сравнению с тем, что на Севере, такой стол — роскошь. Там дети голодными просыпаются, голодными спать ложатся. Мне сейчас даже неловко…

— Надо привыкать, казак против нас — сытый, крепкий, силенка требуется, чтобы с ног сбить.

— Буду стараться! — засмеялся Егоров.

Все понравилось мне в Александре Ильиче. Было в нем что-то от былинных русских богатырей. Не рост, как раз рост у него самый обычный, средний. А вот плечи большие, сильные, грудь широкая.

Черты лица простые, крупные. И удивительное сочетание: тяжелый, раздвоенный ямочкой подбородок свидетельствовал о незаурядной воле, а в целом лицо было очень добродушное, даже доброе. Выделялись глаза: светлые, умные, понимающие глаза человека спокойного, рассудительного, интеллигентного. Одет он был в солдатскую гимнастерку, тесноватую в плечах. В манере держаться, разговаривать не было ни малейшего наигрыша, стремления как-то «подать» себя. Он отдыхал, чуть откинувшись на спинку стула, расслабившись, скрестив на груди могучие руки. И еще одно: стремление к тому, чтобы не было никакого недопонимания, к ясности во всем. Он и это слово-то повторял чаще других.

— Хочу, чтобы у нас была полная ясность, Николай Алексеевич, — весело произнес он. — Товарищ Сталин скапал мне о вас много хороших слов. Если понадобятся советы — буду обращаться к вам: вы здесь старожил.

— С удовольствием, все, что смогу,

— Не премину воспользоваться. И прямо сейчас, — посерьезнел Александр Ильич. — Такое впечатление, что в армии не очень рады моему приезду. Точнее — совсем не рады, есть даже недовольные. Это что — неверие в бывшего офицера?

— Отчасти. И сам Ворошилов, и многие его выдвиженцы с подозрением относятся к военспецам. Участь кое-кого из военспецов незавидна, — сказал я. — Но это, пожалуй, еще не самое главное. Ворошилов собрал армию из разрозненных полков, из партизанских отрядов. С этой армией он дважды отстоял Царицын. Все командиры в армии — друзья и приятели Климента Ефремовича. И вдруг дорогого начальника снимают, а вместо него появляетесь вы. Из Москвы и «бывший». Хорошо хоть, что здесь знают, что вы член партии большевиков, — говорилось об этом. А не то могли и в штыки принять…

— Веские факторы, — качнул тяжелым подбородком Егоров. — Но как преодолеть барьер отчуждения?

— Время поможет. Несколько успешных боевых операций.

— А если ускорить процесс?

— На первых порах, Александр Ильич, вам многое покажется странным. Хотя бы то, что некоторые командиры полков явно не на своем месте. Не по деловым качествам, по дружеской привязанности назначались. Но вы не переиначивайте сразу, не ломайте сложившиеся отношения.

— Ни в коем случае, — сказал Егоров. — Пусть все идет своим чередом, пока не осмотрюсь, пока не будет полная ясность.

— А теперь продолжайте то, что не успел завершить Ворошилов: реорганизацию армии, превращение ее в настоящий воинский организм. Нет еще четкости в звене рота-полк. Нет тылового аппарата. Слабоват штаб. В процессе реорганизации можно постепенно заменить некоторых командиров. И еще: я хоть и далек от политики, но вижу, что комиссары нам нужны, да побольше. Командиры у нас, как правило, из крестьян, из казаков, этакие атаманы, буйные Стеньки Разины — всяк себе голова. А комиссары, как я убедился, укрепляют дисциплину, остужают горячие головы, служат организующим началом.

— Спасибо, Николай Алексеевич. — Егоров улыбнулся. — Да что же мы чай-то не пьем, остынет…

Давно ни с кем не было мне так легко, как с Александром Ильичем. После отъезда Сталина я вообще разговаривал только по служебным делам, пользовался репутацией молчуна и отшельника. Сыграло свою роль и то, что Егоров тоже был одинок первое время в Царицыне, искал встреч со мной. У нас было много общего. Люди одного поколения, мы прошли примерно одинаковый путь: оба фронтовика, оба дослужились до звания подполковника. Егоров, правда, получил при Временном правительстве звание полковника, но с усмешкой вспоминал об этом шатком правительстве и его «щедрости». И оба мы главной целью своей имели служение Отечеству, нашей России. Для Егорова эта цель была, вероятно, ощутимой, конкретной, он гораздо раньше меня определил свое место в революционных событиях. С самого начала он пошел с солдатами, с народом и — редчайший случай среди недавних офицеров! — вступил в партию большевиков. А я, выбитый из седла личной своей трагедией, долго плыл по течению. Хотя делами-то крепче многих других причалил к одному берегу.

Важную особенность отметил я в Егорове при первой же встрече, и она потом подтверждалась многократно: Александр Ильич обладал завидной способностью мыслить широко, масштабно, умел не только анализировать, обобщать, но и прогнозировать, а сей дар — редкость. Военный практик, превосходно знавший тактику, оперативное искусство, он при всем том имел стратегический склад ума — свойство, еще более редкое, бесценное и не сразу обнаруживаемое. Обычно такие люди, обладающие богатствами духовными, не любят бывать на виду, искать почестей — это им даже в тягость. Их славой (как, впрочем, и их дарованием) зачастую пользуются другие: энергичные деятели, рвущиеся к власти, к высоким постам.

Ну, это — рассуждения. А рассказывая о Егорове того времени, я остановился бы на двух его начинаниях, имевших большое значение для Советской страны, для всего хода гражданской войны. Летом 1918 года Александр Ильич со свойственной ему тщательностью обдумал и разработал докладную записку на имя В. И. Ленина, обосновал необходимость создания для обороны молодого государства дисциплинированной регулярной армии. А чтобы порядок начинался с самого верха, чтобы были люди, ответственные за военные успехи и неудачи, за все военное строительство, предложил учредить должность Главнокомандующего Вооруженными силами Республики, организовать при Главкоме авторитетный штаб для руководства всеми боевыми действиями.

Предложения Егорова были одобрены и быстро осуществлялись. Сам он приносил немалую пользу: был председателем Высшей аттестационной комиссии по приему бывших офицеров в Красную Армию; одним из комиссаров Всероссийского Главного штаба. Но, как сказал мне, полного удовлетворения не испытывал, считая, что его место на фронте, где может применить все то, что было продумано, выношено, понято. И вот тут речь пойдет о втором важном деле, которое Александр Ильич осознал раньше других, которому отдал много сил и энергии — о создании крупных масс красной конницы.

После русско-японской войны начался закат прославленной русской кавалерии. Считалось, куда, мол, она против артиллерийских орудий и скорострельных пулеметов! Так, для разведки, для патрулирования, для вспомогательных действий. Это мнение еще более укрепилось в период первой мировой войны, когда враждующие стороны зарылись в землю, оградив свои траншеи минными полями и колючей проволокой. Пехота с танками не могла прорвать такие позиции, что же говорить о кавалерии. Месяцами, даже годами томилась конница без работы. Кое-кто совсем сбросил ее со счетов: забот много, а толку мало. Однако тогда война была позиционная, а гражданская с самого начала обрела совершенно иной характер. Нигде не было сплошного фронта. Бои, сражения велись на отдельных участках, за отдельные города или районы. Войска редко закапывались в землю. Фланги, тылы были открыты. Победу одерживал тот, кто действовал быстро и решительно, маневрируя своими силами, охватывая и обходя неприятеля. А маневр, стремительность — это как раз для кавалерии.

Особенно проявилась решающая роль конницы на юге, на всем юге, начиная от Уральска, от Оренбурга до Северного Кавказа и далее до самого Днепра. На степных просторах коннице было где разгуляться. Людей, с детства привычных к седлу, — много. И коней достаточно. Белые генералы сразу учли эту особенность. Казачья конница составляла на юге более половины их войск. У нас же кавалерии было мало, и она не имела самостоятельной роли. Кавалерийские эскадроны или полки входили в состав обычных стрелковых дивизий, превращаясь часто в \"ездящую пехоту\". И никто до Егорова не пытался выбить из рук белогвардейцев их козырную кавалерийскую карту.

— В организационном отношении конница сейчас устойчивей, основательней пехоты, — рассуждал Александр Ильич. — Каждый пехотинец — сам по себе. Вскочил, перекусил, чем придется, винтовку в руки и пошел. Ничем он не связан со взводом, с ротой. А у кавалеристов — общее хозяйство. Лошадей надо накормить, обиходить — тут в одиночку не управишься, тут крепкая низовая ячейка.

Я полностью был согласен с Егоровым и со своей стороны всячески старался способствовать Александру Ильичу. Под его командованием наши части отразили еще один натиск на Царицын, погнали белогвардейцев на юго-запад до самого Маныча. И в то же время постепенно осуществлялось то, что Егоров считал особенно важным.

Еще при Ворошилове (и Сталин активно содействовал этому) почти вся конница, имевшаяся в 10-й армии, была сведена в одну кавалерийскую дивизию, которой командовал Борис Максевич Думенко. Из отрядов и отрядиков, из полупартизанских полков и эскадронов родилась эта дивизия, собрали ее, можно сказать, по коню, по уздечке. Хоть и невелика численно, а боеспособность имела высокую. Почти все люди прошли империалистическую войну, каждый всадник — отменный рубака и меткий стрелок.

Эта дивизия могла бы послужить основой для более крупного формирования. Само собой получалось, что командовать таким формированием должен был Думенко. Кому же, ежели не ему: он самый видный, самый авторитетный среди казацко-кавалерийской вольницы Дона и Кубани. Его имя обладало большой притягательной силой для фронтовиков. Это ведь он создал на юге первый красный кавалерийский полк, затем бригаду и вот теперь возглавил первую кавалерийскую дивизию. И возглавил вопреки мнению Ворошилова, которому ничего не оставалось делать, как согласиться. Выскочил начдив из низов: хочешь не хочешь, а считайся с ним.

Климент Ефремович, командуя 10-й армией, вынужден был признать военный талант Думенко. Он терпел его. Почти так же относился к Борису Макеевичу и новый командарм Егоров, считавший, что с дивизией этот партизан справится. Но ни Ворошилов, ни тем более Егоров не хотели, чтобы Думенко возглавил более крупное кавалерийское соединение, о котором мечтали и тот, и другой.

Недавний вахмистр Думенко имел, разумеется, определенные навыки строевого командира, был храбр, горяч, мог покорить земляков страстными призывами к борьбе со всемирными эксплуататорами. Везучий человек, он имел к тому же броскую, привлекательную внешность, но, наверное, не нашел для себя четкой руководящей линии. Ему нравился сам процесс драки, напряженной борьбы. Но когда окреп, организовался враг, для защиты Республики потребовались регулярные войска, подчинявшиеся единому руководству, единому плану борьбы. А Думенко поступал так, как считал нужным. Поведение его было непредсказуемым. Черт его знает, в кого он намерен стрелять сегодня, в кого будет стрелять завтра, кто у него друг, кто нет… Ему могло показаться неуважительным какое-то слово а письменном приказе, и он, разорвав бумагу, поворачивал дивизию в противоположном направлении. Или вдруг отправлялся в рейд по тылам белых, не удосужившись поставить в известность штаб армии, и никто не знал, где дивизия, куда запропастилась… В ней ведь нет ни коммунистов, ни комиссаров. Думенко — царь, бог и вершитель судеб.

На вызовы в штаб армии Думенко не являлся, посылая вместо себя Буденного, который был у него и помощником, и начальником штаба. А когда Егоров сам приехал в кавалерийскую дивизию, Борис Макеевич был изрядно навеселе, грубил, обращаясь к командарму на «ты». И заявил: \"Глаз да глаз нужен за тобой. Снаружи ты вроде красный, а нутро какое?..\" Только выдержка помогла Александру Ильичу не сорваться. Больше того, через сутки он вновь наведался к Думенко, когда тот протрезвел, долго беседовал с начдивом с глазу на глаз, после чего ретивый кавалерист неделю ходил как побитый.

А между тем имелся человек, почти столь же авторитетный среди конников, разбиравшийся в военном деле не хуже Думенко, но волею судьбы оставшийся на вторых ролях. Суть в том, что не Думенко присоединился к нему, а Семен Михайлович со своим отрядом влился в более крупный отряд Бориса Макеевича. И получилось, что Думенко, добившись известности, славы, величественно восседал на дивизионном троне, а практическими делами, в том числе и боевыми, занимался неутомимый, вездесущий, напористый Семен Михайлович Буденный. Воинских отличий у него было побольше, чем у Думенко, он принадлежал к числу немногих, кто имел полный набор георгиевских крестов и медалей всех степеней, то есть самое высокое отличие за героизм. Послужил и повоевал он не меньше, чем Думенко, однако не занесся, не утратил понимания своего места под солнцем. Худощавый, ловкий, всегда аккуратно, даже щеголевато одетый, он в ту пору еще не носил тех усов, которые со временем стали определяющей чертой его портрета. Были у него усы, но обыкновенные казацкие, не закрывавшие скуластого лица с плоскими плитами щек, с крупным носом. Глаза — как небо зимой — холодные, чуть подернутые дымкой. Рукопожатие жесткое. И вообще он казался выточенным из крепкого дуба: если толкнешь — ушибешься.

Судя по всему, Буденный был сторонником укрепления дисциплины и организованности, искал связи с руководством армии, самостоятельность сочеталась в нем с исполнительностью, выработанной за долгие годы службы. Хорошо отзывались о нем Сталин и Ворошилов. Новый командарм-10 Егоров все чаще прямо обращался к Семену Михайловичу, минуя «непредсказуемого» Думенко. Я тоже считал, что если кто-то из кавалеристов достоин выдвижения, так это Буденный.

Между тем Александр Ильич постепенно укреплял дивизию Думенко людьми и артиллерией. В начале мая 1919 года Егоров подчинил себе еще одно воинское соединение, имевшее громкое название: 2-я Ставропольская рабоче-крестьянская кавалерийская дивизия товарища Апанасенко. Численность этой дивизии — всего две тысячи человек вместе с обозниками, да три артиллерийских орудия, но костяк был надежный. Александр Ильич передал Апанасенко кавалерийский полк, входивший ранее в состав 32-й стрелковой дивизии. Затем вызвал к себе в полевой штаб, на станцию Двойничная, Семена Михайловича. Я присутствовал при этом разговоре. Бориса Макеевича Думенко не было. Болел он или был уже тяжело ранен, — не помню точно. Эта рана, начиная с мая, надолго потом выведет его из строя. Во всяком случае, Буденный выполнял обязанности начдива, и я редко видел его таким возбужденным, как в тот день.

Наверное, у него уже была предварительная беседа с Егоровым, он сразу понял командарма. Александр Ильич заявил, что обстановка на фронте, активизация донской и кубанской конницы требуют немедленного создания в противовес им сильного кавалерийского соединения. Приказ о формировании конного корпуса готов. В него войдет 4-я кавдивизия (созданная Думенко) и дивизия Апанасенко, которой присвоен шестой номер. Командовать корпусом будет Буденный.

Семен Михайлович поднялся со стула. У него было счастливое лицо победителя, добившегося желанной цели.

— Товарищ Егоров… Я это… До самой последней капли, — хрипло произнес он, сжимая эфес шашки.

— Дорогой Семен Михайлович, хочу, чтобы была полная ясность, — дружески улыбнулся Александр Ильич, — мы ведь с вами понимаем, какие громы и молнии обрушатся теперь на наши головы, не правда ли?

— Пущай обрушиваются задним числом.

— Отстоять нашу идею, опрокинуть все обвинения мы сможем только делом. Победа нам нужна, убедительная победа, Семен Михайлович.

— Я знаю, — сказал Буденный.

Вот так он и родился — первый в Красной Армии кавалерийский корпус. Новый командир корпуса вскоре уехал к себе, а Егоров остался ожидать неприятностей. Ведь решение о создании Конного корпуса он принял самолично, не имея формального права. Больше того, он хорошо знал, что против этой идеи, против этого решения обязательно резко выступит Председатель Реввоенсовета Республики Троцкий. По крайней мере, по двум причинам. Это ведь Егоров прошлым летом обратился с докладной запиской к товарищу Ленину, доказав необходимость ввести должность Главнокомандующего Вооруженными силами Республики и создать авторитетный штаб при Главкоме. Хотел ли Егоров или нет, но он основательно качнул положение Троцкого, до той поры единолично ведавшего всеми военными делами. Слишком уж ответственный груз лежал на плечах человека, раньше никогда не занимавшегося военными вопросами, но выпускать из своих рук реальную власть он не желал. Хоть как-нибудь, лишь бы я! А учреждение новой должности и нового штаба значительно ослабило его позиции.

Это одно. Кроме того, Троцкий был вообще против, активно против создания в Красной Армии кавалерийских соединений. Есть эскадроны, есть полки — ну и хватит. При этом Троцкий не утруждал себя подыскиванием веских аргументов, а просто говорил, что конница — аристократический род войск, в ней прежде служили князья и графы, она была на привилегированном положении и пролетариату теперь не нужна. Конница в представлении Троцкого ассоциировалась почему-то лишь с казаками, а к казакам он испытывал прямо-таки физиологическую ненависть. Когда-то в еврейском местечке пережил он погром, учиненный черносотенцами и поддержанный казаками. Грабили, жгли погромщики еврейские лавки, аптеки, врывались в лома, били сопротивляющихся. В зареве пожаров с гиканьем проносились по улицам хмельные, чубатые казаки, хлестали нагайками тех, кто не успел увернуться. С тех пор и угнездилась в мстительном сердце Троцкого ненависть, замешанная на страхе. Он и не скрывал свое отношение к казакам, при каждом удобном случае повторяя, что казачество надо стереть с лица земли, вырвать с корнем.

Находясь зимой 1918/19 года близ Дона, я был свидетелем того, как постепенно угас пыл боев, как пришла Красная Армия в казачьи станицы и мир начал устанавливаться на Тихом Дону. И совершенно уверен: не вспыхнуло бы там восстание, не пролилось бы столько российской крови, не было бы для Республики стольких осложнений и бед, если бы не вредоносная политика. Казаки — народ гордый. Они и бедность, и трудности переживут, они бы ко всему притерпелись, если бы не оскорбления, унижения, злобные провокации со стороны эмиссаров Троцкого. Казакам спарывали лампасы с шаровар, ревкомы упраздняли слово «станица»…

В том шикарном поезде, в котором с тремя поварами разъезжал по фронтам Троцкий, имелся вагон-типография, выпускалась персональная, можно сказать, газета под названием \"В пути\", печатались многочисленные приказы. Несколько экземпляров газеты присылалось для сведения в штаб 10-й армии. Попал к нам и номер от 17 мая 1919 года со статьей \"Восстание в тылу\", вышедшей из-под пера самого Троцкого. Очень покоробила эта статья Егорова и меня. В ней говорилось, что восстание на Дону надо прижечь каленым железом. Ну, это закономерно. А дальше следовало требование безжалостно уничтожать не только мятежников, но и жителей казачьих хуторов и станиц. \"Каины должны быть истреблены. Никакой пощады к станицам, которые будут оказывать сопротивление!\" Да как же так?! На войне почти каждый населенный пункт берется с боем, \"оказывает сопротивление\". Значит, будем уничтожать все деревни, станицы, города, истреблять население, детей и женщин? Да и вообще, при чем тут семьи, мирные жители? Так ведь в короткий срок оголим, истребим всю Россию, мы — одну половину, белые — другую. Для кого же, для чего же воюем?

Оказалось — это еще цветочки! Я был совершенно потрясен, когда узнал задним числом, что по настоянию Троцкого ЦК РКП(б) еще 24 января 1919 года принял директивное решение об уничтожении казачества, подписанное Яковом Мовшевичем Свердловым (он же Соломон Мовшевич Иешуа). Речь шла о \"массовом терроре\", о \"поголовном истреблении\", что и начало осуществляться решительно и поспешно. Особенно «отличились» в массовых убийствах Якир, Гиттис, Ходоровский, Френкель, проявившие собственную инициативу и изобретательность при выполнении указаний Свердлова и Троцкого.

Вдумайтесь, это же надо: принять решение об уничтожении населения на территории, равной европейскому государству! И кого уничтожать: прекрасных тружеников-земледельцев, замечательных воинов, оберегавших рубежи Отечества. В мировой истории, полной всяческих трагедий, не было столь варварских официальных решений! Вполне понятно, что по донским станицам и хуторам поползли страшные слухи: в Москве, мол, постановлено извести все казачество под корень. Ну и, естестаенно, ожесточение борьбы возросло, многие казаки, даже не желавшие воевать, брались за оружие. Все это было известно, без сомнения, Ленину, известно Дзержинскому. Не могли они не знать на своих должностях- Или так уж силен был Свердлов, что никто не мог выступить против него?! Не берусь утверждать, по чьей инициативе, но выступили. 16 марта того же 1919 года Пленум ЦК РКП(б) отменил варварскую директиву: это совпало со смертью самого Якова Мовшевича от какой-то странной болезни. Однако отмена не носила характера официального распоряжения, на местах искоренение казачества продолжалось. В считанные месяцы прибавилось на степных просторах более миллиона могил, по хуторам и станицам выкашивались все подряд: мужчины и женщины, дети и старики.

Ставленники Троцкого свирепствовали не только на Дону, они готовы были уничтожить и кубанских, и терских, и уральских казаков. Однако основная масса красных бойцов и командиров не пошла в этом отношении за Троцким и его сторонниками. Такие полководцы, как Егоров и Буденный, такие военно-политические руководители, как Сталин и Ворошилов, открыто выступили против линии Троцкого. В войсках его имя вызывало неприязнь и страх. Еще бы: если в части, в подразделении были отказы от выступления на фронт, Троцкий приказывал строить полк и расстреливать каждого десятого. Или каждого пятого. Что ему — людей жаль? А если в подразделении был перебежчик, Троцкий расстреливал комиссара. Такая патология была у этого эпилептика. Даже термин ввел — «децемация» — расстрел каждого десятого для устрашения остальных. А теоретически, с присущим ему цинизмом, обосновал свои действия вот как:

\"Нельзя строить армию без репрессий. Нельзя вести массы на смерть, не имея в арсенале командования смертной казни. До тех пор, пока, гордые своей техникой, злые бесхвостые обезьяны, именуемые людьми, будут строить армии и воевать, командование будет ставить солдат между возможной смертью впереди и неизбежной смертью позади\".

Человеконенавистническое кредо! А ведь он им руководствовался! Вместе с ним в поезде постоянно находился особый трибунал, беспощадный и скорый на расправу — никогда не оправдывавший, а только каравший.

После всех зверств Льва Давидовича в восемнадцатом-двадцатом годах, меня не очень удивило то, как жестоко расправился он с участниками Кронштадтского мятежа, залив крепость кровью и правых и виноватых. И уж, конечно, не воспринял я потом, спустя годы, как нечто потрясающее, сверхъестественное, решение Сталина об уничтожении кулачества как класса. Притерпелся к безудержной жестокости Троцкого, Уншлихта, притупилась восприимчивость. К тому же Сталин, в отличие от Троцкого, вел речь не об уничтожении людей-кулаков, а о политической акции, о ликвидации класса, то есть, как я понимал, о лишении кулаков их экономической силы. Существенная, на мой взгляд, разница.

Вернемся к событиям гражданской войны. На Дону восстание, на Кубани создана новая белая армия, Лев Давидович охрип, требуя полного искоренения казаков, а в этот момент командарм Егоров отдает приказ о создании первого в Республике Конного корпуса. И больше половины, примерно две трети личного состава этого корпуса — казаки! Воздадим должное мужеству и дальновидности Александра Ильича. Попробуйте только представить себе, чем кончился бы рейд генерала Мамонтова на Воронеж, поход Деникина на Москву, не окажись тогда на самом решающем участке борьбы мощное кавалерийское соединение Семена Буденного!

Только одного этого, только создания Конного корпуса и затем Первой Конной армии с лихвой достаточно, чтобы Александру Ильичу Егорову был воздвигнут достойный памятник. А ведь это лишь часть того, что он совершил для победы Советской Республики, для развития и укрепления наших Вооруженных Сил.

15

Один бой, важный бой, который был выигран Егоровым над картой, еще до первых выстрелов.

25 мая 1919 года войска Деникина начали с дальних подступов новое наступление на Царицын. Утром к нам на станцию Ремонтная, где находился поезд командарма, пришло донесение: белые форсируют реку Сал в районе хутора Плетнева. На правый берег переброшены значительные силы пехоты, наши стрелковые подразделения не могут их остановить и отбросить. Вполне возможно, что на этом направлении деникинцы наносят основной удар.

— Они начинают там, где мы предполагали, — произнес Александр Ильич, едва я по его вызову вошел в салон. По своему обыкновению Егоров словно бы постеснялся сказать, что предполагал-то, собственно, только он, а у меня были колебания на сей счет. Накануне я даже высказался против того, что Егоров отвел с передовой весь корпус Буденного и скрытно сосредоточил его как раз возле названного хутора, на северных скатах высот. Но такова уж была тактичность Александра Ильича.

— И все-таки не отвлекающий ли это маневр? — высказал я опасение.

— Не думаю, — ответил Егоров. — Другой крупной группировки у них нет, и чтобы создать таковую, потребуется несколько суток. А сейчас, Николай Алексеевич, взгляните на карту. Любопытная картина, не правда ли?

Карта была не штабная, а лично Егорова, которую он вел сам и с которой никогда не расставался. Скрупулезно было нанесено положение наших войск и противника. Вот хутор Плетнев. Корпус Буденного навис над флангом деникинцев, переправившихся через Сал. Нет, они явно не знают, что здесь наша конница. И если деникинцы будут развивать наступление на запад, что они, скорее всего, и сделают, то с востока можно ударить им в тыл, отрезать от переправ.

— Они не рискнули бы, если бы им было известно, где Буденный, — вслух рассуждал Александр Ильич. — Буденный двигался ночью, не заходя в населенные пункты… Я велел приготовить лошадей, Николай Алексеевич, вам и себе. Не сочтите за труд поехать со мной.

— С удовольствием. Но зачем ехать вам?

— Нужно, Николай Алексеевич, очень нужно. Для Буденного это первое сражение в новой должности.

Даже наша кратковременная поездка была организована безупречно, как и все, за что брался обстоятельный и предусмотрительный Александр Ильич. В дороге мы несколько раз получили донесения из района боев и были в курсе событий. Деникинцы переправили через Сал по меньшей мере два полка пехоты и продолжали форсирование, оттесняя от реки наши подразделения. Именно оттесняли, даже не пытаясь опрокинуть. Это еще раз доказывало, что здесь противник готовится к стремительному рывку, не отвлекаясь на второстепенные задачи.

В мае солнце заходит поздно, однако оно уже склонилось к горизонту, когда мы приехали к Буденному. Обе его дивизии отдыхали. Картина открылась удивительная. Насколько хватал глаз, повсюду — на скатах и в низинах расположились бойцы. Тысяч пять или больше. Эскадронами, полками спали они в степи на молодой траве. Под присмотром коноводов тут же паслись кони. Сам Семен Михайлович тоже похрапывал, раскинувшись на бурке. Жалко было будить его, но время не ждало. Александр Ильич, отстранив ординарна, тронул Буденного рукой. Никакого впечатления. Толкнул посильнее.

— А? — приподнялся Семен Михайлович, часто моргая. — Пора?

— Вот именно, — улыбнулся Егоров. — Прошу извинить, доспите потом.

— Товарищ командующий! — как пружина, взметнулся Буденный. — Что случилось?

— Пока ничего, но есть возможность крепко помять бока неприятелю. Поднимайте и стройте корпус.

Егоров и я были приятно удивлены тем, что произошло после команды Буденного. Не очень-то просто в полевых условиях построить хотя бы полк, на это требуется время. Тем более — кавалеристам. И самому бойцу надо сообразить, что к чему, привести себя в порядок, найти эскадрон, взвод, отделение, да ведь еще и коня надо отыскать, подседлать или хотя бы подтянуть подпругу. А тут целый корпус, две дивизии, дюжина полков готовы были через пятнадцать минут выступать в поход и начать бой. Чувствовалась выучка. Александр Ильич похвалил Буденного. Тот сдержанно улыбнулся, был доволен.

Пока корпус строили, Егоров успел объяснить Семену Михайловичу обстановку, поставил задачу. План был прост и надежен. 6-я кавдивизия Апанасенко выходит к хутору Плетневу с запада, где держится наша пехота, и вместе со стрелками атакует противника, приковывая к себе внимание белых. Тем временем Буденный с 4-й кавдивизией незаметно подходит к переправе с востока, от хутора Гуреева, и всеми своими полками обрушивается на деникинцев с тыла, отсекая от реки. Чтобы у врага было больше паники и неразберихи, удар нужно нанести в сумерках, как только диск солнца скроется за горизонтом.

— Мы будем у Апанасенко, — сказал Егоров. — Коней нам смените, дайте свежих да повыносливей.

Без плана, без замысла, без предварительной прикидки всех возможностей на войне не обойтись, но в моей многолетней и разнообразной практике не было случая, чтобы бой или сражение протекали точно так, как было задумано. Ведь враг-то противодействует, внося свои поправки в развитие событий, да и всяких случайностей не избежать, поэтому обязательно требуется по ходу дела вносить изменения, надеяться на инициативу самих исполнителей. Особенно в быстротечных схватках подвижных, маневренных войск, будь то конница или мотопехота.

Вместе с передовыми эскадронами 6-й кавдивизии мы прибыли к месту боя в самый критический момент. Накопив на правом берегу Сала крупные силы, деникинцы решили уничтожить наш заслон, все еще державшийся за хутором. Он особенно не досаждал белым, однако оставлять его на ночь враг опасался. Но если белые ликвидируют заслон, то 6-й кавдивизии придется разворачиваться для атаки в степи без прикрытия, под огнем неприятеля. Егоров мгновенно оценил положение.

— Николай Алексеевич, скачите, пожалуйста, к Буденному, скажите ему, что мы начинаем атаку раньше. Пусть и он поторопится, если успеет.

— Буденный услышит, как разрастается бой — поймет.

— Ах, Николай Алексеевич, — с легкой укоризной промолвил Егоров. Может и не понять. Он прежде всего о своей дивизии думает, а не обо всем корпусе. Не перестроился он еще, это непросто. Скачите, помогите ему, пожалуйста.

Примерно час потребовался мне, чтобы добраться до Семена Михайловича. За это время бой западнее Плетнева разгорелся ожесточенный, била артиллерия. А Буденный, как и предполагал Егоров, не обеспокоился этим. Он готовил для атаки свою дивизию, готовил умело, был целиком поглощен делом, упустив из вида, что отвечает и за другую дивизию, за всю операцию в целом. Да, он еще не чувствовал себя командиром корпуса. Он не заторопился и после того, как я передал ему указание Егорова. Семен Михайлович ждал, пока выдвинутся к реке пулеметные тачанки. Они должны огнем отсечь белых от переправы, а затем бить по левому берегу, чтобы враг не подбросил подкрепления. В общем, затянул Буденный до сумерек, но и атака его дивизии прошла, надо отдать должное, безупречно. Деникинцы обнаружили у себя в тылу конницу, когда поздно было уже что-то предпринять. Зажатые с двух сторон, белые заметались в панике. Многие сдались в плен, сопротивлявшихся вырубили. Назад, через Сал, успели перебраться лишь считанные десятки деникинцев. За полтора часа враг потерял примерно три пехотных полка со всем оружием. Задуманное белыми наступление обернулось для них трагедией.

И все было бы хорошо, но пропал Егоров. Бойцы рассказывали: первую атаку эскадронов 6-й кавдивизии деникинцы не только отразили, но и сами продвинулись вперед (пока Буденный еще не вступил в бой). Тогда Александр Ильич собрал отступивших кавалеристов и повел их спасать наш заслон, приковав к себе внимание неприятеля. Сам поскакал впереди группы всадников. Больше его не видели.

Долго искали командарма в окрестностях хутора, и самом хуторе, в садах и огородах, на берегу Сала. Попробуй найти в темноте, среди множества трупов, стонущих раненых. Наконец, обнаружили Александра Ильича метрах в трехстах от хутора. Доскакал он все же до беляков. Валялись вокруг убитые люди и лошади. А Егорову пуля вошла в левое плечо. Он потерял большое количество крови, ослаб, был плох. Я с помощью бойца перевязал его, но место для перевязки неудобное, да и волнение мне помешало: кровь продолжала сочиться.

На скаку спрыгнул с коня Буденный, оттолкнув всех, упал на колени возле Егорова, опытным взглядом сразу оценил положение. Разодрал свою нижнюю рубашку, быстро и ловко наложил повязку. А лицо у него было растерянное, в глазах (один раз в жизни я только и видел!) стояли слезы, смотрел на Егорова умоляюще: \"Выживи, выживи!\".

Сам он отнес Александра Ильича к повозке, потом на станции сам же бережно перенес его из повозки в вагон. (И разве мог тогда я, свидетель этой трогательной, искренней сцены, предположить: пройдут годы, и Семен Михайлович выскажется за смертельный приговор человеку, которого так хорошо знал, которому многим был обязан. И ни один мускул не дрогнет на его лице, ни на секунду не затуманится ледяной блеск его глаз).

За тот бой у переправы одним из первых в стране получил Александр Ильич Егоров орден Красного Знамени. Так было отмечено его военное мастерство и личное мужество. А я простился с ним на вокзале в Царицыне. Армейский врач настоял, чтобы Егорова отправили в Саратов к какому-то знаменитому хирургу. В одном вагоне с Александром Ильичом увезли и Бориса Думенко: состояние его было тяжелым, он бредил.

Прошло еще некоторое время, и Царицын, столь долго и упорно отражавший наступления неприятеля, пал под натиском деникинцев. Все-таки многое зависит не только от войск, но и от тех, кто ими командует. Город держался при Ворошилове и Сталине, даже не имея, казалось бы, достаточно сил для обороны. Город держался при Егорове. И не только держался — враг был отброшен. А не стало талантливого военного руководителя, энергичного организатора, и белые довольно легко захватили крепость на Волге. И виноватых нет. Какая же у человека вина, если он не способен: разве что только в том, что не осознал своей неспособности, принял на себя ответственность… Говорят, что солдатами не рождаются. Возможно. В эпоху массовых армий солдат средней руки готовят из всех подряд: не тысячами, а миллионами. А вот полководцу одной лишь учебы, одного опыта мало. Полководцем надо родиться.

16

Странное было тогда время: ни чинов, ни званий, ни постоянных обязанностей. Даже документов у многих людей не было, пользовались старыми, дореволюционными. Во всяком случае у меня не оказалось письменных свидетельств о том, что служил в Красной Армии. При спешном отступлении из Царицына я был озабочен лишь одним: сжечь штабные бумаги, представлявшие ценность для деникинцев. Сам выбрался из города, не забежав даже за баулом на квартиру.

Потом был пароход, битком набитый военными и гражданскими. Затем этот пароход остановили у какой-то пристани, всех здоровых высадили на сушу, а судно загрузили ранеными. Дальше я шел пешком, нигде не задерживаясь, так как опасался попасть к продолжавшим наступать белым. Наконец теплушка: несколько суток без еды в грязном вагоне, и вот я в Москве. Солдатская гимнастерка, голубые офицерские брюки, изрядно запачканные в дороге, и довольно хорошие сапоги — вот и все, что было на мне и при мне. Даже фуражку потерял при ночной посадке на пароход.

К кому мне являться теперь, докладывать о прибытии? Егоров лечится, Ворошилов — на Украине. Иосиф Виссарионович — неизвестно где, вроде бы в Смоленске, а может и нет… И куда мне, собственно, торопиться? Что я, присягу давал служить в Красной Армии? Нужен был — использовали. Ну и ладно, может, еще вспомнят. И чего там греха таить: хотелось, чтобы вспомнили, пригласили.

Москва после долгого отсутствия показалась мне пустынной и нищенски обнаженной. Даже разросшаяся летняя зелень не могла скрыть унылых облупившихся стен в глубине дворов: они открылись там, где сожжены были заборы. Ходил я по улицам, и горько, больно мне было за нашу первопрестольную, совсем еще недавно такую богатую, хлебосольную, щедрую. И еще страшней было думать, что главные испытания, главная разруха, наверное, впереди. С юга приближается Деникин, а красные, разумеется, не сдадут столицу без жестокого боя. Будущее Москвы решалось на фронте, и мое место было там, но идти в какие-то учреждения, просить, доказывать, кто я, подвергаться допросам, проверке было унизительно и противно.

Чем жил тогда? Рвал недозревшие яблоки в одичавшем бесхозном саду и варил их, чтобы отбить кислоту. Собирал грибы. Почему-то много было крепких, не червивых сыроежек. Моя квартирная хозяйка, строгая на вид, но сентиментальная эстонка — светловолосая, длинноногая и очень носатая давала мне иногда к грибам чайную ложку соли. Она вообще благоволила ко мне и — одинокая женщина — строила вроде бы некоторые планы… Раза два в неделю (чаще я не хотел, остерегаясь сближения) мы пили с ней чай, угощались добротным пирогой. Она с детским любопытством расспрашивала о войне и все не могла понять, кто я такой: белый или красный? А вообще-то ей это было безразлично, она дорожила мной, как порядочным жильцом. Страшно одной в квартире, тем более по ночам — грабили.

После долгих колебаний, вызванных и запутанной историей моей, и неопределенностью положения, и затрапезным видом, решился я все-таки побывать у своего глубокоуважаемого генерала Брусилова. И чуть было позорно не ретировался с порога, весьма недоверчиво встреченный женой его Надеждой Владимировной. Она, разумеется, была права, оберегая мужа от незваных гостей. К бывшему русскому Главкому пытались попасть люди всякие, в том числе и посланцы высшего белого генералитета, пытавшиеся склонить Брусилова на свою сторону. А то вроде бы странно получалось: самый известный генерал, самый прославленный полководец мировой войны находится не в белом стане, а живет в Москве, у большевиков. И убеждали Брусилова, и угрожали ему, и, как я узнал потом, даже выкрасть его хотели белые и сделать своим объединяющим знаменем. Но у Брусилова позиция была твердая и незыблемая. Он говорил: \"Правительства меняются, а Россия остается, и все мы должны служить только ей по той специальности, которую избрали. Власть зависит от народа, пусть народ и решает. А мы все, от солдата до генерала, исполнители его воли\".

Встретил меня Алексей Алексеевич с большой радостью. Тактично не расспрашивал о Вере: до него дошел слух, что жены моей нет в живых. Выглядел Брусилов неважно, был слаб, худ. Жилось ему нелегко. Он не пристал ни к тем, ни к другим, не получал денежного содержания, пайка. Больше того, в сентябре восемнадцатого, когда эсеры совершили покушение на Ленина и убили Урицкого, когда в ответ на это был объявлен красный террор, Брусилов был арестован вместе с другими «бывшими», два месяца провел в тюрьме, еще столько же — под домашним арестом. Изрядно пострадал он от революции, но на прямой вопрос, в чьих рядах пошел бы сражаться, Алексей Алексеевич ответил мне:

— Будущее принадлежит красным.

— Позвольте узнать, почему?

— Они выражают волю народной массы. Разгулявшейся, бунтующей, опьяненной свободами массы. Большевики, по крайней мере, пытаются организовать ее, повести за собой. Наши бывшие друзья живут прошлым и сражаются за прошлое, за свои личные интересы. А это шатко и бесперспективно.

— Если вы так считаете, почему бы вам не примкнуть к красным? Они высоко ценили бы вас. И к тому же, какое политическое звучание!

— Дорогой мой Николай Алексеевич, — невесело усмехнулся Брусилов. — Я давно бы поступил таким образом, и лишь одно обстоятельство не позволяет… Сражаться против соотечественников я не способен. Мне больно даже слышать о том, что льется русская кровь, гибнут русские люди, слабеет наше Отечество.

— С запада нам угрожают белополяки.

— Мне трудно воспринимать поляков как врагов. Это наша родня, такие же славяне.

Видя, что подобный разговор слишком волнует Брусилова, я постарался отвлечь генерала рассказом о том, как воспользовался его методом сосредоточения артогня и дал совет Сталину под Царицыном. Брусилов слушал с интересом, даже схему попросил набросать, но вдруг опять посуровел, произнес с горечью:

— Свои против своих…

Что мне оставалось делать? Заговорить о нейтральном, о семейных делах? Очень интересно было узнать, где теперь мой товарищ Алеша Брусилов-младший.

— Бежал из плена, — сказал Алексей Алексеевич.

Я не понял его:

— Разве Алеша воевал?

— Сражался на семейном фронте. Справился, разорвал оковы.

— Да где же он сейчас?

— Если бы знать! — вздохнул Брусилов. — Исчез, никакой весточки. Недосмотрел я за ним, все некогда было.

Слушал я прерывающийся голос старого генерала и думал: вот встретились двое и не могут побеседовать спокойно. Какую тему ни тронь, чего ни коснись, — везде боль. И одному тяжко, и другому, но мне все-таки легче, я намного моложе, в моем возрасте быстрей заживают переломы, зарубцовываются раны.

Забегая вперед, скажу здесь о том грехе, который по недомыслию своему принял вскорости на свою душу. Малый, вроде бы, грех-то, а не давал он мне покоя всю жизнь. Что мне стоило доставить радость старому человеку, окрылить его на какое-то время? Я ведь и хотел сделать это, но закрутился в текучке, в сиюминутных заботах и, порадовавшись сам, упустил возможность порадовать моего генерала. А случилось вот что. В октябре девятнадцатого я находился при Сталине в штабе Южного фронта. В самые трудные для Республики дни, когда белые взяли Орел и шли на Тулу, встретил я на разбитой осенней дороге милого друга своего — Алешу Брусилова. Не задавленного семейной жизнью \"нахлебника-офицеришку\", как именовала его красавица-жена со своими обывателями-родственниками, а прежнего бравого кавалериста, веселого и лихого краскома в фуражке со звездой, в длинной кавалерийской шинели, в щегольских сапогах, на которых красовались шпоры с малиновым звоном.

Как с неба свалился — спрыгнул он с высокого жеребца, тискал меня, вертел, целовал в щеки, захлебываясь вопросами: где, что, как, давно ли из Москвы, видел ли отца? И терпеливо поджидая своего командира, по три в ряд далеко вытянувшаяся на дороге, стояла колонна всадников.

— Вот он, отряд мой! — с гордостью показал мне Алеша. — Орлы мои! — и, понизив голос, добавил, — Идем в рейд с червонными казаками Примакова. Левый фланг Деникина крошить будем, вот как! — озорно подтолкнул он меня. Стиснул мои плечи, легко вскочил на жеребца. И, уже отъехав порядочно, крикнул: — Отцу напиши, Коля, я не успел! До встречи!

Ушел Алеша Брусилов кромсать деникинские тылы и пропал, исчез со всем отрядом. А я не нашел времени сообщить о нашей встрече старому генералу.

Разное говорили тогда о судьбе Алеши. Будто нарвался отряд на засаду, и первыми легли под пулеметным огнем командир с комиссаром. А еще: будто ночью окружили белые деревню, где остановился отряд, и выкосили всех красных бойцов подчистую. И был даже зловредный слушок о том, что генеральский сын, дескать, перешел к Деникину и теперь под чужой фамилией служит там адъютантом.

Всякое говорили, перемывая косточки. До тех пор, пока в декабре в газете \"Боевая правда\" появилась заметка под заголовком: \"Белые расстреляли б. корнета Брусилова\". И короткое сообщение: \"В Киеве по приговору военно-полевого суда белыми расстрелян б. корнет Брусилов, сын известного царского генерала. Он командовал красной кавалерией и попал в плен к белым в боях под Орлом\".

Первой моей мыслью было: значит, держался Алеша стойко, не пошел на компромисс, раз не помиловали его. И со страхом представил себе, как будет читать эти строки Алексей Алексеевич, надеявшийся увидеть своего единственного сына, терзавшийся тем, что мало времени уделял ему… А ведь я мог бы хоть ненадолго, хоть на два месяца осчастливить отца, написав ему о встрече на фронтовой дороге…

Мог и не сделал: иногда это отягощает совесть сильнее хоть и ошибочного, хоть и неправильного, но свершенного.

17

В ту осень девятнадцатого года многие считали, что Совдепии пришел конец. Взглянешь на карту и убедишься. Войска Деникина захватили Кубань, Дон, Нижнее Поволжье, Украину и победным маршем двигались на центральную Россию. От Курска, от Орла далеко ль до столицы?! А задержать врага некому, весь фронт на юге развалился под ударами неприятеля. Разбегались, прятались, чтобы переждать сложный момент, колеблющиеся, слабодушные и равнодушные. И особых почестей, думаю я, достойны те люди, которые поднялись на борьбу с врагом именно в те дни, когда все висело на волоске, не ища личной выгоды. Воистину проявили они доблесть и благородство: на гибель шли — не на славу! Тем более вчерашние офицеры, которые знали, что от белых им не будет никакой пощады, а в случае неудачи и свои же, красные, не простят. Это я не только об Алеше Брусилове, но и об Александре Ильиче Егорове, да и без ложной скромности — о себе самом. Чего умалчивать-то: именно тогда совершил поступок, которым гордился и горжусь по сию пору. В тот день, когда белые взяли Курск и пришли сообщения, что рассыпается, разбегается не столько Рабоче-Крестьянская в ту пору, сколько крестьянская Красная Армия, отправился я в Спасские казармы, что около площади трех вокзалов. Там спешно готовились пополнения для фронта, и я попросил, чтобы меня взяли в стрелковую часть.

Встретили меня без особого энтузиазма и даже с заметной подозрительностью, но я воспользовался, как теперь говорят обыватели, «блатом», назвал фамилии большевиков Сталина и Ворошилова, с которыми, дескать, рука об руку воевал в Царицыне. Мне сказали, что проверят, но все же взяли. Я получил винтовку и должность командира отделения во втором взводе маршевой роты. И не моя «вина», что на этом посту пробыл лишь несколько дней: в той горячке и суматохе мои слова действительно умудрились проверить. Где-то в военных верхах прозвучала моя фамилия, и вот по распоряжению товарища Сталина \"военспец Лукашов\" был срочно направлен в заново создавшийся штаб Южного фронта. Для меня это была двойная радость: 8 октября по настоянию В. И. Ленина тяжелейший груз ответственности за главное военное направление, по существу ответственность за судьбу Республики, принял на свои широкие плечи Александр Ильич Егоров. К нему членом Реввоенсовета Южного фронта был назначен И. В. Сталин. Так что я опять оказался вместе с дорогими, уважаемыми людьми!

Когда говорят или пишут о событиях осени девятнадцатого года, о начале решающего разгрома белогвардейщины, очень много места уделяют замыслам, планам нашей стороны. Я понимаю, откуда это пошло. Чрезмерно старались историки угодить Иосифу Виссарионовичу, рекламируя \"сталинский план разгрома Деникина\", выдвинутый и осуществленный якобы вопреки предательскому плану Троцкого. По мысли Сталина, дескать, удар следовало нанести по линии Орел-Курск-Харьков-Донбасс. Что и принесло стратегический успех. Потом, после смерти Сталина, доказывалось, что эта идея отнюдь не его. Ломались копья в дискуссиях, не отличавшихся объективностью, и за горячими спорами о планах отодвинулись, затушевались сами события.

Замыслов, предложений, как отбросить белых, в ту осень действительно было много. Хороших и разных. Намечались различные пути нашего наступления. От Царицына на Ростов, в тыл Деникину. На тот же Ростов, но через Миллерово-Вешенскую, чтобы выбить у врага главную опору — область Войска Донского. И, конечно, удар в центре, через Харьков, о чем, кстати, раньше всех упомянул в одном из выступлений Ленин.

Планы-то планами, а Деникин продолжал свой триумфальный марш. Повторяю, наш фронт фактически развалился под ударами белых. Но вот появились Егоров и Сталин, брошенные на решающее направление, и словно бы произошло чудо. Буквально через неделю фронт был воссоздан, деникинские полки остановлены севернее Орла, затем они попятились, побежали. Вот что надо бы ученым исследовать самым тщательным образом. Я же ограничусь лишь некоторыми своими наблюдениями.

На мой взгляд, необходимо выделить по крайней мере три фактора, которые обеспечили тогда наш успех. Прежде всего — очень своевременное и решительное напряжение сил Республики, даже последних, самых крайних наших возможностей. \"Все на борьбу с Деникиным!\" — таков был лозунг. Партийная мобилизация почти сплошь оголила тыловые ячейки большевиков. Ставили под ружье кого только можно. Подчищали в складах последние запасы патронов, снарядов, обмундирования. Из Тулы прибыл полк, ложи винтовок — белые: на заводе не успели даже покрасить.

Справедливости ради отмечу, что весь октябрь и весь ноябрь, то есть в самый тяжелый период, две трети пополнения и военных грузов шли не к нам на Южный фронт, а на Юго-Восточный, который Троцкий, ставший Наркомвоеном, и Главком — уважаемый Сергей Сергеевич Каменев, продолжали считать главным. Однако командующий Южно-Восточным фронтом Василий Иванович Шорин воспользоваться полученной поддержкой не сумел и ощутимых результатов не добился. А вот Егоров и Сталин, хоть и пришли почти на пустое место, хоть и оказались на острие вражеского удара, хоть и получили гораздо меньше помощи, смогли все же переломить ход событий. Очень удачным, просто на редкость удачным оказалось сочетание командарма с членом Реввоенсовета, — и это я числю вторым определяющим фактором.

Иосиф Виссарионович тогда никаких военных талантов не проявил, да и не мог проявить того, чего не имелось. Военные познания его были невелики, и он, рассудительный человек, понимал это, не стеснялся учиться у Егорова азам полководческого мастерства. Сталин сам говорил впоследствии, что по-настоящему ознакомился со стратегией по боевой карте Александра Ильича. И вот что надобно особенно оценить: в отличие от Троцкого, который везде и всюду безапелляционно навязывал свое дилетантское мнение, у Иосифа Виссарионовича достало ума не вмешиваться в работу Егорова. Более того, он заботился о том, чтобы никто не отвлекал Александра Ильича от главных забот, не дергал, не портил нервы. Он полностью доверил Егорову все боеные дела. И кто — Сталин доверил! Тот самый Сталин, который еще совсем недавно, после вражеского мятежа в Петрограде, опять высказывал сомнение в полезности бывших офицеров, просил ЦК партии пересмотреть отношение к ним. А с Егоровым — никаких колебаний. И не по принципу \"доверяй, да проверяй\" (подглядывай в щелочку), а положился безоговорочно. Именно поэтому Александр Ильич чувствовал себя уверенно, ощущая полноту ответственности. И действовал без опасений, решительно, как считал нужным.

Кстати, и на себе испытал я такое вот полное, открытое, безоглядное доверие Сталина, очень располагавшее, привязывавшее к нему, я бы сказал окрыляющее. Такому доверию просто невозможно изменить, его невозможно не оправдать. Но подобной чести удостаивались немногие. Лишь очень добросовестные, порядочные люди — Иосиф Виссарионович угадывал таких безошибочно. Впоследствии, правда, он стал приближать к себе людей другого толка, безусловно преданных лично ему, закрывая глаза на недостатки. Но это будет потом…

Как член Реввоенсовета Южфронта занимался Иосиф Виссарионович организацией партполитработы в войсках, подбором начсостава, подготовкой и доставкой резервов, подвозом боеприпасов, продовольствия, фуража, обмундирования. Сражался за то, чтобы воинские эшелоны шли не только к Шорину, но и к нам. Ограждал Егорова от бумажного потока, наставлений, требований, запросов, разъяснений: они рекой плыли от Наркомвоена, от Главкома, из Полевого штаба. Имея все в ЦК партии, в различных центральных ведомствах, Сталин улаживал там наболевшие вопросы, а когда требовалось, связывался непосредственно с Лениным. В этом отношении он был просто незаменим. У Егорова была полная возможность сосредоточить все помыслы, все усилия, все организационные способности на ведении боевых действий, на обдумывании перспектив.

Помню, как пробивал Иосиф Виссарионович «пробку» на узловой станции Горбачево. Погода была мерзкая: холодный дождь со снегом, грязь разливанная. В войсках кончались патроны, не было курева. А на Горбачах застряли два эшелона.

Начальник станции и комендант, оба замызганные, небритые, с воспаленными глазами, — едва на ногах держались. Глядя на них, я думал: просить, кричать, приказывать бесполезно. Они выдохлись. Привыкли к угрозам. Их даже удивило, что Сталин, имевший самые широкие полномочия, вплоть до расстрела саботажников, прибывший с сильной охраной, и вообще персона весьма важная, заговорил с ними ровным, спокойным, негромким голосом:

— У вас исправные паровозы. Почему бездействуют?

— Нет топлива.