К несчастью, пришлось забрать у твоей соседки „Эпипен“.
А ведь он бы ей так пригодился, правда? Теперь он мой.
Знаешь, ведь это ты виновата в том, что я вернулась. Ты сама меня нашла. Могла бы просто оставить меня в покое.
Если бы не ты, мне бы ни за что не узнать, что я уже умерла. Видела бы ты меня сейчас, милая Эстер! Видела бы ты, какая я стала!
Я уже давно за тобой наблюдаю; успела изучить твои привычки, твои манеры, твой распорядок дня. Я следила за тобой и знаю, где ты работаешь, где учишься. Знаю, какие поручения ты выполняешь. А ты меня видела? Ты знала, что я рядом?
Я делаю покупки там же, где и ты, и одеваюсь так же, как ты. У меня такие же туфли, такое же пальто, такие же волосы. Это оказалось нетрудно. Когда-то ты была единственной Эстер Вон, но теперь я тоже Эстер.
Ты думала, что можно сменить имя, можно просто исчезнуть. Можно заплатить мне, чтобы я уехала. Какая ты наивная!
Ты всегда была ее любимицей, но, если я стану тобой, может быть, она меня тоже полюбит.
С любовью,Э. В.».
Алекс
Я бегу изо всех сил, не чувствуя под собой ног. Я вообще ничего не чувствую.
Поднявшись на крыльцо, я молочу в дверь кулаками – раз, и другой, и третий. Металлическая рама сотрясается от моих ударов.
Она открывает дверь и смотрит на меня с озадаченным видом; волосы зачесаны назад, маленькие руки сложены на животе.
– Алекс! – говорит она, одновременно спрашивая и утверждая. Я вхожу и затворяю за собой дверь. – Вид у тебя такой, словно ты увидел привидение. С тобой все в порядке?
Я не могу ответить. У меня нет слов. С трудом пытаюсь отдышаться. Ингрид, шаркая, идет из прихожей в гостиную, а оттуда – на кухню. Я слышу, как она шаркает, но не могу произнести ни слова – мне не хватает воздуха. Сгибаюсь пополам, кладу потные ладони на колени, а когда это не помогает, сажусь на корточки.
– Принести тебе воды? – спрашивает Ингрид издали. Не успев ответить, я слышу, как она открывает кран на кухне и наливает воду в стакан; потом о стекло звякают кубики льда. На улице кричат чайки, перекрывая рокот мотора, – по тихой улице проезжает грузовик. На повороте он притормаживает, визжат покрышки.
«Дыши, – приказываю себе я. – Дыши!»
– Сегодня я тебя не ждала! – кричит Ингрид из кухни. – Если бы предупредил меня заранее, я бы что-нибудь испекла. Банановый кекс или…
Она говорит и говорит, но я не слышу ни слова, потому что в голове у меня слова старой библиотекарши, сенсационные и совершенно неожиданные. «Раньше там жила Ингрид Добе, – сказала она, и я застыл, разинув рот. – Это был ее дом. По мужу ее фамилия Вон… ты не знал? А после его смерти она снова взяла девичью фамилию, Добе. По-моему, Добе – голландская фамилия. Конечно, никто не говорит о том, что раньше дом принадлежал Ингрид. Там ведь такая трагедия случилась. Ты слышал о ее дочке Женевьеве?» Старушка еще что-то говорит, а я уже бегу со всех ног. Оказывается, всякий раз, сидя в кафе и глядя в окно, Перл смотрела вовсе не на дом доктора Джайлса.
– Я не голоден. – Вот и все, что мне удается ответить Ингрид. Заставляю себя выпрямиться и плетусь на кухню, с трудом переставляя ноги. Чтобы не упасть, держусь рукой за стену. Перед глазами у меня все плывет. Очень хочется встать на голову, чтобы кровь прилила к мозгам. Голова кружится, мне трудно дышать. А Ингрид как будто ничего не замечает.
Я делаю еще несколько шагов; она выключает воду, в доме становится тихо. И вдруг я слышу, как она мурлычет песенку, простую, незамысловатую песенку – я уже слышал ее раньше.
Еще день или два назад я бы сказал, что не знаю этой песенки, но теперь все изменилось: эту колыбельную я узнаю где угодно.
– «Спи, малышка, не плачь», – говорю я, остановившись на пороге кухни и глядя Ингрид в глаза. Она держит в руках стакан с водой для меня. Я произношу слова, но не пою их. Голос у меня дрожит, хотя я и пытаюсь унять дрожь, держаться прямо. Напоминаю себе испуганного кота, который выгибает спину, чтобы казаться больше.
– Ты знаешь эту песенку? – спрашивает Ингрид с довольной улыбкой, а когда молча, уныло киваю – я устал, мне страшно и я уже ничего не понимаю, – она признается: – Я пела ее своим дочкам, когда они были маленькие, – и, не пропустив ни такта, продолжает: «Спи, усни, моя малышка»…
А я вижу перед собой Перл, которая прижимает к груди старую тряпичную куклу и покачивается вперед и назад на старых половицах в старом доме. В старом доме Ингрид…
Не желая, чтобы глаза ее выдали, Ингрид поворачивается ко мне спиной и продолжает мурлыкать колыбельную, которую пела, когда укачивала своих дочек перед сном.
Она моет посуду, а я стою рядом точно в каком-то тумане, по-прежнему не в силах отдышаться. Я не знаю, что сказать, что сделать. Что мне сказать? Что мне сделать? Сказать ли Ингрид про молодую женщину, которая забралась в старый, заброшенный дом, о женщине, которая выкопала из могилы Женевьевы пустой гроб и поет ту же колыбельную, что теперь мурлычет Ингрид?
А может, лучше развернуться и незаметно уйти, притворившись, будто я не вижу того, что находится перед самым моим носом, что сложилось, как головоломка из отдельных кусочков?
«Мои предки от меня отказались», – сказала Перл, когда мы с ней бродили по улицам, но теперь я уже ни в чем не уверен.
Полдень, солнце стоит высоко; оно без приглашения заглядывает во все окна. Вдруг мы с Ингрид вздрагиваем, чувствуя сквозняк. Слышно, как распахивается входная дверь; мне кажется, что весь дом ходит ходуном.
– Дверь, Алекс! – говорит Ингрид, вздрогнув. Ее глаза полны ужаса. – Ты ведь закрыл входную дверь. Ты ее запер.
Я не помню, закрыл я дверь или нет.
Из мокрых рук Ингрид выскальзывает тарелка с резными краями; вдребезги разбивается о кухонный пол, и Ингрид взвизгивает.
– Эстер! – говорит она, глядя поверх моего плеча, и стон вырывается из ее горла; она поспешно бежит в гостиную, наступая на осколки. Из крана по-прежнему течет вода, в раковине вспухает мыльная пена – вода вот-вот перельется через край. Пузыри, как в той ванне. – О нет! – стонет Ингрид, прижав руку к горлу. – Нет, нет, нет!
Я оборачиваюсь и вижу Перл. Она стоит у меня за спиной.
– Алекс… Как мило, что ты зашел, – говорит она, но на меня даже не смотрит; не сводит взгляда с Ингрид.
– Ты так похожа на нее, – скулит Ингрид. Голос ее доносится словно издалека, словно она под водой, словно тонет в кухонной раковине. – Ты совсем как она. Я уж подумала, что ты… – Она проходит мимо меня, шагает к Перл, робко поднимает руку и гладит взъерошенные разноцветные волосы.
Перл радостно улыбается, как маленькая девочка, которая только что нашла новую подружку. Она приглаживает разноцветную прядь, чуть приседает. Подол ее клетчатого пальто достает до колен.
– Так и думала, что тебе понравится, – говорит она, сияя. – Она всегда была твоей любимицей. Я решила, что больше понравлюсь тебе, если напомню тебе о ней.
И тут она хватает нож.
Куин
Дочитав письмо до конца, я кричу, не сдерживаясь. Ничего не могу с собой поделать. Крик рвется с губ. Инстинктивно закрываю рот рукой.
Письмо у меня в руках дрожит, как лист на ветру. Никак не могу унять дрожь. Стараюсь понять, что же я только что прочла, перечитать письмо, но слова плывут у меня перед глазами; я уже не различаю буквы. Буквы и слова сливаются в одно. Они мечутся по распечатанной странице, издевательски ухмыляясь: «Не поймаешь, не поймаешь, не поймаешь!»
Кое-что я все же понимаю. Кем бы ни была эта Э. В., Келси Беллами убила она. Скорее всего, она же сделала что-то плохое и с самой Эстер. Она притворяется Эстер, рыщет по городу, выдавая себя за Эстер.
Кто она? В письме упоминаются родные: «Ты отняла у меня моих родных», – но это совсем не похоже на Эстер. Эстер никогда не рассказывала мне о своих родственниках; иногда мне вообще казалось, что у нее нет семьи, а вырастили ее гномы в лесном домике под соломенной крышей. Когда я расспрашивала ее о близких, Эстер сразу умолкала. Она резко захлопнула крышку коробки с фотографиями, на которую я случайно наткнулась в складском боксе. Там была коробка с семейными фотографиями… Когда я спросила, кто эти люди на фото, она резко ответила: «Никто».
Но было ясно, что там вовсе не «никто». И теперь мне отчаянно хочется еще раз взглянуть на те снимки; мне хочется увидеть родственников Эстер и понять, есть ли среди них особа, написавшая письмо. Мне нужно их увидеть. Пытаюсь вспомнить хоть что-нибудь, но не получается. Я не помню, кто был на снимках, – правда, Эстер и не дала мне возможности их рассмотреть в тот зимний день, когда мы пришли на склад за елкой. В тот день было холодно; снаружи намело сугробы. Мы мерзли в бетонном боксе. Хотя склад обогреваемый, от пола и стен тянуло холодом. «По-моему, она вон там», – сказала Эстер, имея в виду елку, но вместо этого я подняла крышку с обувной коробки с фотографиями. Да, я сунула нос не в свое дело, однако мне совсем не казалось, будто я шпионю – ведь Эстер была рядом со мной. Я не думала, что она будет против.
А она была против.
Сердце у меня бьется учащенно; комната то исчезает, то снова появляется перед глазами; розовый диван то куда-то уплывает, то приближается. Окна вдруг оказываются совсем рядом, так близко, что я могу до них дотронуться, а в следующий миг они исчезают. У меня то пропадает, то снова появляется слух, как будто я угодила в омут или вода попала мне в уши. Я ничего не слышу. В голове у меня повторяются одни и те же слова: «Если бы не ты, я бы ни за что не узнала, что я уже умерла».
Что это значит?
Смотрю на мелочи из сумки, разбросанные по полу, и вижу ключи Эстер. Их три, три никелированных ключа на бисерном брелоке: ключ от двери подъезда, ключ от квартиры и ключ от навесного замка в ее складском боксе…
Ключ от склада!
Я встаю с пола и, взяв с собой сумку Эстер, торопливо покидаю квартиру, думая только об одном: снимки. Я должна увидеть те снимки.
Я бегу по улицам, мимо магазинов, ресторанов, крытой автобусной остановки, крошечного закутка, который по идее должен защищать от пронизывающего чикагского ветра, но не защищает. Ветер теребит страницы «Чикаго трибьюн»;
газету бросили на лавке. Я не останавливаюсь, пока не добегаю до склада на Кларк-стрит.
Сам склад ужасно меня пугает – множество дверей, пустых пространств, а народу мало. Точнее, здесь вообще никого нет, если не считать какого-то малооплачиваемого интроверта-дежурного, который сидит за стойкой. Кстати, он тоже наводит на меня страх. Но я не могу допустить, чтобы страх победил меня; не могу допустить, чтобы он мне помешал.
Открываю дверь, ведущую к боксам, ключ-картой, которую нашла в бумажнике Эстер. Дежурный всего один; он сидит за стеклянной перегородкой и что-то печатает на компьютере. Он даже не поднимает на меня глаз. Я иду мимо подъемных дверей бежево-миндального цвета – одна за другой, они остаются позади. Слышу собственные гулкие шаги на бетонном полу в длинном пустом коридоре. Я не помню, где мы были в прошлый раз. Двери совершенно одинаковые; я отчаянно стараюсь вспомнить номер бокса, в котором хранятся вещи Эстер. Вставляю ключ в три замка по очереди, но он не подходит ни к одному. Я напоминаю себе, что уже была здесь. Велю себе пошевелить мозгами. Думай, Куин, думай! Вспоминай. Та миндальная дверь или эта? Их не меньше сотни, сто бежево-миндальных дверей, и замки на всех выглядят одинаковыми. Их тысяча! Мне все они кажутся одинаковыми. Я переношусь назад во времени; стараюсь вспомнить тот раз, когда мы с Эстер приходили сюда. Мысленно возвращаюсь по нашим шагам, ищу подсказки: сначала были несколько более мелких ячеек, за ними идут боксы побольше, двери в них похожи на гаражные. Напротив на стене висела камера, перед которой мы с Эстер отплясывали. Невольно улыбаюсь, вспомнив, как мы с Эстер отплясывали ирландскую джигу для дежурного за стойкой. Как же нам тогда было весело!
И вдруг меня осеняет: ячейка номер двести три! Такой же номер дома у моих родителей, где они живут и сейчас… Помню, как Эстер тогда сказала: «Судьба!» – а я ответила: нет, обычное дурацкое совпадение. У меня перед глазами появляются цифры. Я увидела их в декабре прошлого года, когда чуть отошла и наблюдала за тем, как Эстер отпирает бокс.
Нахожу дверь с номером 203. Вставляю ключ в замок – он подходит! И вуаля – я вхожу.
Поднимаю тяжелую дверь и, заглянув внутрь, кричу.
Я не просто кричу. Из моего горла вырывается отчаянный вопль, который срывает дежурного с места. Он спешит ко мне, отпирает металлическую дверь, но не успевает подхватить меня. Окружающий мир перестает для меня существовать; я с глухим стуком падаю на бетонный пол.
Ключи, телефон и прочее рассыпаются по полу. На моих колготках растекается темное пятно – мочевой пузырь подвел. Я подворачиваю ногу и снова кричу от боли. Голова ударяется о бетон и отскакивает вверх, как мячик. Ничего не замечаю. Я лежу ничком на полу рядом с Эстер – так близко, что могу до нее дотронуться.
Она по-прежнему в пижаме, уютной байковой пижаме, которая была на ней в последний раз, когда мы с ней виделись. Она сидела на диване в гостиной, укрывшись пледом цвета морской волны, и говорила: «Куин, я только испорчу тебе настроение… Иди без меня, тебе будет веселее». Она убедила меня, и я ушла. Ушла без нее и веселилась. А теперь гадаю, что было бы, если бы я осталась. Если бы только я тогда осталась! Сумела бы я спасти Эстер от ее судьбы?
Я замечаю вскрытые коробки; их содержимое разбросано по Эстер. Фотоальбомы. Журналы. Детские альбомы Эстер, в которые ее мать с любовью наклеивала снимки, когда Эстер была совсем маленькой. Фотографии Эстер в младенчестве, малышки Эстер, которая учится ходить, юной Эстер. Почти все снимки выдраны из пластиковых конвертов и разорваны на мелкие кусочки. Кто это сделал?
И конечно, здесь сама Эстер; она лежит совсем рядом со мной, с закрытыми глазами.
Совсем рядом с ее мертвенно-белой рукой лежит единственная уцелевшая фотография, на которой запечатлены две девочки: одна побольше, другая поменьше. Вижу слова, нацарапанные в верхнем углу снимка черным маркером: «Женевьева и Эстер».
Алекс
Кровь стынет у меня в жилах; я не могу дышать. Ноги постепенно немеют; колени подгибаются. Еще немного, и я упаду.
– Неважно выглядишь, Алекс, – замечает она, вертя в руках нож, большой разделочный нож из прочной стали с остро заточенным лезвием. Поварской нож, который она выхватила из подставки. Она гонит нас с Ингрид в гостиную и приказывает нам сесть. Мне кажется, что мои шаги гулкие, как выстрелы в тире. Кровь стучит в ушах. Шаги громкостью в сто пятьдесят децибел или даже больше. Словно с каждым шагом извлекают пробку из бутылки шампанского. Или гремит гром. Или дождь барабанит по капоту машины, барабанит уныло, громко и нескончаемо.
– Не надо, – говорю я, обращаясь к ней. Она стоит посреди комнаты с ножом в руках. Она совершенно уверена в себе; она уверена, что должна сделать то, что собирается сделать. Однако ее самоуверенность приправлена безумием, неистовством. У нее маниакальный блеск в глазах. Женевьева безумна. Она притоптывает ногой. Нога подрагивает. Глаза вылезают из орбит; руки, те самые руки, которые держат нож, мелко дрожат.
Она держит нож не так, как человек, который собирается отрезать кусок мяса или именинного торта. Она готова ударить человека… кого-то зарезать. Рука так крепко сжала рукоятку, что видны голубоватые вены.
– Тогда там была ты, да? – спрашивает Ингрид. – Ведь я тебя видела на рынке. Я знаю, что это ты.
– Конечно. Я хотела, чтобы ты меня видела, – говорит Женевьева.
– Столько лет прошло! Как ты запомнила?
– Как я могла забыть? Ведь ты моя мать, – отвечает Женевьева. – Дочь никогда не забудет мать. – И я замечаю покорный взгляд Ингрид: она знала, что рано или поздно это случится. Ее тайна перестанет быть тайной.
Рынок… Именно там у Ингрид впервые случилась паническая атака. Последнее общественное место, в котором она была; после того раза она превратилась в затворницу в собственном доме.
Когда с Ингрид случилась паническая атака, прохожие слышали, как она кричала: «Уходи», «Оставь меня в покое» и «Не прикасайся ко мне!». По их словам, она громко вопила.
– Я пошла за тобой, – говорит Женевьева, и по комнате плывет ее едва слышный сорванный голос.
– Тогда ты выглядела по-другому, – говорит Ингрид. – Ты была похожа на…
– Тогда я была похожа на себя, – отвечает Женевьева, – а сейчас я похожа на нее. Сейчас я больше тебе нравлюсь, да? Ты всегда любила ее больше. Но я не хочу говорить об Эстер… тем более сейчас. – Она вспоминает тот день, когда пошла за Ингрид на городской рынок. Она смотрела, как Ингрид ходит по рядам с корзинкой для покупок в руке: туда-сюда, туда-сюда. Она долго-долго ходила за ней. Она вспоминает, как Ингрид выронила корзинку, когда заметила ее, Женевьеву, на другом конце ряда. Ингрид выронила корзинку, схватилась за сердце, издала душераздирающий вопль. – Как ты поняла, что это я? – спрашивает Женевьева, и Ингрид торжественно отвечает:
– Мать никогда не забывает своего ребенка.
Женевьева расхаживает по комнате – туда-сюда, туда-сюда. Она ходит мелкими шажками, а мы с Ингрид сидим на диване. Вид у нее хладнокровный, чего не скажешь обо мне. Да, Ингрид напугана, хотя ее страх смешивается с облегчением; яркий признак поражения. Она сдалась. Она сидит в неуверенной позе, выпрямив спину и сложив руки на коленях. Волосы падают на лицо. Ингрид не сводит взгляда с Женевьевы; она смотрит на нее немигающим взглядом. Она не плачет, не просит отпустить ее. Зато мне очень хочется закричать и попросить отпустить меня, но я молчу. Я не могу говорить. Не могу вымолвить ни слова.
Постепенно в их чертах замечаю сходство. У них одинаковая форма глаз, носа, тонких губ. Одинаково вздернутые носы. Лица в форме сердечка, высокие скулы, заостренные подбородки. И цвет глаз.
– Ты должна понять, – говорит Ингрид, и голос у нее вибрирует, словно деревянный маракас. – Я сделала все, что могла. Перепробовала все. Абсолютно все! – Женевьева по-прежнему ходит туда-сюда. Я мог бы броситься на нее, повалить на пол, как-то нейтрализовать, но понятия не имею, куда она нанесет удар. В легкие, в почки, в низ живота? – Тогда все было по-другому, – продолжает Ингрид. – В наши дни всем детям сразу ставят какой-нибудь диагноз. Аутизм, синдром Аспергера, СДВГ. Но тогда ничего подобного не было. Тогда считалось, что у детей с отклонениями просто дурной характер. Ты, Женевьева, была плохой девочкой. В наши дни я отвела бы тебя к психиатру, тебе бы поставили какой-нибудь диагноз и выписали таблетки. Но тогда, больше двадцати лет назад, все было совершенно иначе… Тогда о тебе много говорили, Женевьева. О том, что ты делала, и о том, чего не делала. Что ты вытворяла с детьми в школе. О тебе перешептывались. «Подумать только, ей всего пять лет», – говорили соседи, представляя, что ты натворишь, когда вырастешь, ожесточишься, станешь хитрее и расчетливее. Страшно было представить, что ты способна будешь натворить. И я боялась это представить… А знаешь, как реагировали остальные – учителя, соседи, – когда ты выкидывала очередной номер? Они презирали меня, – говорит Ингрид, и из ее глаза выкатывается одинокая слеза и течет по лицу. Она нависает на дрожащем подбородке, цепляясь из последних сил. Я стараюсь увидеть на лице Ингрид раскаяние, но не понимаю смысла ею сказанного. Выходит, она нисколько не удивилась из-за того, что перед ней, в этой комнате стоит живая Женевьева. Она все время знала, что ее дочь жива. Она не везла из отпуска в багажнике машины тело мертвой дочери. Она позволила соседям похоронить пустой гроб, внушила им, что Женевьева умерла. Она выслушивала слова соболезнования…
А на самом деле она просто отказалась от Женевьевы.
Что она за мать?
«Быть матерью нелегко», – говорила она мне.
– Я с тобой не справлялась, – признается Ингрид, – еще до рождения Эстер. Женевьева, мы с тобой обе знаем, как ты относилась к Эстер. Я видела, что ты с ней делала… Она была совсем крошкой. Как ты могла так с ней поступать? – жалобно спрашивает она, и ее голос постепенно замирает, как будто его уносит ветер. Она молчит, и ненадолго в комнате становится тихо.
Потом Ингрид продолжает; она говорит резко, отрывисто, как будто печатает на машинке. Печатает рассказ для меня. Женевьева была для матери не просто головной болью и наказанием, а скорее проклятием. В ней с самого рождения засело зло, в ней было безумие, на нее накатывали приступы ярости. Так говорит Ингрид.
– Помнишь, что ты делала с Эстер? – спрашивает она. – Конечно, помнишь! Ты должна помнить!
Она все же напоминает дочери – на тот случай, если та забыла. Рассказывает, как Женевьева пыталась задушить Эстер, когда малышка крепко спала в колыбельке. Если бы не счастливая случайность – Ингрид вовремя вернулась в комнату, – Женевьева задушила бы сестру подушкой. В голосе Ингрид слышится злость. Тогда она еще пыталась найти старшей дочери оправдание, внушала себе: когда Женевьева накрыла лицо спящей сестренки подушкой и надавила, она не ведала, что творила. Но в глубине души Ингрид знала уже тогда: Женевьева прекрасно понимала, что делает. Даже в таком юном возрасте, около пяти лет, Женевьева понимала, что после ее поступка ребенка больше не будет. И именно этого она добивалась: она хотела, чтобы ребенка не стало.
В комнате воцаряется тишина. Только тихо всхлипывает Ингрид. Да еще тикают часы на стене; они стремительно говорят: «тик-так, тик-так», аккомпанируя бешеному биению моего сердца. Я слежу за тем, как секундная стрелка обегает циферблат. Потом открывается крошечная дверца, и оттуда показывается птичка. Часы с кукушкой отбивают двенадцать часов. Полдень. И в комнате уже не тихо. «Ку-ку… Ку-ку…» Кукушка кукует двенадцать раз. В кафе через дорогу наплыв посетителей. Одни входят, другие выходят, не ведая о том, что происходит здесь. Надеюсь только на Придди. Надеюсь, что, пока мы тут мило беседуем, Придди пакует обед для Ингрид: сэндвич с беконом, салатом и помидорами, гору жареной картошки и маринованные огурчики.
– Я давно поняла, что не справлюсь с тобой и не смогу тебя оставить. Ты представляла опасность для Эстер, опасность для меня. Я сделала все, что могла. Нашла почтенное бюро по усыновлению, и они подобрали тебе хорошую семью. Женевьева, твои приемные родители были хорошими людьми. Они могли позаботиться о тебе лучше, чем я.
– А может, ты просто не старалась, – парирует Женевьева.
– Я старалась, – шепчет Ингрид еле слышно. – Ах, как я старалась! – Потом она наклоняется вперед и дрожащими пальцами трогает жемчужный браслет на тонком запястье Женевьевы – Перл. Браслет ей мал; эластичный шнурок врезается в кожу. – Как ты нас нашла? – спрашивает Ингрид. – Ты до сих пор его хранишь? – Она говорит, обращаясь к Женевьеве, точнее, напоминая: – Я сделала его для тебя, когда ты была совсем маленькой. Ты его сохранила… – Последние слова – не вопрос. Ингрид сама сделала жемчужный браслет для Женевьевы.
Женевьева словно не слышит. Она выдергивает руку.
– Спроси лучше, как Эстер нашла меня! Да, совершенно верно. Это Эстер меня разыскала. Через Интернет. Сначала нашла, а потом захотела, чтобы меня не стало. Она предлагала заплатить мне, чтобы я уехала. Представляешь? Но, видишь ли, я не хотела уезжать. Я хотела остаться со своими родными. С тобой и с Эстер. А когда Эстер от меня отказалась, я подумала: что ж, у меня есть еще и ты. Я могу остаться с тобой. Если я буду выглядеть как Эстер, вести себя как Эстер, может быть, ты меня тоже полюбишь. Особенно после того, как Эстер уже не будет.
– Что ты сделала с Эстер?! – восклицает Ингрид.
– Увидишь. – Женевьева пожимает плечами. И приказывает Ингрид рассказывать, что было дальше: как та привезла домой пустой гроб, а соседям сказала, будто ее дочь утонула, захлебнувшись в ванне.
– Это не меняет того, что твои будущие усыновители, Женевьева, твои приемные родители были образцовыми. Я видела все документы. Во время вашей первой встречи я незаметно подглядывала. Он врач, а она учительница. Я понимала, что они лучше о тебе позаботятся. Мне казалось, что все к лучшему. Что с ними тебе будет лучше, чем со мной.
– Ты сказала, что уходишь по делу, и оставила меня с каким-то незнакомым человеком. Ты велела: «Веди себя хорошо». И ушла.
– На самом деле я не ушла, Женевьева. Я смотрела на вас в окно. Видела, как они пришли, а потом вы ушли вместе. Твоя новая мама держала тебя за руку. Она держала тебя за руку, когда вы уходили. А я… – Она неожиданно умолкает. – Я… – снова начинает она и снова осекается. Наконец она собирается с духом и тихо признается: – Я в жизни не испытывала такого облегчения. Ты ушла… и все было кончено.
– Ничего не было кончено! – Женевьева снова начинает расхаживать туда-сюда. – Ты меня бросила. Ты меня отдала. Предпочла мне Эстер – вот что ты сделала. Ты любила только Эстер. Эстер, Эстер, Эстер! А на меня тебе было наплевать.
– Не думала, что ты запомнишь, – признается Ингрид. – Ты была так мала… Я надеялась, что ты будешь счастлива.
– Я никогда не была счастлива, – отвечает Женевьева.
Я взвешиваю все за и против: удастся ли мне повалить Женевьеву? Думаю о сосудах, которые можно перерезать ножом; представляю, как кровь вытекает из внутренних органов… Если она перережет аорту или печеночную артерию, мне еще повезет. Тогда смерть наступит сразу. Если же удар придется в печень, почки или легкие, я буду медленно умирать от потери крови…
А еще я думаю о своей новой подруге Перл. О том, что мне по-прежнему хочется потрогать ее волосы, хочется держать ее за руку. Но этого я сделать не могу. Прекрасно понимаю, что никогда этого не сделаю, но в глубине души по-прежнему хочу… Хочу погладить ее по голове, взять за руку и уйти. Выйти из дома и зашагать по улице, держась за руки.
Ингрид старается отдышаться. Она дышит неровно, приступами; иногда мне кажется, что вот-вот задохнется.
Бывают секунды, когда лицо Ингрид искажается от ужаса. Ей не хватает воздуха, она не может дышать – а потом делает вдох и ненадолго успокаивается. Она кладет дрожащую руку на грудь, радуясь, что еще может дышать, напоминая себе о том, что нужно дышать.
Женевьева садится на диван рядом с Ингрид и приставляет нож к ее шее. Ингрид морщится. Женевьева отворачивает манжету на ее рубашке, и на руке Ингрид проступают серо-голубые вены. Они такие выпуклые, словно собираются отделиться от нее. Смерть от обескровливания, вот как это называется. По определению – смерть от потери крови.
Женевьева наклоняется к самому уху Ингрид и шипит:
– Сиди тихо. Иначе моя рука может дрогнуть… – Голос ее набирает силу: – Только не говори, что и ты собираешься снова от меня отказаться, как Эстер.
Я не могу сидеть сложа руки и молча наблюдать за происходящим. Ингрид хорошая, напоминаю себе я, хотя сейчас мне приходится в этом себя убеждать.
Хотя я напуган до полусмерти, стараюсь сохранять спокойствие, собранность и хладнокровие. Стараюсь держать себя в руках.
– Ты пока еще никому ничего плохого не сделала, – напоминаю я Женевьеве, хотя не знаю, правда это или нет.
В самом деле не знаю. Со стороны я, возможно, кажусь спокойным, по крайней мере относительно. Но я понимаю, что никогда уже не буду прежним. Что-то изменилось. И дело не только в Женевьеве, которую я целых сорок восемь часов считал девушкой моей мечты. Дело и не в Ингрид. Я изменился.
– Ингрид хорошая, – продолжаю я, глядя на Женевьеву. – И ты хорошая, и я, – тычу пальцем сначала в себя, а потом в нее, хотя в том, что я хороший, сильно сомневаюсь. – Ты ведь еще можешь передумать. Вряд ли тебе что-то грозит после того, что она… твоя мать… с тобой сделала, – продолжаю я и показываю на лезвие в ее руке. – Ну а это даже не оружие, а нож, просто нож. Для готовки. Понимаешь, о чем я?
Я сижу на диване рядом с Ингрид.
– Полиция уже едет сюда, – вру я. – Я обо всем догадался еще до того, как пришел, и позвонил в полицию.
Вдали и впрямь слышится завывание сирен, хотя машины едут не сюда. Я не вызывал полицию. Мог бы позвонить по пути из библиотеки, но не позвонил. Я спешил к Ингрид. – Тебе лучше сдаться, – продолжаю я, надеясь на силу своего убеждения. – Или бежать… Ты еще успеешь! Если уйдешь сейчас же, тебя не поймают. Вот деньги, – я достаю из кармана две двадцатки, больше у меня нет. Подозреваю: это гораздо больше того, что есть у нее. Сорока долларов хватит, чтобы купить билет на поезд и уехать отсюда. Смотрю в окно и вижу на окраине столб черного дыма. Пожар! Что-то горит.
Но Женевьева только смеется страшным, чудовищным смехом, который будет являться мне в кошмарах. Она переводит взгляд с меня на Ингрид и обратно.
– А еще, – быстро говорит она, – я могу прямо сейчас прикончить вас обоих! Главное – все сделать быстро. Успеть до приезда полиции. Потом я заберу твои деньги и убегу. – Она кивает на купюры у меня в руке.
Я тоже киваю. Колени у меня начали дрожать; мне трудно успокоиться. Но сейчас я не могу думать о будущем. Сосредотачиваюсь на главном.
– Да, конечно, можно сделать и так, – соглашаюсь я. На самом деле я вовсе не согласен с ней. Совсем не согласен. Просто у меня появился план. Я разговариваю с Женевьевой, рассчитывая завоевать ее доверие. Говорю тихо, медленно и спокойно; надеюсь, что Женевьева ко мне прислушается. Надеюсь, мне удастся ее успокоить и она не набросится на нас. – Женевьева, я тебя понимаю. Ты имеешь полное право злиться.
– Ты прав, – говорит Женевьева, наклоняясь ближе к Ингрид. Нож по-прежнему у нее в руке. Она заглядывает матери в глаза и продолжает: – Я злюсь.
Ужаснее всего для меня покорное выражение на лице Ингрид. Она заранее признала свое поражение. Сдалась, опустила руки. Она готова позволить, чтобы Женевьева ее прикончила. Вид у Ингрид усталый, как будто сил совсем не осталось. Она больше не улыбается; ее тело обмякло, она ссутулилась. Сил не осталось даже для фальшивой улыбки. Она проводит рукой по волосам, отчего они встают дыбом. Прошло всего полчаса, но она стремительно состарилась у меня на глазах. Вот ей было шестьдесят, и стало семьдесят, а потом восемьдесят. Она превращается в дряхлую старуху.
– А вообще, это не важно, – говорит Женевьева. – Те машины едут не сюда. – Она следит за моим взглядом и видит дым в окне. Где-то пожар. Там, наверное, море огня. Представляю себе оранжевых и красных змей, которые вздымаются к небу. Но со своего места я вижу только дым. – Похоже, кто-то оставил включенным нагреватель в том старом, заброшенном доме.
И она смеется.
Это она подожгла проклятый старый дом!
– Где Эстер? – спрашивает Ингрид сиплым шепотом, и Женевьева снова хохочет:
– Эстер умерла. Эстер. Умерла.
– Нет! – восклицает Ингрид. – Не может быть! Ты не могла так поступить!
– Еще как могла! – отвечает Женевьева и растягивает губы в жестокой улыбке.
Все молниеносно меняется. Я понимаю, что надежды на спасение больше нет. Ингрид плачет.
– Моя девочка! Моя дочка! – снова и снова повторяет она.
Женевьева кричит на мать: когда-то она была ее дочкой! Она была ее девочкой. Но потом Ингрид ее бросила… Чем больше Женевьева говорит о предательстве, тем безумнее становится. В ней не остается ничего человеческого. Я изо всех сил стараюсь отвлечь ее, переключить внимание на другое. Снова показываю ей деньги, говорю, что Женевьева еще не причинила вреда никому из нас и может бежать. Вспоминаю, как надо вести переговоры об освобождении заложников: дать ей выговориться, но следить, чтобы она не теряла спокойствия. Не давать ей извергать яд. Если она разойдется, то потеряет самообладание. Не те слова послужат катализатором, спровоцируют ее, и она в порыве злобы вонзит нож в живот Ингрид или мне. Но Ингрид, похоже, незнакома с методами, которые применяют для освобождения заложников. Узнав о смерти Эстер, она забывает обо всем.
– Ты убила мою дочку! – кричит она.
Я отчаянно пытаюсь исправить положение:
– Женевьева, скажи, чем я могу тебе помочь. Скажи, что нужно сделать, и я сделаю. Хочешь, я помогу тебе убежать? – Стараюсь перекричать мать и дочь, но быстро понимаю, что ничего не получится. Ситуация выходит из-под контроля. Болтаю первое, что приходит в голову. Уверяю Женевьеву, что у меня есть друг-летчик, пилот маленького частного самолета. Она может улететь отсюда! Совсем недалеко, в Бентон-Харбор, есть маленький аэропорт. Я туда позвоню и попрошу моего друга встретить нас.
Женевьева смотрит на меня с презрением:
– Все ты врешь, Алекс! Нет у тебя никаких друзей! – и у меня перехватывает дыхание. Мне не было бы так больно, даже если бы она ударила меня ножом.
Хочется напомнить ей: «Ты была моим другом! Я считал тебя своим другом!» Но слова сейчас не помогут. Велю себе сохранять спокойствие и не думать о том, что мне тоже причинили боль. Дело не во мне. Дело в Ингрид, Женевьеве и Эстер. Все связано с ними, а не со мной.
– Женевьева, – говорю я, стараясь привлечь ее внимание, как в игре «Захват флага».
Краем глаза замечаю в окне шевеление. Кто-то смотрит на меня с улицы. Вижу белую кожу, крашеные волосы морковного цвета, ментоловую сигарету… От нее к небу поднимается струйка дыма. Рыжик!
И вот ее уже нет.
– Женевьева! – повторяю я, стараясь отвлечь ее внимание от Ингрид; от Ингрид сейчас больше вреда, чем пользы. – Женевьева! Послушай меня. Я помогу тебе выбраться отсюда, – говорю я. – Куда ты хочешь отправиться? Я отвезу тебя куда угодно, только скажи. Я увезу тебя отсюда… – Я повторяю одно и то же снова и снова, только тише. – Я отвезу тебя куда угодно…
Но никто меня не слушает. Мы с Ингрид смотрим на Женевьеву. Женевьева с удовольствием рассказывает, как она ночью проникла в многоквартирный дом на северной окраине Чикаго, поднявшись по пожарной лестнице. Окно спальни было закрыто, но она воспользовалась крестовой отверткой. Окно оказалось хлипкое. Чуть повернуть, чуть подналечь – и готово. А в спальне сладко спала ее младшая сестра Эстер. Конечно, Женевьева тогда видела ее не в первый раз. Они уже встречались, потому что Эстер надеялась на воссоединение семьи. Конечно, ничего не получилось, и Женевьева пригрозила всем рассказать, что сделала Ингрид. После такого Эстер не желала иметь с ней ничего общего. Она хотела, чтобы Женевьева уехала. Но Женевьева не хотела уезжать. Она хотела, чтобы они стали одной семьей.
– Эстер, – презрительно цедит Женевьева. – Эстер! – повторяет она с отвращением. – Эстер отказалась! Она не желала со мной объединяться, сказала, что не может… не может поступить так с тобой. – Она смотрит в отчаянные глаза Ингрид. – Она боялась, что у тебя будут неприятности, если все узнают, что я не умерла. «Что подумают люди, если узнают?» – спросила меня Эстер. Полагаешь, мне есть дело до того, что подумают другие? – Она усмехается. – Поэтому я ее и убила. – Она пожимает плечами, как будто речь идет о чем-то несущественном, о мелкой оплошности – например, что она забыла купить молоко или оставила горящую свечу. Женевьева приставляет нож к своей шее – почти вплотную, но недостаточно близко, чтобы порезать или даже поцарапать кожу. – Вот так. Вот что я сделала.
На долгих пять секунд в гостиной становится тихо и спокойно. Пять, четыре, три, два, один…
Удар!
Ингрид действует молниеносно; она срывается с дивана, как полузащитник в американском футболе. Она врезается в Женевьеву, правда, ни одна из них не падает.
Они стоят на ногах, и нож по-прежнему в руке у Женевьевы.
Я смотрю на них, жду и надеюсь, что она выронит нож, но ничего подобного не происходит. Они борются за нож, две женщины сплелись в тесном объятии, они пытаются вырвать друг у друга оружие. И все-таки нож не падает. И тогда я понимаю, что все зависит от меня, от быстроты моих действий. «Спаси Ингрид! – звенит голос у меня в ушах. – Спаси Ингрид!» Я отчетливо понимаю, что Ингрид долго не продержится. Невозможно сидеть сложа руки и наблюдать за тем, как убивают Ингрид. Она хорошая; да, она хороший человек.
Выждав еще миг, я присоединяюсь к ним. Теперь мы схватились втроем, а нож где-то между нами.
Кому-то обязательно будет больно.
Другого не дано.
И вот нож входит в меня, как нога входит в носок или в ботинок, и я слышу, как где-то вдали воют сирены. Спасение близко!
Меня пронзает острая боль, которая парализует. Я не могу пошевелиться. Ингрид и Женевьева отдаляются от меня; они таращат глаза, разевают рот, тычут в меня пальцами. Они расплываются у меня перед глазами. Потом я вижу нож, который торчит из моего живота. Мои губы медленно растягиваются в улыбке.
После схватки именно мне удается получить удар в живот…
Я победитель! Впервые в жизни я победил.
Комната начинает расплываться и таять, как озеро во время отлива. И вот что я вижу: озеро, озеро Мичиган, мое убежище, мой приют. Опора моего существования. Говорят, в последние минуты перед смертью перед глазами проходит вся жизнь.
Вот что я вижу.
Комната вокруг меня синеет; стены и деревянный пол подергиваются рябью. На меня идет приливная волна, ноги вязнут в песке. Постепенно погружаюсь под воду, под синюю воду озера, которое вот-вот поглотит меня – а может, наоборот, отнесет меня домой. Домой. Озеро, озеро Мичиган, мой дом…
Ничего не успеваю сообразить, как мне вдруг снова три года; я впервые ковыляю по пляжу, собирая в пластмассовое ведерко камешки: жеоды, кварц. От камней мое ведерко все тяжелее. Рядом со мной мать; она бредет по кромке воды. Потом садится на песок и вытягивает ноги к воде. На ней обрезанные джинсовые шорты и старомодная футболка, которая когда-то принадлежала отцу. Шорты она сделала сама, отрезав штанины от джинсов; концы замахрились. Из джинсовой ткани торчат белые нитки, длинные, как ее худые ноги. Мама любит перебирать гальку; поэтому я набираю полные руки гальки и подбегаю к ней. В моей запачканной песком ладошке мелкие камешки, голубые и бледно-зеленые.
Мама улыбается мне – робко и принужденно; судя по всему, улыбка дается ей нелегко. И все же я понимаю: она старается. Она нерешительно гладит меня по руке, беря у меня ведерко. Она приглашает меня сесть рядом на песок, и мы вместе разбираем камни, сначала по размеру, а потом по цвету. И мама тоже припасла мне камешек, крошечное желто-коричневое блюдце, которое она кладет в мою грязную ладошку и велит: «Держи крепко; не потеряй». Она говорит, что это морская лилия. Окаменелость. Я еще слишком мал для таких слов, и все же они проникают мне в сердце, прорастают, как корни дерева, привязывают меня к земле, питают мою душу.
Крепко сжимаю камешек в руке; я его не потеряю.
И вот мне уже восемь лет. Восемь лет – и мне грустно. Я чувствую себя одиноким и неуклюжим; я слишком высокий и тощий. Сижу на пляже совсем один, пинаю песок босыми ногами, разыскивая морские лилии. Замечаю места, где песчинки слипаются и слегка вздымаются, а потом опадают, разлетаясь во все стороны, как одуванчиковый пух. Снова, снова и снова. Поднимаются и опадают, поднимаются и опадают. Выкапываю себе ямку в земле старой игрушечной лопаткой, которую забыл какой-то другой ребенок. Мне хочется зарыться в песок, похоронить себя и больше не показываться на поверхности. Я хочу маму, но мамы рядом нет. Смотрю на кромку прилива, то место, где волны набегают на берег. Я делаю это, чтобы убедиться, окончательно убедиться в том, что ее нет. Ее нигде нет.
Зато есть другие мамы; другие, на которых я смотрю по очереди; я хочу, чтобы все они вместе и каждая в отдельности были моими.
А потом наступает ночь, и мир вокруг меня почти чернеет. Мне двенадцать лет; я смотрю в телескоп, и рядом со мной Ли Форни. Она не прикасается ко мне, и все же я каким-то образом ощущаю ее близость. Раньше я ничего подобного не испытывал; сейчас все по-другому. Новое ощущение мне очень нравится. Приятно стоять на берегу озера, глядя в небо, и слушать волны. Главное – напоминать себе о том, что нужно дышать. Та ночь сохранилась у меня в памяти, в надежном месте, чтобы всплывать в час нужды. Вспоминаю детский комбинезон Ли, малиново-серый. Шорты и верх соединяются на поясе шнурком. Вспоминаю ее босые ноги. Сандалии она держит за ремешок на пальце, и они покачиваются в воздухе. Волосы собраны ободком. В глазах волнение и страх, как и у меня.
Ночь темная, хотя на небе звезды. Из-за тумана луну видно неотчетливо.
– Спорим, я быстрее тебя добегу до карусели! – с детской игривостью говорит Ли, и мы бросаемся бежать, увязая в песке. Пересекаем парковку, перелезаем оранжевое заграждение и забираемся на сонную карусель. Я влезаю в кабинку в виде морского змея, и сонная карусель начинает вращаться. И вдруг происходящее снова исчезает. В комнате темно; потолок подсвечен, как ночное небо, а на штукатурке проступает робкая мамина улыбка, похожая на созвездие. Мне пять лет, и мир вокруг меня черен. Еще ночь, и я сплю в своей кроватке, не ведая о робком прикосновении руки, которая в темноте гладит меня по голове, я не ведаю о словах, которые мама шепчет мне на ухо перед тем, как уйти: «Ты достоин лучшего, чем я».
Зато я слышу их сейчас; эти слова проникают в мои воспоминания, когда граница между этой и следующей жизнью расплывается, размывается.
И я падаю.
Куин
Мы стоим на углу улицы. Вокруг нас бегают люди в форме: полицейские, санитары, детективы. Они снуют туда-сюда, иногда собираются группами у машин, рядом с одноэтажным оштукатуренным зданием, на импровизированном командном пункте. Всеми руководит детектив Роберт Дэвис. Склад обнесли желтой лентой. На ней написано: «Полиция. Вход воспрещен». Однако я тоже стою за ограждением с толстым кусачим шерстяным одеялом на плечах. Я смотрю, как многочисленные люди в форме то и дело подныривают под ленту. Проходят внутрь, а потом выходят. Санитары несут носилки; на них лежит тело, примотанное к носилкам эластичными лентами и накрытое одеялом.
Эстер.
Быстро сгущаются сумерки. Машин на улице все больше; в час пик они еле ползут, бампер к бамперу. На узких чикагских улицах все время час пик. Сейчас же всех тормозит еще и скопление в нашем квартале. Все притормаживают, чтобы посмотреть, что происходит, еще больше задерживая движение. Водители и пассажиры удостаивают беглыми взглядами и меня под кусачим шерстяным одеялом; я прикладываю к затылку пакет со льдом. Они смотрят, как из склада выносят Эстер. Подъезжают журналисты, бригада из выпуска новостей с микрофонами и камерами; полицейские не пропускают их к детективам, сотруднику склада, тоже закутанному в одеяло, и ко мне.
Гудят клаксоны.
В ноябре в Чикаго темнеет раньше пяти вечера. Солнце склоняется к западу, уходит в пригороды, исчезает над разноуровневым домом моих родителей, оставляя слабые следы света. Небо становится кобальтовым. Рядом со мной стоит Бен, он положил руку мне на плечо, хотя я почти не чувствую ее веса. Не знаю, как он сюда попал; не помню, чтобы я ему звонила. Может быть, и звонила.
Я неотрывно смотрю на Эстер, лежащую на носилках; она пробует сесть, но у нее нет сил.
Санитар кладет ей руку на плечо и приказывает не шевелиться.
– Лежи тихо, – говорит он. – Расслабься. Отдыхай.
Легко сказать!
Эстер пролежала в складском боксе несколько дней. Пять дней она ничего не ела, а пила лишь те капли воды, которые передавала ей ее тюремщица.
– Она… Женевьева… приходила сюда… – говорит Эстер, но я не знаю, идет речь о живом человеке, или Эстер только померещилось, или она увидела Женевьеву во сне. – Она давала мне воду. Теплую воду, чтобы мучить меня, дразнить, чтобы продлить мои мучения… Чтобы я умерла не сразу.
Эстер несколько дней пролежала на холодном бетонном полу, замерзшая, одинокая и перепуганная. Вот что она сказала мне, когда я тоже лежала на полу рядом с ней и ждала приезда скорой помощи. Я прижалась к ней, чтобы согреть. Она понятия не имела, какой сегодня день, который час. Она лежала в собственных экскрементах, а во рту у нее был кляп, чтобы она не могла кричать или стонать. Сотрудник склада почти ничем не мог ей помочь. Правда, он вызвал службу спасения и включил радиатор на полную мощность, стараясь хоть как-то согреть бетонный бокс, чтобы она так не дрожала. Но температура не повысилась. Или повысилась, но не сразу. Мы закутали Эстер в наши свитера и куртки, во все, что сумели отыскать, чтобы согреть ее. Сотрудник склада принес немного воды; он приложил бутылку к ее губам, хотя и предупредил: если она сразу выпьет много, ее вырвет. Я не знала, как лучше, хотя, если бы это зависело от меня, я позволила бы ей выпить все сразу.
Потом приехала скорая и полицейские, и нас с дежурным выгнали на улицу.
Бен снова кладет руку мне на плечо и привлекает меня к себе. Я дрожу – от холода и от страха. Бен говорит, чтобы я прижалась к нему, оперлась о него; он жалеет, что ветер такой сильный.
– Ты вся дрожишь, – говорит он.
Волосы прилипли у меня к голове; холод пронизывает до костей. Сегодня обещали снег, первый снегопад в этом сезоне. Я думаю о радиаторе в нашей с Эстер квартирке – хватит ли его, чтобы согреть наши комнаты. Я думаю о съемной квартире, обо всех наших с Эстер вещах, которые там есть. Опускаю голову. Глаза наполняются слезами. Слезы текут по лицу. Надеюсь, что Бен ничего не замечает. Сегодня я не пойду ночевать домой; я побуду с Эстер.
– Она вас зовет, – говорит чей-то голос.
Я оборачиваюсь и вижу детектива Роберта Дэвиса.
– Меня? – удивляюсь я и слежу за его взглядом: рядом с машиной скорой помощи стоит каталка, на которой лежит Эстер. Задняя дверца машины распахнута. Фельдшер берет у нее анализы. Скоро ее отвезут в больницу, где тщательно обследуют; она проведет там ночь. Я подхожу к машине.
– Как она? – спрашиваю я у фельдшера. Он обещает, что с ней все будет в порядке. Никак не могу собраться с духом и посмотреть Эстер в глаза. Хотя я не вижу ни крови, ни ран, мне кажется, что внутри у нее все переломано.
– Я была не очень хорошей соседкой, – признаюсь я, косясь на Эстер, но вижу, что она смутилась и пришла в замешательство. Потом она снова смотрит на меня, и я вижу, какая она слабая. Ей было холодно и страшно. Глаза измученные, спутанные, грязные волосы отросли, подчеркивают ее худобу. Ей нужно подстричься. Глажу ее по голове; трудно поверить, что всего сутки назад я была уверена в том, что она меня преследует, что она пытается меня убить.
Но теперь я отчетливо осознаю: моя Эстер не такая. Нет. Эстер меня ни за что бы не обидела.
Только теперь я понимаю, что это правда.
– Что ты имеешь в виду? – тихо, еле слышно спрашивает она. Она, кажется, потеряла голос. Подносит руку к шее; так и есть, у нее болит горло. – Ты хорошая соседка, Куин. Очень хорошая. Ты ведь меня нашла, – шепчет она. – Ты меня спасла! – Она заходится кашлем.
– Не нужно ничего говорить, – отвечаю я. – Отдыхай.
Но когда я отворачиваюсь, она хватает меня за руку.
– Не уходи! – просит она, я глубоко вздыхаю и вспоминаю обо всем, что натворила: обыскивала ее комнату, да не один и не два, а целых три раза, как я нашла то, что явно не предназначалось для моих глаз. Мне не нужно рассказывать ей, что я нашла: она и так знает.
Она понимающе кивает, когда я одними губами произношу: «Джейн Жирар». Так теперь зовут Эстер.
Потом я рассказываю, что ей звонила девица по имени Мег; она откликнулась на ее объявление в «Ридере». Мег собиралась стать ее соседкой вместо меня. Стараюсь не выдавать обиды; ведь Эстер и так многое пришлось пережить. И все же мне больно рассказывать о Мег, больно признаваться: я знаю, что она хотела заменить меня другой соседкой.
– Ах, Куин! – говорит Эстер и из последних сил сжимает мне руку. – Соседка нужна тебе. – Я прихожу в полное замешательство. – Это я собиралась съехать.
Потом она все объясняет.
Когда Эстер была маленькой – ей было всего год или два – ее сестра утонула. Она умерла. Эстер ничего не знала о своей сестре, хотя видела ее фотографии, а также слышала историю, которую ей несколько раз рассказывали: они жили в отеле, Эстер, ее мать и сестра Женевьева. Стоило всего на минуту оставить Женевьеву одну в ванной, она захлебнулась и умерла. Почему же ее оставили одну в ванной? Из-за Эстер. Так ей рассказывали, хотя мать всегда добавляла в конце: «Эстер, ты ни в чем не виновата. Ты тогда была совсем крошечной. Ты ничего не понимала».
Однако Эстер росла с сознанием своей вины. Кроме того, ей всегда казалось, что ей чего-то недостает. Из-за нее умерла ее сестра. Ей трудно было справляться с горем; она обратилась за помощью к одному психологу, тому самому, чью визитку я нашла; его звали Томас Наттинг. Он ей помог, но только чуть-чуть, не до конца. Горе то и дело напоминало о себе, пригибая Эстер к земле. Она не могла дышать. До того дня, когда мать призналась, что Женевьева вовсе не умирала. «Она меня обманывала, – говорит Эстер. – Она всех обманывала. Никогда не прощу ее за то, что она сделала».
И Эстер, которая делает все на сто десять процентов, решила найти Женевьеву. Она ее разыскала. По ее словам, она нашла сестру года полтора назад. Нашла ее через сайт усыновления, и они договорились встретиться.
Эстер предвкушала счастливое воссоединение семьи. Ее переполняла радость.
Однако воссоединение обернулось шантажом и угрозами. Женевьева хотела разоблачить мать за то, что та отдала ее в приемную семью, бросила, солгала. Она стала преследовать Эстер. Без конца названивала ей по телефону, хотя Эстер дважды меняла номер. Женевьева все время находила ее. Она приходила к ней домой; посылала ей письма. Эстер не собиралась соглашаться с Женевьевой; она не хотела участвовать в травле родной матери, хотя и понимала обиду сестры. Та уверяла, что хочет зажить счастливой маленькой семьей, но Эстер понимала: этому не бывать. Вот почему Эстер собралась исчезнуть. Она официально поменяла имя и получила заграничный паспорт. Она хотела уехать и начать все сначала, начать новую жизнь без матери и без Женевьевы.
– Но тебя я просто так бросить не могла, – говорит она. – Я не хотела оставлять тебя одну. Соседка предназначалась для тебя.
Эстер беседовала с кандидатками, чтобы найти идеальную соседку для меня. Перед тем как уедет, она хотела убедиться, что у меня все хорошо. Я киваю: такой поступок вполне в духе Эстер.
– Потом Женевьева начала слать мне письма, – продолжает Эстер. По ее словам, вначале они были безобидными, хотя и странноватыми. Большинство из них она выбрасывала, не думая, что Женевьева собирается исполнить свои угрозы. У Женевьевы не в порядке с головой, это Эстер поняла сразу, но думала, что у сестры лишь легкое психическое расстройство. Что она безобидна.
А потом пришло письмо, в котором Женевьева признавалась в убийстве Келси.
– Келси, – повторяет Эстер и начинает плакать. Она считает, что Келси умерла по ее вине. Из-за нее. Келси в жизни ничего не сделала плохого. – Тогда я поняла, что должна обратиться в полицию. Ситуация вышла из-под моего контроля. Дело зашло слишком далеко… – И она признается: возможно, ее мать, в конце концов, не так уж и не права. Может быть, она правильно поступила, избавившись от Женевьевы. В ночь с субботы на воскресенье, после того как пришло последнее письмо, она попросила миссис Бадни сменить в нашей квартире замки, чтобы Женевьева не смогла попасть внутрь и как-то навредить и мне. Эстер старалась меня оградить. Она позвонила детективу Дэвису и попросила о встрече. Она собиралась что-то ему показать. Письмо!
И в тот момент все становится на свои места.
В ту ночь, после того как Эстер заперла дверь и легла в постель, Женевьева снова и снова звонила в домофон, а после того, как Эстер ей не открыла, влезла к ней в окно и утащила ее с собой.
– Либо ты пойдешь со мной, – сказала она Эстер, волоча ее по пожарной лестнице, – либо твоей соседке будет плохо. – Она показала фото, на котором я иду по улице в бордовом свитере. Перед тем как уйти, Женевьева сунула снимок в шредер. Она следила за мной.
Эстер пыталась меня защитить.
Эстер понятия не имела, куда они направляются. Зато стало ясно другое: Женевьева выдает себя за Эстер.
– Она старалась стать мною, – говорит Эстер, – в надежде, что наша мать будет больше любить ее. «Ты всегда была ее любимицей», – говорила она, но откуда мне было знать? Ведь я была совсем маленькая, когда ее не стало… – Она плачет.
Долгих пять дней и пять ночей Эстер лежала на бетонном полу. Ей было трудно дышать из-за кляпа во рту. Воздух с трудом проникал в заложенный нос. «Нас не может быть двое, верно? – спросила Женевьева перед тем, как запереть Эстер в складском боксе. – Это было бы странно». Женевьева избавилась от Эстер, чтобы самой стать Эстер. Эстер Вон.
К нам снова подходит детектив Роберт Дэвис. В руке у него мобильный телефон Эстер, который он еще раньше конфисковал у меня для экспертизы.
– Это вас, – говорит он с усталой улыбкой и спрашивает, может ли она сейчас разговаривать. Эстер слабо кивает и смотрит на меня. Она просит меня подержать телефон.
– Я устала, – признается она, что видно невооруженным глазом. – Как я устала!
– Конечно! – Я нагибаюсь к ней и прикладываю телефон к ее уху. Я так близко, что слышу каждое слово. Звонит ее мать, мать Эстер, с которой она много лет не общалась.
Услышав голос матери, Эстер вздыхает с облегчением и снова плачет.
– Я думала, что потеряла тебя! – говорит она, и мать Эстер, тоже плача, признается в том же самом:
– Я тоже думала, что потеряла тебя!
Обе просят друг у друга прощения; обе что-то обещают. Они хотят начать жизнь с белого листа. Все сначала.
Я не подслушиваю, точнее, не подслушиваю специально, и все же слышу и начинаю кое о чем догадываться. После того как Женевьева заперла Эстер в складском боксе, она разыскала Ингрид, свою мать и мать Эстер. Женевьева угрожала ей; она сказала, что Эстер умерла. Ингрид спас соседский парень, он пожертвовал жизнью ради нее.
– Алекс Галло, – говорит она. – Помнишь его? – Эстер качает головой: она не помнит этого парня. – Он герой… – Я слышу по телефону голос матери Эстер и ее заключительные слова: – Он спас меня. Если бы не он, меня бы уже не было.
Потом следует передышка – короткая передышка, во время которой обе плачут. Потом Ингрид решительно объявляет:
– Женевьева больше нас не побеспокоит.
Как выясняется, остаток жизни Женевьева проведет за решеткой за убийство.
– Ее нужно доставить в больницу, – говорит фельдшер, и я киваю: хорошо. Забираю у Эстер телефон и говорю ее матери, что Эстер перезвонит ей, как только сможет. Я обещаю Эстер, что приеду в больницу; я поеду прямо за ней. Она не останется одна. Я буду с ней.
Я возвращаюсь к Бену, и тут звонит его мобильник. Это Прия.
Он извиняется и отходит на несколько шагов, чтобы они могли поговорить. Бен скоро уйдет, а я смогу уйти, когда меня отпустят полицейские. Поеду в больницу, чтобы побыть с Эстер.
Смотрю, как Бен разговаривает с Прией, и мне еще более одиноко, чем раньше, хотя меня окружает множество людей.
Когда Бен возвращается, я говорю:
– Тебе совсем не обязательно оставаться со мной. – Показывая на телефон, который он сжимает в руке, я поясняю: – Тебя ждет Прия.
Он вяло и безжизненно кивает. Прия в самом деле ждет его.
– Да, – отвечает он и повторяет: – Да. Мне надо идти.
Он объясняет, что Прия приготовила ужин и ждет его…
Но я не хочу, чтобы он уходил. Я хочу, чтобы он остался. «Останься», – мысленно прошу я.
Но Бен, конечно, не останется.
Он в последний раз обнимает меня, в последний раз кладет руки мне на плечи, и его объятие захватывает меня целиком, согревает изнутри. А потом я слышу его голос совсем рядом.
– До свидания, – говорит он, а я смотрю в его великолепные глаза, смотрю на его слегка заросший подбородок, на его обезоруживающую улыбку.
Интересно, какой смысл он вкладывает в свои слова? «До свидания, любовь моя» или «Еще увидимся, дружище»?
Время покажет, думаю я, отвечаю: «До свидания» – и смотрю, как он уходит, развернувшись кругом и удаляясь к перекрестку.
И вдруг он оборачивается, возвращается – и там, на углу улицы, в окружении целой толпы людей в форме, посреди вечерней пробки, репортеров с камерами, которые снимают сюжет для выпуска новостей, мы в самый первый раз целуемся.
А может быть, во второй.
Благодарность
Спасибо великолепным редакторам, Эрике Имрани и Натали Халлак, благодаря которым роман заблистал во всей красе. Благодарю моего агента, Рейчел Диллон Фрид, чьи неустанные эмоциональная поддержка и поощрение помогли мне продержаться.
Спасибо великолепным сотрудникам издательств Harlequin Books и Harper Collins за то, что помогли выпустить мой роман в свет. Особую благодарность выражаю Эмер Фландерс за потрясающую рекламу, а также чудесным сотрудникам Sanford Greenburger Associates.
Большое спасибо семьям Кубика, Кириченко, Шеманек и Каленберг, а также моим дорогим друзьям за поддержку и постоянное ободрение; за то, что проявляли заботу о моих близких, пока меня не было рядом; за их радостные, улыбающиеся лица, которые я видела на встречах с читателями; за то, что они проехали не одну сотню миль, чтобы слушать, как я снова и снова повторяю одно и то же; за то, что привозили вино, когда оно было мне очень нужно, за то, что мирились с моей забывчивостью и постоянной нехваткой времени. Не знаю, как благодарить вас за любовь, поддержку и терпение.
И наконец, я благодарна моему мужу Питу и моим детям, моим собственным Куин и Алексу, которые каждый день вдохновляют меня. Без вас у меня ничего бы не получилось.