Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Жаров крутил головой, пытаясь рассмотреть сразу и все.

Борька усмехнулся.

– Здесь, брат, двадцать лет проживешь и всего не увидишь! Такая страна…

На этой фразе он тяжело вздохнул, и было непонятно, восхищается он или сожалеет об этом.

Наконец въехали в Борькин район. Сразу стало как-то уныло – дома, похожие на московские хрущевки, отсутствие яркой зелени и хороших машин.

У подъездов, совсем по-московски, сидели старики и с интересом разглядывали редких прохожих и проезжающие машины.

– Приехали, – со вздохом констатировал Борька, – вот он, рай. Мать его за ногу!

Поднялись на третий этаж – лифта в доме не было, а лестница была узкой и неосвещенной.

– Экономия! – снова вздохнул Борька. – Здесь воду в сортире лишний раз не спустишь – счетчики, батенька!

– У нас тоже счетчики, – успокоил его Жаров, – правда, вот на сортирах мы еще не экономим – что правда, то правда! Но, – тут уже вздохнул Жаров, – наверное, скоро придется…

Рита шла позади мужчин и по-прежнему молчала.

Дверь в Борькину квартиру была картонной, не обитой и сильно потрепанной.

После московских, практически «сейфовых», это тоже было смешно.

Прихожей не было, сразу начиналась комната – узкая, небольшая, с низким потолком. Пол был выложен кафельной плиткой – Борька тут же прокомментировал:

– На жару, блин! А что делать зимой…

– Теплые полы! – сообразил гость.

Хозяин посмотрел на него, как на умалишенного.

– А! Электричество! – дошло до него наконец.

– Ну а тогда – в валенках! – бодро посоветовал Жаров.

Борька кивнул.

– Да все так и делают! Впору открывать артель. По валенковалянию. Другое «валяние» здесь не пройдет, – и снова тяжко вздохнул.

Из комнаты – салона, как высокопарно обозначил его хозяин, – вела дверь в восьмиметровую спаленку и крошечный туалет.

Жаров прошелся по квартире и присвистнул.

– И как мы тут? Все?

Левин пожал плечом.

– Не графья! Вам отдадим спальню, а сами с Наташкой – в салоне.

Рита стояла у окна. Жаров затащил чемодан в спальню, сел на кровать и задумался.

Господи! Какая же чушь! Припереться сюда, к Борьке. Упасть им с Наташкой на голову, стеснить близких людей… Нет! Надо в гостиницу. Непременно – в гостиницу! И что этот баран не сказал ему про свои «хоромы»? Они бы сразу все переиграли. И не было бы всей этой чуши… в тридцати метрах да с Ритой…

Наташка с ней никогда не ладила. Точнее – не могла найти общий язык. Впрочем, с коммуникацией у его жены всегда были проблемы… Не было у нее задушевных подруг – такой человек. А уж сейчас… Что говорить «про сейчас»?

На предложение снять гостиницу Борька ответил скептически.

– Это вряд ли, сейчас череда праздников, и с гостиницами в Иерусалиме сложности – с хорошей наверняка, а помойка вам не нужна, правильно? Да и цены здесь – мама не горюй!

В разговор вступила молчавшая до сей поры Рита.

– Меня все устраивает! – коротко бросила она и жалобно добавила: – А нельзя ли поспать?

Жаров оживился и обрадовался и начал застилать постель.

Борька по-прежнему смотрел на него с изумлением.

Рита наконец ушла в спальню, а они с Борькой вышли на балкон – покурить.

– Такие дела, Борька, – горько сказал Жаров, – такие дела… Подробности – письмом. Но ты мне поверь, – он посмотрел на Бориса страдающим взглядом. – Она имеет на это право. А я, – тут он усмехнулся, – а я, Борька, муж! И это, как говорится, и в горе, и в радости…

Он зашел в Борькину спальню, посмотрел на спящую Риту и прилег рядом. Минут через пять он уснул.

Наташка моталась по кухне как подорванная. Маленькая, росточком с сидящую собаку, как обидно шутили в их компании, крепенькая, наливное яблочко, круглая попка, большая грудь, кудряшки ореолом, словно нимб над головой, и – вечный стрекот! Наташка трещала всегда и всюду, в любой ситуации. Давно забылось, кто привел ее в их компанию, но она сразу прижилась, в один день. Тут же принялась хлопотать, опекать кого-то, возить заболевшим яблоки с апельсинами – словом, Наташка была «всешний» друг и соратник. Ее так и воспринимали – подружка. Можно было поплакать на Наташкином круглом и теплом плече, приложиться к мягкой груди и быть уверенным, что она все поймет. А главное – пожалеет! Вокруг кипели романы, бурлили страсти, кто-то кого-то безумно любил, потом, как водится, разлюбил. Все страдали, сгорали от любви, сходились-расходились, а она… Она по-прежнему была мамкой и нянькой.

Жаров помнил, как однажды, совсем среди ночи, будучи прилично бухим, он, не зажигая света, вслепую, на ощупь, набрал ее номер и хрипло выдохнул в трубку:

– Зотова, спаси!

И самое смешное, что, «выхаркав» свою боль, он тут же уснул, а через полчаса в дверь раздался звонок – на пороге стояла Наташка Зотова и встревоженно смотрела на него.

Ну, ночью тогда все и случилось – он помнил плохо, почти не помнил совсем, ему тогда это было просто необходимо, и она поняла. Вот только утром он почему-то смущенно извинился, а она, жаря яичницу, весело объявила:

– Да забыли, Жаров! Скорая помощь – и все дела! Тебе уже легче?

Наверное, стало легче… Черт его знает. Все давно стерлось, забылось, покрылось «пылью времен» – не о чем вспоминать. Наташка Зотова – и смех и грех! «Подруга дней его суровых».

Потом у Наташки образовалась свободная квартира – бабкина, что ли… ключи просили все попеременно, и Зотова никому не отказывала. Все знали, где лежит чистое белье и что в холодильнике всегда есть пельмени и яйца.



Когда Борька Левин объявил, что они с Зотовой вступают в законный брак, все удивились. А Жаров не очень – с бабами у Борьки не складывалось: Борька, смешной, носатый, унылый и занудливый, ценился исключительно как друг.

Было вполне логично, что они «спелись». И Жаров тогда порадовался за обоих.

Свадьба была шумная, сумбурная – оказалось, что у Борьки и Наташки целая куча родни, и Наташкина мать хотела все сделать «по правилам».

Бойкая она была бабенка, эта Наташкина мать, – все задирала тихую Лию Семеновну, Борькину матушку, а та вытирала глаза светлым платочком: Наташка ей в принципе нравилась, а вот новая родня…

– Это надо пережить, – посоветовал он в курилке вконец раскисшему Борьке, – в конце концов, родители имеют на это право!

Так он сказал, а вот думал иначе: после всей этой вакханалии – с тамадой, ансамблем, танцем молодых и пьяными родственниками – решил твердо: такого у него никогда не будет!

И вправду не было – с Ритой они расписались без помпы и тут же уехали в Таллин.

Рита… Он влюбился в нее сразу, в одну секунду – в эту странную, холодную, как казалось, и замкнутую женщину. Загадка… загадка она, и загадка его к ней любовь. Большая любовь, длиной в целую жизнь.

Ему никогда не было с ней просто. И все же… Он никого и представить не мог рядом – ни одну из его прежних и многочисленных пассий.

В компанию Риту не приняли – ни ребята, ни тем более девочки. Инка Земцова, большая умница, кстати, сказала ему тогда:

– Ты, Жаров, лопух! Или – слепой. Ты что, не видишь, что Маргарита твоя… Не нашего поля!

Он усмехнулся, в душе обидевшись, – не вашего? Ну, уж не твоего точно! А про мои «поля» не тебе, мать, судить!

Его, Жарова, мать тоже не приняла Риту – «после всех твоих девочек, Шурик!».

И началось перечисление – Мариночка, Света, Танюша.

– Сними его, – попросил Клав шепотом. – Давай его… сожжем.

Мать и вправду всегда находила с ними общий язык – общалась легко, пили чай на кухне, сплетничали и обсуждали его, Жарова.

– Снежная королева, – говорила мать про невестку подругам и тихо, чтобы сын не услышал, добавляла: – Совершенно не о чем с ней говорить! Что бы я… Ты, Туся, меня хорошо знаешь!

Против ожидания, она послушно кивнула. И стянула с плеча лямку. И другую тоже; Клав смотрел, не догадавшись отвести глаза.

А молодая жена никому не стремилась понравиться. И только он, Жаров, знал ее всю, до донышка, знал и любил.

Был уверен – она не предаст. Никогда! Никогда не скажет ни о ком дурно – даже о тех, кто явно не симпатизирует ей.

Ее грудь казалась белой в сравнении с остальным телом. Ах да, загар… Не бронзовый, а пепельно-сероватый. Или путает свет, пробивающийся с улицы?..

Никогда не осудит чужие проступки, только вздохнет:

Дюнка привстала, стаскивая змеиную ткань с бедер. Клаву захотелось зажмуриться. Купальник превратился теперь в мокрую тряпочку, жгутом скрутившуюся на ее коленях.

– Все мы люди, Саша! И никто не знает, что нас ждет за углом.

Его бросило в жар. Он невольно взялся рукой за пряжку собственного пояса; Дюнка сбросила купальник на пол и поднялась:

Ее считали высокомерной, надменной, а она была просто… Скрытная, не очень «людимая», любящая уединение и тишину.

– Клав…

Она могла уйти гулять в парк одна и надолго – сначала он обижался, а потом привык.

Волосы на его голове встали дыбом. Он чуть не вскрикнул – так больно столкнулись в нем два одинаково сильных, одинаково безжалостных знания.

В его компанию она ходила неохотно, но ходила.

Любимое тело. Его девушка. Его женщина.

– Я не могу лишать тебя обчества, – вздыхая, говорила она.

Мокрые волосы-сосульки. Ледяные ладони. Босые следы на промерзшем песке. Удушливый запах цветов на могиле, и ее лицо – это самое лицо! в широкой траурной рамке…

А в Новый год попросила:

Он видел ее в гробу. Как теперь…

– А давай вдвоем, только ты и я? Можно?

– Клав… не… прогоняй… меня…

Жаров растерялся: уже были составлены списки покупок и меню – им, например, надлежало сделать салат из крабовых палочек и испечь лимонный пирог.

– Я не прогоню, – вытолкнул он сквозь пересохшее горло. – Но…

Он вздохнул.

– Не бойся… Клавушка, не бойся… Я же тебя люблю… Обними меня, Клав, я так долго…

– Хорошо… Раз ты хочешь…

Он впился зубами в нижнюю губу, так, что потекла по подбородку теплая струйка крови:

И вправду, Новый год тогда удался. Они накрыли стол, зажгли свечи, загадали желания, выпили шампанского и пошли танцевать. А в час ночи, абсолютно игнорируя разрывающийся телефон, пошли в лес – благо лес располагался рядом, только перейти шумное шоссе.

– Дюночка, не сейчас…

В лесу они зажгли бенгальские огни, снова выпили остатки прихваченного шампанского – полбутылки и прямо из горла – и… раскинув руки, упали в сугроб!

– Клав. Клав…

Над головой низко висело темное низкое небо, на котором, словно новогодние лампочки, горели мелкие и яркие звезды.

Не могу, подумал он беспомощно. Не… могу.

Она знала все звезды и все созвездия.

Дюнка стояла рядом, и ее руки были холодные, как рыбки. Будто бы она слишком долго просидела в речной воде.

– Откуда? – удивился он.

И правда, долго. Ох как долго…

Она объяснила:

Он заставит себя поверить, что время отступило на десять месяцев. Что сейчас жаркий июнь, что завтра экзамен, что Дюнка попросту перекупалась и продрогла. Он заставит себя забыть похоронную процессию и этот ужасный цветочный запах. Запах кладбищенской глины… Он забудет. Сейчас.

– Да я все детство ошивалась в планетарии. Ездила туда по два раза в неделю. Там такая благодать, – сказала она задумчиво, – тишина и покой. И звезды на небе…

– Клав…

Он удивился:

– Сейчас, Дюночка. Сейчас…

– Одна? Ты ездила туда одна? Без подруг, без девчонок?

Теперь удивилась она:

У этого поцелуя был привкус крови из прокушенной губы.

– Клавушка…

– А кто мне был нужен? Там? Наверное, я сбегала туда от всех – от брата, родителей, школы… Только там я могла побыть… одна. Совсем одна, понимаешь?

Он стиснул зубы. Он уже знал, что решится.

Он тогда привстал на локте и, смахивая с варежки снег, как бы между прочим спросил:

– Рит! А тебе… Вообще… Ну, кто-нибудь нужен? В смысле – по жизни?

Она рассмеялась – это модное нынче «по жизни» они ненавидели оба.

А потом тихо сказала:

Глава 4

– Ты. Ты, Жаров, мне нужен по жизни. Чессно слово! А больше… – Тут она замолчала и продолжила: – А больше – никто!

Врала. Вот про это «никто» безбожно врала. О ребенке она мечтала. И как! Вслух это не обсуждалось, но… Он это знал.

Телефон плакал длинными гудками. Телефон истекал жалобными воплями: подойди ко мне, подойди… Возьми трубку, это так важно, от этого зависит человеческая жизнь…

И ничего не получалось. Проверились – оба здоровы. Совершенно здоровы. Ну, просто придраться не к чему. А вот не получалось, и все!

Назар не слышал. Назар выдернул телефонный шнур из розетки, установив в своем мире тишину и покой. А может быть, он просто спал.

Господи, через какие муки она прошла! Ректальная температура, графики женских событий, календари для успешного зачатия. Четыре больницы. И – снова в «молоко».

Ивга устало опустилась на влажную скамейку.

Он уговаривал ее успокоиться. Господи! Ну, бывает и так. И что, жизнь заканчивается? Да ничего подобного. Продолжается жизнь! И чем она, скажи на милость, плоха? Чем плоха наша с тобой, моя дорогая, семейная жизнь?

В прихожей у Прова тоже стоял телефон, на маленьком телефонном столике; у Ивги хватило сил развернуть столик, поставить его поперек коридора – одним торцом в дверь ванной, другим в противоположную стену… Тесная квартирка у Прова. А дверь ванной открывается наружу.

Она замыкалась все больше и отвечала одними губами:

Там же, в коридоре, она натянула мокрое, выстиранное белье. Глотая слезы, влезла в джинсы и свитер. Не завязывая шнурков на кроссовках, вылетела за дверь; шум воды в ванной оборвался. Ивгу захлестнул страх – почти как тогда, на ночном пустыре, среди неподвижно чернеющих вагонов…

– Ничем. Ничем не плоха. А вот…

Она побежала. Сумка колотила по заду, будто подгоняя, поддавая охоты; на дорожке перед домом от нее шарахнулась стайка ребятишек. Старик с хозяйственной тележкой еле удержался на ногах; она вскочила в закрывающиеся двери автобуса и пять остановок боялась, что Пров ее догонит.

Путь был проторен – сначала врачи, потом знахарки, возил ее куда-то, чуть ли не в Белгородскую область к какой-то полусумасшедшей бабке. Ночевали в Доме колхозника – сырость, холод, мышиный запах от влажного белья. Бабка дала пять бутылок мутной воды. Вода была выпита, бутылки валялись на балконе, и она почему-то все не давала их выбросить.

За что она так с ним? Что он ей сделал, кроме хорошего?..

Пустое. А потом началась церковь. Она ходила туда пару раз в неделю – служба утренняя, служба вечерняя. Появились новые «подружки» – баба Валя и Соня. Первая – простая, обычная и душевная, одинокая бабка, а Соня эта… Он сразу понял – вот Сони не надо. Странная, молчаливая, тихая… А рядом с ней страшно. Ездили с Соней на богомолье. Он сказал: «Без меня!»

И что будет, если он все-таки ее разыщет? Если станет искать…

Потом Соня куда-то исчезла. Он пошутил:

Ох, станет. Такое не прощают. В особенности Пров…

– В монастырь?

Если бы Назар только подошел к телефону. Ивга не стала бы молчать в трубку – она вполне созрела, чтобы говорить. Чтобы униженно просить, она созрела тоже. Чтобы наняться к папе-свекру… тьфу, к бывшему папе-свекру, к профессору Митецу… Наняться в домработницы. Свадьбы не будет, это козе понятно, Ивга больше не гордая, не честолюбивая, вообще никакая… Если Назар не захочет любить ведьму… то пусть защитит хотя бы. Пусть будет… к ведьме… снисходителен…

Рита ответила – спокойно и буднично:

Косой взгляд проходившей мимо женщины хлестанул, как пощечина. Жалостливо-брезгливый взгляд, подаренный юной бродяжке с мокрыми глазами и красным от слез носом; Ивга ощутила себя налипшим на скамейку плевком. Гадким на вид и возмутительным с точки зрения санитарии; интересно, не захочет ли полицейский патруль, неторопливо прогуливающийся вдоль улицы, расспросить подозрительную девчонку на предмет документов?

– Умерла.

Оказалось, та была страшно больна.

Ивга явственно представила себя в приемнике-распределителе. Бездомная безработная ведьма, не состоящая на положенном учете, стучит кулачком по пыльному столу полицейского капитана: «Я позвоню Великому Инквизитору Вижны! Лично! Немедленно! И вот тогда вы ответите…»

Он тогда устыдился.

Полицейский патруль приближался; Ивга подавила в себе паническое желание бежать. Нащупала в сумке блокнот, раскрыла на первой попавшейся странице, углубилась в изучение собственного скверного почерка. Человек занят делом, человек всего лишь на минуту присел на парковую скамейку, человек – абитуриентка, приехавшая из провинции поступать в институт, слегка потрепанная, но очень-очень прилежная ученица…

– Ну, надо же. Но я ж не знал!

– А никто не знал, – откликнулась Рита, – даже я. Узнала все позже, постфактум.

Скосив глаза, она видела, как их тени проползли в сантиметре от ее кроссовок. Проползли – но не задели, хороший знак…

Они тогда очень отдалились друг от друга. Он подчеркнуто не принимал ее жизнь, а ей, казалось, стала безразлична его.

– Не трясись, дура. Им до тебя нет дела.

Однажды взмолился:

На другом конце скамейки сидела девчонка в платье, похожем на школьное. Рядом источала аппетитный пар вечная тележка с горячими бутербродами.

– Рит! А как раньше не будет?

– Ты бы имидж поменяла, – сказала ей Ивга сквозь зубы. Девчонка подняла брови:

Она пожала плечом.

– Что?

– Как раньше… – И честно сказала: – Не знаю. – А подумав, твердо добавила: – Этот путь я пройду до конца.

– Имидж, – Ивга презрительно скривила рот. – Купи себе парик и зонтик… Или надень кожаную куртку с нашлепками и заведи мотоцикл. Меня тошнит от твоих «бутербродов»…

Девчонка усмехнулась, нисколько не уязвленная:

Потом она собралась в какой-то дацан – в Улан-Удэ, что ли. С каким-то Николаем и его сестрой Таей. Те были буддистами. И что-то там сорвалось. Слава богу. Какие буддисты, какой дацан? Свихнуться можно. Еще стала почитывать какие-то брошюрки, пряча их в свою тумбочку. Однажды он вытащил их – очередная белиберда: адвентисты седьмого дня приглашали ее в свое «лоно».

– Боюсь, сменить имидж придется тебе. Стань на учет – тебе помогут в выборе судьбы. Целлюлозная фабрика в пригороде и отеческий надзор Инквизиции вполне соответствуют твоим взглядам на жизнь, правда?

Он порвал тогда эти писульки и выкинул. Она очень плакала, дурочка.

Ивга молчала. Из узких щелочек девчонкиных глаз смотрело опытное, хищное, умудренное существо.

«Ясно», – кивнул тогда он и уехал на три дня на Волгу. Прийти в себя, порыбачить на даче сотрудника. Может, отойдет? Тоска отойдет, напряженка.

– Чего ты хочешь? – спросила Ивга беспомощно.

Отошло. Иногда думал: привязаны друг к другу толстенными канатами – не отвязать. Пятнадцать лет «общей» жизни. Вечность! Проросли друг в друга корнями – не разорвать. Только если рубить топором, по живому.

Девчонка сморщила нос:

Он – молодой, по сути, мужик, сорок пять – тьфу, чепуха! Прожить две полноценные мужские жизни – да раз плюнуть! Завести молодую жену, родить пару-тройку детей…

– Рассказать тебе, как берут на учет?.. Сперва велят раздеться догола… Потом разденут твою душу – все про себя выложишь как миленькая, слова из ушей полезут… Наговоришь большую-пребольшую кассету… или даже не одну. А потом придет такой… – девчонка дернулась, как от боли, – из тех, которые… Маркированный инквизитор. И полезет немытыми руками – в тебя…

С нуля, с чистого листа – без помарок.

– Это тебя на учет брали? – тихо спросила Ивга.

А ее оставить в прошлой жизни. Почти наверняка – одну навсегда. С ее-то натурой… Вряд ли она сможет устроить личную жизнь – сорок два года для бабы… Ну, почти каюк, кранты. Редкий ведь случай. И не для нее, Риты!

Девчонка ухмыльнулась. К ней вернулось самообладание; вернее, она его и не теряла. Просто позволила себе немножко эмоций, чтобы Ивга затряслась, чтобы почувствовала отвратительный привкус во рту.

И живо представил – сухонькая, одинокая, стареющая женщина. Одна во вселенной. Ну, может быть, с кошкой…

– Идем со мной, – сказала девчонка другим голосом, мягко.

Старые, пожелтевшие газеты на тумбочке в коридоре, запах заваренной валерьянки и вареного хека для кошки. Десятилетней давности плащ на крючке и стоптанные ботиночки – почти мальчиковые, удобные, плоские – всесезонные.

– Шла бы ты, – попросила Ивга шепотом. – Пожалуйста. А?

Что она сможет еще позволить на жалованье учителя хореографии?

Девчонка помолчала. Привстала, выловила из тележки бутерброд, аккуратно откусила, налепив на нижнюю губу зеленую лапку петрушки.

И будет она истончаться, стареть – медленно, но бесповоротно. И станет почти бесплотной старушкой, с трудом выходящей в полдень за хлебом. Вязаная шапочка из дешевой шерсти с оптового рынка. Суконная юбка, плешивая шубка.

– Меня поражает, как долго ты сопротивляешься неизбежному. – Зеленая лапка исчезла, подобранная длинным языком. – Как усердно барахтаешься в этом дерьме.

Нет! Да пошли вы все к черту. Значит, так – как дадено богом. Значит, вместе и до конца. Потому, что «проживать» он ту, другую, жизнь просто не сможет! Не может, потому что… Любит? Жалеет? Богом даденная жена? Да все вместе – наверное, так… И любит, и жалеет, и жена… Просто с годами все так трансформируется… Концов не найдешь – где любовь, а где жалость. И еще – где привычка!

И, не произнося больше ни слова, поднялась и двинулась вдоль улицы; короткий коричневый подол колыхался, то и дело ныряя под еще более вытянувшуюся, мешковатую серую кофту.

Или он слишком хорошего мнения о себе? Понимает ведь, что жизнь их, семейная, личная, так сказать, интимная (Фу! Совсем противно!) закатилась в тупик. Стоит там как ржавый, давно списанный паровоз и ждет своей участи – то ли на металлолом, то ли так и сгниет в темном отстойнике сам по себе…

* * *

А тут, когда все вроде бы чуть успокоилось – ну, живут разной жизнью, каждый сам по себе, – да такое ведь сплошь и рядом, – однажды сказала:

Вечером к Ивге пристали двое странных мутноглазых парней.

– А давай съездим в Иерусалим? Ну, просто еще раз попробуем… Мне кажется…

Тут он перебил ее, и довольно резко:

– Съездим! – И по складам: – Раз. Тебе. Ка-же-тся.

Она шла по стремительно пустеющей улице, чувствуя за спиной их неотвязчивые наглые взгляды; чтобы уйти от них, она завернула в ярко освещенный магазин; там, среди высоких стеллажей и неторопливо бродящих покупателей, парни настигли ее снова, встали, не таясь, у входа и принялись увлеченно разглядывать лоток с малопристойными журналами. Время от времени то один, то другой бросал на Ивгу оценивающий взгляд – будто сравнивая ее достоинства с голым мясом на глянцевых обложках. Понемногу накаляясь, Ивга ощутила, наконец, холодное бешенство.

Сначала злился – задолбали его эти «кажется» и «а вдруг». А потом подумал – осень, есть десять дней отпуска. Море еще теплое. Ну, наконец, повидает друзей – Борьку, Наташку. Да и сам город – грех не увидеть. В общем, как ей откажешь – поехали!

Они проснулись, услышав звонкий голос Наташки – она бесцеремонно засунула кудрявую голову в комнату и улыбнулась.

– Вы что, идиоты? Спать, что ли, сюда приехали?

Сжав зубы, она прошла мимо парней к выходу; от них пахло. Еле ощутимо, сладковато, тошнотворно – Ивга не стала и гадать, что за начинка содержалась в их сигаретах; странные мутные глаза преследователей перестали ее впечатлять. Обкурившаяся шваль…

Жаров вскочил, наспех умылся и бросился в ее крепкие объятия. Наташка почти не менялась – те же кудри, те же объемная пятая точка и пышная грудь. Только везде прибавилось, разумеется. Она накрывала на стол и тараторила, тараторила…

Вышла Рита, и все наконец уселись. Попробовали местные специалитеты: пасту из гороха – со стойким вкусом орехов, баклажаны пяти, наверное, видов – в майонезе, с орехами, морковью, чесноком и прочей чепухой. А дальше было все знакомо и привычно – картошка с соленой скумбрией, салат, курица из духовки. Пили пиво и по чуть-чуть водки.

– Эй, лисенок!

Наташка рассказывала про работу, общих знакомых, сына Димку и хвалила страну.

Ивга невольно дернулась. Таким именем иногда называл ее Назар; теперь ласковая кличка навсегда осквернена чужим смрадным ртом.

Борька скептически усмехался и восторгов жены, похоже, не разделял.

Она ускорила шаг.

Наташка вообще была из тех, кто видит одно хорошее – вот уж счастливая способность, что говорить! Квартира мала? Не на улице! А что, в Москве была больше? А в Москве мы бы жили с Борькиной мамой.

– Лисенок, не беги так… Хочешь коньячка?

– Да, Борюсь?

– Пошли вон, – бросила Ивга сквозь зубы. Ее сердце колотилось как бешеное, а во рту стоял гадкий привкус. Знакомый привкус страха.

«Борюсь» вяло пожимал плечами.

Цепкая лапа больно взяла ее за плечо:

– Жарко? Это да! Но для меня это лучше, чем московская слякоть и снег. Тяжело работаем? Господи, да где же легко? Все сейчас пашут как проклятые! Все и везде. Зато море – это раз! Сели в машину – и через час на море. Продукты – это два! Молочко и фрукты – язык проглотишь! А медицина? – Наташка совсем распалилась. – Мама вот пишет, что у вас…

– Надо же, любая сучка нынче выеживается, как та королева…

– Наташ! – перебил ее Жаров. – Да все хорошо. Ты не горячись так. И не уговаривай – мы сюда насовсем не собираемся. А что тебе тут прикольно, так мы очень рады! Правда, Ритуль?

У Ивги потемнело в глазах.

Рита кивнула.

Дни и ночи позора, унижения, бегства. Перед Инквизицией она бессильна, чугайстеры внушают ей ужас – но почему же всякая дрянь…

Димка, сын Наташки и Борьки, служил в армии и приходил домой на выходные, так что встреча с ним временно откладывалась.

Дальнейшее она помнила плохо; ночь подмигнула тусклым огоньком брошенной под скамейку бутылки, и удобное горлышко само легло в ладонь, и брызнули, разлетаясь, осколки:

Наташка накрыла чай и наконец притихла.

– А какие планы? Вообще? Что посмотреть хотите, куда съездить? Может, взять вам экскурсии?

– А ну, идите сюда…

Рита мотнула головой и посмотрела на мужа. Жаров отвел глаза.

Она хотела добавить слово, давшее бы этим двоим достойное название, – но не смогла. Самое грязное ругательство казалось плоским и пресным, а потому она просто шагнула навстречу парням, намереваясь вспороть обоим животы.

– Мы сами, Наташ. Спасибо. Сами разберемся.

– Да пошла ты, ведьма пучеглазая!

Наташка пожала плечами и стала убирать со стола. Жарову показалось, что она слегка обижена.

Утром проснулись от такого яркого солнца, от какого, конечно, не спасали легкие бамбуковые жалюзи.

По мере того как они отходили все дальше и дальше, все тише и тише становилась изрыгаемая ими брань. Слово «ведьма» не было обличением – просто еще одно звено в цепочке ругательств; редкие прохожие, наблюдавшие за сценой издалека, засуетились, Ивге померещился отдаленный полицейский свисток. Она посмотрела на разбитую бутылку в своей руке. Удобное горлышко щерилось кривыми зубами осколков; Ивга огляделась в поисках урны. Почему-то в этот момент очень важным казалось не насорить на улице; счастье, что урна оказалась рядом, и железная крышка открылась, и полупустое брюхо удовлетворенно приняло Ивгин дар.

Жаров подошел к окну, потянулся и стал глазеть на улицу. Улица была пуста, по ней проезжали лишь редкие машины.

«Как усердно ты барахтаешься в этом дерьме…»

Они выпили кофе, надели удобную обувь и заказали такси.

По пальцам скатывалась черными каплями кровь. Все-таки порезалась.

– Старый город, – коротко объяснил Жаров таксисту, похожему на индуса.

* * *

Таксист включил индийскую музыку.

– Откуда здесь индус? – удивленно пробормотал Жаров.

Дверь подъезда была заперта. Ивга долго стояла в подворотне, слушая, как бежит по канавам ленивая дождевая вода.

– Они везде, – объяснила жена, – индусы и китайцы. Везде, во всем мире.

Иерусалим переливался под солнцем – желто-белый, как сливочная помадка, яркий, несмотря на отсутствие красок. Одинаковый, но совсем не монотонный. Периодически, точно огни иллюминации, вспыхивали кусты бугенвиллей – красные, розовые, малиновые, оранжевые и белые.

Куда выходят окна квартиры четыре? На площадь Победного Штурма или во двор, где мокнут под дождем детские качели?..

А впереди уже показалась стена Старого города. Почему-то заныло сердце – тревожно и сладко.

Ее решимость таяла. Проклятая ночь и проклятые тучи. Проклятый замок на двери подъезда; возможно, за запертой на ночь дверью сидит еще и охранник. Дремлет, смотрит маленький телевизор, греет ноги у электрического камина и поглядывает в сторону квартиры номер четыре…

Они вышли из машины и пошли пешком – дальше проезд был закрыт.

Из подворотни она перебежала в телефонную будку. Постояла, завороженно глядя на танец капель, сползающих по стеклу. Подняла разом потяжелевшую руку, набрала номер, который даже не надо записывать. Врезался в память.

Узкие улочки перегораживали шумные толпы туристов. Звучала пестрая речь – английская, французская, испанская, итальянская. И, разумеется, родная русская.

Никто не брал трубку. Ивга сползла по стене спиной, обняла колени и заставила себя ни о чем не думать.

Все одинаково задирали головы вверх, кивали, слушая экскурсовода, и наводили объективы камер и фотоаппаратов.

* * *

– Куда? – спросил он у Риты. – Сначала – куда?

Ранним утром дверь подъезда открылась изнутри. Старушка с собачкой, неуловимо похожие друг на друга, обе породистые, ухоженные и серьезные, вышли на ритуальную прогулку.

Она как-то сжалась, напряглась, заглянула в блокнот, потом в карту и тихо сказала:

– Направо. К храму Гроба Господня.

Ивга дождалась, пока старушка аккуратно подденет на совок собачьи экскременты, перенесет через весь двор и торжественно опустит в специально отведенный ящичек. Ивга дождалась, пока обе, совершив по двору несколько неторопливых кругов, поднимутся на крыльцо подъезда; пропустив собачку вперед, пожилая женщина оставила дверь открытой. Начался новый день.

Он вздохнул и кивнул – направо так направо. К Гробу так к Гробу.

В подъезде пахло дождем. Охранника не было – вместо него в углу стоял, распирая кадку, мясистый фикус. Который, вероятно, видел старушку девочкой и собачку – щенком…

Они долго шли сквозь арабский базар – шумный, грязноватый, назойливый, пахший подгнившими фруктами, специями и лежалым тряпьем. Вниз по ступенькам. Вверх. Снова вниз. Древний щербатый булыжник временами поливали водой. Где-то валялись раздавленные шкурки бананов. – Он взял ее под руку.

Ивгины кроссовки оставляли на светлых ступенях мокрые следы. Потолки в доме были столь высокими, что в углах над лестницей вольготно чувствовал себя полумрак; Ивга шла, скользя рукой по лакированной ветке перил. Ступенек оказалось неожиданно много – хотя подниматься пришлось всего-то на второй этаж. К высокой, обитой черным бронированной двери…

– Осторожно! Скользко.

Замирающий звук входного звонка. Ивга отдернула руку от кнопки, зеленой, как пуговица на ее старом пальто.

Почувствовал, как напряжена ее рука. Она не оглядывалась на зазывал, не заглядывала в пестрые лавки.

Молчание. Тишина; потом на третьем этаже гулко щелкнул замок и тут же возбужденно залаяла собачка.

Она шла так упорно, так прямо, словно знала дорогу. Ну и, естественно, заплутали. Монашка – совсем старенькая, в «ленноновских» очочках, в бежевом платье и белом островерхом чепце с накрахмаленными крыльями – вежливо вывела их на правильную дорогу.

Ивга отпрянула от двери; медленно сунула руки в карманы, подняла голову.

Старушка стояла в пролете, и на лице ее не было ни страха, ни обычной в таких случаях подозрительности. Просто безмерное любопытство:

Наконец вышли. В храм, туда и обратно, словно рекой с сильным течением, вносило и выносило людей.

– А господина Старжа, кажется, нет… Он уехал позавчера. Вы что-то хотели?

– Пойдешь? – спросила жена.

– Нет. – Ивга отвернулась. Старушка, кажется, удивилась еще больше:

Он мотнул головой.

– Но вы ведь к Клаву? То есть я хотела сказать, к господину Старжу?..

– Здесь посижу.

Наверное, следовало что-то сказать. Минуту Ивга пыталась выдавить из себя хоть слово; потом повернулась и двинулась вниз. Грязная ладонь бессильно скользила по желтому лаку перил.