Инна Булгакова
Сердце статуи
«Я звал тебя и рад, что вижу» Александр Пушкин
Роман
1
Меня убили 10 июня 1994 года, но непостижимым образом я остался жив. Однако — без памяти. Мне как будто двадцать лет, а на самом деле сорок, полжизни словно корова языком слизала. Доктор говорит: ты не хочешь вспоминать. Я посмеялся про себя (я им не верю): кто ж добровольно откажется от нажитого? Другое дело, кабы юность вернули. Нет, сегодня вглядывался в зеркало в больничном коридоре: немолодой здоровенный дядя, весь заросший, голова бритая. Тут меня тетя Дуня (полы мыла, санитарка наша) и просветила.
Мне-то голову морочили: упал, мол, с лестницы, сильное сотрясение заработал. Оказалось, нашли меня соседи в моем загородном доме в мастерской без признаков жизни. Я лежал средь скульптурных обломков, неподалеку — кувалда. Ею, надо думать, сокрушили меня и мои, что называется, творения (забыл, как они называются?.. Статуи!.. А инструменты?.. забыл). Вот почему, наверное, я никак не хотел признать себя скульптором. «Ты — скульптор», — твердил врач. — «Нет, живописец!» Я помнил себя на первом курсе Суриковского, как я все пейзажи рисовал. «Ты вскоре переквалифицировался, стал известным…» — «Не знаю и знать не хочу!»
Это не Капри, а… страх. Надо признаться честно: я безумно боюсь, а чего — не знаю. Главное — они от меня все скрывают. Да вот нашлась же добрая душа. «Случай, — говорит, — непростой, собираются тебя в московскую больницу везти, в главную психиатрическую». — «Это за что же» — «За то, что ты человек заслуженный». — «Тетя Дуня, — взмолился я, — как бы мне одежду мою вернуть?» — «И-и, милый, ее милиция забрала». — «Зачем?» — «Кровь», — проговорила старушка таинственною ну, не в больничной же пижаме сбегать? Поймают еще, свяжут. Я упрашивать начал: любую одежду, я заплачу. И за хлопоты заплачу. Она сжалилась: «За хлопоты, — говорит, — не надо. А за штаны, деда моего, десять тыщ, и за майку с рукавами — пять».
Ну, подкосила меня сумасшедшая старушка! За пятнадцать тыщ сколько лет работать надо? Не меньше пяти? Тут она меня опять просветила, десятитысячную купюру показала (с виду — натуральная фальшивка!) — и очутился я в мире не нашем, инфернальном: буханка хлеба — девятьсот рублей. И подумалось: а стоит ли в такой мир убегать? Но я не хочу в главную психиатрическую, хватит!
И потом: я изумлялся и возмущался, а в душе как-то на этот счет спокоен был. Ну, конечно, я в здешнем мире жил и все знаю, только подзабыл на время.
В общем тетя Дуня мне поверила на слово (денег-то при себе нету) и штаны с майкой к вечеру принесла. «Человек ты, — говорит, — богатый, известный, уж два месяца, бедняга, в больнице маешься. Иди, — говорит».
Адрес мой — станция Змеевка, неподалеку — она мне дала, дорогу сообщила. И я двинулся проселками. Пешком. Побоялся — хватятся, и хотелось присмотреться, где ж я жил. Миновал полустанок Темь, а там до Змеевки километра два. Местность незнакомая, то есть я ничего не помню. Но хорошо, вольно — ветер в пустом поле, слева перелески березовые, сосны — прохожих почти нет. Встретился старик с корзиной грибов, сказал: иду правильно — поглядел с любопытством. Я босиком, обуви лишней у тети Дуни не нашлось, а шлепанцы больничные с ходу развалились.
Нашел дом на улице Солдатской. И аж остановился пораженный. Если это мой дом, я человек вправду небедный. Высокие каменные хоромы, открытая веранда, второй этаж почти сплошь застекленный, должно быть, мастерская. Сад пышный, заросший, августовский, «золотые шары» тревожно сверкают в закате. С робостью подошел к ступенькам, взобрался; дверь, конечно, заперта.
Тут меня ждал удар первый. В соседнем саду под старым могучим дубом белела скульптура на низком постаменте. Почему удар, чего я испугался? Вспомнился Пушкин — до двадцати лет я кое-что помню, много, наверное, помню.
Юношу, горько рыдая, ревнивая дева бранила;
К ней на плечо преклонен, юноша вдруг задремал:
Дева тотчас умолкла, сон его легкий лелея,
И улыбалась ему, тихие слезы лия.
Такой тоской вдруг повеяло. Я сел на ступеньку, что-то не хотелось мне входить. Боюсь — и все! А куда деваться бедному безумцу?.. Слева в зарослях зеленовато-замшелая шиферная крыша — вот куда, в сарайчик; если есть возможность — там переночую, а завтра разберемся. Я прошлепал по узенькой тропке к сараю, дверца на наружной щеколде. Отлично. Отворил. Вечерний красный свет зажег просторное пространство: ящики с глиной и цементом, железная дверь арматура и т. д. — хозяйство скульптора. Посередке — длинный грубосколоченный стол, а на нем гроб. У меня, что ли, умер кто? Или я не туда попал?.. Богатая домовина, полированная, со специальными замками.
Я подошел, провел ладонью по крышке — пыли немного. Повозился, открыл, крышка откинулась с тупым стуком. Пустой гроб, покойника дожидается… не меня ли? Захотелось в свою палату, сейчас ужин. Нервные обсуждают кашу — перловка или перловка с пшеном?.. Закатный огонь внезапно погас — в дверном проеме стоял человек.
— Простите, вы хозяин? — пролепетал я; перепутала старушка адрес: не мог мне принадлежать этот дом… этот гроб.
— В каком смысле? — испугался человек.
— Кто вы?
— Твой друг. Не узнаешь?
Он стоял спиной к свету, лица не видать, невысокий, тонкий, стройный.
— Макс, ты в самом деле потерял память?
— Потерял. Сделайте милость, скажите: это чей дом?
— Твой.
— А гроб?
Человек пожал плечами. Мы вышли на закат, я рассмотрел лицо, круглое, розовое, в веснушках — симпатичный воздушный шарик. Почти альбинос — волосы, брови и ресницы белые-белые, веки красные. Не знаю и знать не хочу. Вдалеке перед калиткой стояли белые «Жигули».
— Как вас звать?
— Семен.
Мы взошли на крыльцо, мой взгляд все притягивала скульптура в саду.
— Это, случайно, не я лепил?
— Похоже, ты. Раньше ее там не было.
— Мне не нравится.
— Ну отчего же…
Мы сели на ступеньки, я пояснил:
— Ключа нет. Я сегодня из больницы сбежал.
Человек пристально уставился на мои босые, сбитые в кровь ноги.
— Знаю. Я оттуда. Что будем делать с ключом?
— Ничего. Я, может, вернусь. Мне здесь не нравится.
— Ну, я думаю. И ты абсолютно не помнишь, кто тебя…
— Абсолютно все равно.
— Это на тебя не похоже, Макс.
— Значит, я переродился. А что, собственно, вам угодно?
— Давай на «ты», а то мне не по себе.
На «ты»? такого дядю? Ах да, я тоже дядя.
— Давай.
— Просто навестить. Иван к тебе никого не пускал.
— Кто такой?
— Твой друг невропатолог.
— А, Иван Петрович. И он мой друг?
— Нас трое, — пояснил странный человек и улыбнулся, как оскалился. — Ты, Иван и я.
— Я только с неделю как очнулся.
— Иван сказал: память, возможно, вернется, — он помолчал и добавил вскользь: — А возможно, нет.
— Да зачем мне она?
— Зачем? Возьмем, например, гроб. Кто его прислал?
— У меня кто умер?
Странный человек отвернулся и не ответил.
— Мне в больнице говорили: у меня нет близких.
— Ты одинок.
— Может, и к лучшему.
— Я надеялся… понимаешь?.. что у тебя какие-то проблески, ну, насчет той пятницы, 10 июня.
— Никаких. Я предполагаю, что с кем-то надрался и подрался.
— Мой друг долго молчал, глядя на закат, потом выговорил:
— Все гораздо ужаснее, Макс. Как ты себя чувствуешь?
— Голова все время болит, но я почти привык. Ты тоже скульптор?
— Нет, ювелир.
Боковым зрением я уловил, как шевелятся кусты в соседнем саду, за скульптурой. Там кто-то был, но я не рассмотрел.
— Поеду, пожалуй? — сказал Семен вопросительно.
— Поезжай.
Борис Акунин
Он поднялся, двинулся легкой скользящей походкой меж «золотыми шарами», обернулся.
— Ах да! Органы, конечно, забрали твою записную книжку. Вот моя визитка.
Вернулся и протянул кусочек глянцевитого картона. Шикарно! Золотая шестикрылая фигурка, под ней золотыми буквами: Акционерное общество «Авадона»; сбоку — генеральный директор Колпаков Семен Семенович. Адрес и три телефона.
— Так ты иностранный подданный, что ли?
Евразийская империя. История Российского государства. Эпоха цариц
— Я наш, — ювелир улыбнулся насмешливо и печально. — Эх, Макс, ты ведь живешь в 74-м. а у нас теперь капитализм.
— Серьезно? Куда смотрит партия?
— Туда и смотрит.
Рецензенты:
Я спрашивал машинально, как о чем-то мало меня касающемся: они живут в мире живых, а я пребываю в ином измерении, смертном.
— Послушай, я сумасшедший или вы все?
М.В. Бабич, доктор исторических наук
— Мы все.
— Что такое «Авадона»? почему «Авадона»?
А.Б. Каменский, доктор исторических наук (НИУ ВШЭ)
— Для красоты.
— Знакомое слово, я слышал…
— Слышал? — человек вдруг побледнел. — Что ты слышал?
И.В. Курукин, доктор исторических наук (РГГУ)
— Это ведь из мифологии?
— Да. Ангел смерти.
В оформлении использованы иллюстрации, предоставленные агентствами МИА «Россия сегодня», Diomedia и свободными источниками
Какое-то мгновенье мы смотрели друг на друга, он повернулся и ушел.
© B. Akunin, 2019
© ООО «Издательство АСТ», 2019
2
* * *
Я посидел на крылечке. Темнело. Голова пустая и болит. Не хочу к Авадоне, хочу туда, в юность, в семидесятые. Или вернуться в палату?.. Ага, чтоб в главную психушку отвезли!.. Я поплелся в сарай.
Предисловие
Русский восемнадцатый век – эпоха во многих отношениях примечательная.
Прежде всего тем, что после долгого цивилизационного дрейфа между Западом и Востоком страна, кажется, определилась со своей геополитической позицией. В глубокой древности Русь была органичной частью Европы, после монгольского завоевания стала частью Азии, потом, восстановив независимость, опять начала постепенно двигаться в сторону Европы – и вот в 1700-е годы наконец приняла тот евразийский облик, который с тех пор уже сущностно не менялся. Страна стала и Европой, и Азией – или, если угодно, не Европой и не Азией, а Россией, культурно-государственной конструкцией, в которой причудливо, но по-своему логично соединились черты «азиатской» и «европейской» моделей. Перетягивание каната между двумя этими компонентами, вечное чередование реформ с контрреформами становятся константой и доминантой российской политики.
Еще важнее то, что Россия превратилась не просто в евразийского метиса, а в евразийскую империю, то есть в государство активного, экспансионистского типа, стремящееся расширяться в обоих направлениях – и европейском, и азиатском. Вся логика и механика такого государственного устройства нацелена на территориальный рост, на навязывание себя сопредельному миру; империя всегда «газообразна», она распространяется во все пределы, в которые может распространиться, если не встречает прочной преграды. Восемнадцатое столетие демонстрирует нам, как неумолимо и последовательно заработал этот принцип, как новая Россия взвалила на себя бремя имперскости и потащила его, невзирая на личные убеждения правителей, среди которых попадались и люди вполне мирные. Ничего не поделаешь: основная деятельность империи нацелена не внутрь страны, а вовне – иначе зачем тратить столько сил и средств на содержание могучих вооруженных сил?
Два главных обретения восемнадцатого века – имперская энергетика и концептуальная евразийскость – в известном смысле определили всю дальнейшую судьбу России, однако политическая жизнь этого столетия интересна нам и другими своими новациями.
Например, тем, как верховная власть столкнулась с болезненной проблемой кризиса сакральности. В предыдущих томах много говорилось о том, что «ордынская» модель, основанная на тотальной, ничем не ограниченной власти монарха, немыслима без обожествления этой фигуры, фактически идентичной государству (само слово «государство» в русском языке происходит от «государя»). Однако после смерти Петра начинается чехарда весьма сомнительных и даже скандальных венценосцев, не осененных никаким «божественным правом». По сути дела, в 1761 году на смену русской династии Романовых пришла немецкая династия Гольштейн-Готторпов, оставившая прежнее название. Еще поразительнее то, что страной извечного «домостроя» почти все время правили женщины. Как написал о восемнадцатом веке в сатирической «Истории России от Гостомысла» А.К. Толстой:
Тут кротко или строгоЦарило много лиц,Царей не слишком много,А более цариц.
Феномен женского правления в мизогинистской стране сам по себе очень любопытен, но в исторической перспективе много важнее изменение общественной роли женщин, произошедшее именно в эту эпоху.
Очень интересна также механика перевода относительно простой «ордынской» модели государственного устройства в более сложный формат самодержавно-дворянской монархии, лучше соответствовавший требованиям нового времени.
Еще одна увлекательная, драматическая тема – эксперименты верховной власти по части возможного и невозможного. Мы посмотрим, как субъективное сталкивалось с объективным, как личные устремления и мечты формально неограниченного властителя разбивались о реальность. Восемнадцатый век наглядно продемонстрировал, что в империи такого склада единственный вроде бы свободный человек, ее правитель, на самом деле тоже не волен в своих поступках, а если не понимает этого, платит дорогую цену.
Гроб стоял разверстый, поджидая. Захлопнул крышку, взял с полки гвоздь, в третий раз поднялся по ступенькам. Ах, как тяжко входить в этот дом, но ежели нет у меня никакого пристанища… не в гробу же ночевать. Долго ковырялся в замке, открыл. Пахнуло пыльным запустеньем и каким-то едва уловимым сладковатым ароматом — знакомым, но сейчас не определить… Просторные, чуть не в пол-этажа сени — полутемные — свет падает из двух овальных оконцев в мелких решетках по обеим сторонам от входа. Мягкие диваны и кресла, ковры, зеркала, книги по стенам, картины и иконы… Справа, видать, спальня — широкая тахта, покрытая черным мехом (сколько ж я огребал на своих статуях?). Слева — кухня, ванная и туалет. В центре прихожей (нет, тут более шикарное название подходит — холл) — лестница на второй этаж.
Наконец, мы увидим, как зарождался российский либерализм – система взглядов, оппонирующая «ордынским» основам самодержавного государства. В конце восемнадцатого века возникает то раздвоение национального сознания, которое впоследствии станет главным общественным разломом России.
Однако прежде чем пуститься в длинное путешествие из 1725 года в 1801-й, давайте вспомним, в каком состоянии оставил страну Петр Великий, преобразователь размашистый и гиперактивный, но далеко не во всех своих начинаниях успешный.
Я поднялся, открыл дверь и зажмурился. Мне не сказали… здесь прошел бой. Гипсовые обломки, деревянные, искореженное железо по всему полу. И над этим крошевом мой больной двойник сюрреалистически отражается в высоком с полу до потолка зеркале — тоже в осколках, почему-то не осыпающихся.
Начнем с того, чтó у Петра получилось.
Странный сладкий аромат усилился. А где кувалда, та самая?.. В органах! Меня вдруг разобрал безобразный, на грани рыданья смех? Я хохотал и хохотал, в последнем луче блеснуло в белой пыли что-то… Подошел, нагнулся. Засохшие пятна, должно быть, крови. Истерика иссякла, на лестнице заскрипели шаги. Ага, пришли добить — и молниеносно я ощутил гнев и могучую силу в мышцах. Подхватил какую-то железяку с пола — долото.
Он существенно реконструировал рыхлое, архаичное московское государство семнадцатого века, но отнюдь не по европейскому подобию, а прямо противоположным образом. Первый император в полном объеме восстановил и всемерно укрепил «вертикальность» первоначальной, до-смутной формации, когда вся власть находилась в руках государя. Боярства и патриархии, которые активно участвовали в управлении при первых Романовых, теперь не стало. Россия превратилась в военную державу, которая, как во времена Чингисхана, управлялась исключительно из «ханской юрты», пусть редекорированной на немецко-голландский манер. Эффективность и мобилизационные качества такого государства многократно возросли. Пользуясь этим, Петр модернизировал вооруженные силы и с их помощью сумел отвоевать у Швеции балтийское побережье, что гипотетически открывало выход русским товарам на североевропейские рынки.
В дверном проеме возникла девушка. Снизу — я так стоял, согнувшись, на коленях — она показалась какой-то статуей богини. Брунгильды (мельком отметил, что помню Вагнера, значит, в юности слышал «Кольцо Нибелунга»). Высокая, статная, в свободно струящемся голубом балахоне, голубые глаза и распущенные черные волосы. Мне она не понравилась (явно не в моем вкусе), а она подошла, присела рядом на корточки, погладила меня по щеке и сказала:
— Бедненький мой!
Этим безусловные успехи реформатора исчерпываются. Все прочее спорно.
«Мой»? Это странно. Я не пошелохнулся.
Действенной системы центрального управления огромной страной он так и не создал. Местная администрация работала из рук вон плохо. Из отраслей промышленности более или менее успешно развивались лишь те, которые субсидировались казной или работали на флот и армию. Частная торговля еле дышала (что сильно обесценивало выгоды балтийских территориальных приобретений). Финансы находились в бедственном состоянии. Население было измучено и разорено. Города – за исключением странной болотной столицы – не росли; там жили всего 3 процента населения.
— Тебя отпустили?
— Сам ушел.
Если уж Россия превращалась в империю, ей предстояло справиться с тремя колоссальными внешними задачами, решить три вопроса – шведский, турецкий и польский. Все силы Петра ушли на первый. На Черном море он пытался укрепиться, но не смог, проиграв турецкую войну. Не дошли у него руки и до Польши, которая быстро слабела и представляла собой лакомую добычу. Никакая империя не устояла бы перед подобным соблазном, а русские монархи издавна считали, что имеют династическое право на украинские и белорусские области, близкие по вере, языку и культуре.
— Я позвонила в дверь, никто не ответил, ну и… Вот ключ и почта за два месяца.
— Это вы в кустах прятались?
Зато Петр ввязался в ряд плохо придуманных гигантоманских проектов вроде создания всероссийской водоканальной системы или завоевания далеких закаспийских территорий. Страна надрывалась, будучи не в состоянии справиться с такой нагрузкой.
— Я не… — она не договорила, в голубых глазах мелькнуло что-то.
При этом фундамент империи был заложен настолько основательно, что страна лишилась возможности развиваться по какой-то иной, неэкспансионистской траектории (в конце семнадцатого века, во времена Василия Голицына, такая возможность еще существовала и рассматривалась).
— Там моя работа в саду?
Однако контуры империи были лишь обозначены, стройка едва началась. Чтобы ее завершить или хотя бы продолжить, требовались правители петровской целеустремленности и воли, а взяться им было неоткуда. Император не выполнил главного монаршьего долга – не позаботился о преемственности власти.
— Ты так ничего и не вспомнил? — изумилась девушка.
Петр много и звучно рассуждал о пользе отечества. «Не должны вы помышлять, что сражаетесь за Петра, но за государство, Петру врученное», – взывал он к солдатам перед Полтавой. Однако при этом царь проявил удивительную безответственность, не назначив наследника, хотя перед смертью несколько недель тяжело болел и, видимо, понимал, что его дни сочтены. Впрочем, тиранам (а Петр, несомненно, был из их числа) вечно кажется, что они бессмертны.
— Амнезия. На последние двадцать лет наложен запрет.
Ситуация, в которой Россия оказалась в 1725 году, не уникальна, а наоборот вполне типична. В истории она повторялась неоднократно, в разных странах и в разные эпохи.
Мы поднялись и стояли среди обломков.
Когда суровый правитель, много лет пришпоривавший и хлеставший свою страну, внезапно умирает (они почему-то всегда умирают внезапно для подданных, даже если предварительно долго хворали), в первое время держава по инерции продолжает содрогаться, а потом впадает в некий ступор, за судорожным вдохом следует медленный выдох. То же случилось и с Россией. Государственная повозка, лишившись погонщика, будто остановилась. Она вновь тронулась с места, когда шок миновал, лошадь-народ немного перевел дух и появился новый энергичный возница. Этой немудрящей аллегорией можно коротко описать центральную фабулу эпохи.
— Значит, ты меня не любишь?
— Простите, ради Бога. Я вас не знаю.
Итак, в эти три четверти столетия время двигалось неровно. То пятилось назад, то приостанавливалось, то пускалось вскачь, то делало диковинные зигзаги. Четыре периода – и четыре части, на которые разделена книга – отличаются по продолжительности, насыщенности и исторической важности.
Она коротко рассмеялась, словно вскрикнула.
— Что ж… не буду вам мешать.
Первая часть называется «Нервное время» и охватывает промежуток от смерти Петра до воцарения его дочери Елизаветы, то есть с 1725-го до 1741 года. После великих потрясений Россию продолжает лихорадить. Политических событий много, прежде всего на самом верху, но исторически значительных – минимум. Можно было бы дать этой части и другое название: «Невеликие монархи, алчные фавориты и сплошные перевороты».
— Погодите! Моя работа?
Затем следует часть «Сонное время», посвященная двадцатилетнему правлению «кроткия Елисавет». Страна оправляется от пережитого стресса. В высшем эшелоне власти все успокаивается, внизу тоже более или менее спокойно. Никто никуда не торопится, потому что никто никого не подгоняет. Иными словами, для российского населения это лучшая пора столетия – а для историка самая скучная. Если бы не бремя имперскости, вынудившее страну ввязаться в большую европейскую свару, рассказывать было бы почти не о чем.
— Это ваша последняя вещь называется «Надежда».
— Почему надежда?
Но вот после долгого затишья, накопив силы, Россия вступает в новый период развития и экспансии. Начинается «великое время», правление Екатерины II (1762–1796). Народу становится тяжело, историку – интересно. Во всех сферах жизни происходит много событий, много перемен, много явлений, заслуживающих изучения и осмысления.
— Так меня зовут. Вы работали от зари до зари неделю и сделали мне подарок. 10 июня в пятницу.
— А, в ту самую!
Заканчивается книга «Странным временем», коротким царствованием Павла (1796–1801), которое можно рассматривать как этюд на тему «роль личности в истории»: что случается с самодержцем, когда он начинает считать свою роль в истории главной.
— Ночью я нашла вас тут мертвым, ни пульса, ни дыхания. Вам тяжелы эти подробности?
— Честно говоря, не интересны.
Все части построены по одному принципу: сначала дается описание происшествий на самом верху, потом внутри страны, затем вовне. Третья, екатерининская часть помимо того поделена на множество тематических глав. Здесь всё важно, почти всё имело исторические последствия. При этой государыне строительство евразийской империи возобновилось и в основных своих чертах завершилось. К концу екатерининского царствования историческая судьба России окончательно определилась.
— Но вас пытались убить!
— Так ведь выжил.
— Макс, вы необыкновенно изменились.
— Постарел?
Должен напомнить читателю, что в фокусе авторского интереса находится лишь один аспект истории: эволюция политических институтов, взаимоотношения власти с обществом, поэтому многое важное и интересное остается за пределами повествования или затрагивается лишь косвенно, в связи с заглавной темой (история российского государства). В частности, в отличие от предыдущих томов, я почти ничего не пишу о жизни церкви, ибо, начиная с Петра, она фактически превращается в казенный департамент и утрачивает всяческое политическое значение. Мало касаюсь я и отечественной культуры. Мы будем говорить о ней лишь в контексте зарождения новых общественных идей, которые впоследствии окажут влияние на историю государства.
— Нет, не то… вы погасли.
— А что я, как вулкан, горел?
Зато довольно много места уделено теме для исторического анализа не столь важной, но для автора очень любопытной: проверке сложившихся репутаций.
— Да.
— Странно пахнет.
К сожалению, в отечественной историографии почти во все времена превалировал принцип, некогда сформулированный почтенным Михайлой Ломоносовым: «Смотреть прилежно, чтобы [историк] был человек надежный и верный и для того нарочно присягнувший, чтобы никогда и никому не объявлять и не сообщать известий, надлежащих до политических дел критического состояния; природный россиянин; чтоб не был склонен в своих исторических сочинениях ко шпынству и посмеянию». В соответствии с этим заветом одних исторических деятелей у нас традиционно принято возвеличивать, а других так же традиционно подвергать «шпынству и посмеянию». Многие из этих оценок восходят прямо к восемнадцатому веку и были политически небескорыстны. Скажем, принято считать, что Бирон был беспросветным злодеем, Петр III идиотом, Павел то ли сумасшедшим, то ли непонятым гамлетом, и так далее. Руководствуясь не позднейшими оценками, а фактами, мы проверим, что здесь справедливо, а что нет.
— Вы любили зажигать ароматические свечи, когда работали.
— Однако я был эстет. Это я в вулканическом порыве тут все разнес?
— Ну что вы! Вы жили своим творчеством, ничего для вас не было дороже.
— Забыл, как это делается. Не смогу вылепить даже детскую игрушку.
Итак, январь 1725 года. Умирает человек, заложивший основы нового государства, да, собственно, и бывший государством. Огромный, кое-как скроенный, неуклюжий корабль остался среди бурных волн без капитана, который один худо-бедно умел крутить штурвал и решал, куда плыть. Новорожденная империя осиротела.
— Вы вспомните, рано или поздно.
Часть первая
— Мне все равно.
Нервное время
— А кому-то — нет. Вы же знаете, кто убийца.
— Знаю?
— Он не будет дожидаться, пока вы его вспомните.
Власть
Я тупо размышлял: «Так вот откуда страх? Меня необходимо добить…»
— Но за что? — спросил вслух.
Бои без правил
— Не представляю, Макс! Вы должны стать прежним.
— То есть полюбить вас? — пошутил я.
Петровская эпоха пугала и поражала. Она была масштабной даже в своих эксцессах и нелепостях. На смену ей пришли времена до чрезвычайности мелкие и непристойные. И виноват в этом был сам великий реформатор. Настоящий маньяк дисциплины и порядка, за свою жизнь издавший бесчисленное количество законов, указов, регламентов, уточнений к регламентам и уточнений к уточнениям, он оставил беспорядок в самом главном вопросе самодержавного государства – о преемственности власти.
Смуглое лицо вспыхнуло, она ушла. Я догнал ее в холле, усадил в кресло, сел напротив, включил розовый светильник на круглом столике.
Император сочинял законы для подданных, но сам себя ограничивать ими не желал. В 1722 году он упразднил прежнее, традиционное престолонаследие, согласно которому трон автоматически переходил к старшему наследнику мужского пола, и объявил, что отныне преемника будет по собственной воле назначать монарх.
— Прости меня, я совершенно не в себе.
Петр умер не скоропостижно, его предсмертная болезнь продолжалась почти две недели. Надежды на выздоровление скоро угасли, царя причастили и исповедовали еще за шесть дней до кончины, так что времени явить последнюю волю имелось более чем достаточно. Однако ничто кроме собственных страданий «отца отечества» (официальный титул Петра), кажется, не занимало. Лишь в самом конце, как рассказывают, он попытался написать что-то на грифельной доске, но успел начертать только два слова «отдайте всё…» – и потерял сознание.
— Что у тебя с ногами?
— Из больницы шел босиком.
Эта – будем называть вещи своими именами – эгоцентрическая безответственность привела к очень тяжелым последствиям. В. Ключевский пишет: «Редко самовластие наказывало само себя так жестоко», «престол был отдан на волю случая и стал его игрушкой». Но «игрушкой случая» стала и вся большая страна, в которой началась чехарда коротких царствований и политических потрясений. Во главе одной из пяти великих держав (наряду с Францией, Англией, Австрией и Турцией) оказались, как деликатно выразился историк Сергей Платонов, личности, «по своим эгоистическим наклонностям не достойные власти».
Я рассматривал ее — молоденькая девушка, робкая и сильная одновременно — и на себя дивился: ну никаких эмоций! С другой стороны: стал бы я последнюю неделю ради чужого человека надрываться?
Мучительные колебания Петра относительно преемника, в общем, понятны. Отношения с супругой у императора в 1724 году разладились, да и вряд ли он был высокого мнения о ее государственных талантах. Из мужского потомства наличествовал только малолетний внук, сын осужденного преступника царевича Алексея. Существовал риск, что мальчик попадет под влияние своей бабки, постриженной в монахини Евдокии Лопухиной. Было еще три дочери, Анна, Елизавета и Наталья, не пригодные к бремени императорской власти по возрасту, да и по способностям (хотя в случае последней, шестилетней, о способностях говорить было рано).
— У нас в хозяйстве есть кувалда, примерно такая же, — заговорила Надежда, глядя в сторону. — Я могу ее поднять и взмахнуть два-три раза. Но разнести все в прах даже мне не под силу.
Но при всей тяжести выбора любое решение было бы лучше, чем никакое. Теперь же в России надолго установилась опасная ситуация неопределенного преемничества, подорвавшая стабильность власти в самом высшем ее эшелоне. При отсутствии твердых правил престолонаследия неминуемо начались бои без правил – одна из характерных черт всего данного периода российской истории.
— Даже тебе?
— Я учусь на физкультурном, занимаюсь легкой атлетикой и теннисом.
Здесь примечательны два новых фактора, определившие лицо русского восемнадцатого века.
— Девочка, я и без доказательств верю, что не ты на меня покушалась.
— Не шути. В ту ночь у тебя была женщина.
Первым является необычно выросшая роль императорского охранного корпуса – гвардейских полков. Ничего уникального в этом явлении нет, оно свойственно для всякой абсолютистской власти, когда неограниченность полномочий властителя подтачивается его слабостью или неспособностью. Монарх перестает полностью контролировать собственных телохранителей, и у тех возникает искушение стать активными участниками «игры престолов». Таковы были преторианцы в поздней Римской империи или янычары в современной описываемым событиям Турции. В недавней русской истории, в 1680-е годы, на исходе предшествующего, слабого формата самодержавия, подобную роль пытались играть стрельцы.
Я почувствовал, словно светильник медленно гаснет, мрак надвигается, и взмолился:
Но созданная Петром гвардия была гораздо сильнее стрельцов – прежде всего по своему социальному составу и значению.
— Не все сразу, не могу все вместить в мой больной мозг. Не могу думать про гроб.
От испуга алые губы побелели.
По замыслу реформатора, служба в гвардейских полках должна была стать школой для дворянского сословия, и путь к любой карьере, как военной, так и гражданской, обычно пролегал через казарму, с низшего, солдатского чина. Таким образом, гвардия являлась не просто дворцовой стражей или военным подразделением, а наиболее активной частью всего дворянского сословия, которое на протяжении восемнадцатого столетия, как мы увидим, постепенно становится настоящим хозяином страны. Участие гвардейцев в борьбе за престол – одновременно и проявление, и причина этой тенденции. Дворянство придавало гвардии дополнительную силу, а гвардия повышала значение дворянства.
— Какой гроб?
Столетие с 1725 года, спора за наследие Петра, до 1825 года, декабристского восстания, последней попытки переворота, можно было бы назвать «гвардейским веком» русской истории.
— В сарае.
Несколько короче длился другой примечательный феномен, так называемый
«женский век» русского самодержавия, с небольшими перерывами продолжавшийся семь десятилетий. Само женское правление не было для Руси чем-то невиданным. Полулегендарная Ольга Киевская или великая княгиня московская Софья Витовтовна, предположим, жили очень давно, но сохранилась память о регентше Елене Глинской, а воспоминания о власти «великой государыни-царевны» Софьи Алексеевны были совсем свежими.
Девушка метнулась на выход, я зажмурился и забормотал: «Юношу, горько рыдая, ревнивая дева бранила…» Нет, не помогает Пушкин, от страха мозг разрывается. Пойду-ка я в родную палату… поздно, и ноги сбил. Тут и она вернулась.
— Его раньше там не было! Пойдем ко мне?
— За что такая милость?
Солдаты лейб-гвардии Преображенского полка. Литография. XIX в.
— Макс, не смейся! Его убийца прислал.
— Убийцу я не боюсь.
Однако никто из русских женщин не правил страной от собственного имени, все они были временными правительницами при юных монархах мужского пола. К тому же серьезным гандикапом являлась московская традиция держать «слабый пол» взаперти. Даже смелая, решительная Софья покидала пределы своего терема почти исключительно для выхода в церковь или поездки на богомолье.
— А кого? Кого ты боишься? — она присела передо мной на ковер и выговорила: — Мертвую?
Одной из самых важных и благотворных новаций Петра была женская – вернее, дамская, поскольку речь шла только о благородном сословии, – эмансипация. Дворянам не просто позволялось, а строжайше предписывалось учить дочерей грамоте, вывозить их в свет, приобщать к европейской культуре. Трудно переоценить значение революции, которую это произвело в русской жизни. Моралист восемнадцатого столетия князь Михайла Щербатов, которого я буду часто и с удовольствием цитировать, пишет: «Жены, до того не чувствующие свои красоты, начали силу ее познавать, стали стараться умножать ее пристойными одеяниями, и более предков своих распростерли роскошь в украшении. О коль желание быть приятной действует над чувствиями жен!» Однако одеяниями и чувствиями дело не ограничивалось. Новопознанная сила женщин начала сказываться и в политике. Дамы научились интриговать, бороться за влияние, даже участвовать в переворотах. Свежая, фонтанирующая энергетика всегда мощнее прежней, привычной, и не будет преувеличением сказать, что в восемнадцатом веке «женский» фактор превалирует над «мужским». Это эпоха сильных монархинь и слабых монархов.
Не знаю, смогу ли я привыкнуть к тому, что вместе со мной и весь свет стронулся?
Еще в 1725 году, краснословя перед Петровой вдовой, Феофан Прокопович догадался соединить «владетельское благоразумие» с «матерним благоутробием», создав образ «матушки-царицы». «Мир весь свидетель есть, что женская плоть не мешает тебе быть подобной Петру Великому!» – провозгласил архиерей-царедворец. Российская верхушка этой истины на протяжении всего восемнадцатого века не оспаривала.
— Надя, — спросил я с бесконечной тоской, — о чем ты говоришь?
— Я теперь боюсь ночью в сад выходить, потому что ее видела.
Но в социальных низах, в народе, где положение женщин нисколько не изменилось, идея «царя в юбке» приживалась медленно и трудно. Когда такое произошло в первый раз, некоторые мужчины отказывались присягать женщине, говоря: «пускай ей бабы крест целуют». При всякой беде – неурожае или эпидемии – немедленно распространялись слухи, что это божье наказание за «бабское царство». В Тайной канцелярии не переводились дела по оскорблению государынь именно из-за их половой принадлежности. Самым красноречивым свидетельством «несолидности» женского правления для народного сознания является то, что в эпоху непрекращающегося самозванчества почти совсем не появлялись лже-царицы и лже-царевны (княжна Тараканова, о которой речь впереди, здесь не в счет – это явление иностранное).
— В гробу?
Впрочем, мнением народа никто не интересовался, а дворянам при «матушках-государынях» жилось много лучше, чем при грозном Петре. С точки же зрения истории, пол властителя военно-бюрократической империи не имеет значения. Этот тип государства, как мы увидим, существует по собственным законам, не зависящим от того, штаны или платье носит самодержец.
— Да нет же! Только не смейся и поверь.
Пожалуй, единственным «гендерным» следствием эпохи императриц была мода на роскошь, ранее ни царскому двору, ни русскому правящему сословию, в общем, не свойственная. Князь Щербатов объясняет это тем, что «женский пол обыкновенно более склонен к роскошам, нежели мужской».
Я-то всему поверю. И что они на меня свои кошмары вешают, как будто мне собственных не хватает!
— Надя, извини, я болен.
Как бы то ни было, с 1725 года государственная власть в России перестает быть сугубо мужским делом.
— Вот именно! — подхватила она пылко. — Когда мы во всем разберемся, ты вспомнишь и выздоровеешь.
Нет, от этой не отвяжешься. Я покорился.
— В пятницу вечером мы установили «Надежду» в саду, — начала она таинственно. — Помнишь?
Как мыши кота хоронили
— Ничего не помню.
— В одиннадцатом часу я пришла к тебе.
— Мы условились?
Так назывался сатирический лубок, представлявший собой народную реакцию на смерть Петра Первого. Царя и раньше изображали в виде кота (со своей круглой головой, выпученными глазами и торчащими усами он действительно был похож), и по поводу его смерти «мышам», то есть подданным, горевать не приходилось.
— Как обычно. Но у тебя кто-то был.
Не до горя было и ближнему кругу императора, хотя на людях эти высокие особы, конечно, предавались буйной скорби. Адмирал-мемуарист Франц Вильбуа пишет про безутешную вдову: «Она проливала слёзы в таком количестве, что все были этим удивлены и не могли понять, как в голове одной женщины мог поместиться такой резервуар воды. Она была одной из самых усердных плакальщиц, каких только можно видеть, и многие люди ходили специально в императорский дворец в те часы, когда она была там у тела своего мужа, чтобы посмотреть, как она плачет и причитает». На самом же деле обвиненной в супружеской измене Екатерине, опальному Меншикову, да и прочим главным соратникам императора скорбеть было некогда. Эти мыши пустились в пляс, когда кот еще даже не умер. На карту был поставлен не только вопрос о том, кому достанется власть в стране, но – для большинства – и о том, уцелеют они или нет. Все со всеми враждовали, все друг друга не любили.
Своим взглядом и тоном она меня завораживала, увлекая в тайну — я чувствовал подсознательно, — чреватую потусторонним исступленьем. Изо всех своих немалых сил я цеплялся за реальность.
Великий преобразователь еще дышал, еще метался в агонии, а неподалеку, прислушиваясь к крикам умирающего, уже бились между собой две партии: одна стояла за жену, другая за внука.
— Кто у меня был?
— Ах, не знаю. Вы стояли… точнее, ходили — ну, двигались за окнами мастерской.
На стороне императрицы в основном были неродовитые выскочки, пробившиеся наверх благодаря энергии, дарованиям и царской милости. Во-первых, конечно, Меншиков, чье влияние в последнее время, правда, сильно поколебалось – государь устал от воровства светлейшего и лишил его ряда важных должностей. Александра Даниловича ненавидели за высокомерие и нахрапистость; он должен был ощущать себя в большой опасности. Примерно в таком же положении находились его союзники, двое руководителей «грозных» ведомств: генерал-прокурор Павел Ягужинский и глава Тайной канцелярии Петр Толстой.
— Что значит «двигались» — боролись?
— Ну, я уловила какое-то движение. Два силуэта.
Им противостояли люди не менее серьезные, отпрыски древних фамилий. Во главе их стоял сенатор князь Дмитрий Голицын, человек умный, решительный и, в отличие от остальных, не просто заботившийся о личном интересе, но имевший политические убеждения (в свое время мы с ними ознакомимся). Он был силен еще и поддержкой брата, лучшего русского полководца Михаила Голицына, который в политических интригах не участвовал, но привык во всем слушаться старшего родственника. К этой же партии принадлежал знаменитый фельдмаршал Аникита Репнин, сменивший Меншикова на посту президента Военной коллегии.
— А голоса?
Предводители остальных родов войск – командующий флотом Федор Апраксин и начальник артиллерии Яков Брюс – особенной активности не проявляли, поскольку первый был вял характером и болен, а второй мечтал лишь о том, чтоб удалиться на покой и заняться науками. Тихо себя вел и славившийся осторожностью канцлер Гаврила Головкин, дожидаясь исхода противостояния, чтобы примкнуть к победителям.
— Окна были закрыты. Да если б и открыты… у тебя на полную мощь Вагнер гремел.
Позиция Екатерины – женщины, простолюдинки, иностранки – выглядела слабой. Хоть несколькими месяцами ранее ее и провозгласили императрицей, но в народном сознании этот новый титул ничего не значил, да и с точки зрения европейских держав царевич Петр, племянник австрийской императрицы, был несравненно легитимней.
Вот она — Брунгильда! Такие совпадения не к добру.
— Ты любил, когда работаешь или размышляешь…
Некоторые отечественные историки поддались искушению изобразить этот конфликт как столкновение между «старым» и «новым» – между родовитой аристократией, косными приверженцами старины, с одной стороны, и «птенцами гнезда Петрова», продолжателями его дела, с другой. Однако возвращаться к старине, отказываться от трудно доставшегося величия никто не собирался, а глава «ретроградов» Дмитрий Голицын, один из самых образованных людей эпохи, был несравненно просвещенней «прогрессивного» Меншикова.
— Вагнер, свечи… вот пижон!
— В общем, я ушла. И пришла позже.
Участники расправы над несчастным царевичем Алексеем очень боялись, что сын покойного впоследствии станет им мстить. Именно поэтому не увенчались успехом попытки Дмитрия Голицына прийти к компромиссу: провозгласить Петра императором, а Екатерину – регентшей до его совершеннолетия.