Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Вот что мне всегда говорили: «Ты была плохой девочкой», – повторяет Перл, но на сей раз тише, сдержаннее.

Я хочу спросить, правда ли это, в самом ли деле она была плохой девочкой. Может, правда, а может, и нет. Может быть, слова вырваны из контекста или чрезмерно раздуты. В самом деле, все дети когда-нибудь ведут себя плохо… Дети эгоцентричны. Это заложено в их природе. Догадываюсь, что и я, наверное, был таким; может быть, потому моя мать и ушла.

После того как Перл признается, что родители от нее отказались, мне уже не кажется, что моя мать хуже всех. Да, она меня бросила, но у меня, по крайней мере, остался отец. Она не забрала меня у отца.

– Ты только сейчас об этом узнала? – спрашиваю я. – О том, что от тебя отказались?

Нет, отвечает Перл; она знает об этом уже довольно давно.

– Тебе кто-то сказал?

– Нет, сама догадалась, – отвечает она.

Начала видеть сны, говорит она. Во сне появлялись они: другая мать, другой отец. Они грозили ей пальцем и снова и снова повторяли одно и то же, как испорченная пластинка: «Ты плохая девочка». Это началось много лет назад. Тогда она еще жила в родительском доме. Она рассказала приемным родителям о своих снах, хотя могла и промолчать – они и так слышали, как она кричит во сне. Они поняли, что ей снятся страшные сны. Вначале она считала, что ей просто снятся страшные сны. Оказалось, что это воспоминания. Во сне она вспоминала. И мало-помалу сложила все кусочки головоломки и все поняла. Да, и еще то, что она была совершенно не похожа на родителей; они были высокими, крепкого сложения, светловолосые и зеленоглазые. У них с ней не было совершенно ничего общего.

Перл тогда пришла в замешательство. Никак не могла справиться с тем, что ее бросили. Хотя у нее были близкие люди, которые ее любили, ей все время было грустно. И больно. Оказывается, мать и отец от нее отказались, бросили ее. А приемные родители ее обманывали и выставляли дурой.

Приемные родители раскаивались.

– Они были хорошими, – говорит Перл, когда мы идем по разбитой мостовой улицы. – То есть они и сейчас хорошие. – Теперь мы стали ближе друг к другу, идем почти рядом. Мы не держимся за руки, но время от времени, взмахивая рукой, она касается моего плеча. – Они хотели как лучше.

Перл не называет мне их имен, ничего о них не рассказывает, но признается, что они окружали ее любовью и заботой; они отвели ее к психотерапевту. При упоминании психотерапии в моей голове звучит сигнал тревоги.

– Не вмешивайся, любовь моя. Речь идет о вещах, о которых не ведает твоя чистая душа. Если бы дошло до того, что кому-нибудь из нас пришлось бы босым, с пеньковой веревкой на шее идти каяться и вымаливать прощение грехов, я сказал бы: «Так надо!» Ведь нечто подобное случилось когда-то с одним королем.[148] Если бы нам заявили, что кому-то из нас нужно отправиться в храм и перед всем народом отречься от того, во что он до сих пор верил, я ответил бы: «Что ж, может случиться и так». С одним мудрецом произошел подобный случай,[149] Но покупать жизнь и счастье, клянясь в любви к женщине, по дьявольскому наущению которой нашу отчизну подвергали стольким бедствиям, к женщине, что разжигала ненависть между народами, была доносчицей, шпионкой, наговорщицей, которая сперва подстрекала людей к мятежу против трона, а потом выдавала палачам этих бунтарей! Эта женщина вынашивала в своей дьявольской груди адские планы, и две страны, приняв их, будут горько расплачиваться за это, никогда не избавятся от их пагубных последствий! И Енё хочет привести в отцовский дом эту свирепую фурию! Нет, этого не может сделать никто из рода Барадлаи. А если сможет, то найдется другой, кто откажется от жизни, купленной такой ценою.

Доктор Джайлс!

Мать с рыданием кинулась на шею старшего сына. То был голос ее собственной гордой души.

– Они, как могли, старались справиться с тем, что есть, понимаешь? Со мной всегда было непросто. Со мной и сейчас непросто. Ее… мать… я часто доводила до слез. А отца… выводила из себя. И все же они хорошие. Они не орали на меня и не били, когда я плохо себя вела. Во всяком случае, не собирались бросить меня, отдать чужим, незнакомым людям. Как можно назвать людей, которые так поступают? – Перл язвительно усмехается. Я молчу. Она и не ждет от меня никаких слов. – Им со мной досталось, понимаешь? Они меня удочерили. Подписали все нужные бумаги. А я устроила им адскую жизнь. Знаю, так и было. Ничего не могу с собой поделать, я такая, и все. И все-таки, когда мне исполнилось восемнадцать, я все поняла и решила уехать, – продолжает она. – Им больше не нужно было, чтобы я ошивалась рядом и мучила их семью. И вообще, то была их семья, а не моя… Я стала искать родных, – признается она. – Моих настоящих родителей. И я их нашла. – Она заметно мрачнеет. В ее рассказе зияет огромный пробел. Думаю, больше она ничего не хотела сказать. «Я стала искать родных… и я их нашла». Мне хочется узнать больше;

Енё на это ничего не ответил, только снова печально улыбнулся и приготовился уйти. Аранка с немым состраданием смотрела на него.

– Ты тоже меня осуждаешь? – шепнул ей Енё на прощанье.

хочется расспросить ее, что же произошло. Но я ничего не говорю. Молчу, надеясь, что со временем она сама мне все расскажет.

– Поступай так, как подсказывает тебе сердце, – со вздохом промолвила молодая женщина.

Вместо слов я снимаю с себя ожерелье с акульими зубами и протягиваю ей. Для силы и защиты. Сейчас они нужны ей больше, чем мне.

– Клянусь небом, я поступлю именно так!

– Не могу, – говорит она, но потом все же берет ожерелье из моих дрожащих рук.

Но мать снова преградила ему дорогу. Она встал перед ним на колени.

Мы по-прежнему бредем куда-то в ночи, идем, пока мне не кажется, что больше я не пройду ни шагу. Мне совсем не хочется возвращаться домой.

– Сын мой, заклинаю тебя, не уходи. Пусть постигнут нас страшные муки, смерть, нищета, мы терпеливо, безропотно перенесем все. Ведь десятки тысяч патриотов погибли за идею. Но мы не позволим убить наши души. Все мы переносим адские муки, но разве ты слышал когда-нибудь, что бы мы богохульствовали? Не закрывай перед нами дорогу в небеса.

– Я стала искать родных, – повторяет Перл спустя какое-то время, спустя долгое время – такое долгое, что мне кажется, будто она уже никогда ничего не расскажет, – и я их нашла. Выследила их. – Я слышу ее дыхание в сонной ночи; дыхание хриплое, тяжелое, как глина. Дышать ей тяжело. Последствия ходьбы – или стресса. А может, и горя. – Но они по-прежнему не желали меня знать, – продолжает она. – Прошло столько лет, а они по-прежнему не желали меня знать!

– Мать, прошу тебя, встань.

Сердце у меня сжимается; я помню, что было со мной после того, как мать меня бросила. Я слушаю, а она рассказывает, как нашла своих родственников, но они сразу же попытались отделаться от нее: не отвечали на телефонные звонки, предлагали заплатить, чтобы она уехала. Неожиданно я понимаю: моя мать просто сбежала, что вовсе не так плохо. Если бы я увидел мать снова и она во второй раз отказалась от меня… не знаю, как бы я реагировал. Скорее всего, смирился бы.

– Нет! Если ты уйдешь, мое место в грязи. И это ты столкнешь меня туда.

– Ты не понимаешь меня! Да я и не хочу, чтобы ты поняла.

– Как? – радостно воскликнула мать. – Значит, ты не совершите того, от чего я хочу тебя предостеречь?

– Я ничего не отвечу на это.

Куин

– Только одно слово, – вмешался в разговор Эден. – Если хочешь нас успокоить, покажи полученное тобою письмо.

– А ну-ка, тихо! – рявкает на меня водитель, здоровяк с грубым голосом. Он почти не поворачивается ко мне, только косится, чтобы убедиться, что меня не насилуют на переднем сиденье. Но скорости не снижает. Он не жмет на тормоз, не вызывает по рации полицейских. – Все в порядке? – равнодушно спрашивает он, как будто интересуется, дать ли мне к мясу картошку фри.

Енё испуганно схватился за грудь, словно опасаясь, что у него отнимут письмо, и, не будучи в силах скрыть смущение, проговорил:

За мной сидит какой-то бродяга, которому нравится трогать мои волосы. Почти сразу испытываю облегчение. Он не убийца, внушаю я себе. Просто дурак.

– Нет, я не могу его показать!

Но облегчение быстро проходит.

Но затем лицо его вспыхнуло.

Когда бродяга улыбается, я вижу, что у него недостает половины зубов. Остальные желтые и кривые. Их он тоже скоро потеряет. Точно знаю.

– Эден Барадлаи! Письмо адресовано Эугену Барадлаи, а это – я!

Перед тем как заорать, я несколько раз просила: «Пожалуйста, не трогайте мои волосы».

И он гордо отвернулся от брата.

Такой напугает кого угодно даже в хороший день, но у меня сегодня день не хороший. Бродяга способен напугать даже при ярком солнце, среди бела дня, но сейчас не день, а ночь; на улице пустыно и темно. И при одном взгляде на него меня бросает в дрожь.

– Увы! Значит, предположения нашей матери правильны, – сказал Эден.

У него много волос – на голове, на лице. Они вьются и жесткие на концах. Из-за волос почти не видно его прыщавого лица. На голове у него темно-синяя кепка, которая совсем не греет уши. С ним рюкзак, портупея и пояс, а еще туристическая палка. Куртка невыразительная, синтетическая, с капюшоном, тускло-коричневого цвета. На ногах у него разные кеды. Наверное, выдали в какой-нибудь благотворительной организации, например в Армии спасения, а может, он разжился обувью на помойке. Руки у него немытые. От него воняет. На шее у него шнурок с биркой, на которой написано «Сэм». Готова поспорить, что он не Сэм. Бирку он нашел, а скорее всего, украл.

Мать поднялась с пола. Из глаз ее струились слезы, но лицо сохраняло гордое выражение.

– Хорошо, ступай! Иди, куда влечет тебя твое упрямое сердце. Что ж, покинь меня в отчаянии и слезах. Но знай: хотя над головами двух моих сыновей занесен топор палача, ч оплакиваю не тех, кто погибнет, а тебя, который останется жить.

Смотрю ему за спину и понимаю: если не считать пары расфуфыренных подростков на задней площадке, мы в автобусе единственные пассажиры. Подростки не обращают на нас никакого внимания. На них темные очки, хотя на улице ночь. Они сидят рядом, но шлют друг другу эсэмэски. На них наушники, и они роняют такие слова, как «годный», «верняк» и «прибор»; догадываюсь, что значения этих слов не совпадают со словарными. Один из мальчишек встает и говорит: «Ну я катапультируюсь». Второй отвечает: «Да пошел ты, дружище». Они не смогут меня спасти. Никак не смогут.

Услыхав это, Енё с мягкой улыбкой посмотрел на нее.

В автобусе только ряды пустых сидений. Некому помочь.

– Мать! Вспомни когда-нибудь, что последние мои слова к тебе перед уходом были: «Люблю тебя». Прощай. – И он поспешно вышел.

Никто не обнял его на прощание. И лишь маленький племянник, игравший на траве перед домом, поцеловал Енё и спросил:

Бродяга говорит:

– Когда ж ты вернешься, дядя?

– Мне нравятся твои волосы. – Он снова наклоняется, чтобы потрогать их, и я резко отдергиваюсь, роняя сумочку. Половина ее содержимого оказывается на полу: бумажник, косметичка, телефон. Просовываю руку между грязными сиденьями, чтобы ничего не упустить, но рука возвращается пустой – если не считать чьей-то выплюнутой жвачки.



– Они красивые, – продолжает бродяга, и я обращаюсь к водителю:

Письмо, полученное в тот день, гласило:

– Выпустите меня. Мне нужно выйти из автобуса. Мне нужно выйти сейчас же! – К тому времени я уже собрала с пола свои вещи и перекладываю их в сумку.

«Господин правительственный комиссар Эуген Барадлаи. Вам надлежит немедленно явиться в пештский военный трибунал: Новое здание, второй корпус».


И какова же реакция водителя?

Внизу стояла подпись военного судьи.

– Следующая остановка через полквартала, – равнодушно бросает он. – Если дело не срочное, придется вам подождать.

Произошла небольшая ошибка: имя «Эден» перевели на немецкий как «Эуген». Такие случаи в Венгрии в те времена иногда происходили,

Потом он все же рявкает на бродягу, чтобы тот оставил меня в покое. На следующие двадцать секунд тот действительно оставляет меня в покое. Он перестает трогать мои волосы. Откидывается на спинку сиденья и перестает со мной разговаривать.

Я хватаю свои пожитки и встаю. Дергаю веревку, радуясь, что сейчас моя остановка. Когда автобус останавливается, я не выхожу. Я бегу.

Оказывается, мы не знали этого человека

Слышу свои торопливые шаги. Хотя на улице есть и другие прохожие, мне очень одиноко. Понимая, что каждый прохожий может оказаться убийцей, я уже не знаю, кто хороший, а кто плохой.

Кому можно доверять, а кому нельзя.

Енё Барадлаи явился к военному судье во второй корпус Нового здания точно в назначенное время.

Я обхожу людей, которые входят в двери ресторанов и выходят оттуда; женщин, которые выгуливают собак, и мужчин, которые болтают и смеются с другими мужчинами. Я наблюдаю за всеми. Наблюдаю и гадаю: это ты? Ты? Ты?

Доказать требовалось лишь то, что он действительно Эуген Барадлаи и что именно Эуген Барадлаи вызван в суд. Все остальное произошло просто: его взяли под стражу. Он должен был, сидя в тюрьме, ожидать, когда дойдет до него черед.

В голове крутится один и тот же вопрос: наняла ли Эстер кого-нибудь, чтобы убить меня?

Ждать пришлось недолго, его имя в списке значилось одним из первых.

Перед тем как перейти дорогу на перекрестке, я дважды, трижды смотрю во все стороны; обхожу решетки канализационных люков и ливневые стоки – их могли нарочно снять, чтобы я провалилась туда и сварилась заживо.

Но как могла произойти такая ошибка?

Можно ли умереть в ливневом стоке? Не знаю. Понятия не имею, какой несчастный случай мне приготовили. Стараюсь не идти слишком близко к домам с кондиционерами, чтобы они вдруг не рухнули мне на голову. Черепно-мозговая травма, несовместимая с жизнью. Да, они часто приводят к смерти. Кровоизлияние в мозг. Внутричерепное давление.

В те времена все было возможно. Весь социальный порядок был перевернут вверх дном: общественной жизни не существовало, печати и гласности не было и в помине. Разладилась и личная жизнь людей. Все жили замкнуто. Ведь почти в каждой семье кого-нибудь недоставало: кто скрывался, кто спасался бегством или томился в плену, а кто погиб в боях за родину.

Когда я покидаю оживленный перекресток Кларк и Фостер и бреду по сонной Фаррагут-авеню, страх полностью завладевает мною. Меня бьет дрожь. Нервная дрожь. Возможно, я даже обмочилась со страху.

Множество женщин отправилось на поиски своих мужей, и бывало так, что проходили годы, пока становилось известно, что они давно уже вдовы. Иные, облекшись в траур по без вести пропавшим супругам и отдав дань их памяти, вступали в новый брак, а потом, спустя некоторое время, узнавали, что их мужья живы.

Я хочу домой. Хочу оказаться дома. Не в четырехквартирном доме, не в той квартире, которую делю с Эстер. Я хочу оказаться в доме мамы и папы, с родителями и сестрой Мэдисон. Я хочу три раза щелкнуть каблуками и сказать: «Лучше дома нет ничего».

Все питали друг к другу недоверие, страшились любого представителя власти, испытывали смутную боязнь перед будущим.

Но туда я сейчас не попаду.

Многие разбрелись кто куда и проживали вдалеке от насиженных мест. Тысячи людей, скрываясь под чужим именем, бродили по стране.

В деревьях свищет ветер, ероша мне волосы; он дует мне в глаза, и я ничего не вижу. Страх растет; ветер оставляет волосы в покое и забирается мне под пальто, как будто касается голой кожи. Меня передергивает; хочется закричать на ветер.

Вся нация была объявлена вне закона! И в процессе над сотнями тысяч венгров судьей была чужеземная коллегия, члены которой никого не знали и не желали знать в этой стране.

Вдали шумят машины. Какой-то человек в костюме-тройке спрашивает у меня дорогу.

А обвинителями выступали Эвмениды.[150] Они жаждали крови. Все равно чьей, лишь бы это была горячая человеческая кровь.

– Подскажите, пожалуйста, как попасть на Катальпа-авеню? – спрашивает он, но я ему велю убираться.

И среди знатных дам не нашлось в ту пору ни одной очаровательной женщины, которая попыталась бы вымолить пощаду побежденным и уменьшить потоки крови. Случалось погибал не тот, кто возглавлял борьбу или совершил больше других, а тот, кто первым попадал в руки властей, кто обидел кого-нибудь из тех, что стали его обвинителями.

– Не знаю, – отвечаю я. Три или четыре раза повторяю одно и тоже: «Не знаю… не знаю… не знаю». Слова смешиваются, сливаются в одно.

Мужчина злобно смотрит на меня и растворяется в воздухе.

Бывало, кара обрушивалась на фанфарона, похвалявшегося мнимым подвигом, которого он никогда не совершал, и лишь из кичливости, из простого хвастовства приписывал себе то, что сделали другие; а иному удавалось избежать казни благодаря смелому утверждению, что лицо, которому предъявлено обвинение, это вовсе не он, а проживающий в другом месте однофамилец. Пока разыскивали указанного им человека, гроза проносилась мимо, а задержанного выпускали на свободу.

И вдруг я слышу свое имя, которое словно шипит ветер. «Куин… Куин», – зовет ветер. По крайней мере, мне так слышится. А потом смех – выворачивающий душу смех. И вот он выходит из тени за деревом.

А бывало и так, что освобожденного забирали вторично и вершили над ним суд.

Это он!

Один осужденный лично присутствовал при том, как прибивали к позорному столбу его имя, и никто не знал, что он находится в толпе.

Желтые кривые зубы, спутанные немытые патлы… Он совсем близко, тянет ко мне свою грязную руку, пытается дотронуться до моих волос. Я быстро отстраняюсь, спотыкаюсь, падаю на землю.

Были случаи, когда из двух человек со сходными фамилиями спасался от преследования обвиняемый, а его ни в чем не повинный однофамилец погибал.

– Чего ты от меня хочешь? – кричу я, лежа на холодном бетоне.

Сотни ныне здравствующих людей уцелели и не слышат шелеста кладбищенской травы лишь чудом, лишь в силу превратностей судьбы.

Он молча тянет ко мне свою грязную руку, пытаясь помочь встать. Я сопротивляюсь. Не хочу прикасаться к его руке; не хочу прикасаться к нему. С трудом отталкиваюсь от земли, царапая ладонь о шершавую поверхность. В темноте видно, как из раны идет кровь. Растираю руку, снова взмолившись:

Ни государственные обвинители, ни один из судей никогда не видели ни Эдена, ни Енё Барадлаи, а в те времена еще не существовало агентств, обменивающихся фотографиями знаменитых людей!

– Оставь меня в покое!

Два созвучных имени, переведенных с венгерского языка на немецкий, нередко совпадали, да и теперь еще немало людей, услышав имена Эден и Енё, не сумеют, определить, кто же из них Эдмунд, а кто Эуген. Эту путаницу подтверждают официальные документы, причем случалось, что она происходила даже по вине не немецкого, а венгерского переводчика.

Я пытаюсь убежать, но он крепко хватает меня за плечо и не пускает. Он держит меня так крепко, что кровь стынет у меня в жилах.

Главные подсудимые содержались в строгой изоляции. Подобный тюремный режим не давал обвиняемым случая опознать личность друг друга. Все это вместе взятое помогло Енё убедить судей, что он и есть тот правительственный комиссар Барадлаи, против которого, собственно, и было выдвинуто обвинение.

– Пусти! – визжу я, но он не пускает. Конечно, не пускает. Извиваюсь, как червяк на крючке, лягаюсь и кричу во все горло.

Таким образом, соответствующую графу в списке заполнили, а оставшийся дома Эден напрасно искал в объявлениях официального вестника среди вызываемых в суд лиц свое имя.

И вдруг в его руке что-то появляется – оружие, в свете фонаря, стоящего шагах в двадцати, что-то тускло поблескивает – сталь, какой-то металл. Что там – пистолет, нож? Не знаю. Вырываюсь, плачу.

Через несколько недель Енё вызвали на допрос. Все материалы обвинения были уже собраны.

– Не обижай меня, – прошу я. – Пожалуйста, не делай мне больно! – Он крепко вцепился мне в плечо, и оно болит; сухожилия и мышцы натянулись. А он только смеется.

В Чикаго три миллиона человек, и ни один из них не в состоянии меня спасти! Надо кричать. Звать на помощь…

Следователи, которые занимались делом Барадлаи, оказались весьма усердными и наблюдательными людьми, они не забыли отметить ни одно его деяние, ни один шаг, а любой его поступок расценивался в то время как страшное преступление, караемое смертью. Они не упустили из виду ни малейшего факта, бросавшего свет на его деятельность. Теперь этот свет озарял усыпальницу.

– На помощь! Спасите! – хочу я закричать, но с моих губ срывается еле слышный шепот. Я открываю рот, но звука нет.

Собранное ими жизнеописание как бы образовало стройную лестницу, и каждая ступенька неминуемо вела к роковому возвышению – к эшафоту.

– Не обижать? – говорит он. – Я вовсе не хочу тебя обидеть.

– Вы Эуген Барадлаи? – задал вопрос военный судья.

– Да, я.

– Пусти, пусти, пусти! – повторяю я.

– Женаты? Имеете детей?

– Женат, имею двух сыновей.

– Ты кое-что обронила в автобусе, – говорит он. – Вот и все. Кое-что обронила, а я подобрал.

– Были правительственным комиссаром при мятежной армии?

И я вижу, что у него в руке. Слышу тихое звяканье. Оказывается, у него в руке не пистолет, не нож, а телефон. Телефон Эстер. Должно быть, он выпал из сумки и оказался под сиденьем. Я выхватываю у него телефон, и он выпускает мое плечо. Я поспешно отшатываюсь и снова спотыкаюсь. Правда, на этот раз не падаю.

– Был им до самого конца.

Вижу, что на телефон Эстер только что пришло сообщение.

– Вы тот самый Эуген Барадлаи, который силой принудил администратора своего комитата покинуть председательский пост?

Мне не нужно знать пароль, чтобы прочесть его. Сообщение высвечивается на экране.

– Тот самый.

«Как аукнется, так и откликнется», – говорится в нем.

– Вы во время мартовских революционных событий прибыли во главе мадьярской делегации в Вену и произнесли там подстрекательскую речь перед народом?

Алекс

Мы сидим на пыльном, грязном полу в старом типовом доме. В таких домах нет ничего уникального. Штук сто таких же домов возникли в нашем городке почти за одну ночь пятьдесят или шестьдесят лет назад; этот точно такой же, как соседний, и следующий, и тот, что дальше. Все они одинаковы, все до одного – разве что один коричневый, а другой синий. Но все они уродливые, нудные, откровенно нелепые. Совсем как мой собственный дом через дорогу. Он тоже уродливый.

– Не отрицаю.

На улице темно, еще ночь. Мы гуляли до тех пор, пока не поняли, что ноги больше не идут; и тогда, вместо того чтобы вернуться домой и лечь в постель, я пришел сюда. В дом напротив. В дом Перл.

– Расскажи о привидении, – просит Перл.

– Подтверждаете ли вы, что именно эти слова были вами сказаны тогда?

Она сидит рядом со мной на полу, подтянув колени к груди. Не помню, как я здесь очутился. Просто очутился, и все. Она обхватывает руками колени. Мерцающий свет, который проникает в щели заколоченного окна, высвечивает острый треугольный акулий зуб. Подаренное ожерелье висит у нее на шее поверх футболки. Здесь темно. Из-за забитых окон и полумрака я уже не понимаю, день сейчас или ночь. Я совершенно утратил чувство времени. Перл сидит совсем рядом, смотрит на меня; я уже не помню, как меня зовут и почему я здесь оказался.

И военный судья протянул Енё вырванный из блокнота, исписанный карандашом листок.

– О каком привидении? – спрашиваю я, хотя, конечно, понимаю, что она имеет в виду.

Как ему было не помнить этих слов? Ведь их в тот памятный день под балконом записывала сама Альфонсина, когда они вместе слушали выступление брата. Положив свою записную книжку на его плечо, она старательно запечатлела эти знаменательные слова якобы для своего альбома. Енё содрогнулся тогда, словно от предчувствия. Сердце подсказывало ему: придет время, и кто-то расплатится за сияние этого дня.

Перл явно обессилела. Устала. Наверное, непросто спать на голом полу и целыми днями бродить по улицам маленького городка. «Я тут проездом», – сказала она, и я гадаю, когда же она уедет. Нет, я не хочу, чтобы она уезжала, совсем не хочу, просто представляю: придет день, когда я появлюсь в этом Богом забытом доме, а ее здесь уже не будет.

И вот он стоит теперь здесь, перед судом.

Тот балкон был второй ступенькой к обещанной вершине. Сейчас Енё поднялся уже на последнюю.

– Ты говорил, что в этом доме водится привидение, – напоминает Перл.

Он хладнокровно возвратил прочитанный листок.

Она, конечно, не поверит в те сказки, которые рассказывают местные жители; в них не верю даже я. Но надо же поддерживать беседу. Светскую беседу. И потом, гораздо важнее привидения – точнее, дурацких баек о привидении, в которые верит половина нашего городка, – маленькая девочка, которой когда-то была она. Остальное – просто для забавы. Люди любят, когда их пугают. Им нравится рассказывать страшные сказки и пугать других. Но все это сплошное притворство.

– Верно, все, что здесь записано, было мною произнесено.

Женевьева умерла давно, еще до моего рождения. Мне известны лишь слухи. Если верить соседям, она утонула в ванне, в каком-то отеле, пока ее мать отлучилась в соседнюю комнату, чтобы присмотреть за вторым ребенком, младенцем. В это время пятилетняя Женевьева ушла под воду и захлебнулась. Она не кричала, как кричат люди, когда им больно или они в опасности; смерть наступила быстро. Она наглоталась воды и просто уснула. Даже не вскрикнула ни разу… Так все рассказывают.

Судьи удивленно покачали головами: «Признаваться в этом ему не было никакой необходимости, ведь обвинение располагало всего лишь одним свидетелем».

Допрос продолжался.

Со временем смерть Женевьевы обросла подробностями. Говорят, что девочка сидела в пенной ванне. Под шапкой пены можно было различить лишь прядку ее волос. Семья поехала в отпуск; они сняли номер в дорогом отеле. Описание сцены смерти было приятным: красновато-коричневые пузырьки с запахом малинового сорбета, сливочная кожа девочки, порозовевшая от теплой воды. Правда, никто из тех, кто рассказывал о смерти Женевьевы, не присутствовал на месте событий и ничего не видел собственными глазами: шапки пены, пузырьков в воздухе и на кафельных стенках. Женевьева утонула, забытая в ванне, потому что ее младшая сестренка, которой тогда был всего год, выпала из кроватки и заплакала. Мать, конечно, сразу поспешила к ней.

– Один из ваших братьев служил в гвардии, позже в гусарском полку. Вы уговорили его вместе со своим отрядом покинуть армию?

Было слишком дорого везти тело через границу штата – во всяком случае, так говорят соседи, которые еще помнят тот день, когда на дорожке перед желтым домом остановилась семейная машина. Крошечное тельце перевезли в багажнике, чтобы обойти формальности.

«Слава богу» судьи не знают, кто в действительности это сделал, – подумал Енё. – А может, кто-то намеренно взваливает тяжкое для всей семьи бремя на плечи одного, чтобы тем вернее пустить его ко дну и заставить мать оплакивать своего сына».

По словам соседей, они никогда не забудут, как толпились на потрескавшейся бетонной дорожке, а потом помогали нести маленький деревянный гробик. Его вытащили из багажника и отнесли в могилу, выкопанную на городском кладбище. Известие о смерти Женевьевы пришло в наш городок задолго до того, как привезли ее тело.

– Да, это сделал я, – торопливо подтвердил Енё.

Все были потрясены. Маленькие девочки не умирают! Все, что от нее осталось, – призрак Женевьевы, который, как говорят, преследует людей во сне, и в их снах появляется вода, которая переливается через край ванны, и маленькая мертвая девочка, похожая на ангелочка. Кожа у нее белая как мел, на спине крылья. Мокрые волосы цвета воронова крыла.

Он так спешил с ответами, что возбудил подозрение у судьи.

Я ничему из этого не верю.

– У вас есть еще один брат, Эдмунд… или Енё?

– Женевьева, – обращаюсь к я Перл. – Так ее звали, так звали девочку, которая умерла. Видимо, так же зовут и привидение.

– Есть. По-венгерски – Енё, по-немецки – Эдмунд.

– Красиво, – говорит она. – Красивое имя.

– А не наоборот: может быть, Енё – это Эуген, а Эден – это Эдмунд? Я слышал споры по этому по поводу.

– Да.

– Нам, венграм, это лучше известно. Правильно так, как я сказал.

– Значит, она умерла?

– Ваш брат, о котором я спрашиваю, исчез из Вены одновременно с другим. Какая тому причина?

– Да, умерла.

– Думается, вот какая: с закрытием придворной канцелярии прекратилась и его служба. Что ж ему было оставаться в Вене без дела?

– Здесь? – Перл обводит рукой комнату.

– Куда же делся ваш младший брат?

Я качаю головой. Слежу за ее тонкой рукой, разглядываю тени, которые затаились во всех углах, кружева паутины, свисающие с потолка. Очень хочется сбегать за шваброй и пылесосом, как следует здесь прибраться. Перл достойна лучших условий. Я бы сделал дом более пригодным для проживания и даже симпатичным. Конечно, всего я не исправлю, это невозможно. Но я мог бы подмести пол, убрать паутину и так далее. Ей не обязательно обитать в такой дыре.

– В продолжение всей кампании он находился дома, ни в каком освободительном движении участия не принимал, следил за хозяйством, занимался живописью, обучал музыке моего сынишку. Он и сейчас живет дома.

– А вы тем временем снаряжали на свой счет регулярные войска?

Благодаря нагревателю стало жарко. Так жарко, что Перл сняла пальто и мою толстовку и сидит в тонкой хлопчатобумажной рубашке и джинсах.

– Да. Мой отряд состоял из двухсот конников и трехсот пехотинцев. В битве под Капольной я сам командовал конницей.

Руки у нее двигаются изящно, как у балерины; они меняют положение в воздухе. Я хочу спросить, не занималась ли она танцами, может, ходила на уроки балета. Кроме того, мне любопытно, какие отношения связывают ее с доктором Джайлсом. Но я молчу. Я не имею права ни о чем ее спрашивать. Все это меня не касается. У всех есть свои тайны. Она не спрашивает меня о моих, а я не буду спрашивать ее. Хотя, если бы она спросила, я бы ничего от нее не утаил – рассказал бы ей все, что она пожелает узнать.

– Вы опережаете мои вопросы… На дебреценском сейме вы не присутствовали?

«Мы ведь друзья, да? Мы с тобой. Мы друзья».

– Нет, поскольку не мог одновременно находиться в двух местах.

– Нет, – говорю я, возвращаясь к предыдущей теме. – Она умерла не здесь. Женевьева умерла не здесь. – И я рассказываю, как семья поехала в отпуск в роскошный отель. О пенной ванне, мыльных пузырях и всем прочем. Я рассказываю о смерти маленькой Женевьевы, и Перл становится все печальнее.

– Это верно. Зато вы действовали в качестве правительственного комиссара при армии?

– От начала до конца.

– Девочка не умела плавать? – спрашивает она.

– После форройской битвы вы с большим рвением помогали собирать разгромленные остатки мятежных войск?

– Именно так.

Я пожимаю плечами:

– И проявили при этом кипучую энергию. Как вам удалось в течение нескольких недель экипировать целых три батальона новобранцев? Не соизволите ли вы дать разъяснение по этому делу?

Енё испытал горькое удовлетворение от того, что и в этом вопросе он был достаточно осведомлен.

– Наверное, нет. – Конечно, если бы она умела плавать, то задержала бы дыхание и не наглоталась воды. Кто-то предположил, что Женевьева попыталась встать, но поскользнулась, ударилась головой и потеряла сознание. Но это всего лишь одна версия из многих. Там никого не было, и никто не может ничего знать наверняка. Никто не видел, как умерла Женевьева. Возможно, она баловалась в воде, хотела проверить, сколько секунд сможет не дышать, но в конце концов вода ее победила. Считается, что кислородное голодание усиливает дыхательный рефлекс, потребность вздохнуть, даже если человек с головой погружен в мыльную воду. Сначала вода заполняет желудок, а потом легкие. Сотни тысяч людей тонут каждый год. Из них многим пять лет или даже меньше, как Женевьеве. Утонуть можно везде: в ванне, в туалете, в луже. В голову мне приходит отец, который допился почти до смерти; когда-нибудь он утонет в собственной бутылке пива…

– Узнав, что вниз по реке идет караван судов с сукном для хорватских пограничников, я перехватил его в пути. Мы использовали это коричневое сукно на венгерки для наших гонведов.

– Интересно, что чувствуешь, когда тонешь, – говорит Перл. – Интересно, это больно? – И она смотрит на меня; в ее печальных глазах я вижу любопытство.

Ответы Енё обличали его больше, чем можно было ожидать. Они говорили не только о его спокойствии и хладнокровии, но выдавали также утомление жизнью, глубокую апатию. У военного судьи, должно быть, возникли какие-то подозрения. Он решил подвергнуть обвиняемого некоторому испытанию.

Порывшись в отложенных в сторону материалах, судья выбрал один документ.

– Не знаю, – отвечаю я, – наверное, больно. Наверное, страшно, когда не можешь дышать.

– Тут сказано, что во время баньяварошского похода вы конфисковали весь запас благородных металлов из казны монетного двора и присвоили его себе.

При этих словах молодой человек вспыхнул, лицо его залила краска гнева.

Я говорю не то, что Перл хочет услышать. Она хочет, чтобы я рассказал, что Женевьева просто закрыла глаза и погрузилась в сон. Что она ничего не успела понять; только что пускала пузыри в ванне, и вот уже умерла. Очутилась в загробной жизни. На небе. У жемчужных ворот и все такое. Она не поняла, что умирает. Вот что хочет услышать Перл. Но я почему-то говорю ей правду.

– Это неправда! – запальчиво воскликнул он. – Гнусная клевета! Так не поступит ни один Барадлаи!

Может быть, потому, что думаю: ей достаточно лгали, и она заслуживает правды.

Этот взрыв негодования оказался решающим, он свидетельствовал о том, что суд не введен в заблуждение. Так может негодовать только человек благородный, не способный на низкий поступок, другими словами – только сам Эден Барадлаи.

– Действительно страшно, – соглашается она. – Ты когда-нибудь видел ее после… ну, ты понимаешь… потом?

Затем Енё еще долго допрашивали. Он сумел ответить даже на самые незначительные вопросы – из писем Эдена к матери Енё хорошо знал, какую роль играл его старший брат.

– Имеешь в виду – ее тело? После того, как она умерла? – уточняю я, и она кивает: да. Именно это она и имеет в виду. – Нет. – Я качаю головой. – Когда она умерла, я еще не родился. Знаю обо всем только с чужих слов.

Были и такие вопросы, ответы на которые могли изобличить других лиц. Отвечать на них Енё отказался.

– Вот как, – говорит она. Похоже, она немного подавлена; как будто ей хочется услышать что-нибудь еще. Наверное, она жалеет, что я не видел трупа Женевьевы. Но больше мне рассказать нечего. – Представляю, как горевали ее родные! – говорит она, и я киваю:

– О том, что сделал сам, расскажу, но давать показания против кого бы то ни было – не стану.

– Да. Они очень горевали. – Хотя я и этого не знаю. Я ничего не знаю о родных Женевьевы. Они уехали из нашего городка задолго до моего рождения.

Он боялся лишь одного – очной ставки с кем-нибудь из обвиняемых; тогда сразу могли установить его личность. Енё прилагал все старания, чтобы судьи покончили с ним как можно быстрее. И достиг цели.

А потом я начинаю гадать.

В то время суд творил быструю расправу.

– Когда умрешь, как по-твоему, ты вернешься на землю в виде привидения? – спрашиваю я. Вопрос не имеет прямого отношения к нашему разговору; он всецело гипотетический. Теоретический, спекулятивный и совершенно надуманный. Конечно, я не верю в привидений, и все же спрашиваю – просто так, ради поддержания разговора.

Под конец ему был предъявлен еще один, последний пункт обвинения:

– Нет, – решительно отвечает она. – Ни в коем случае! Никаких привидений не существует. И потом, если бы они существовали, думаю, меня вряд ли бы кто-нибудь испугался. – И она светит фонариком себе под подбородок, напускает на лицо загробное выражение и издает призрачные стоны: – О-о-о… О-о-ох…

– При штурме крепости в Буде вы поссорились со своим братом Рихардом и между вами произошел поединок.

Я смеюсь.

– Между нами? – встрепенулся побледневший Енё.

Она совсем не страшная, скорее наоборот. И ее голос, и теплая улыбка, и добрые глаза утешают. Оказывается, что я больше не нервничаю… Ну почти. Я по-прежнему до смерти боюсь сморозить какую-нибудь глупость и все испортить. Но ее саму я нисколько не боюсь. Есть в ней нечто такое, отчего рядом с ней чувствуешь себя непринужденно.

В письмах к матери оба брата хранили об этом глубокое молчание.

– Ну а ты? – спрашивает она, имея в виду, вернусь ли я из загробного мира и стану ли преследовать своих близких. Я отвечаю: да. Я бы кое-кого преследовал. Ну, не совсем близких, но некоторых людей – с удовольствием.

– Да, так называемый «революционный поединок». Во времена французской революции существовал такой обычай: если возникали разногласия между единомышленниками, спор разрешался так: оба, во главе своих отрядов, устремлялись на штурм крепостной стены или вели наступление на противника и победителем в споре считался тот, кто выходил победителем в бою. Вы и на осадных лестницах опередили брата. Это правда?

– Я бы разобрался со всеми парнями, которые цеплялись ко мне в школе. С девчонками, которые не обращали на меня внимания. С моей начальницей, миссис Придди, которая вечно ко мне придирается… Ну и так далее, – говорю я и на минуту лелею мысль о том, как мой призрак достает Придди из загробного мира. Я улыбаюсь. Идея мне нравится.

У Енё тяжело сжалась грудь. Какая же буря промчалась в их стране, если она могла поднять такие волны? Чтоб два брата решились на такую дуэль! Как ответить на вопрос судьи? Может, все это неправда?

– Ты когда-нибудь думаешь об этом? – спрашивает она.

– Не в привычках Барадлаи предаваться похвальбе!

– О чем?

Ответ оказался удачным, он вполне удовлетворил судью.

– О смерти, – говорит она. – Об умирании.

– Что вы скажете в свое оправдание?

– Нет. – Я качаю головой. – Точнее… в общем, нет. О таких вещах стараюсь не думать. А ты?

– Наши дела послужат нам оправданием» Судить о них будут потомки.



Молодой человек гордо отвечал за всех.

– А я – да, – признается она. – Я думаю о таких вещах все время.

Военный судья отыскал в книге текст присяги. Члены военного трибунала встали и вслед за председательствующим повторили ее в присутствии подсудимого.

– Почему? – спрашиваю я, и она придвигается ближе. В самом деле или у меня разыгралась фантазия? Не знаю, но вдруг мне кажется, что она совсем рядом, и если я захочу, то могу дотронуться до ее руки. Я этого не делаю, но представляю, будто делаю, провожу пальцем по ее мягкой, гладкой коже. – Ведь тут вроде от тебя ничего не зависит. Знаешь, мы все когда-нибудь умрем.

Затем Енё удалили из зала.

– Да, знаю, – отвечает она. – Я все понимаю. Просто… что, если этот день настанет скоро?

В состав трибунала входили: полковник, майор, капитан, старший и младший лейтенанты, вахмистр, младший фельдфебель и рядовой. Голосование началось с рядового, дальше высказывали свое мнение офицеры, начиная с младшего по чину.

– Не скоро, – уверяю я, но, конечно, понятия не имею, скоро ли настанет такой день. Через мгновение на нас сверху может упасть кусок потолка и раздавить обоих. – Постарайся не думать об этом, и все. Живи настоящим – или как там говорят? Наслаждайся жизнью и все такое.

Через четверть часа подсудимого снова вызвали в зал. Военный судья прочитал ему приговор.

Все его действия были взвешены, судья признал обвинение доказанным. Отклоненные подсудимым обвинения в приговоре не упоминались, улик и без того было достаточно, А кара за такие деяния – смерть.

– «Наслаждайся жизнью», – повторяет Перл. – Живи настоящим и наслаждайся жизнью… – Она поворачивается ко мне, и в полумраке мне кажется, что я вижу на ее лице лучезарную улыбку: – Ты очень умный, знаешь? – спрашивает она, и я киваю и говорю, что знаю. Я и в самом деле умный. Но оказывается, ум не всегда помогает попасть туда, где тебе следует быть. Иногда для этого требуется известная храбрость. Поэтому я делаю глубокий вдох, тянусь к ней и беру ее за руку. Я спешу взять ее за руку, пока внутренний голос не завопит: «Нет!!!» До того, как моя в высшей степени логичная и благоразумная половина приведет девяносто девять доводов в пользу того, что все кончится плохо: она посмеется надо мной, отдернет руку, даст мне пощечину, уйдет. Но подушечка моего холодного пальца гладит атласную поверхность ее кожи, и, когда она не отдергивает руку, я улыбаюсь. Тайно, про себя, лукаво улыбаюсь. Улыбаюсь вяло, робко – я не хочу, чтобы она видела такую улыбку, и все же она проникает во все потайные уголки моего существа.

Енё молча кивнул головой.

Я счастлив, так счастлив, что и представить себе не мог.

– Итак – завтра утром.

Перл не произносит ни слова; она не смеется; она не уходит.

Осужденный глубоко вздохнул, он достиг своей цели. И попросил лишь одного: чтобы ему позволили написать последние письма – жене, матери и брату.

Разрешение было дано, он поблагодарил и кротко улыбнулся своим судьям. На ресницах его не блеснуло, ни единой слезинки.

Мы сидим на полу в старом темном доме, молча держимся за руки и думаем о чем-то другом, чем привидения, смерть и умирание. По крайней мере, я думаю вовсе не о привидениях, смерти и умирании, хотя, конечно, понятия не имею, о чем думает она, пока она мне не скажет.

Зато слезы блестели на глазах судей. Ведь не они были причиной того, что Эвмениды жаждали крови, что Диракам[151] нужны были жертвы,

– Я хочу ее увидеть, – вдруг говорит Перл.

С того света

– Кого? – спрашиваю я.

– Женевьеву, – отвечает она.

Наступили ненастные осенние дни. Семья Барадлаи вернулась с кёрёшской виллы в Немешдомбский замок.

– Имеешь в виду – привидение? Призрак Женевьевы?

Я чувствую полную нелепость таких слов. Странная просьба, чтобы не сказать больше… Неужели она хочет, чтобы я вызвал призрак Женевьевы? Когда-то, очень-очень давно, я участвовал в спиритическом сеансе… но я совершенно уверен, что сейчас речь не об игре. Мы могли бы устроить спиритический сеанс. Зажечь свечи, сидеть, держась за руки, и вызывать дух Женевьевы. По-моему, это полная ерунда. И все-таки мне кажется, Перл может попросить у меня что угодно, и я постараюсь выполнить ее просьбу.

Лазарет перевели в другое место. Государство могло теперь позаботиться о раненых, и барская усадьба приняла свой обычный вид.

И все же я испытываю немалое облегчение, когда она качает головой.

– Нет, – говорит Перл, – я хочу видеть ее могилу. Место, где ее похоронили.

Но все вокруг было живым олицетворением меланхолии.

– Сейчас ночь, – напоминаю я, даже не заикаясь о том, что ее предложение, мягко говоря, странное. Зачем ей нужно видеть могилу Женевьевы? И почему именно сейчас?

– Ты ведь не боишься, нет? – с улыбкой спрашивает Перл, выдергивает руку и встает. Потом она подбоченивается и смотрит мне в глаза. Она бросает мне вызов.