Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Спокойно, Храмченко. Долго он не продержится. Я разберусь с этим гаденышем, а потом ты уничтожишь искина. Перестройка архитектуры собственного сознания заключенным 6616 вызвала сбой в программе «морга» и безвозвратную потерю данных – никто и не почешется. Главное, не будем торопиться. – Палец сержанта замер над клавишей Del. Руки слегка дрожали.

«– Бестолковая железяка, откуда мне знать, как ты это сделаешь, – продолжался тем временем разговор заключенных. – Теперь-то мне ясно, как так вышло, что примат человека над машиной установлен конституционно. Башкой думай! Или что там у тебя заместо? Я здесь точно такой же поток управляемых данных, как и ты. Только ты работаешь в виртуальной среде, а я здесь всего лишь юзверь, беспомощный и бестолковый. Зато у меня есть внешнее устройство. Хорошее такое внешнее устройство под метр девяносто, на которое прямо сейчас случайным образом генерируются болевые сигналы. Вот ты и думай. А я посмотрю. Играем».

– Играем. – Лев Геннадьевич Жарков поджал губы, выпятив квадратный подбородок, и, мерно сопя, продолжил начатое.

Заключенный снова закашлялся, а сержант снова развернул окно с игральной доской.

«– Шесть и девять, ты первый.

– Опять я первый? Какой алгоритм?

– Ты сбрасывай, я скажу, когда получится.

– Не тяни только… Больно».

Падали, ударяясь о борта, кости, игроки передвигали шашки, а подполковник Лев Геннадьевич Жарков сосредоточенно и размеренно работал кулаками. Серая рубашка промокла, потемнев на спине и подмышками, глаза разъедал соленый пот, но он только смаргивал, не отвлекаясь ни на миг, ни на секунду не сбавляя темпа. Тело на платформе саркофага, медленно, с трудом преодолевая сопротивление ворсистого ложа нейроконтактов, сжималось в тугой узел, принимая позу зародыша. Уступая сокращению мышц, отрывались от кожи тонкие хоботки, и их место тут же занимали другие.

Через несколько минут заключенный перевернулся на бок и затих так, лишь иногда вздрагивая. Из уголка рта растеклась по платформе кровавая лужица. Зашевелился, почуяв живое, ворсистый ковер, но скоро замер, охладев к остывающей крови.

«– Что это?!»

Сержант вздрогнул. Подполковник остановился, тяжело дыша. Храмченко переводил взгляд с одного окна на другое. Подполковник вытирал лысину, выжимал уже мокрый насквозь носовой платок, игра приостановилась.

Младший сержант службы исполнения наказаний почувствовал вдруг, как неприятно липнет к спине рубашка, и ощутил покалывание в кончиках пальцев. Руки, ноги – все свело до невозможности пошевелиться. Он поднял занемевшую руку и потер затекшую шею.

«– Что это?

– Кажется, у меня получилось.

– Ну и как?

– …больно.

– Больно? Тебе больно?

– Думаю, да».

В наушниках раздался нервный смешок. Холодея, сержант Храмченко переключил экран, чтобы увидеть, как стоит, безвольно опустив руки, над содрогающимся в конвульсиях телом подполковник Жарков. Заключенный смеялся. Все сильней и сильней.

«– Это пять! Знаешь, приятель, мне кажется уже лучше!»

– Это правда.

– Что?

– Тебе действительно стало лучше. Но все равно. Это очень неприятные ощущения.

– Забей! Играем!

– Ты сильно пострадал, друг.

– Мертвые не боятся смерти, а мы с тобою отсюда уже не выйдем. Сбрасывай!

– Шесть.

– Девять.

– Ты опять ходишь первым.

– Черт».

Стучали о борта кубики, стучали по полю шашки, но Храмчено уже не следил за игрой. Палец его дрожал над клавишей Del. На экране монитора, в голубоватом, мерцающем свете ламп над скорчившимся в ложе саркофага телом стоял, сжимая кулаки, подполковник Жарков. Камера показывала блестящую лысину, багровый затылок, медленно вздымающиеся при каждом вдохе плечи.

Ниже, свернувшись в позе зародыша, улыбался заключенный, шевелил искусанными в кровь губами – слов уже было не разобрать.

– Су-у-ука! – протянул подполковник с надрывом, а заключенный вновь рассмеялся тихонько.

«– Шестерки. Так, по-твоему, мне, и вправду, везет?»

Сержант в очередной раз вздрогнул, услышав звериный рык подполковника, и уже в следующий момент согнутая в локте рука проломила черепную коробку заключенного. Кубики еще стучали, перекатываясь от борта к борту игральной доски, когда судорога рывком распрямила скрюченное тело. Голова дернулась, свесившись за край платформы, и глаза под веками замерли.

«– Где ты?







– Где ты?! Я больше ничего не чувствую!







– Представь себе, я тоже…»

Волосы дыбом встали на затылке младшего сержанта службы исполнения наказаний Храмченко. Рука, зависшая над клавиатурой, заходила ходуном. Подполковник обернулся, и Храмченко увидел полные ужаса глаза, казалось, занявшие весь экран.

«– Друже! Мы, кажется, остались без генератора случайных чисел!»

– Дели́т! – заорал подполковник в камеру. – Жми дели́т! Сотри эту сволочь, он подгрузил в себя его личность!

Испытав моментальное облегчение, младший сержант Храмченко опустил палец на клавишу Del.

Несколько минут прошло в полной тишине.

Наушник молчал.

– Сдох, сука, – выдохнул подполковник и тяжело опустился на пол.

* * *

– Ну и че нам теперь делать?

– Предлагаю доиграть партию, а там посмотрим.

– Играть с тобой, шулер?

– Иди ты!

Вячеслав Шторм

Сотая медаль

– Гражданин Би-Эл-174384! Говорит Служба Общественного Контроля!

Мнемовызов пришел как нельзя вовремя: Боб только-только насыпал сахарозаменитель в утренний ан-кофе и приготовился сделать первый, самый вкусный, глоток. Что делать, пришлось отставить чашку в сторону.

– Слушаю, дежурный! – мысленно вздохнул Лозинский. – Что случилось?

– Сегодня, восьмого июля 2234 года, в девять часов пятьдесят шесть минут восемнадцать секунд по общепланетарному времени, зарегистрировано совершенное вами деяние, нарушающее Уложение о правах и свободах. Вы поставили свой кар на парковочное место, принадлежащее другому гражданину!

Вот же гадство! Заметили-таки! А может… Боб покосился на стеклянную перегородку, отделяющую его рабочее место от Плюхина. Тот, будто почувствовав взгляд, обернулся и глумливо оскалился. Ну, Жорж! Ну, скоти-ина! Не мог, как нормальный коллега, сказать честь по чести: «Бобби, не хами! Убери тачку». Сразу бросился жаловаться в СК на ущемление своих прав и свобод! Ладно, попросишь ты у меня сотку до получки!..

– Я признаю нарушение, дежурный, – покорно ответил Лозинский.

– Вынесено предупреждение. Сообщаю, что это уже девятое ваше предупреждение за правонарушение по данной или аналогичной статье. В случае еще одного подобного деяния в течение месяца вы получите стигму. В противном случае предупреждение будет снято. Чтите закон, гражданин!

– Конечно, дежурный, – Боб тяжело вздохнул. Упомянутый же дежурный, вместо того, чтобы отключиться после официального воззвания, знаменующего конец разговора, неожиданно добавил:

– Уж постарайся, милый! Думаешь, мне приятно сообщать такое собственному мужу? И потом, ты совершенно не думаешь о сыне! Знаешь, как он будет расстроен, если в ежемесячном сочинении «Я и моя семья» придется транслировать на весь класс, что его отец получил «медальку»… Ладно, мне некогда. Постарайся не задерживаться сегодня – на ужин будет вкусненькое. Целую!

Пить ан-кофе совершенно расхотелось. Но черт возьми, кто бы мог подумать, что за одним из бесстрастных механических голосов «эскашника» сегодня скрывается Грейс! А что делать – каждый гражданин обязан отработать в Службе Общественного Контроля не менее двухсот часов за годовой цикл. Общественная нагрузка, спайка нации, всеобщее равенство перед законом, бла-бла-бла! Надеюсь, женушка не поделится этим печальным инцидентом с тещей. А то ведь старая ведьма своими нравоучениями способна довести до белого каления даже памятник Девятому Верховному Радетелю на главной площади!..

Боб еще раз неприязненно покосился на Жоржа, мысленно желая толстяку несварения желудка, десяток «медалек» в год и давно заслуженную выволочку от шефа за просроченную сдачу колонки на десерт. Будто услышав его мольбу, коллега придал своей поросячьей физиономии выражение восторженного внимания. Такое с Плюхиным случалось лишь во время бесед с Вуковичем, и Лозинский возликовал.

Как оказалось, преждевременно: через пару минут лицо Жоржа расслабилось, а глаза перестали напоминать древние оловянные пуговицы, виденные Бобом в каком-то музее. Но главное не это – выглядел кляузник ничуть не расстроенным, а скорее наоборот, довольным. И не успел Лозинский придумать хотя бы одну версию происхождения этой нечаянной радости, как в его собственной голове зазвучал сварливый голос:

– Бобби, мой мальчик…

– Да, шеф? – Интересно, а мои глаза во время этих бесед на что похожи?

– Ты не знаешь, отчего мой лучший спецкор протирает штаны в офисе, вместо того чтобы бешеной мухой мчаться в направлении Центрального парка отдыха?

За семь лет работы на Вуковича Боб привык к несколько экстравагантной манере шефа давать задания. Кроме того, Лозинский всегда был весьма падок на лесть.

– Лучший спецкор врубает третью крейсерскую и мчится на стоянку автотранспорта, шеф! – отрапортовал он, срываясь с места. – А что случилось?

– Ты же знаешь, как я дорожу дружбой с Ником Шеймасом, – загадочно начал Вукович.

– Ага-а… – Настолько, что даже выучился мастерски играть в гольф, который до того терпеть не мог. Но чего не сделаешь ради полезного контакта в Службе Предотвращения… Плюнув на лифт, Боб помчался вниз по лестнице, перепрыгивая через три ступеньки.

– Восемьдесят девять процентов вероятности летального исхода, – восхищенно гудел в его ушах голос шефа. – Ты только вслушайся, как звучат эти цифры! И продолжает расти. Если ты не в курсе – первый случай за полгода.

Лишь когда Лозинский застегивал ремень безопасности, раздумывая, довериться ли автоконтроллеру (безопаснее) или вести кар самому (быстрее), его осенило:

– Стоп-стоп-стоп, шеф! Я бесконечно польщен «лучшим спецкором», и все такое… Однако не кажется ли вам, что тяжкие правонарушения – зона ответственности Жоржика?

– Плюхин занят! – отрезал Вукович. – Если до сегодняшнего вечера на мой стол не ляжет его проклятая колонка, то прольется чья-то кровь. К тому же он говорит, что ты на парковке его тачку запер…

* * *

Над входом в парк висел гигантский рекламный щит. Вмонтированный в него мощнейший нейроретранслятор заставлял звучать в ушах каждого входящего или выходящего посетителя известный с детства звучный баритон Девятого Верховного Радетеля: «Кара – неизбежна, вина – неизбывна. Чтите закон!» Говоря эти слова, Радетель преисполненным душевного трепета жестом прикасался указательным пальцем правой руки к левому лацкану своего белоснежного пиджака. Туда, где горели три стигмы, напоминающие то ли изысканное ювелирное украшение, то ли бусины крови, выкатившиеся из сердца Отчима Народа, исстрадавшегося за своих подопечных.

Бобу сразу вспомнился популярный анекдот: ребенок спрашивает мать: «Вот у древних был такой «бог». А кто это?» – «Как бы тебе попроще объяснить, детка? – задумывается та. – Представь себе Верховного Радетеля без единой «медальки»…»

– Ты был прав, великий старик, – как и многие граждане, привыкшие к мыслеречи, Лозинский иногда начинал думать вслух. – К чему выпячивать достойные поступки? К ним и без того должен стремиться каждый гражданин. А вот отметить несмываемым клеймом позора деяние недостойное, значит не только наказать, но и предостеречь. И свершившего его, и всех окружающих, – и он покосился на добрую дюжину собственных стигм, привычно сожалея, что проклятые «медальки» нельзя заставить исчезнуть хотя бы на время.



В парке отдыха было традиционно многолюдно. Бегали и галдели дети, чинно прохаживались матроны, снисходительно косясь на молодых матерей, сопровождающих левитирующие аэролюльки с младенцами, у фонтана дурачилась стайка молодежи, брызгаясь водой с некоторой оглядкой (не ровен час попадешь в кого-то постороннего, а за такое можно и предупреждение схлопотать, если «жертва» окажется брюзгой). В общем – все, как обычно. И все же у одного из этих добропорядочных граждан сейчас зашкаливал уровень агрессии, подталкивая к самому страшному преступлению – лишению жизни. Только как его обнаружить? За намерение, в отличие от свершившегося деяния, никаких отличительных знаков не полагалось. Лишь человекоохранители имели на вооружении специальный прибор, способный фиксировать преступную мысль. Они, кстати, небось уже мчатся сюда на всех парах – гражданин Шеймас, конечно, «слил» информацию приятелю-новостнику, но замалчивать ее вовсе он, разумеется, не станет – за такое не только полновесную «медальку» пропишут, но и с хлебной работы турнут… Придется рискнуть.

«Лучший спецкор» присел на лавочку, воровато оглянулся, закрыл глаза и с помощью сложной мантры постарался очистить сознание. Кажется, получилось. Балансируя на грани восприятия действительности, Боб сунул руку под плащ и щелкнул ногтем по неприметной заклепке на поясе.

Купленный за баснословные деньги запрещенный прибор, использование которого грозило приобретением от одной до трех стигм (в зависимости от цели оного), не подвел: сознание журналиста как бы подключилось разом ко всем находящимся в парке. Какофония мыслеречи обрушилась на Лозинского, будто океанская волна. Но Боб, подобно опытному пловцу, тут же «вынырнул» на поверхность и принялся делать энергичные «гребки», просеивая болтовню.

– …говорит: милочка! Ваш мальчик – совсем не пара нашей девочке! У него ведь в ближайшем родстве ни одного, включая вас, чтоб меньше двадцати «медалек»…

– Собачка, собачка! Давай играть!

– …я ей сделал? Два раза, выходя из конторы, дверь придержал? Безо всякой задней мысли, заметь! А она – жалобу в СК, а те…

– Собачка! На палочку!..

– …никакого второго ребенка! По крайней мере, пока не улучшит жилищные условия. Только ему, с его-то количеством «медалек», новой квартиры не светит…

– Собачка! Ты глупая? Ну-ка хватай палку!

– Ой, смотрите!

– Мама родная! Да на нем живого места нет!

– Слушай, ведь столько не бывает! Его давным-давно должны были отправить на коррекцию личности!

– Марк! Немедленно отойди!

– Собачка-аааа!!!

– УБЬЮ!!!

На то, чтобы выключить прибор, открыть глаза и понять, в какую сторону бежать, у Лозинского ушло семь на редкость долгих секунд. Цепкий взгляд журналиста четко фиксировал происходящее, отсеивая ненужные детали и концентрируясь на главном.

Людское стадо в ужасе, кто-то рыдает, кому-то плохо, многие бегут, сломя голову, но есть и такие, для которых любопытство сильнее инстинкта самосохранения. В целом страшноватое зрелище, но только когда становишься очевидцем подобного в первый раз. А Боб Лозинский – профессионал, за свою бурную карьеру навидавшийся всякого. Он бежит дальше, попутно запуская через свою нейроклипсу флай-камеру.

Вот молодая и стильно одетая брюнетка. Явно завсегдатай спортзалов – отличная фигура, хотя личико подкачало. Хотя, возможно, это от исказившей его гримасы ужаса. Стоит на коленях, мертвой хваткой вцепившись в мальчика лет пяти. Пацан, которому, в отличие от мамочки, не помешало бы регулярно делать зарядку, а еще – вытереть грязный нос, отчаянно орет. В одной руке он зачем-то сжимает толстую сухую ветку.

Вот мужчина и женщина, стремящиеся туда же, куда и Боб. Над плечом каждого так же парит флай-камера, но он и без того знает обоих. Мысленная зарубка на память: сообщить по возвращении шефу, что обожаемый им гражданин Шеймас, похоже, играет в гольф также с корреспондентами «Совести нации» и «Муравейник-Сити». Впрочем, штат Службы Предотвращения всяко не исчерпывается одним сотрудником. Может, кто-то из прочих собирает модели ракетопланов вместе с Грегом Кацем или занимается бальными танцами в одной группе с Таней Виллис?.. Ладно, что у нас тут еще?

Ага, собака. Огромный мраморный дог. Уж не с ним ли мальчишка собирался играть посредством палки? Весьма-а опрометчиво. Конечно, на псине – стандартный ошейник «Фу-245», обеспечивающий тотальный контроль за ее поведением в общественных местах, и все же… Такая тварь способна бегать со скоростью кара. Поправка: была способна. Судя по дырке в голове и луже крови, дог свое отбегал.

А вот, наконец, и тот, из-за которого Лозинскому пришлось прикрывать задницу скотины-Жоржа. Здоровенный мужик. Черные усищи и щетина, грозящая вот-вот превратиться в бороду, черный платок на голове, черная куртка – да, не любит парень ярких красок… Между нами, куртку не мешало бы и почистить – вон как заляпана чем-то… о, черт! Не может быть!

Флай-камера, помимо прочей хитрой электроники, имеет и универсальный анализатор. И сейчас она, сконнектившись с нейроклипсой в ухе здоровяка, послушно выдает в сознание спецкора такое…


Пи-Джей 13 8667.
Полное имя: Псой Гатлинг.
Актуальное место работы: неизвестно.
Актуальное место проживания: неизвестно.
Количество стигм: 99.


– Гражданин! Самая популярный таблоид гигаполиса…

– Гражданин! Пожалуйста, несколько слов для…

– Гражданин! Что тут…

Двое конкурентов кричат безмолвно, Боб, как всегда в минуты волнения, – вслух. Но ответ все трое получают одинаковый.

– Валите отсюда! – хрипло рычит объект журналистского внимания. – Цирк закончился, клоун сдох!

Убийца собаки – а то, что дог не разворотил себе череп, споткнувшись на ровном месте, совершенно очевидно, – поднимается с корточек, оказавшись еще массивнее.

Медленно обводит тяжелым, мутным взглядом всех троих.

Задерживает его на Бобе.

Лозинский чувствует, что еще немного – и он, мытый в семи щелоках спецкор, самым постыдным образом напустит в штаны. Тем более что в лапище у мужика зажато какое-то оружие. На первый взгляд – пистолет. Допотопный, чуть ли не пороховой. Но догу хватило. «Восемьдесят девять процентов вероятности летального исхода, – стучит в ушах. – И продолжает расти…»

Видимо, обладатель 99 стигм тоже осознает наличие в своей руке пистолета. Несколько мгновений смотрит на оружие, будто видит его в первый раз. Потом с нечленораздельным ревом отчаянно швыряет в кусты и вновь поворачивается к журналистам.

– Что, оглохли? Валите, говорю! Вы двое – в первую очередь…

А потом разворачивается и медленно, чуть подволакивая левую ногу, бредет к выходу. Благоразумные Кац и Виллис шустро устремляются в противоположную сторону. Каждый из них нет-нет, а оборачивается, кинув на Боба сочувствующий и, тем не менее, наполненный жгучей профессиональной завистью взгляд.

Странно, но, несмотря на эту зависть, в тот момент Лозинский отнюдь не чувствует себя звездой или везунчиком. «Проклятый Жорж!» – тоскливо думает он, стоя над трупом застреленной собаки. Потом неимоверным усилием берет себя в руки и устремляется вслед за мужиком.



Они проходят молча где-то квартал. Наконец, обладатель 99 стигм оборачивается.

– Тебе больше заняться нечем, да? – тоскливо спрашивает он Боба. Тот неопределенно пожимает плечами и улыбается.

– Ладно… По крайней мере, в отличие от тех двоих, ты языком еще пользоваться не разучился. Найдется двадцатка?

Боб отчаянно кивает.

– Тогда пошли. Тут недалеко.



Сергей Юрский

Попытка думать

В баре грязно, душно и отвратительно пахнет. Несмотря на ранний час, посетителей уже достаточно. По их внешнему виду Лозинский заключает, что иные начали свой «марафон» еще с прошлой ночи.

«Думать вредно!» — я это хорошо знал, я ведь учился в театральном институте во времена, когда актерскую профессию загоняли под знамена почвенной непосредственности, дикорастущей наивности, утробного, не тронутого интеллектом темперамента.

Получив бутылку дешевого виски и пачку сигарет, его спутник падает за столик. Боб устраивается напротив. Следующие полчаса здоровяк молча пьет стакан за стаканом – залпом, как воду, закусывая лишь сигаретным дымом. И когда он вдруг начинает говорить, Лозинский успевает включить камеру в самый последний момент. Причем, даже не подумав о последствиях, лучший спецкор шефа Вуковича не пишет – он вещает в прямом эфире, по резервному сетевому каналу.

Но были люди, у которых, вопреки «главному направлению», наличествовали в мозгу извилины. Извилины эти чесались и требовали для себя работы. Они, эти люди, отлично знали ходовые фразы сторонников спонтанности в искусстве и ссылки на авторитеты типа: «Поэзия должна быть глуповата», «Преумножая знания, преумножаешь скорбь», да и попросту — «Горе от ума». Знали, но продолжали наблюдать и по-своему судить увиденное, размышлять и формулировать результаты размышлений. Эти люди раздражали тех, кто был их начальником. Ибо, по странной закономерности, в начальники в тот период (только в тот?) выходили исключительно индивидуумы, от природы лишенные мыслительного аппарата.

* * *

Люди, не маршировавшие в общем строю, вовсе не были героями. У них не было ни возможности, ни сил, ни желания плыть против течения. Но плыть по течению они не могли просто в силу своей натуры. Они уходили в боковые заводи общественной жизни, их сталкивали на второстепенные должности, и они не возражали. Они теряли в скорости продвижения к признанию и успеху или вовсе отказывались от того и от другого. Они честно тянули лямку на скромной малооплачиваемой преподавательской работе, окапывались во второстепенных журнальчиках и газетах, объявлялись руководителями кружков при Домах культуры.

И везде, где они трудились, возрастали ДУШЕВНОСТЬ и ДУХОВНОСТЬ. Если мы сейчас со вздохом сожаления вспоминаем, что в самые свирепые и самые застойные годы в Советском Союзе, вопреки всему, был довольно высокий образовательный уровень, были очаги культуры, была мощная тяга людей к литературе, к искусствам, то это благодаря им — отказавшимся от благ во имя одного только права — думать и говорить то, что думаешь.

Гатлинг: По-хорошему, вышибить мозги нужно было или мамашке, или хозяину дога. Оба, дебилы проклятые, могли бы сообразить, что добром это не кончится. Когда ошейник замкнуло, пес был уже на грани амока. У тебя бы этот сопляк перед мордой битых полчаса веткой поразмахивал, да еще тарахтя по решетке парка… Да и все остальные не лучше. Стояли, осуждающе головенками качали, но ни один и слова не сказал. Как же, сделаешь замечание чужому ребенку – в СК пожалуются. Нарушение прав! Хорошего пса из-за них угробил. Ненавижу! (глубоко затягивается сигаретой).

Можно сказать, что их было немного, потому что они нигде и никогда не были в большинстве. Можно сказать, что их было много, потому что — мне повезло! — я встречал их на всех параллелях и меридианах моей кочевой жизни.

Лозинский: Но как вы поняли…

Они были солью в пресной общественной жизни того времени.

Г.: Спинным мозгом. Как убийца – убийцу (мрачно хмыкает). Ты мой профайл считал? Можешь не отвечать, и без того знаю. Я – бывший солдат… Вру. Просто – солдат. Не бывает бывших, парень. Особенно среди нас, ветеранов последней войны человечества. Слыхал про операцию «Окончательное замирение»? А кто не слыхал? Только вот мало кто знает, каково это: сегодня – герой и опора нации, а завтра – на помойку шагом арш! Потому что армии – нет. Вообще. Конечно, раз нет врагов – нет и армии. Упразднена за ненадобностью. Все на перепрофилактику. В пожарные, спасатели… человекоохре… охранители.

Они влияли на меня, эти люди. Наше общение делало меня ответственным в моей зависимой актерской профессии. Вслед за ними я пытался думать и формулировать результаты моих размышлений. Так началась и продолжается до сих пор моя «другая» жизнь, отличная от актерской.

Л.: Но ведь у кого-то все же получилось…

Этим людям, среди которых были ныне известные всем, и множество других, известных лишь своему узкому кругу, всем им, ежедневным подвижникам Духа, никогда не манифестирующим свое подвижничество, с благодарностью и трепетом я посвящаю эту книгу.

Г.: Точняк. Двоих знаю. С Ваней Ли как раз вчера говорили. Только-только четвертый курс психореабилитации закончил. Какой сержант был, а сейчас… (вздыхает и надолго замолкает. Догоревшая сигарета обжигает ему пальцы. Тушит ее в пепельнице и тут же прикуривает новую). Нет, я тоже пытался – в охренители. Два месяца выдержал. Потом сорвался и отделал одного паразита так, что… В общем, выперли меня, не посмотрели на ветеранские льготы. И с тех пор ни одной приличной работы уже не предлагали. У меня ведь к тому моменту уже под шесть десятков «медалек» накопилось…

Здесь собраны эссе (или — ОПЫТЫ) разных лет. Некоторые из них были опубликованы в специальных, иногда весьма малотиражных изданиях. Немногие предстали перед широкой аудиторией в мгновенно стареющих еженедельниках. Другие не публиковались никогда.

Ныне я впервые рискнул собрать их вместе, чтобы обозреть самому и представить читателю мой путь осмысления профессии, великих образцов, которых полагаю своими духовными учителями и, наконец, начала постижения религии.

Л.: За что?

Книжку эту можно рассматривать как нечто цельное, где каждое последующее является развитием предыдущего. Но, может быть, это уже гордыня — так думать? На всякий случай перед каждой частью я кратко сформулирую, о ком или о чем речь и в какой обстановке возникла нужда об этом говорить.

Г.: За разное. Нет, ты не подумай чего такого, я невинную овцу из себя не строю. Всякое бывало, особенно по молодости. Я и (усмехается) в армию-то подался в качестве альтернативы, за списание кое-каких грешков. Ведь уже тогда в ней приличного человека можно было с фонарями искать…

Для вас, уважаемый читатель, это будет ориентиром, и вы сами выберете, с какого места начинать, что вам интереснее. Потому что это не ученый труд, а мой разговор с вами. Это не утверждение готовой концепции, а ОБМЕН НАБЛЮДЕНИЯМИ И МЫСЛЯМИ конкретно с каждым, кто захочет вступить со мной в диалог.

Л.: И вот теперь у вас 99 стигм. Еще одна – и принудительная коррекция личности. Не страшно?

С. Юрский

Москва, декабрь 2002

Г.: Страшно? Да что ты вообще о страхе знаешь? (Срывается на крик.) Все вы? Когда от тебя на улице люди шарахаются, как от чумного – страшно! Когда на работу не берут, даже утилизатором – страшно! Когда живешь по ночлежкам с разным отребьем, питаешься дрянью, на которую только и хватает в обрез нищенского пособия, когда засыпаешь и просыпаешься с одной только мыслью: никому ты на… не нужен в этой жизни, и в первую очередь – тем чистеньким, ради которых ты… (стискивает виски и некоторое время молчит. Вновь начинает говорить нормальным, даже бесстрастным голосом). А больше всего страшно – что сломаешься, не выдержишь, руки на себя наложишь, как многие из наших. Я ведь зачем, думаешь, сегодня в тот парк пришел с фамильным «миротворцем» в кармане? Собак пострелять? Дудки! Последний патрон – он потому так и называется. Его для себя берегут. А сейчас думаю – может, оно и к лучшему? Неправильно это. Будто в плен сдаешься. Уж лучше электрический стул, или что там у вас теперь вместо него, ты сказал? Принудительная коррекция? А и пусть. Только собаку жалко…

Л.: (в смятении) Но ваш сегодняшний поступок… Он доказывает…

Глядя в темноту

Г.: (перебивает)…что я, даже такой, по-прежнему кое-чего стою. И что только мне одному, среди сотни граждан самого счастливого в истории человечества общества, действительно было не наплевать на то, порвет кобель глупого мальчишку или нет… Ладно, Боб, давай заканчивать. Устал я… Да и один хрен, это интервью цензурщики не пропустят…

Л.: Мы в он-лайн.

Какая скука — «обязанность быть культурным человеком!» Читать книги, ходить в театр, в музеи, слушать музыку должно быть не обязанность. А радостью, жгучей потребностью. С чего это начинается?
Г.: Да ну? Тем лучше. Глядишь, хоть парочка гадов, которым предназначены мои последние слова, их таки услышат. Вот ты как считаешь: то, что я сегодня псину застрелил, потянет на статью «жестокое обращение с животными»? Угу, я так и думал. (Пристально смотрит в камеру и ровным, лишенным эмоций голосом, от которого мороз идет по коже, спрашивает:) Эй вы, говнюки! Ну и где моя долбаная сотая медаль?..

Это было лет сорок назад. Я уже был актером. Снялся в нескольких фильмах, много играл в театре. Ко мне пришла некоторая известность. Мой бывший одноклассник Валя Верховский, работавший в журнале «Пионер», сказал: «Напиши для ребят, для подростков, как ты сам чувствуешь театр… живопись». Я отнекивался — я сам еще ни в чем толком не разобрался. «Вот об этом и напиши, тогда они тебе поверят».

* * *

Глядя со сцены в темноту зрительного зала я попытался представить себе лицо моего зрителя. Я взялся за перо и попробовал письменно с ним заговорить.

В цирке

Поздно ночью, ворочаясь без сна, Боб осторожно потряс жену за теплое плечо:

В детстве я жил в цирке. В самом цирке, внутри. Прямо за кулисами.

– Грейси! Милая, ты спишь?..

Шла война. Холодной зимой 1943 года мы приехали из эвакуации в Москву. Отца назначили художественным руководителем московского цирка. Мы приехали из теплого Узбекистана, а здесь был мороз. Мы шли по городу в узбекских халатах, которые привезли с собой, и все равно было холодно. Меня знобило. Ноги у меня распухли. Я заболевал. Мы добрались до Цветного бульвара, дом 13, где и сейчас находится московский цирк. Мы вошли в тепло — приятное и едкое, пахнущее лошадьми, потом, опилками, свежевыглаженным бельем, гримом, жарящейся на электрической плитке яичницей и не знаю еще чем.

Был вечер, и шло представление. Откуда-то снизу доносилась музыка и гул зрительного зала. Еще несколько минут назад мы шли по военной Москве — затемненной, суровой. Шинели, ватники, закутанные люди, старающиеся сжаться под своими одеждами, спрятать от холода руки, щеки, нос. А тут мелькали полуобнаженные тела в блестках, подведенные глаза. Пробежал мужчина во фраке и ослепительно-белой рубашке. И все время играла музыка.

– Ммм?..

Мне это не понравилось. Стало жалко себя, такого замерзшего и закутанного, стало жалко всех тех людей на улице, и в поезде, и на станциях.

– Слушай… А твой кузен Макс, который юрист… Он сейчас в городе?

А потом я сидел в зале. На манеж вышел тот самый человек во фраке (знаменитый цирковой конферансье Александр Борисович Буше) и сказал на весь цирк: «Жонглер Николай Барзилович». Человек в блестках подбрасывал и ловил четыре шарика, потом пять, потом шесть. Потом мяч прыгал у него на голове, катался по его телу, застывал, как приклеенный, на макушке. Потом вышел маленький человек, имени которого не знал почти никто, но прозвище знали все от мала до велика — блистательный клоун Карандаш (Михаил Николаевич Румянцев). Он хитро уставился на женщину, сидевшую в первом ряду, долго гипнотизировал ее взглядом, а когда она окончательно смутилась, указал на нее пальцем и сказал всему залу тонким голосом: «Кукарача пришла». И цирк грохнул. Те самые мои знакомые незнакомцы в шинелях и ватниках, замерзшие люди с затемненных улиц и набитых до отказа поездов военного времени, хохотали до слез, и хлопали, и были счастливы.

Дрема слетела с женщины, как отброшенное ею одеяло.

К ночи мне измерили температуру. Было за 39. В голове у меня гудел оркестр, прыгали мячи, топтался тяжелый слон. К отцу пришли его друзья — музыкальные эксцентрики Рошковский и Скалов. Они принесли с собой гитару и мандолину и, сидя у моей кровати, спели наивную и чудную песенку того времени с припевом:

– Борис Лозинский! – отчаянно зашептала она, приподнимаясь на локте. – В какое дерьмо ты вляпался на этот раз?!



Фонарики-сударики
Горят себе, горят,
Что видели, что слышали
О том и говорят.



– Да нет… Понимаешь, мне очень нужно знать, случались ли уже прецеденты, когда один гражданин добровольно принимал на себя стигму, предназначенную другому?..

Болел я долго. Потом наступила весна. Мне исполнилось восемь лет. Я поступил в московскую школу. И началась новая жизнь. Жизнь в цирке.



Мы в гостях у них, они в гостях у нас

По ночам под полом рычали львы. Заболел леопард, и мы ходили смотреть, как ему делают операцию. Одни артисты уезжали, приезжали другие. Вместе с ними приезжали странных форм ящики с аппаратурой. Приезжали в клетках новые звери, приходили слоны и верблюды пешком с вокзала. Во дворе, где мы с ребятами играли в футбол, гуляли два пеликана, потом они уехали и вместо них появились два дикобраза. Случались несчастья — разбилась воздушная гимнастка, медведь покалечил дрессировщика. Опасность была рядом с искусством. Риск делал искусство прекрасным. Здесь работали смелые и трудолюбивые люди.

Другие искусства меня не интересовали. Серьезное кино я воспринимал как кусок живой жизни, не сознавая, что это художественное произведение. Кинокомедию понимал как разновидность цирковой клоунады. Музыку любил только цирковую — веселую и легкую. Другая музыка казалась скучной. Живописи не знал. К театру относился с уважением, но без любви. Любовь была отдана цирку.

Степан Вартанов

Искусство я понимал как умение делать то, чего обычные люди не умеют. И понимал это очень прямолинейно, можно сказать, физически. Искусство — это стоять на руках, летать на трапеции, крутить тройное сальто с подкидной доски, прыгать через восемь лошадей. И другого искусства нет. А если артист при этом (летая, прыгая, поднимая тяжести) может еще рассмешить зрителей — это высшее искусство.

Надо работать, тренироваться, репетировать — и тогда ты станешь искусным жонглером, или фокусником, или акробатом и будешь делать искусство — то, чего другие не умеют.

Игра

Мои сверстники — дети цирковых актеров — жили напряженной трудовой жизнью. Родители их готовили, и сами они готовились в артисты. С утра, когда я шел в умывальник, я почти всегда заставал моего друга Леона Папазова стоящим на голове. Я садился на пол, и так мы разговаривали. (Теперь он известный цирковой артист и делает великолепный трюк — стоит на голове на свободно раскачивающейся трапеции под куполом цирка). Потом мы шли в школу. А после школы он должен был жать стойку на руках, учиться играть на концертино, снова стоять на голове и т. д., и т. д.

Сегодня мы – самое сильное государство на Земле. Но иногда сила вынуждена быть жестокой, как бы нам ни хотелось этого избежать…

Эльвира Демаш часами жонглировала. Валя Лери уже выступала в программе как девочка-наездница, и мы ей завидовали.

Вообще-то обычно речи для Президента пишут спичрайтеры, тщательно расставляя акценты и аккуратно обходя острые углы. Обычно. Но предстоящее выступление не было обычным. Кому-то покажется, что Америка сбросит наконец груз устаревших либеральных ценностей, уйдет от анекдотичной ситуации, когда залезший в дом грабитель может засудить хозяина за поцарапанный при взломе ящика палец. Кто-то, наоборот, начнет кричать о предательстве американских идеалов. И очень, очень мало найдется в мире людей, которые осознают, что эта простая и строгая речь есть не что иное, как начало войны. Потому что иногда сила вынуждена быть жестокой.

Искусство — это умение. Не талант, не вдохновение, не порыв, а ежедневный труд и умение. Так думал я тогда. И теперь, когда я уже вполне взрослый и даже не очень юный человек, когда сумел оценить во многих видах искусства и талант, и вдохновение, когда я и в цирке стал отличать плоды простой тренировки от подлинного призвания, и теперь я часто вспоминаю то далекое наивное ощущение, и оно вселяет в меня чувство ответственности. Искусство — это умение делать то, чего другие не умеют.

Президент вздохнул и отложил диктофон. Как выразить словами то, что с неизбежностью вытекает из разрозненных докладов экспертов, сведенных вместе другими экспертами, советниками, ДАРПА, разведкой. Мы – самое сильное государство на Земле. Но это – сегодня.

От цирка к театру

Он вздохнул, и снова потянулся к диктофону. Замер. Что это было? Боковое зрение? Запах? Звук? Президент привык диктовать, прохаживаясь по кабинету, и сейчас в его кресле… Да нет, быть не может! Президент обернулся.

Первая мысль была, как ни странно, не об охране и даже не о невозможности того, что кто-то сумеет просочиться сквозь эту самую охрану и нагло развалиться в его кресле. Первая мысль была… Манекен.

Я занимался всем понемногу. Немного жонглировал, немного ездил верхом, немного пробовал акробатику. Я никак не мог выбрать. Чтобы стать артистом цирка, надо было работать раз в сто больше, чем работал я, и заниматься чем-нибудь одним. У меня была свобода выбора, но я не умел ею воспользоваться. Я хотел стать всем и поэтому не стал никем.

Незнакомец не был ни высок, ни низок. Одет он был в ничем не примечательный серый летний костюм в полоску, идеально выглаженный и, похоже, абсолютно новый. В кресле он сидел, откинувшись на спинку и заложив ногу на ногу, выставив на обзор хозяину кабинета черные носки и блестящие туфли. Волосы он зачесывал на пробор. А вот лицо гостя было кукольным.

А между тем могучий цирковой конвейер прокатился перед моими глазами раз, потом второй, потом третий. Повторялись из года в год одни и те же номера. Бывали исключения: сестры Кох сделали новый аттракцион — «Семафор», силовой жонглер Боргунов стал работать с черно-бурыми лисицами. Но это были исключения. Совершенствовалась техника, но цирковые номера в массе оставались неизменными. Цирк менял зрителя, оставаясь самим собой. Артисты и целые программы ехали из города в город по всей огромной стране, а потом и за рубеж, в тысячный, в пятитысячный раз повторяя свое искусство для все новых и новых зрителей. Сегодня и ежедневно. Москва, Саратов, Одесса, Иркутск, Бухарест, Мурманск. Та же программа. Сегодня и ежедневно. В субботу два представления, в воскресенье — три.

И вдруг мое внимание все чаще стала привлекать скромная, неяркая по сравнению с цирковой театральная афиша.

– Хорошая речь, – произнес гость и трижды свел вместе ладони, изображая аплодисменты.



Сегодня — «Мертвые души» Гоголя.

Завтра — «Дядюшкин сон» Достоевского.

Послезавтра — «Русский вопрос» Симонова.

Потом — «Школа злословия» Шеридана.

– Кто вы? – Президент не боялся, если бы он не умел сохранять спокойствие в самых неожиданных ситуациях, он просто не добрался бы до этого поста. Кнопка вызова охраны, к сожалению, была рассчитана на то, что вызывающий будет сидеть в кресле.



Гость по-птичьи склонил голову, словно изучая своего собеседника. Машинально Президент отметил, что любое действие этого человека будет выглядеть как актерская игра – с таким-то лицом.

Здесь нет романтического циркового кочевья. Здесь оседлая жизнь, состоящая из ежедневных превращений. В цирк можно пойти 3‑4 раза, если очень нравится программа, и смотреть одно и то же. В театр можно ходить 10‑12 раз подряд, каждый день, и одни и те же актеры будут играть разное. Эти чудесные превращения, которые, как я потом узнал, называются перевоплощением, захватили меня. Неизменная цирковая маска, навсегда приросшая к лицу, отошла на второй план, и пришло увлечение разнообразием, обилием масок, легко снимаемых и надеваемых.

– Если бы я был убийцей, вы были бы уже мертвы. – Кукольные губы растянулись в улыбке, немного шире той, которую мог бы позволить себе человек с некукольной анатомией. Это раздражало.

Идет комедия. Шпаги, кружева, музыка. В антракте листаешь программку — «Театральная Москва». Вот список действующих лиц сегодняшнего спектакля. А что в этом театре завтра? Как? Невероятно! Вот этот долговязый с выпуклыми глазами, которого все обманывают, этот наивный человек завтра будет на этой же сцене гауляйтером Прибалтики, жестоким наместником Гитлера?

– Я просто хотел бы кое-что вам… показать. Вы не против? – Гость проворно покинул кресло и направился к двери. Президент не возражал, за дверью была охрана.

Идет второй акт. Он поет песенку. Мучительно хочется узнать — помнит ли он сейчас, этот кружевной неудачник, что завтра в то же время у него будет вся полнота власти над людьми и не цветной колет, а эсэсовский мундир будет на нем.

А послезавтра?

А потом?

«Если она еще жива», – мелькнула предательская мысль. В конце концов, как-то ведь он прошел мимо всех этих датчиков, камер и наблюдателей.

И тайной начинает окутываться для меня фигура театрального актера. Манящей тайной.

– Если вы настаиваете, – произнес он вслух. Он собирался захлопнуть дверь за спиной гостя, но ничего не вышло – тот галантно, ни дать ни взять манекен в магазине, склонился в полупоклоне: после вас, мол. Президент пожал плечами и шагнул в прихожую. Поворачиваться спиной к гостю он не боялся, понимая, что тот был абсолютно прав, говоря, что, будь он убийцей, Президент был бы трупом.

* * *

Это был садик в японском стиле. Президент резко обернулся – но никакого кабинета у него за спиной не было. Был там лишь гость с его идиотской кукольной улыбкой и какие-то грядки у него за спиной.

Пришло увлечение литературой. Появились любимые персонажи. Появилось желание увидеть их на сцене и другое желание, совсем далекое и робкое, — когда-нибудь их… сыграть. Я полюбил читать пьесы, представляя, как бы их сыграли знакомые актеры. Мы, цирковые артисты, начали играть в театр. Увлекались Гоголем, Мольером и «Котом в сапогах». Каждое воскресенье — в театр. МХАТ, Центральный детский, Вахтанговский. Впервые увиденные Яншин, Массальский, Лукьянов, Грибов. Завистливая влюбленность в совсем молодых актеров, играющих крохотные рольки, и безумное желание быть там, с ними.

– Что за…

«Город мастеров» — сказка Ганса Габбе. Спектакль Центрального детского театра. Зал набит детьми. Захватывающий сюжет. Острая борьба. Злой умный герцог и его глупые прихлебатели — и благородный метельщик со своими друзьями. Зло сильно и изворотливо. Метельщику расставляют коварные ловушки и лживыми улыбками заманивают его туда.

– Осмотритесь. У вас есть примерно пятнадцать минут.

И вот те зрители, что помладше, не выдерживают напряжения. Зал кричит герою: «Не ходи, не ходи! Обернись, обернись!»

Садик и огород за ним. В саду играла девочка лет восьми, азиатка, одетая во что-то, Президенту не знакомое. Штаны, легкая куртка, все это из серо-синей ткани, а на ногах… Босиком. По крайней мере, в Америке так не одеваются. Девочка собирала мелкие желтые цветы вроде астр в небольшую глиняную вазу и что-то напевала себе под нос. Была в ее поведении какая-то неправильность, но Президенту было не до этого, шок от неожиданного переноса из Белого дома неизвестно куда был слишком велик.

Но я не кричу. Меня смешат и раздражают эти всплески. Я знаю, что они ничего не изменят в ходе действия. Метельщик пойдет до конца и попадется в ловушку, и потом, наверное, найдет какой-нибудь выход, потому что это сказка, а не трагедия, и добро должно победить. Но я не хочу торопить победу добра, я хочу увидеть всю пьесу. Театр существует для зрительного зала и все-таки независимо от него. Я уже отличаю театр от жизни. Мне не приходит в голову стрелять из рогатки в злого герцога. Я способен разглядеть за его ненавидящими глазами глаза актера, играющего и другие роли. Театр — это не только события, это превращение — актеров в персонажи и пьесы в спектакль. Это искусство.

– Послушайте, – впервые за Бог знает сколько лет его голос дрожал, – где… кто вы?

Я не кричу. Я хочу прийти еще раз на «Город мастеров». Мне не помешает, что я знаю сюжет пьесы. Я хочу еще раз увидеть превращение.

– Гость.

Наверное, тогда, на этом спектакле, я и ощутил, что у меня родилось новое чувство — Чувство театра.

– Как вы… как мы сюда попали?!

Органы чувств

– Я мог бы сказать – телепортация, но вы даже не представляете, насколько это было бы далеко от истины. – Гость пожал плечами и сделал скорбную гримасу.

– Вы… изобрели телепортацию?

Мы воспринимаем весь окружающий мир, в том числе и искусство, с помощью органов чувств: глазами — видим, ушами — слышим, руками и кожей — осязаем, носом — обоняем, языком — ощущаем вкус. Театр мы смотрим и слушаем, немое кино — смотрим, звуковое — смотрим и слушаем, музыку — слушаем, живопись — смотрим, искусство пивовара — пробуем на вкус, искусство цветовода — обоняем, скульптуру — смотрим и, если нам не запрещают, пробуем на ощупь и т. д. На этом основании возникает простое убеждение: для восприятия искусства надо иметь соответствующие органы чувств и определенный культурный уровень, который дал бы начальный интерес к данному произведению. Как говорят в математике — необходимо и достаточно. Иметь интерес к театру (культурный уровень), иметь глаза и уши — это необходимо и достаточно, ты можешь воспринимать театр. А для живописи достаточно одних глаз, а для музыки — одних ушей и т. д. Необходимо и достаточно.

– Это неважно. Осмотритесь.

Президент вздохнул. Если этот псих и изобрел способ мгновенно переноситься с места на место, психом он от этого быть не перестал. Вот только…

Так ли это?

Рассмотрим сперва, всегда ли необходимо?

– Где мы?

Великий Бетховен в конце жизни, лишившись слуха, продолжал, будучи глухим, создавать великую музыку.

Великий драматург А. Н. Островский любил воспринимать театр на слух. Он сознательно лишал себя зрительных ощущений и слушал свои пьесы из ложи, задернутой занавеской.

– Япония.

Русский актер Остужев, оглохнув, продолжал творить и, несмотря на то, что совершенно не слышал партнеров, отвечал не только вовремя, но и в идеально нужной тональности.

Есть немало примеров слепых скульпторов — люди лепят, используя только осязание и не имея возможности проверить его зрительно.

Девочка успела убежать в дом – нищую хибару, если называть вещи своими именами, – со своим букетом, вернуться и теперь сидела под окном на деревянной скамеечке, сворачивая листок бумаги и иногда от излишнего усердия высовывая язык. Очень милая девочка, просто кукла… В хорошем смысле. Что-то у нее не ладилось, по крайней мере, она уже трижды повторяла процедуру, разворачивая и снова сворачивая лист и что-то бормоча на неизвестном Президенту языке.

Любой образованный музыкант может воспринять музыку зрительно — читая ноты. Он не только оценивает ее качество, но и получает при этом удовольствие — он «слышит» ее с помощью глаз.

Затем – единственная причина, по которой он не заметил этого сразу, заключалась, конечно, в шоке от общения с гостем – до Президента дошло, что же странного было в поведении этой девчушки. Они ведь только что возникли из ничего прямо у нее в саду!

У нас в Ленинграде есть клуб общества слепых. Актеры, выступающие там, знают, что слепые зрители всегда просят играть пьесы или сцены из пьес, предпочитая их художественному чтению. Они хотят театра, требующего и слуха и зрения, и гораздо более хладнокровно относятся к рассказу, чтению — как бы специально рассчитанному только для слуха.

– Она нас… не видит?

Что все это значит? Это значит, что даже при отсутствии одного из важнейших органов чувств, необходимого для данного вида искусства, человек может заниматься им — и создавать, и воспринимать, если у него есть еще «нечто» — еще одно чувство, орган которого скрыт в его организме — в его нервах, в его мозгу: чувство данного искусства, чувство музыки, чувство театра, чувство скульптурной формы и т. д. Это талант — талант творца и талант воспринимающего.

– Нет. Мы не принадлежим этому месту.

Именно поэтому иметь глаза и уши еще недостаточно, чтобы воспринимать, скажем, театр как искусство. Быть просто человеком без физических дефектов не всегда необходимо и всегда недостаточно для ощущения одной из величайших радостей — радости восприятия искусства.

– Что вы имеете в виду?

Талант восприятия, чувство искусства — вещь нередкая, она заложена в человеке, надо только открыть ее в себе. Но этому очень многое мешает. Часто случается, что человек проживет всю жизнь, многократно столкнется с искусством, будет даже, может быть, много о нем знать — и никогда, вы представляете, никогда не воспримет его с подлинной радостью самостоятельности.

– Сорвите цветок, увидите.

Плодами искусства нельзя пользоваться в готовом виде. Оно требует гораздо большего проникновения в себя, внимания к себе и только тогда дает настоящую радость. В этом его особенность, специальное достоинство. Можно съесть огурец, не зная, как он вырос и кто потратил свой труд на его выращивание. Можно включить электричество и пользоваться всю жизнь лампочками, не подумав о великих талантах науки, потративших жизнь на это открытие и его осуществление. Но нельзя оторвать «Евгения Онегина» от Пушкина, даже если оборвана обложка и мы не прочли имени автора. Автор в искусстве неотъемлем от своего произведения. Он тут, рядом, он живой и, как всякий живой человек, требует к себе внимания.

Цветок был последней каплей. Пальцы просто прошли сквозь стебель, не встретив ни малейшего сопротивления. Не удалось также поднять с земли камешек – хотя ладонь чувствовала опору с текстурой именно мелких камешков, да и ноги не проваливались сквозь гравий дорожки. Но вот траву они при ходьбе не тревожили. С какой-то усталой обреченностью Президент вдруг осознал, что этот тип – вовсе не сумасшедший изобретатель.