Он поднял три пальца в скаутском приветствии и заметил глубокие морщины под глазами у смеющейся Глэдис. Она и его мать – ровесницы, всего несколько месяцев разницы.
– Да просто вы его в раздевалке звали.
* * *
Предоставив Глэдис общаться с дьяволом, Парвиз пошел дальше, в сторону Престон-роуд. Там было тихо, магазины закрыты. Он кивнул, приветствуя изогнутый позвоночник арки Стадиона – он всегда так делал, – любовно постучал костяшками по двери нотариальной конторы, где на одном этапе библиотечного праздника останавливались перелетные книги, – и двинулся дальше, к спортплощадке. Весь день лил дождь, возможно, удастся получить правильный звук «подошв на мокрой траве» для саунда, который он накладывал на компьютерную игру, уже получившую награды за свои треки. В начале следующего года Парвиз собирался рассылать запись в большие и малые компании, занимающиеся производством видеоигр, и – боже, помоги! – тогда-то ему предложат работу.
Трумен Дейвс.
Он шел через парковку, на ходу прилаживая к мобильнику микрофон и самодельную защиту от ветра, и не обращал внимания на одинокий автомобиль, пока двери не распахнулись и не вылезло трое парней, с которыми ему случалось играть в футбол на этой площадке. Дизайнерские кроссовки, ярко-белые одежды, бороды-экосистемы (Аника их так прозвала, в такой огромной бороде целая экосистема поместится, припечатала она). Ребята крутились в соседних кварталах, строили из себя крутых и не понимали, как вредит им прозвище, которое они себе выбрали: «Аз тагз». «Мы душители», вот как это звучало по-английски, а предполагалось сокращение от арабского «астагфируллах». За что, собственно, вы просите прощения у Аллаха, спросила их Исма, когда однажды они остановили ее на улице и заявили, что «сестрам» следует лучше укрывать волосы и лицо. Судя по их ответу, они сами понятия не имели, что означает слово «астагфируллах».
На стоянке достаю телефон, нахожу в списке номер Трумена. Смотрю на экранчик. Проговариваю про себя: «Трумен. Трумен». Сколько раз за прошедшие десять лет я произносила это имя вслух?
– Дай сюда, – потребовал один из парней и протянул руку за мобильником с микрофоном.
Трумен Дейвс. Мой главный наставник. А в последние годы – и единственный друг. Трумен, в паре с которым я проработала почти десять лет. Трумен, научивший меня всему, что я знаю о патрульной службе. В частности, что на уважительное отношение все и всегда отвечают уважительным отношением. Трумен, мрачневший, если хаяли его район; скорый на утешение или шутку – смотря по необходимости, каковая могла возникнуть для него даже при аресте. Трумен, по которому я тоскую каждый день. Чей совет нужен мне сию минуту.
– Я пожалуюсь твоей маме, – сказал Парвиз.
Парень – Абдул, друг его детских лет – убрал руку и пробормотал что-то насчет старого, никому не нужного мобильника, но другой парень, постарше, не из этого квартала, шагнул вперед, ударил Парвиза коленом в пах, Парвиз согнулся от боли, упал, и чужак выхватил у него мобильник, тут же сдернув и отбросив в сторону дорогущий микрофон – сразу видно идиота.
Парвиз лежал на парковке, дожидаясь, пока боль утихнет. Автомобиль с хулиганами проскрежетал мимо. Саунд: медленный приступ, короткая задержка, затянутый удаляющийся раскат. Ничего нового, все это он уже слышал. Как же он ненавидел свою жизнь, этот квартал, неизбежность всего, что здесь происходило.
Трумен, которого я избегала.
* * *
У меня это с детства. Знаю: так нельзя. Но – шарахаюсь от всего, что не в силах принять, отворачиваюсь от всего, чего могу устыдиться. Опрометью бегу прочь, лишь бы не остаться один на один с неопровержимым фактом. В этом смысле я – трусиха.
Фарук отыскал его на следующее утро – Парвиз стоял среди пустых ящиков в задней части зеленной лавки и пытался извлечь из ладони занозу.
В старших классах у меня была любимая учительница. Историю преподавала. Звали ее мисс Пауэлл. Средних лет, мне она казалась пожилой. Другие ученики ее не жаловали. Она не стремилась к дешевой популярности, которую легко завоевывали отдельные преподаватели – по большей части молодые белые мужчины. Эти играли с учениками в бейсбол и баскетбол, хохмили, норовили «стать на одну доску». Мисс Пауэлл была не такая. Афроамериканка лет тридцати пяти, она одна растила двоих детей. В вечных джинсах, в очках, всегда серьезная, привлекала к себе только тех учеников, что были настроены на учебу. К таким она относилась как к взрослым, как к равным, и в эту малочисленную группку вкладывала все силы. Дала нам свой телефон и домашний адрес, сказала: «Если что – не стесняйтесь, звоните. Выручу». Предложением я воспользовалась лишь однажды – но мне приятно было сознавать, что за пределами школы до меня есть дело по крайней мере одному взрослому человеку. Что на этого человека можно переложить ответственность.
– Асалааму алейкум, – произнес незнакомый голос с псевдоарабским акцентом чересчур усердствующего мусульманина неарабского происхождения, и Парвиз, подняв глаза, увидел невысокого, крепко сбитого мужчину, мышцы распирали, искажали форму плотно облегающей куртки. Примерно тридцати лет, волнистые волосы падали на плечи, контрастно оттеняя бороду – не хипстерскую, не экосистему, а настоящую мужскую. Выглядел он так, что любой акцент извинишь. Незнакомец раскрыл швейцарский нож, протянул его Парвизу с щипчиками уже наготове, жест неожиданно деликатный. Парвиз хотел ухватить занозу щипчиками, но левая рука оказалась недостаточно ловкой, он только кожу себе оцарапал. Ничего не говоря, мужчина забрал у него нож, подвел левую руку под руку Парвиза, чтобы удержать ее на месте, и одним быстрым движением – даже подмигнул при этом – вырвал занозу. Прижал к ранке подушечку большого пальца, удержав проступившую каплю крови.
– Мой глупый родич забрал твою вещь. Прошу прощения, он просто не знал, кто ты такой.
Мисс Пауэлл вела у нас расширенный курс истории США с упором на историю Пенсильвании. На деле же давала куда больше знаний – главное, было их не проворонить. От мисс Пауэлл я получила представление об основах философии и правилах диспута, о геологии и дендрологии (особенно – о дубе, ее любимом дереве. Теперь это и мое любимое дерево, и Томаса тоже). Как бы между строк мисс Пауэлл упоминала о дисбалансе власти в США, каковой привел к узаконенной предвзятости. Правда, эту тему она затронула лишь краем – ведь классную «галерку» занимали дети польских, ирландских и итальянских эмигрантов. Они могли заикнуться родителям, а уж те изрядно осложнили бы жизнь самой мисс Пауэлл.
Мужчина сунул руку в карман штанов хаки и вытащил украденный телефон. «Кто я такой?» – хотел переспросить Парвиз, но подумал, что ответ ему известен. Он – брат Аники. Если кто-то из старших парней, из тех, ради дружбы с которыми он бы жизнь отдал, уделял ему внимание, то причина всегда была в этом: он – брат Аники. Аника терпеть не могла тех поклонников, с которыми ее пытался свести Парвиз, ей подавай тихих мальчиков, чтобы ими командовать.
Мое восхищение ею и ее методами преподавания было столь глубоко, что я серьезно думала об истфаке. До сих пор иногда прокручиваю в голове этот сценарий – как бы у меня сложилось, стань я учителем истории. Томас уже задает вопросы: почему в мире всё так, а не иначе; тогда я либо вспоминаю наставления мисс Пауэлл, либо ищу ответы в книгах, а подаю их в стиле своей бывшей учительницы. Во всяком случае, стараюсь.
– Вы знаете мою сестру?
Зачем это лирическое отступление? А вот зачем. Несколько лет назад я столкнулась с мисс Пауэлл в супермаркете – и на меня нашел ступор. Казалось бы – такая встреча; следовало обрадоваться, может, даже обняться. Ан нет. Я, в своей полицейской форме, словно окаменела. Мы не виделись с моих попыток подать документы в педагогический колледж. Там, в супермаркете, постаревшая, седеющая мисс Пауэлл толкала переполненную тележку, увенчанную пачкой хлопьев. Она замерла. Даже рот приоткрыла. Смерила меня взглядом. (Живо вспомнилась особая лекция о забастовках в Лос-Анджелесе – с какой гримасой говорила мисс Пауэлл о причинах и следствиях!) А теперь я, одна из преданнейших учениц, – и вдруг сотрудница полиции! Взгляд мисс Пауэлл скользнул к нашивке с моим именем. Ну да, все правильно: «М. Фитцпатрик».
Мужчина глянул с неудовольствием:
– Микаэла, это ты? – пролепетала она.
– Какое мне дело до сестер? Я говорю об Абу Парвизе.
Время замедлилось, растянулось, провисло. Я ответила не сразу.
– Я просто Парвиз. Абу Парвиза я не знаю.
– Нет, – сказала я.
– Не знаешь имени родного отца?
Как последняя трусиха. Как предательница. Не пожелала объяснить, что да почему.
Парвиз постарался придать своему лицу выражение равнодушия с оттенком недоумения. Откуда этот человек – из МИ5? Особый отдел? Те тоже вели себя преувеличенно дружелюбно, когда являлись к ним в дом, Парвиз был еще ребенком. Один даже к нему в комнату зашел и гонял с ним машинки по трассе от его кровати до кровати Аники, а потом забрал альбом с фотографиями, который прислал отец, и ушел. Почти всё впоследствии вернули, но только не фотографии Адиля Паши: лезет в гору, сидит у костра, переходит вброд реку, иногда один, иногда вместе с другими мужчинами, и всегда улыбается, всегда у него на плече или на коленях автомат. «Когда ты подрастешь, сынок», – написал отец на форзаце, и эти слова привели мать в ярость, причины которой Парвиз тогда не понимал. Бабушка Парвиза не позволила невестке сразу же отнять у него альбом, но он всегда подозревал, что это мать сказала дружелюбному офицеру про альбом, хотела стереть те фотографии Адиля Паши из жизни сына. Неудобно было вспоминать об этом – и о том, как рано Парвиз стал присматриваться к вечно замученной матери и говорить себе: неудивительно, что он от нее сбежал.
Никогда прежде я не стыдилась своей профессии. А в тот раз мне было стыдно. В причинах рыться не берусь.
– Я не знал отца.
Мисс Пауэлл выждала минуту, словно решая, что делать дальше. Сказала: «Извините, обозналась». Ясно: не поверила мне.
* * *
Так приучила его отвечать, снова и снова, его мать. В окрестностях, он сознавал это, ходили всякие слухи насчет Адиля Паши, и однажды на школьной площадке группа ребят обступила его и принялась допрашивать, правда ли, что его отец – джихадист, убитый в Гуантанамо. «Я не знал отца», – слабо отбивался он. Мальчики подошли с тем же вопросом к Анике. Та пожала плечами и отвернулась, к девяти годам она уже мастерски овладела ремеслом пренебрежения. А потом Аника шепнула самой болтливой из своих подруг: «Как будто он персонаж из фильма, верно? Куда интереснее, чем отец, попросту умерший от малярии в Карачи».
Теперь, на парковке, прокрутив давнее проявление трусости, собираюсь с духом, снова беру в руки телефон и жму на вызов.
– Он сожалел об этом, – сказал незнакомец. – О том, что ты не имел возможности узнать его. Он сражался рядом с моим отцом, и я наслушался рассказов о великом воине Абу Парвизе.
Трумен отвечает после пятого гудка.
– Моего отца звали иначе. Адиль Паша.
– Дейвс на связи.
– Это я.
– Это его… – незнакомец произнес что-то вроде «намбер диггер». – По-французски это значит «имя воина». Имя супергероя, так я теперь об этом думаю, хотя некоторые братья не одобряют таких мыслей. Но так это было. Твой отец – когда он вступил в борьбу за справедливость, он выбрал себе имя Отец Парвиза. Чтобы сохранить связь между вами. И когда кто-то произносил его имя – враги со страхом, братья с любовью, товарищи с уважением, – они тем самым произносили и твое имя.
– Мик? – уточняет Трумен, выдержав паузу.
– Ну да.
С ужасом Парвиз почувствовал, как к глазам его подступают слезы – это перед человеком, который, наверное, не заплакал бы, даже если бы ему танком переехало ногу. Но этот мужчина вроде бы не счел его из-за этого слабаком. Он обхватил Парвиза руками – объятия его пахли одеколоном – и сказал:
Внезапно к горлу подкатывает ком. Только этого не хватало. Я не плакала уже несколько лет и никогда не теряла контроль над собой при Трумене. Открываю рот, но вместо слов выдаю отвратительный булькающий звук. Принимаюсь кашлять. Беру себя в руки.
– Я рад, что нашел тебя, брат.
– Что-то случилось? – спрашивает Трумен.
В тот вечер Парвиз вернулся домой, а в сердце его пламенела прекрасная тайна. Он взялся готовить, он не уволок тарелку в гостиную с телевизором, оставив сестер ужинать за кухонным столом, он поддразнивал Исму, изображая американский акцент, которым она обзаведется в Массачусетсе.
– Слушай, ты сейчас занят?
– Что с тобой? – спросила Аника, и он с удовлетворением подумал: теперь в его жизни появился тайный уголок, куда сестрам хода нет.
* * *
– Нет.
В тот же вечер, позднее, позвонил Фарук.
– Я весь день думал о тебе, – сказал он. – Я думал: как же так, почему сын Абу Парвиза так мало знает о своем отце?
– Что, если я к тебе заскочу?
Парвиз не нашелся с ответом. Раньше и вопрос такой не возникал. Он рос, зная, что его отец – постыдный секрет, который следует скрывать от всего мира, иначе на Престон-роуд появятся объявления: «Знаете ли вы, кто ваши соседи?» И в окна их дома полетят камни, его и сестер никогда не пригласят в гости к одноклассникам и ни одна девчонка не посмотрит в его сторону. Тайна жила и в самом их доме. Его мать и Исма растили в сердце гнев на Адиля Пашу, слишком сильный, чтобы дать ему выход в словах, а что до Аники – полное отсутствие у нее любопытства, желания что-то узнать об отце впервые ясно показало Парвизу, что близнецы все-таки два человека, а не один. Только бабушка хотела бы поговорить о пустоте в их жизни, их с бабушкой дружба отчасти была основана на том, что порой она зазывала внука к себе в комнату и нашептывала ему о веселом и отважном красивом мальчике со смеющимися глазами, которого она когда-то растила. Только о мальчике, никогда о мужчине, каким он вырос. «Что-то с ним сделалось, я не знаю», – отвечала она, когда Парвиз пытался выяснить, кем его отец стал к тому времени, как сам он явился в этот мир.
– Потому что никто не рассказывал мне о нем, – признался он теперь.
– Давай, – бросает Трумен и диктует свой новый адрес.
– Хочешь узнать?
– Само собой.
* * *
– Не спеши с ответом. Как только ты это узнаешь, тебе придется задуматься, что значит быть сыном такого человека. Может быть, проще никогда о нем не думать.
Нападение на Трумена было как гром среди ясного неба. Ни малейших мотивов не имело, если только не считать мотивом полицейскую униформу и патрульную службу. Мы с Труменом стояли возле машины, друг против друга. За его спиной возник некто. Молодой. В легкой ветровке, застегнутой доверху, так чтобы воротник закрывал почти половину лица. В бейсболке, надвинутой на брови. Может, будь тот апрельский день потеплее, я бы насторожилась, но день был зябкий. Парень между тем приближался. Ступал упруго, спортивные штаны не стесняли движений. Бейсбольную биту он нес вертикально, прислонив к плечу, – словно малость устал после тренировки.
Он всегда следил за мальчиками с отцами, и его зависть проистекала главным образом из ненасытной тоски. Стоило кому-то из отцов сделать ласковый жест – опустить руку ему на затылок, назвать сынком, пригласить на футбольный матч, – и он отшатывался, пристыженный, напуганный, сам не понимая себя, страх и стыд с годами росли, тем более что мир мальчиков начал отделяться от девчачьего мира, и подчас он чувствовал себя уже не близнецом своей сестры, но единственным мужчиной в доме, а дом этот впитал в себя те секреты, которыми делились друг с другом женщины, и не было здесь ничего из того, чему отцы учат сыновей.
Я его не рассматривала. Трумен рассказывал что-то забавное; я засмеялась, он – вслед за мной.
– Я думаю о нем каждый день, – сказал, нет, прошептал он.
С уверенностью, что поступает правильно, и даже с некоторой грацией, парень ударил Трумена по правому колену. Тот рухнул как подкошенный. Парень пнул его, опять же в правое колено, и бросился бежать.
– Хорошо. Ты хороший юноша. Когда у тебя завтра заканчивается работа?
Кажется, я кричала «Стой!» или «Ни с места!»; не помню точно.
* * *
Меня словно парализовало. Почему? Откуда взялся ступор? Мой напарник катался по земле, корчился от боли – а я стояла, не в силах хоть что-нибудь предпринять. Как последнее ничтожество. Как желторотая практикантка. Трумен, не контролирующий себя, почти воющий, вызывал у меня отвращение. Потому что прежде я его таким не видела. Он всегда владел собой.
Так это началось. По утрам, ближе к полудню, от Фарука приходило СМС с адресом – иногда кебабная, иногда встреча назначалась на углу, но чаще всего он выбирал букмекерскую контору на Хай-роуд. Там он уже поджидал, когда Парвиз возвращался с работы. Но место не так важно, важны разговоры. Обычно Фарук рассказывал, а Парвиз впитывал истории об отце, которые всегда жаждал узнать – не о легкомысленном парне, не о безответственном супруге, а об отважном воине, сражавшемся против несправедливости, презиравшем ложь государственных границ, умевшем поддержать в товарищах боевой дух в самые мрачные времена. Тот Абу Парвиз, что первым переходил по мосту над бездной, разверзшейся после землетрясения, словно бы не замечая продолжающихся толчков, – он спешил доставить провиант тем, кто оставался на другом краю расщелины. Тот Абу Парвиз, который, расстреляв все пули, орудовал прикладом Калашникова; который окунал лицо в горный поток, совершая омовение перед молитвой, а вынырнув, обнаруживал, что борода его смерзлась сосульками, – и тогда он пускался плясать на берегу реки, словно Адиль Паша на дискотеке, а не Абу Парвиз в Чечне, он тряс головой, и слышался звон как будто бы китайских колокольчиков.
Я было метнулась за хулиганом – но, сделав пару прыжков, возвратилась к Трумену. Нельзя же оставлять его одного.
Из всех рассказов именно этот наиболее явственно возвращал Парвизу отца, которого он никогда не знал: стремительный поток, танцующие на ветру сосульки, вокруг товарищи, столь же отважно окунающие лица в ледяную воду, чтобы подыграть, как целый оркестр колокольчиков, воину и весельчаку Абу Парвизу.
– Беги, Мики, – проскрипел зубами Трумен.
– Любой сын счастлив был бы иметь такого отца, – заявил Фарук.
И я побежала.
– Но я-то никогда не имел отца, – возразил Парвиз, проводя по линиям своей ладони чекой из гранаты – неужели правда? – которую Фарук приволок в кебабную.
Хулиган успел завернуть за угол. Я тоже завернула.
– Неужели ты думаешь, ему нравилось, как устроен этот мир? Нет. Но он видел все как есть. И, увидев, понял, что у мужчины есть большая ответственность, чем та, к которой призывают мать и жена.
И почти наткнулась на ствол. Потому что меня ждали. Карманная «Беретта» с рукоятью с деревянными накладками; над глазком холодного дула – человеческие глаза. Ледяные, ярко-синие, они одни только и были видны – рот и нос закрывал воротник ветровки, лоб и брови – бейсболка.
– Назад, нах, – процедил мерзавец.
Объясняя Парвизу эту более широкую ответственность, Фарук пустился в исторические изыскания: ужас, какой наводило на христианский мир возвышение ислама, тысячелетнее господство мусульман, которое вконец подорвали евнухи-оттоманы и моголы, забывшие праведный путь, и тогда кровожадные христиане отомстили за многие века своего унижения: империализм с расистским обоснованием – «миссия цивилизовать весь мир», – а затем жестокая насмешка, «предоставить независимость», тогда как на самом деле изменилась всего лишь экономическая модель, были созданы зависимые государства с идиотскими границами, на то и рассчитанными – порождать нестабильность. Фарук, казалось, знал досконально все уголки мусульманского мира, Индию и Афганистан, Алжир и Египет, Иорданию, Палестину, Турцию, Чечню, Кашмир, Узбекистан. Если в какой-то момент Парвиз отвлекался, Фарук тут же переводил разговор на футбол (он болел за мадридский «Реал», Парвиз – за «Арсенал», но оба преклонялись перед Озилем
[9]), или же принимался перебирать мельчайшие подробности жизни самого Парвиза («Что ты ел на обед? Какая-нибудь красотка к зеленщику заглядывает? Дай мне еще послушать твои записи, уж на этот раз я угадаю, что это»), или же вспоминал очередную серию американского реалити-шоу, он смотрел их чуть ли не набожно, и Парвиз тоже стал смотреть, чтобы иметь с ним общую тему. Но куда бы ни сворачивал разговор, потом он непременно возвращался к главному в жизни Фарука, к сути всех его наставлений: как быть мужчиной.
Я повиновалась. Без колебаний отступила на несколько шагов, попятилась из переулка обратно на улицу. Я едва дышала.
– Это твои сестры виноваты, – сказал Фарук однажды ранним вечером, когда они сидели бок о бок на зеленых деревянных сиденьях букмекерской и следили за мониторами: на одном проносились гончие, на другом – и в другой временной зоне – потные мужчины подгоняли крикетный мяч ближе к оклеенным рекламой ограждениям. Звук был отключен, благодаря чему иногда происходили тешащие слух совпадения, например, собак выпускали из клетки именно в тот момент, когда пьяница распахивал дверь букмекерской, или же лампы дневного света над головой начинали мигать как раз тогда, когда судья в поле принимался отмахиваться от комаров. Фарук разложил три мобильника на ноге у Парвиза, от бедра до колена, и каждый раз, когда на один из телефонов приходило СМС, Фарук читал его и отправлялся к стойке сделать очередную ставку. А Парвизу это поможет – отучится дергать ногой. Во время этих долгих бесед в букмекерской Парвиз так напрягал мышцы ног, что потом едва мог дойти домой.
Чуть повернула голову, увидела, что Трумен так и лежит на земле.
– Они хотят, чтобы ты состоял при них, ходил в магазин, косил траву, им требуется мальчик, дитя, нуждающееся в матери. Особенно той, старшей, ты знаешь, что я хочу сказать? Она считает себя хорошей мусульманкой и думает, она вправе решать, жить ли тебе в собственном доме. Скажи ей, в Коране написано: «Мужчины приказывают женщинам, потому что Аллах поставил одних над другими». По закону Аллаха только ты, а не твои женщины распоряжаешься своей собственностью.
Вытянула шею, заглянула в переулок – преступника и след простыл.
«Твои женщины». Парвиз повертел эти слова на языке, пока Фарук делал новую ставку. Ему понравился их вкус. Нет, он не настолько глуп, чтобы цитировать Исме Коран, особенно в той части, где речь идет о положении мужчин и женщин. Парвиз, разумеется, был мусульманином, он верил в Бога и посещал мечеть на Ид-аль-Фитр, он отделял два с половиной процента заработка на добрые дела и делил эту сумму между «Исламской помощью» и передвижной библиотекой, но за этими пределами религия с раннего детства была для него местом, где он не жил постоянно, а скорее проводил каникулы, и там ощущалось превосходство Исмы. Рядом с Фаруком Парвиз осознал, что существует «скопческая версия ислама, британское правительство проплачивает его в мечетях, чтобы держать нас всех под каблуком», и в этой мысли юноша обрел немалое удовлетворение.
* * *
Арестовали его без моей помощи. Но на свободе он разгуливал еще целый кошмарный месяц. Трумену за это время сделали две операции (потом он еще неоднократно подвергался хирургическому вмешательству). С тех пор на больничном. Когда же преступник наконец был схвачен, произошло это вовсе не потому, что Микаэла Фитцпатрик вспомнила некие важные подробности. Нет, подробности запечатлела видеокамера на супермаркете в нескольких кварталах от места происшествия.
– Где ты пропадаешь? – спросила его однажды вечером Аника, забравшись по стремянке на крышу сарая, где он устроился с мобильником, наушниками и – это была его радость и гордость – купленным с рук профессиональным микрофоном. Крыша сарая – любимое их убежище с детства, отсюда открывался вид на поезда, подъезжающие к станции Престон-роуд и вновь набирающие скорость. Вагоны призрачно растворялись во тьме, но за длинными окнами мгновенными снимками вспыхивала проносившаяся мимо жизнь. Порой привычное поведение нарушалось: Парвиз видел, как мужчина заносит руку для удара, видел поцелуй, настолько страстный, что обоим все равно, в постели они, в поезде или в гондоле, а вот кто-то прижал ладонь к стеклу и подался навстречу мальчику, смотрящему с крыши сарая так, словно судьба предназначила их друг другу, да шестеренки сюжета вращаются не в ту сторону. Без малого два года назад Парвиз затеял проект – он собирался сделать запись длиной в 1440 минут, которую идеальный слушатель должен был бы проиграть за сутки, от полуночи до полуночи – звуковой слепок каждой минуты каждого дня, записываемый в течение 1440 дней.
Узнав, что парень теперь очень долго не появится на районе, я выдохнула.
Он остановил запись, снял наушники, сделал пометку в блокноте. Может, так и оставить вопрос «Где ты пропадаешь?» в промежутке между 20:13 и 20:14. Голос Аники – единственный человеческий звук, проникший в аудиофайлы, озаглавленные «Станция Престон-роуд, услышанная с крыши сарая».
Впрочем, чувство облегчения быстро улетучилось. Арест не снимал с меня вины за оцепенение, за то, что пошла на попятную, не подчинилась команде.
– Я здесь. Это тебя мы редко видим.
За то, что предала своего напарника.
– Я спрашиваю: где ты здесь? – она похлопала его по лбу. – И здесь. – Она притронулась к его запястью, к пульсу, жестом, привычным сызмала, но Парвиз не откликнулся. – Это из-за переезда к тетушке Насим? Я знаю, тебе жаль расставаться с этим местом, но, по крайней мере, мы останемся на этой же улице, рядом.
В больнице я навестила Трумена всего один раз. Вошла, повесив голову. Сочувствие выразила скороговоркой.
«Мы», – сказала она, однако Парвиз сомневался, что Аника так уж часто будет здесь. Практически каждую неделю она проводила хотя бы одну ночь у Гиты. Он хорошо знал сестру и понимал: она подготавливает почву, чтобы потом ночевать вне дома все чаще – и не только у Гиты.
В глаза Трумену я так и не взглянула.
– Это наш дом, – пробормотал он.
* * *
Она прищелкнула языком.
Он сейчас живет в Маунт-Эйри. Я в его новом доме не бывала. Приходится поколесить по району; это нервирует.
– Так сентиментально. Ты бы лучше помог мне уговорить Нему продать, а не сдавать. На эти деньги ты сможешь учиться в университете. Это вполне компенсирует «Еще раз то же самое услышанное с крыши сарая», а?
– Тебе дали стипендию только потому, что ты соответствуешь их квоте на «инклюзивность» и «расовое разнообразие», – сказал он. Был настолько задет, что дал выход чувству, которое Фарук недавно извлек из его подсознания.
В прежний дом, который в Ист-Фоллз, я наведывалась. Правда, лишь изредка. Если вычесть несколько особых случаев, наше с Труменом общение имело место на работе. Конечно, мне случалось подбросить его домой или забрать перед сменой; да еще пару раз меня приглашали в гости – на вечеринки по случаю выпускного у Труменовых дочек, на день рождения его жены Шейлы и тому подобные мероприятия. Два года назад, с наигранной небрежностью, Трумен сообщил о разводе. Они прожили более двадцати лет, ну а теперь всё, он съезжает. Девочки давно студентки, и незачем притворяться, будто у него с Шейлой осталось что-то общее. Если б я чуть надавила, Трумен сознался бы: инициатор развода – не он, а Шейла. Но я давить не стала. Я и так поняла насчет Шейлы – по не характерной для Трумена фальши, по усилиям явить равнодушие, да и по тому факту, что он столько лет скрывал семейный разлад. Подробностей я никогда от него не допытывалась, и Трумен платил той же монетой. (Думаю, поэтому мы и сработались; по крайней мере, взаимная деликатность была одной из главных причин.)
– Давно ли ты рассуждаешь, как правый? – Большим и указательным пальцами она защемила мочку его уха.
– Мусульманок, особенно красивых, надо спасать от мужчин-мусульман. Мужчин-мусульман надо хватать, запугивать, швырять наземь и ставить нам ногу на горло.
О районе Маунт-Эйри я знаю немного. Во времена моего детства и отрочества северо-запад Филадельфии был все равно что другим штатом – настолько отличался от северо-востока. Разумеется, проблем хватает и на северо-западе. Там, к примеру, находятся штаб-квартиры сразу нескольких серьезных преступных группировок. Но там же – каменные особняки с рулонными газонами, спрятанные за милями каменных стен. Те самые особняки, что стали визитной карточкой моего города еще во времена, когда слово «Филадельфия» ассоциировалось с Кэтрин Хэпбёрн
[15], а не с криминальной статистикой. История северо-запада Филадельфии известна мне со слов миссис Пауэлл: начиналось все как поселение из двух десятков немецких семейств, первоначально носившее название «Джермантаун».
– Ничего подобного с тобой никогда не проделывали.
– А сколько раз полицейские останавливали и обыскивали меня? А тебя?
Наконец-то сориентировалась. Сворачиваю на нужную улицу.
– Два раза. С тобой это случилось всего дважды, Пи. И ты сам оба раза говорил, ничего страшного, что ж теперь ноешь. – Она спрыгнула со стремянки с той самонадеянностью, от которой у Парвиза всякий раз замирало дыхание – боялся, что она расшибется. – Знаешь, Исма права. Пора тебе повзрослеть.
Раньше он бы последовал за сестрой и разговор превратился бы в ссору на повышенных тонах, в крик, а потом, измученные, они бы помирились. Но на этот раз он остался там, где сидел, наблюдал чужие жизни, скользившие мимо по рельсам в темноте в узких рамах вагонных окон, и предоставил только что нанесенной ране возможность гноиться. Назавтра он расскажет обо всем Фаруку и получит из рук нового друга лекарство – праведный гнев.
* * *
* * *
Снаружи дом очень симпатичный. От соседних домов его с каждой стороны отделяет узкая полоска газона. Фасад тоже узкий, но видно: планировка такова, что комнаты растянуты в глубину. Лужайка плавно спускается прямо к тротуару, на крыльце – качели. Сбоку тянется подъездная дорожка, на ней – машина Трумена. Места хватило бы и для моей машины, но я из скромности паркуюсь на улице.
Фарук прислал СМС, пригласил своего юного друга в квартиру в Уэмбли, где он жил с двумя родичами – не с теми, кто напал на Парвиза. Это приглашение вдохновило Парвиза после работы заглянуть домой, вычистить грязь из-под ногтей и надеть чистую рубашку.
Он толкнул незапертую дверь, почуял запах куриного жира – внизу располагался фастфуд – и знакомого одеколона. Оконная рама над головой дребезжала – не от ветра, от интенсивного потока транспорта. Баритон Фарука окликнул его: не жди визитки с позолоченными уголками, заходи.
Трумен открывает дверь прежде, чем я успеваю подняться на крыльцо. В колледже он участвовал в кроссах по пересеченной местности, позднее не пропускал ни одного городского марафона. Его отец еще на Ямайке занимался легкой атлетикой, участвовал в международных соревнованиях – словом, подавал надежды как бегун. А потом… потом он повесил кроссовки на гвоздь, эмигрировал в Штаты, окончил колледж. Умер очень рано, однако успел научить сына всему, что знал о скорости и выносливости. И сейчас видно, что Трумен мог бы сделать спортивную карьеру в легкой атлетике: он высок, худощав и жилист. При ходьбе всегда ступает сначала на носок, будто в любую секунду готов прыгнуть. Сколько раз я наблюдала, как Трумен гнался за правонарушителем, – и невольно сочувствовала последнему. Всех, кого преследовал, Трумен настигал в пять прыжков. Неизвестно, сможет ли он бегать теперь, после травмы. Правое колено до сих пор в наколеннике поверх джинсов.
Всей мебели в комнате – три матраса, сложенные горкой у стены, и два зеленых пластмассовых стула перед плоским экраном, подключенным к игровой приставке. В кухонной зоне микроволновка и электрический чайник, дверь шкафа раскрыта, и за ней виднеются сложенные черные футболки и черные же носки. С крепкого крюка в потолке свисает боксерская груша, слегка скрипит, почти незаметно покачиваясь. В полу такой же крюк, его назначение непонятно. Парвиз припомнил иные СМС от Фарука, на которые он не знал, как отвечать – насчет того, как Фарук мечтает посадить на цепь ту или другую женщину из американского реалити-шоу, – и отвел глаза. Доска для глажки превращена в стол, на ней стоит лампа, лежат боксерские перчатки. Рядом на полу утюг – на подставке размером с хлебницу.
Меня он приветствует легким кивком. Ни «здравствуй», ни «заходи».
– Феррари среди утюгов, – горделиво заявил Фарук, заметив, что Парвиз присматривается к этому устройству. – Защитная программа, одежду невозможно спалить. Понадобится что-то прогладить – приноси. Да садись же, чувствуй себя, как дома. Это и есть твой дом. Нет, на стул, на стул!
* * *
Парвиз сел, машинально разглаживая рукой складки на своей рубашке. Фарук улыбнулся, шутливо дал ему подзатыльник и протянул чашку чая.
Стены в гостиной голы до абсурда. Прежний дом Трумена тоже был без излишеств, но сохранял намеки на семейную жизнь: в прихожей – детские наколенники, на доске для заметок – правильно, заметки. В новом обиталище возле перегородки стоит массивный радиатор, густо выкрашенный белой краской. В углу горит бра, верхний свет выключен. Комнату затемняет козырек крыльца, а в торцевых стенах окна просто отсутствуют. Трумен, словно только что заметив, какая кругом темень, щелкает выключателем. Вспыхивает потолочная лампа. Теперь видны многочисленные книжные полки. Что ж, дом Трумену вполне подходит. У нас с ним всегда были темы для разговоров именно потому, что мы оба любим читать. В отличие от меня, Трумен вырос в дружной семье. Но он был единственным ребенком, застенчивым по причине заикания. От этой беды Трумен потом избавился, а вот в детстве рта не мог раскрыть, чтоб его не осмеяли. Поэтому дружил юный Трумен преимущественно с книгами. Вот и сейчас на журнальном столике раскрыта книга. «Искусство войны», автор Сунь-Цзы. Еще год назад я обязательно поддразнила бы Трумена: с кем воевать собрался? Но сейчас что-то изменилось, что-то погасло между нами, и я все свыкаюсь с новой реальностью.
– Подожди меня, я отлучусь на несколько минут, – сказал он и вышел.
– Как дела, Трумен?
Парвиз прихлебывал чай – чересчур слабый – и осматривал квартиру в поисках новых ключей к тому, как живет его уааг – это слово на урду передавало его отношения с Фаруком точнее, чем «друг». А еще лучше – jigari dost, дружба, которая так глубоко проникает в сердце, что ее нельзя разорвать, иначе как оставив глубокую, возможно, смертельную рану.
– Нормально.
На стене, точно над гладильной доской, была прикреплена фотография. Трое мужчин обнимали друг друга за плечи у выхода из аэропорта – Адиль Паша, Ахмед с завода, тот самый, кто позвал отца Парвиза в Боснию в 1995-м, и еще третий, коренастый, должно быть, отец Фарука. Меньше недели он продержался в Боснии, а потом сбежал домой, сломанное существо, преследуемое ночными кошмарами – сын с детства стыдился его. В этом Фарук признался всего несколько дней назад.
Мы оба так и стоим столбами. Трумен сам не садится и мне не предлагает.
– Ахмед с завода приходил в гости и каждый раз приносил все новые истории о подвигах того, кто теперь звался Абу Парвиз, и мой отец не хотел ничего знать, но я слушал.
Я в полицейской форме, но ремень оставила в машине. Зря. Сейчас было бы куда руки деть. Тру лоб.
– Колено как?
Ахмед куда-то переехал несколько лет назад. Для Парвиза это был тот человек, при виде которого мать переходила на другую сторону улицы. Юноша дотронулся до руки своего отца на фотографии, всмотрелся в его лицо, желая увидеть общие черты – но и он, и Аника пошли в материнскую родню. Это Исме, так несправедливо, досталось широкое отцовское лицо с тонкими губами. Парвиз придвинулся вплотную к фотографии, единственному снимку отца из всех, которые ему довелось видеть, сделанному в тот момент, когда тот еще только ступил на путь своей судьбы. Адиль Паша выглядел взбудораженным. Впервые за долгие годы Парвиз увидел фотографию отца, которая не была бы ему знакома до последней черточки. Он уставился на бледную полосу кожи ближе к отцовскому запястью – а где же часы? Снял их, когда проходил детектор, и забыл надеть? Тогда в аэропортах уже стояли эти рамки? Может быть, в тот момент, когда был сделан этот снимок, отец еще не спохватился, что оставил часы в зоне досмотра? Как только поймет, вернется туда, наверное, с тем слегка напряженным выражением, которое было Парвизу знакомо по фотографии с Ид-аль-Фитра, отец там смотрел в сторону, прочь от камеры. Мысленно Парвиз перебрал все фотографии отца – те, что до Боснии, и очень немногочисленные после. Да, потом у него на руке были часы, с серебряным браслетом. Почему-то он возликовал, вспомнив это, добыв крошечную крупицу истины.
– Терпимо.
Трумен смотрит на свое колено. Вытягивает ногу.
Сколько времени он простоял перед фотографией, запоминая этот образ отца? Это время показалось ему не долгим, и не кратким. Показалось и долгим, и коротким. Потом дверь распахнулась, вошли два незнакомых человека, в одном Парвиз заметил сходство с Фаруком и решил, что это и есть родичи, с которыми живет его друг.
Киваю по сторонам.
На приветствие Парвизу не ответили. Один из вошедших подошел к крюку в половице, продернул через него цепь.
– Мне нравится.
– Иди сюда, – нетерпеливо позвали они. Парвиз приблизился, недоумевая, какая помощь от него требуется.
– Да, неплохо получилось, – отзывается он.
Миг – и он лежит на полу, один кузен Фарука оседлал его ноги, другой – грудь. Тот, кто удерживал ноги, закрепил цепь у него на лодыжках, другой, на груди, ударил в лицо, чтобы Парвиз и не думал биться. Затем они слаженным усилием усадили его на корточки и той же цепью приковали его запястья к лодыжкам. Он пытался звать на помощь Фарука, но парни расхохотались ему в лицо, и он умолк.
– Чем сейчас занимаешься?
– Что вы со мной делаете?
– То одним, то другим. Летом вот садом увлекся. Читаю. В ко-опе подвизался.
– Уже сделали, – ответил первый кузен. Оба встали, отошли к телевизору и включили видеоигру, звук на максимуме, если бы он снова заорал, все равно соседи не услышат. Вскоре он понял, что именно «сделали» кузены: цепь была так коротка, что он не мог ни распрямиться, ни лечь, мог только сидеть на корточках, изогнувшись всем телом, давление на спину с каждой минутой росло. Неудобство превратилось в боль, пронзавшую поясницу и ноги. Парвиз попытался сдвинуться – вдруг удастся перекатиться на бок – но цепи впились в тело. К боли присоединялась пытка незнанием: чем он навлек на себя беду и как положить этому конец?
Что такое ко-оп, мне неизвестно. Но вопросов я не задаю.
Он услышал собственный голос, мольбу, но те двое даже не глянули в его сторону. Те, кто создавал саундтрек к этой видеоигре, не рассчитывали на дешевые колонки – треск и помехи терзали его слух хуже, чем выстрелы и предсмертные вопли. Парвиз попробовал молиться – тоже не помогло.
– Ко-оп – это кооперативный продуктовый магазин, – поясняет Трумен, словно прочитав мои мысли. Улыбается еле заметно. Он в курсе, до чего мне претит афишировать пробелы в собственных познаниях.
Солнечный свет погас. «Тучи или наступает вечер?» – гадал он. Ему было отказано даже в том облегчении, которое приходит с обмороком. Под кожей шевелились огненные скорпионы, рвались на волю, носились от его плеч до щиколоток, жалили, словно удары бичей. Щелчки в колонках усиливались, сделались физической мощной силой, бившей ему в уши. Он визжал от боли, давно уже визжал от боли, очень давно.
– Девочки в порядке?
Один из кузенов остановил игру. Звуки повседневной жизни устремились к Парвизу со всех сторон, окутали его – дребезжание окна, машины на улице, собственное дыхание. Двое подошли к нему, разомкнули цепь. На миг – освобождение, тело с облегчением рухнуло на пол, но они уже подхватили его, потащили к кухонной раковине, там до краев стояла вода, окунули. Значит, сейчас он умрет. Здесь, над лавочкой, где жарят курятину, всего в миле от дома. Как это перенесут сестры после всех прежних утрат? Мужчины вытащили его голову из воды, он набрал полные легкие воздуха, и тут же они снова принялись его топить. Снова и снова. Он приказывал себе: в следующий раз просто не делай вдох, умри, но тело хотело жить. Однажды, когда он вдохнул, в воздухе обнаружилась примесь: усиленная концентрация одеколона, которым пользовался Фарук. Он приготовился к очередному погружению, но его отнесли к той груде матрасов и бросили ничком.
Рука дотронулась до его волос – ласково.
На столе, на самом краешке, притулилась семейная фотография. Дочери Трумена еще совсем малышки. На фото присутствует и Шейла. Есть в этом что-то недостойное – держать в доме портрет бывшей жены. Неужели Трумен по ней тоскует? Кажется, да. Гоню неприятную мысль.
– Теперь ты начинаешь понимать, – голос Фарука был полон сочувствия и скорби.
Только слезами смог ответить ему Парвиз, и Фарук повернул его лицом к себе, чтобы Парвиз увидел: его друг тоже плачет.
– В порядке, – отвечает он.
– Вот что они проделывали с твоим отцом месяц за месяцем, – сказал Фарук.
Кузены ушли. Остался только Фарук, он погладил Парвиза по руке, помог ему сесть. Затем он встал – Парвиз протянул руку и ухватил его за ногу, как пришлось.
Дальше не знаю, о чем говорить.
– Чай будешь? – наконец выдавливает Трумен.
– Нет, я тебя не оставлю, – пообещал Фарук. – Только из кухни кое-что принесу.
* * *
Если бы Парвиз повернул голову, ему было бы видно, что Фарук делает, но он только и мог лежать в той же позе, равномерно вдыхая и выдыхая, ощущая боль, пронзавшую спину, легкие, отдававшую в ноги. Фарук вернулся, приложил к его спине бутылку с горячей водой, протянул эскимо в шоколаде. Парвиз впился зубами, почувствовал, как расползается во рту сладость, вспомнил это наслаждение.
Вот мы на кухне. Здесь все гораздо новее, чем в холле и гостиной; видимо, Трумен сделал ремонт. Частично своими руками – он много чего умеет и постоянно учится. Из последних достижений: незадолго до травмы он сам починил негодный фотоаппарат «Никон».
Когда он закончил, слизал с палочки последнюю каплю мороженого, Фарук снял фотографию со стены и вложил ему в руки.
– Знаешь ли ты, как обходились с заключенными в Баграме?
Трумен вынимает из коробки заварочный чайничек, отмеряет ложечкой настоящий, непакетированный чай. Теперь, когда он ко мне спиной, говорить легче. Вот откашляюсь – и скажу…
Парвиз покачал головой. Больше он ни на что не был в тот момент способен.
– В чем дело, Мики?
– Ты не пытался узнать?
Спросил, не оборачиваясь.
Снова покачал головой – слегка, пристыженно. Это всегда было так близко, стоило только направить в нужную сторону взгляд – факты о том, что именовалось «техникой допроса с пристрастием», Парвиз никогда не хотел вникать. Не хотел, чтобы кто-то спросил, с какой стати его это заинтересовало. Так он сам себе это объяснял.
– Я должна попросить прощения.
Фарук опустил руку ему на плечо.
Звучит слишком официально. В кухнях так не выражаются. Вечная моя проблема – выбрать тон. Трумен медлит, но лишь мгновение. Снова приступает к подготовке чайной церемонии – льет кипяток в чайник.
– Ничего, ничего. Ты был ребенком, ты был одинок. Не был готов. Но теперь все иначе, правда?
– Прощения? За что?
Ребенок, одинокий? Одиноким он не был никогда – всегда была Аника. Даже если она порой становилась чужой, она все равно была тут. Парвиз уставился на железный крюк в полу, вспомнил, как Аника говорила: надо продать дом. Она разрывала цепи, державшие их воедино, выталкивала его во внешнюю тьму, ритм ее пульса больше не сопутствовал ему. Впервые с тех пор, как его сердце сжалось от ужаса, обнаружив, что разделяется на камеры, превращается в орган, способный чувствовать, – и тут же расслабилось, ощутив рядом другое сердце, переживавшее тот же страх рядом с ним, одновременно. Каждое мгновение ужаса, каждое мгновение чуда.
– За то, что не задержала того выродка. За то, что тормознула.
Он поднялся, ноги еще подкашивались.
Голос срывается. Трумен качает головой.
– Я пойду.
– Неправильно формулируешь.
Фарук поднялся вместе с ним, прижал его к груди.
– Что?
– Ты достаточно силен, чтобы это вынести. Ведь ты его сын.
– Я говорю, не за это надо извиняться, Мик.
Парвиз вырвался и ушел, ничего не отвечая.
Теперь он обернулся. Смотрит на меня. Не выдерживаю, прячу глаза.
«Пожалуйста, приезжай домой», – написал он своей сестре-близнецу, спускаясь по лестнице.
– Ну, сбежал один отморозок. Бывает. Со мной, знаешь, сколько раз такое было? Сам уже не помню… – Трумен переводит взгляд на чайник. – Ты не в том виновата, что не задержала преступника, а в том, что растерялась.
Он ехал домой на 79-м автобусе, всего несколько минут спустя, когда получил ответ: «Срочно? Занятия до 20». Он прижался виском к оконному стеклу, смотрел, как проплывает мимо знакомый мир. Больным придурком обозвала бы она Фарука и заставила бы Парвиза поклясться могилой матери, что он никогда больше и близко к нему не подойдет. Но чем дальше автобус увозил его от той квартиры, тем яснее чувствовалось: не здесь ему следует быть.
– Не только в этом, Трумен. Я еще и попятилась от него.
Боль в спине утихала, и теперь Парвиз припомнил: до того, как боль сделалась невыносимой, он, пытаясь отвлечься от собственной муки, повернул голову к стене, к фотографии отца, и пришло понимание: Впервые я – это ты.
– А это как раз было правильно. Какой прок, если б он тебя застрелил – из-за несчастного колена?
Он ответил: «Ха-ха, просто проверял твою любовь. Не обрекай меня на очередной вечер с Немой и пиццей».
Молча перевариваю. Затем выдаю:
«Идиот, ты меня напугал. Завтра сдавать работу, сижу допоздна в библиотеке. Ночую у Гиты».
– Прости, что растерялась. Прости.
Он сунул телефон в карман. На переднем сиденье мужчина постукивал обручальным кольцом о желтый поручень. Металл о металл, звук размыкающихся цепей.
Удовлетворенный кивок. Атмосфера разрядилась. Трумен разливает чай.
* * *
– На службу вернешься?
Вопрос кажется уместным.
Парвиз присел на стул возле кассы в зеленной лавке, вытер тыльной стороной руки рот, обметанный ложью. Спаржа, платаны, бамия, карибские перчики и перчики чили, морской укроп, капуста и горькая дыня. Для Ната, владельца зеленной лавки, все люди разделялись на два типа: те, кто регулярно ест свежую еду, и те, кто об этом забывает. Новую партию иммигрантов он неизменно встречал вопросом: что они едят? И на основании ответа относил к той или иной категории. Пакистанцев, выходцев из Вест-Индии и албанцев Нат одобрял. Полки его магазина лоснились красками и свежестью, сулили семейный ужин, соседское гостеприимство.
Трумену пятьдесят два года. Выглядит на сорок. В манерах особая неспешность – из-за нее впечатление, будто он законсервировал собственную если не молодость, то моложавость. Его реальный возраст стал мне известен пару лет назад, когда приятели устроили ему вечеринку по случаю юбилея. В пятьдесят два Трумен может спокойно уйти в отставку. Пенсия ему обеспечена.
Парвиз уложил телефон Ната на весы. Надо же, какой легкий. А в руках казался железякой. Он вынул мобильник из кармана зимнего пальто Ната: хозяин оставил теплую одежду в кладовке, отправившись в соседнее кафе за утренним чаем и тостом. Парвиз переключил браузер на «приватный» режим и забил в поисковую строку «пытки в Баграме». Он читал, просматривал фотографии, пока не пришлось выбежать из магазина – его вырвало в пустой, пахший капустой ящик.
Он пожимает плечами.
Он всегда рассказывал себе, сам не знал, откуда взялась эта идея, будто все плохое происходило только в Гуантанамо, и по крайней мере этого отец избежал. Умненькая маленькая ложь, аккуратная, словно груды фруктов и овощей, которые он тщательно выкладывал с утра так, словно многое в мире зависело от того, какое место займет в этой пирамиде груша.
– Может, вернусь. А может, и нет. Пока не решил. Жизнь переменилась, и не к лучшему… – Сверлит меня взглядом. – Ты ведь не только для того приехала, чтоб извиниться.
Нат вернулся, ему хватило одного взгляда на помощника:
Я не отпираюсь. Я не в силах поднять глаза.
– Что случилось?
Парвиз встал:
– В чем дело, Мики?
– Скверно себя чувствую. Можно мне уйти?
* * *
– Конечно. Позвонить Исме? Лекарства нужны?
Он покачал головой. Невыносима эта доброта.
Когда я, выдохшаяся, наконец замолкаю, Трумен хромает к двери, ведущей из кухни прямо в сонный сад.
Вскоре он уже был в квартире Фарука. Подошел к той цепи, поднял ее, проверил на вес.
– С какого времени о Кейси нет вестей?
Холодная сталь казалась безвредной, звенья негромко позванивали.
– Пола Мулрони говорит – примерно месяц назад с ней общалась. Но она ведь может и напутать…
– Привяжи меня снова. Я хочу почувствовать боль моего отца.
– Давненько.
– Мой храбрый воин, – сказал Фарук, а Парвиз опустился на колени и ждал возвращения боли.
На его лице появляется знакомое выражение. Так он смотрит, когда готов к преследованию. Когда готов распрямиться, словно пружина, и мчаться за правонарушителем.
* * *
– Что еще тебе известно, Мик?
– Когда же ты наконец расскажешь мне про нее? – спросила Аника, вспорхнув на подлокотник дивана, требовательно постукивая ногой по лодыжке Парвиза, лежавшего под любимым синим одеялом. Спину ему грела бутылка с горячей водой.
– Кейси последний раз постила в «Фейсбуке» второго октября. На тот момент она встречалась с персонажем по кличке Док. На ее странице есть фото этого Дока. Или Доки.
– Про кого?
Трумен прищуривается.
– Полно. Ты хочешь, чтобы я поверила, будто ты валяешься тут с таким трагическим видом не из-за какой-то девчонки, с кем ты встречался каждый вечер и переписывался до глубокой ночи – как долго? Две недели? Уже больше? Кто она? К чему такая таинственность?
– Док, говоришь?
– Почему право?
– Вот и я тоже удивилась.
– Что?
– Почему ты выбрала право? Какая польза от законов? Чем они помогли нашему отцу?
– Гм. Док…
Она приподняла брови, но не встревожилась.
– Мог просто сказать, что пока не готов говорить о ней. Она что, замужем? Господи, только бы не из тех, у кого братья убивают во имя семейной чести. Нет?
– Ты, случайно, не слыхал о таком?
– Ты прикидываешься, будто я не задал тебе вполне разумный вопрос?
Поразмыслив, Трумен качает головой.
– Так и есть! Какое нам дело до Адиля Паши?
Он отвернулся, вжался лицом в диванную подушку.
– Может, ты слыхал о Конноре Фэмизоле? Кажется, это его настоящее имя.
– Ты всего лишь девчонка. Ты не понимаешь.
Она взяла руками его ногу, вдавила большие пальцы в подошву.
– Как-как? Фэмизол? – переспрашивает Трумен. Вижу: ему смешно.
– Лишь бы она не разбила тебе сердце.
– Ну да. А что такого?
– Замолчи. Уйди. Ничего ты не понимаешь.
С детства не терплю шуток, которые понятны всем, кроме меня.
* * *
– Мик, ты это имя из «Фейсбука» добыла? – уточняет Трумен.
Несколько дней спустя проводили сбор денег в пользу библиотеки. Парвиз участвовал в этой кампании с детских лет, с тех пор как местный совет постановил закрыть библиотеку, в которую еще мама водила его с Аникой после школы – каждую неделю, а то и чаще. Он раздавал листовки, писал в местную газету, ходил вместе с Глэдис на собрания, где обсуждалась стратегия, когда же стало ясно, что совет библиотеку все-таки закроет, Парвиз так же естественно присоединился к новому делу: создать и поддерживать волонтерскую библиотеку. Он пел колядки в метро, чтобы собрать деньги, перетаскивал пожертвованные местными жителями книги, по воскресеньям дежурил на выдаче. Но чем ближе подходил день сбора денег, тем сильнее Парвиза страшила мысль, как бы парни из «Аз тагз» не увидели его рядом с Глэдис, в импровизированном ларьке с шоколадными кексами Аники, бисквитом королевы Виктории, испеченным тетушкой Насим, и яблочным пирогом Ната – донесут Фаруку, что в этом мире, пылающем несправедливостью, Парвиз Паша не нашел себе дела важнее, чем местная библиотека. Он видел единственный способ минимизировать ущерб: заранее сказать обо всем Фаруку.
Киваю.