— Благодарю вас, — говорю я, беру стакан, замечаю на нем грязные потеки. Джон, видимо, почти слеп.
У миссис Карбункул была дочь, Матильда. Мужа не было, только дочь. Сидя после ужина на боковой веранде – мать курила, и Моррис тоже курил, как подобает мужчине в доме, – Фордайсы иногда видели Матильду: она сворачивала за угол, направляясь в работающую допоздна кондитерскую или взять книгу в библиотеке, пока та не закрылась. Всегда одна, без подруги. Разве можно привести подругу в дом, где властвует миссис Карбункул? Но Матильда не выглядела одинокой, робкой или несчастной. Она всегда была прекрасно одета. Миссис Карбункул умела шить – собственно, зарабатывала на жизнь подгонкой одежды в магазине дамского и мужского готового платья Гиллеспи. Миссис Карбункул наряжала Матильду в светлое, часто с белыми чулками.
— Скажу вам все как есть, девонька, поскольку вы, похоже, ровным счетом ничего не знаете.
– «Рапунцель, Рапунцель, проснись, спусти свои косыньки вниз», – тихо цитировала мать при виде Матильды. – Ну скажите мне, как она может быть дочерью миссис Карбункул?
— Буду очень признательна.
Здесь что-то нечисто, говорила мать. Она не удивится, вот ничуточки не удивится, если окажется, что Матильда – дочь какой-нибудь богачки или дитя страсти и миссис Карбункул ее воспитывает за деньги. С другой стороны, возможно, что Матильду похитили ребенком и она ничего об этом не знает.
— Ирис — моя дочь.
– Такое случается, – говорила мать.
Руки мои перестают метаться, замирают. Все во мне замирает.
Красота Матильды, причина этого разговора, в самом деле наводила на мысль о запертой в башне принцессе. Она словно сошла с картинки в книге сказок. Длинные волнистые легкие русые волосы с золотистыми оттенками – в те годы, когда в белый цвет волосы красили только самые отъявленные девки, Матильду назвали бы блондинкой. Розово-белая кожа, большие кроткие голубые глаза. «Млеко доброты человеческой» – эти слова таинственно сами собой звучали в голове у Джоан, когда она думала о Матильде. И впрямь, в голубизне Матильдиных глаз, в ее коже, вообще в ее внешности было что-то млечное. Млечно-белое, прохладное, доброе – может быть, глупое. Но ведь у всех этих сказочных принцесс блондинистая красота смягчена нежной размытостью, наброшенной сверху вуалью глупости, выражением невольной жертвы, беспомощной кротости? Все это проявилось у Матильды лет в двенадцать-тринадцать. Она была ровесницей Морриса и училась в его классе. Но училась хорошо, так что, видимо, была вовсе не глупа. Она была особенно сильна в правописании.
— Я ее уже сколько лет не видел, но вон она там. — Он указывает на фотографию над камином.
Я встаю и иду туда на ослабевших ногах. От неожиданности перехватывает дыхание. Вблизи девочка один в один как я. Я понятия не имела — никогда не видела маминых фотографий в этом возрасте. Я возвращаюсь на место, держа фотографию обеими руками, впечатывая кончики пальцев в ее лицо, темную гриву, красное платьице.
Джоан собирала всевозможные сведения о Матильде – все, что могла выведать, – и знала все ее наряды. Она хитро подстраивала якобы случайные встречи на улице, а поскольку они жили в одном квартале, это происходило часто. Слабея от любви, Джоан замечала каждую мелочь во внешности Матильды. Она сегодня распустила волосы впереди по плечам или зачесала назад? Накрасила ли ногти бесцветным лаком? Какая на ней блузка – голубая вискозная с крохотной полосочкой кружева на воротнике, придающая ей мягкий, шутливый вид, или накрахмаленная хлопчатобумажная рубашка, в которой она выглядит прилежной ученицей? У нее было ожерелье из стеклянных бусин – прозрачных, розовых, – при виде которых на белоснежной шее Матильды у Джоан проступал тончайший пот на внутренних сторонах предплечий.
— Тут на берегу сфотографировались, — говорит Джон, это тот самый берег, который нам видно из комнаты, прямо у подножия этого широкого склона.
Какое-то время Джоан изобретала для Матильды другие имена. Имя Матильда ассоциировалось у нее с пыльными занавесками, выцветшими пологами шатров, дряблыми старухами. Может, Шерон? Лилиана? Элизабет? Потом – Джоан не знала почему – имя Матильда преобразилось. Оно засверкало, как серебро. Слог «иль» был серебряным. Но не металлическим. В мыслях Джоан это имя теперь сверкало, как складки атласа.
Я прочищаю горло:
Крайне важны были приветствия. Джоан ждала, и на шее пульсировала жилка. Конечно, следовало ждать, пока Матильда поздоровается первой. Она могла сказать: «Привет» – бодро, по-товарищески. Или: «Доброе утро» – более мягкое, более личное. Изредка она говорила: «Здравствуй, Джоан», показывая, что особым образом отметила ее присутствие. От этой дразнящей приветливости глаза Джоан тут же наполнялись слезами; на нее наваливалось бремя исключительного счастья, преисполняя жгучим стыдом.
— Но тогда, если… если вы — мой дед, почему меня не отправили сюда, к вам?
— А с какой бы это радости?
— Ну… когда мама ушла.
Конечно, эта любовь со временем стала убывать. Как и прочие беды и радости, она прошла, и интерес Джоан к Матильде Баттлер упал до нормального уровня. Матильда тоже изменилась. К тому времени, как Джоан пошла в старшие классы, Матильда уже работала. Она устроилась в юридическую контору младшим клерком. Теперь, когда она сама зарабатывала на жизнь и частично вышла из-под контроля матери – не полностью, так как все еще жила дома, – она сменила стиль. По-видимому, она хотела меньше походить на принцессу и больше – на нормальных людей. Она коротко подстриглась и носила аккуратную прическу по моде того времени. Она стала краситься – ярко-красная помада придала жесткость очертаниям рта. Она стала одеваться как другие девушки – в длинные узкие юбки с разрезом, блузки с мягкими бантами у шеи, балетки. Она утратила бледность и отстраненный вид. С этой Матильдой Джоан, которая планировала получить стипендию на изучение искусства и археологии в Университете Торонто, здоровалась сдержанно. Последние остатки чувств улетучились, когда Матильда стала появляться на людях в обществе поклонника.
— А она ушла?
Поклонник был недурен собой, лет на десять старше Матильды. У него были редеющие черные волосы, тонкие, будто нарисованные, усики и недружелюбное, подозрительное, упрямое выражение лица. Очень высокий, он на ходу склонялся к Матильде, обняв ее за талию. Они много ходили по улицам, потому что миссис Карбункул возненавидела его и не пускала в дом. Сначала у поклонника не было машины. Потом машина появилась. Про него говорили, что он пилот самолета и что он официант в дорогом ресторане. Никто не знал, где Матильда с ним познакомилась. Когда они ходили по улицам, его рука лежала даже ниже талии Матильды – растопыренные пальцы уверенно покоились на уровне таза. Джоан казалось, что эта нахальная, захватническая рука и выражение мрачного вызова на лице поклонника как-то связаны между собой.
Я тупо киваю:
— Мне десять лет было.
Но еще раньше – до того, как Матильда устроилась на работу, до того, как она подстриглась, – случилось нечто такое, отчего Джоан, давно переросшая свою любовь, поняла: у красоты Матильды есть некий неожиданный аспект или эффект. Джоан увидела, что такая красота метит человека – во всяком случае, в Логане, – ставит на нем клеймо, как на хромом или заике. Она делает своего носителя изгоем – может быть, даже сильней, чем легкий изъян, поскольку воспринимается как упрек. Когда Джоан это поняла, ее уже не так удивило, хотя и разочаровало, что Матильда постаралась при первой же возможности избавиться от своей красоты или закамуфлировать ее.
Джон горбится еще сильнее. На миг лицо его смягчается, складки разглаживаются, и в водянистых глазках я вижу вспышку подлинного горя.
— А, ну да. Это бремя мое такое, и времена тогда были дурные.
Вторгаясь к ним на кухню (это случается регулярно), миссис Баттлер, она же миссис Карбункул, никогда не снимает черного пальто и разноцветного бархатного тюрбана. Это чтобы мы не переставали надеяться, говорит мать. Надеяться, что она вот-вот уйдет, что мы избавимся от нее раньше чем через три часа. А также чтобы прикрыть те чудовищные тряпки, которые надеты у нее под пальто. Потому что, раз у нее есть это пальто и она готова его носить каждый день, ей уже не обязательно менять платье.
— Расскажете? Очень прошу. Я ничего не знаю о своей семье.
От нее душно пахнет камфорой.
Найл берет мою руку, сжимает. Я пугаюсь — совсем забыла, что он здесь.
Джон распрямляет на коленях старые перекореженные пальцы. Они слегка подрагивают от немощи.
Она врывается на полуслове, на середине рассказа о каком-то происшествии, каком-то обидчике – как будто собеседники уже знают все подробности и действующих лиц. Как будто новости о ее жизни передают по радио и вы пропустили только пару последних сводок. Джоан всегда с интересом слушает первые полчаса отчета или тирады. Лучше слушать, находясь за пределами комнаты – это позволит ускользнуть, когда миссис Карбункул начнет повторяться. Если сидеть у нее на виду и попробовать сбежать, она ехидно спросит, куда это ты так торопишься, или обвинит в недоверии к ее словам.
— Майра, моя жена, была вечной странницей. Такую на одном месте поди удержи. А еще она каждый день плавала в океане, ею все парни восхищались, а мне оно было вовсе не по нутру. Ей, понимаете ли, случалось пропасть на несколько дней, я-то себе говорил — ладно, неважно, все равно она моя, милая да диковинная, на такую любой позарится. Но когда родилась наша Ирис, мне втемяшилось в голову, что она от кого-то другого.
Я еще раз вглядываюсь в фотографию. И действительно, девочка на ней совсем не похожа на Джона.
— Майра мне чем только ни клялась, что дочка моя, и на какое-то время я успокоился. Но оно меня все глодало и глодало, и вот я не выдержал и велел Майре забрать девчонку туда, откуда она взялась, куда вздумается, к кому вздумается. Чтобы я их обеих больше не видел. Майра со мной развелась, поменяла фамилию обратно на Стоун. Ирис дала ту же фамилию. А со мной не хотела иметь ничего общего, и так оно и оставалось двадцать с лишним лет, пока от Ирис не пришло письмо, что Майра померла.
Сейчас Джоан так и поступает – слушает из столовой, делая вид, что разучивает на пианино пьеску для школьного рождественского концерта. Джоан в последнем классе средней школы, а Матильда – в последнем классе старшей школы. (Моррис после Рождества бросит учебу, чтобы заниматься лесопилкой.) Утро субботы, середина декабря – небо серое, земля скована морозом. Сегодня у старшеклассников рождественский бал – единственный бал в году, который проводится в городском цейхгаузе.
Он смотрит прочь от меня, в окно.
— Ты, девонька, тогда еще и не родилась, — тихо говорит он, а потом надолго замолкает.
Виновником гнева миссис Карбункул оказывается директор школы. Это ничем не примечательный мужчина по имени Арчибальд Мур – ученики обычно зовут его Арчи-Бульдог или Архибульдог. Миссис Карбункул говорит, что он непригоден к своей должности. Она говорит, что он продажен и все это знают; нельзя окончить школу, не дав взятку директору.
Я рада этому перерыву. Рада тому, что Найл дер жит меня за руку, теплу его ладони: раньше мою руку держать было некому.
— Говоришь, деточка, она ушла? — наконец спрашивает Джон.
– Но ведь экзаменационные работы проверяют в Торонто, – говорит мать Джоан, словно бы искренне удивляясь. Какое-то время она развлекается, подначивая миссис Карбункул, слегка возражая и задавая наводящие вопросы.
Я киваю.
— А я-то надеялся, что проклятие не перейдет с матери на дочь.
— Похоже, перешло. — Да и на внучку тоже.
– Он и с ними стакнулся, – отвечает миссис Карбункул. – И с ними тоже.
— Оно понятно, почему Ирис не хотела оставлять тебя со мной, — в конце концов произносит Джон. — Не был я ей отцом. Вот только… порой я просыпаюсь по ночам, и если что и знаю наверняка, так то, что все сделал неправильно, что она все-таки моя.
Не удержаться — по щекам текут слезы. Одна капает на фотографию, искажает мамино лицо, затопляет ее. Я вытираю влагу, чтобы мама могла дышать.
Потом она заявляет, что, когда сам директор учился, он тоже сунул на лапу кому надо. Иначе он бы даже школу ни за что не окончил. Он чрезвычайно глуп. Полный невежда. Не умеет решать задачи на доске, не умеет переводить с латыни. Ему приходится держать под рукой учебник, в котором все ответы вписаны поверх текста карандашом. А еще несколько лет назад он заделал одной ученице ребенка.
— И куда тебя увезли? — спрашивает Джон.
Мне не хочется ему говорить. Не хочется, чтобы этот человек знал обо мне хоть что-то, человек, который вышвырнул за дверь родных, не понимая, какая это ценность.
– О, я об этом не слышала! – восклицает мать Джоан предельно вежливым голосом.
— К отцу, — говорю я неправду.
– Дело замяли. Ему пришлось раскошелиться.
— А он был хорошим человеком? Ей удалось полюбить хорошего человека?
– Наверно, выложил все, что сколотил на взятках?
— Он хороший человек, и он ее ждет. — Это полная чушь, но эта фальшивка внезапно превращается в прочный доспех.
– Он заслуживает кнута!
Небо начинает темнеть. Скоро ночь.
— И как она? — отрывисто спрашивает Джон, в голосе я слышу боль, тоску, я и сама их ощущаю, боль и тоску, и в каком-то уродливом уголке души ненавижу его за это, за его неспособность помочь мне ее найти, за то, что он знает даже меньше, чем я, а другой уголок души отвечает ему за это любовью, и все это слишком сильно и слишком стремительно, так что я поднимаюсь.
Джоан играет тихо. Она разучивает «Иисус, мое желанье», очень сложную вещь. Она играет тихо, потому что надеется услышать имя ученицы или способ, которым избавились от ребенка. (Однажды миссис Карбункул расписала, как некий доктор в их городе избавляется от детей – плодов собственного сластолюбия.) Но миссис Карбункул переходит к своей главной обиде – оказывается, связанной с балом. Арчибальд Мур неправильно организовал бал. Ему следовало распределять партнеров по танцам, вытягивая их имена из шляпы. Или велеть, чтобы все ученики явились на бал поодиночке. Либо одно, либо другое. Тогда Матильда смогла бы пойти. У нее нет партнера – ни один мальчик ее не пригласил, – и она говорит, что в одиночку не пойдет. А миссис Карбункул требует, чтобы она пошла. Говорит, что заставит ее. Из-за всех расходов на платье. Миссис Карбункул начинает перечислять. Называет цену сетки, тафты, блесток, корсетных косточек (платье без бретелек), двадцатидвухдюймовой молнии. Она сама сшила это платье, много часов над ним корпела, а Матильда надела его единственный раз. Она вышла в нем вчера на сцену в спектакле, поставленном старшеклассниками в городском доме культуры, и все. Теперь Матильда говорит, что не наденет сегодня это платье; не пойдет на бал, потому что никто ее не пригласил. И во всем виноват Арчибальд Мур, обманщик, прелюбодей и невежда.
— Все у нее хорошо, — говорю я, а потом — не могу назвать тому причины, разве что мне самой тепло от этих слов, — добавляю: — Она много доброго о вас говорит. В смысле, ее воспоминания об отце.
Джон трясущейся рукой закрывает лицо. Слишком это страшно — годы, растраченные впустую. Мне необходимо вырваться отсюда.
Джоан и ее мать видели Матильду во вчерашнем спектакле. Моррис с ними не пошел – он теперь не ходит с ними по вечерам. Он предпочитает слушать радио или писать в особом блокноте цифры – вероятно, имеющие отношение к лесопилке. Матильда играла роль магазинного манекена, и в нее влюблялся юноша. Вернувшись домой, мать сказала Моррису, что он ничего не потерял – пьеса была невероятно дурацкая. Матильда, конечно, все время молчала и по большей части стояла неподвижно, повернувшись дивным профилем. Платье было изумительное – как снежное облако, и серебряные блестки сверкали на нем, как иней.
— Спасибо, что приняли нас, — произношу я скованно. — Нам пора.
— Ужинать не останетесь?
Миссис Карбункул заявила Матильде, что та должна пойти. С партнером, без партнера, но должна. Надеть платье, надеть сверху пальто и в девять вечера выйти из двери. Дверь останется запертой до одиннадцати – до того часа, когда миссис Карбункул ложится спать.
— Нет, спасибо.
Но Матильда по-прежнему твердит, что не пойдет. Она говорит, что сядет в угольном сарае в конце двора и будет там сидеть. Это уже не угольный сарай, а просто сарай – у миссис Карбункул нет денег на уголь, точно так же как у Фордайсов.
Я пробираюсь к двери: хочется поскорее уйти.
– Она замерзнет, – говорит мать Джоан, впервые искренне вовлекаясь в разговор.
— А еще придешь меня навестить, душенька?
– Так ей и надо, – отвечает миссис Карбункул.
Я выдыхаю, внезапно почувствовав изнеможение:
— Вряд ли. Но все равно спасибо.
Мать Джоан смотрит на часы и говорит, что очень извиняется за свою грубость, но она только что вспомнила, что записана к зубному врачу на сегодня. Ей нужно поставить пломбу, и придется поторопиться, чтобы не опоздать. Так что она просит ее извинить.
Только у двери я понимаю, что все еще сжимаю пальцами фотографию — все суставы побелели. Поставить ее обратно на камин равносильно смерти.
Она выставляет миссис Карбункул – та бормочет, что сроду не слыхала о пломбировании зубов по субботам, – немедленно звонит на лесопилку и вызывает Морриса домой.
— До свидания, Джон, — выдавливаю я. И еще раз: — Спасибо.
Джоан впервые видит спор между Моррисом и матерью – то есть настоящий спор. Моррис наотрез отказывается. Он не хочет делать то, чего требует от него мать. Его голос звучит так, словно убедить его, уговорить невозможно. Он разговаривает не как мальчик с матерью, но как мужчина с женщиной. Мужчина, который знает предмет спора лучше ее и готов ко всем трюкам, которыми она воспользуется, чтобы на него надавить.
И вот я снаружи, на ветру, который налетает с моря. Слышу, как Найл разговаривает с Джоном, потом ведет меня обратно к машине.
– Ну, по-моему, ты ужасный эгоист, – говорит мать. – По-моему, ты ни о ком, кроме себя, не способен думать. Ты меня очень разочаровал. Как бы ты себя чувствовал на месте этой бедной девочки с чокнутой матерью? Бедной девочки в сарае? Джентльмен должен быть готов на определенные поступки, знаешь ли. Вот твой отец знал бы, что делать.
Он везет меня не в сторону Голуэя, а по извилистой дороге через разноцветный городок, дальше вдоль берега. На небе розовые и фиолетовые полосы. На горизонте зарево.
Моррис не отвечает.
Отсюда уходит катер на Аранские острова, очень хочется на него сесть, но на последний рейс мы не успели: въезжаем на пустую парковку. Вылезаем из машины, идем вниз, к скалам. Океан ревет — размеренно, свирепо, призывно.
– Можно подумать, тебя заставляют на ней жениться. Во сколько тебе это обойдется? – презрительно говорит мать. – По два доллара за себя и за нее?
— Этот старик — он твоя семья, — произносит Найл.
Моррис тихо отвечает, что дело не в этом.
— Вовсе нет.
– Я не так часто тебя прошу сделать что-то неприятное! Правда ведь? Я к тебе отношусь как ко взрослому. Предоставляю тебе всяческую свободу. Ну вот, я тебя попросила доказать, что ты в самом деле взрослый и заслуживаешь этой свободы, – и что я слышу в ответ?
— Мог бы быть.
Этот разговор тянется еще некоторое время, и Моррис стоит на своем. Джоан не понимает, как мать может одержать верх и почему до сих пор не сдалась. Но она не сдается.
— Зачем выбирать того, кто не выбрал меня?
– И можешь не отнекиваться тем, что якобы не умеешь танцевать. Еще как умеешь, я тебя сама учила. Ты прекрасно танцуешь!
Найл пристально смотрит на меня. Волосы хлещут по лицу, я откидываю их назад.
И тут Моррис, видимо, неожиданно соглашается, потому что мать говорит:
Он произносит:
– Иди надень чистый свитер.
— Я ненавижу всех, кроме тебя.
Ботинки Морриса грохочут по задней лестнице, а мать кричит ему вслед:
На губах моих зарождается улыбка — Найл, похоже, надо мной подшучивает, но он хватает меня за предплечья, стискивает, причем так неистово, что улыбка угасает, пробуждается нечто иное. Он запрокидывает голову и рычит.
– Ты сам будешь рад, что согласился! Не пожалеешь!
Меня пронзает дрожь, скорбь по зря растраченным годам, которые этот ревнивый старик выбросил на ветер. Я тоже начинаю орать, на Джона и ради Джона, ради его одиночества, я ору от тоски по маме, по бабушке, которой никогда не видела, от безумия этого человека, за которого вышла замуж, — похоже, он столь же безумен, как и я. Мы орем и орем, а потом смеемся, строя по ходу дела наш общий мирок.
Она открывает дверь столовой и обращается к Джоан:
Потом я иду немного поплавать в океане, возвращаюсь к Найлу, мы сидим на камнях, смотрим на темное пятно в небе. Его рука обвивает мою талию, я как можно теснее к нему прижимаюсь. Это самое мое нелюбимое время суток, время, когда я выхожу из воды, но если он меня ждет, все же лучше. Неизмеримо лучше.
– Что-то я не слышу пианино. Ты что, уже все выучила и можешь больше не репетировать? Последний раз, когда ты при мне играла, у тебя выходило просто ужасно.
— Где твоя мама? — спрашивает он.
Джоан играет еще раз с самого начала. Но бросает, когда Моррис спускается по лестнице и захлопывает дверь, а мать на кухне включает радио, открывает шкафчики и начинает готовить обед. Джоан встает с фортепианной скамеечки и тихо выходит из столовой в переднюю, к двери. Она прижимается лицом к витражу. Снаружи через него ничего не видно, потому что в передней темно, но, если смотреть одним глазом в определенное место, можно увидеть улицу. Красного в витраже больше, поэтому Джоан выбирает красный вид. Хотя она все цвета перепробовала в свое время – синий, золотой, зеленый. Она научилась смотреть через любой, даже самый маленький кусочек стекла.
Ложь с легкостью скатывается с языка:
Серый дом из цементных блоков на той стороне улицы теперь выглядит сиреневым. Моррис стоит у двери. Дверь открывается, но Джоан не видно, кто ее открыл. Матильда или миссис Карбункул? Голые окоченевшие деревья и куст сирени у дверей того дома темно-красные, как кровь. Лучший свитер Морриса, желтый, превратился в красно-золотое пятно, похожее на сигнал светофора.
— В деревянном домике у моря, где я выросла.
Где-то вдали мать Джоан подпевает радио. Она не ведает ни о какой опасности. Стоя между парадной дверью, сценой, разыгрывающейся через дорогу, и пением матери на кухне, Джоан ощущает тусклость, холод, хрупкость и преходящесть этих почти голых комнат с высокими потолками, этого дома. Он – просто жилье, которое можно оценивать, как любое другое жилье. В нем нет ничего особенного. Он не может ни от чего защитить. Джоан чувствует это, поскольку подозревает, что мать была не права. В этом случае – и потом, в других случаях, – полагаясь на свои убеждения и предположения, она может оказаться не права.
Он обдумывает мои слова.
— А почему складывается впечатление, что ты ее ищешь?
Теперь видно, что в дверях – миссис Карбункул. Моррис повернулся к ней спиной и идет от дома по дорожке, а миссис Карбункул движется за ним. Моррис спускается по двум ступенькам на тротуар, очень быстро пересекает улицу, не глядя по сторонам. Он не бежит, руки у него засунуты в карманы, и розовое лицо с налитым кровью глазом улыбается, показывая, что такой оборот дела его нисколько не удивляет. На миссис Карбункул мешковатое, чиненое, редко видящее свет домашнее платье. Розовые волосы всклокочены, как у баньши. У ступенек она останавливается и кричит вслед Моррису, так что Джоан слышит через дверь:
Я не отвечаю.
– Мы не так низко пали, чтобы я позволила какому-то Дохлому Глазу повести мою дочь на танцы!
— Фрэнни, ты знаешь, где она?
Горло сжимается, я качаю головой.
— И ты не разговаривала с ней с самого детства?
II
— Я пыталась ее найти.
Он молча переваривает мои слова. А потом:
Донный лед
— А твой папа?
— Папы нет.
— Что с ним случилось?
Моррис, подстригающий газон перед многоквартирным домом, кажется Джоан похожим на дворника. На нем тускло-зеленые рабочие штаны и клетчатая рубашка и, конечно, очки, у которых одно стекло затемнено. Он выглядит как человек самостоятельный, даже обладающий кое-какой властью, но подчиненный кому-то еще. Увидев его с бригадой рабочих (он расширил бизнес, занявшись помимо лесопильного дела еще и строительством), его можно принять за бригадира – зоркого, справедливого, не лишенного некоторых амбиций, но в ограниченных пределах. Не за хозяина. Не за владельца многоквартирного дома. Он круглолицый, с залысиной на лбу – лицо и залысина покрыты свежим загаром и недавно проступившими веснушками. Плотный, крепкий, но стал сутулиться – или это только кажется из-за того, что он толкает газонокосилку? Есть ли особый тип внешности, характерный для холостяков, холостых сыновей – особенно таких, которым пришлось дохаживать престарелых родителей, особенно матерей? Замкнутый, терпеливый взгляд на грани смирения? Джоан кажется, что она приехала навестить дядюшку.
— Без понятия.
На дворе 1972 год, и сама Джоан выглядит моложе, чем десять лет назад. Она отпустила темные волосы и заправляет их за уши; она красит глаза, но не губы; носит свободные мягкие хлопковые одежды ярких цветов или задорные платьица, прикрывающие бедра всего дюйма на два. Джоан может себе это позволить – во всяком случае, надеется, что может, – потому что она высокая, с тонкой талией и длинными стройными ногами.
Я гадаю, скажу ли Найлу когда-то правду про своего отца, или пусть она так и лежит погребенной в темном зловонном закутке души.
Мать умерла. Моррис продал семейный особняк и построил или перестроил этот и другие многоквартирные дома. Новые владельцы собираются открыть в бывшем семейном особняке Фордайсов пансионат для престарелых. Джоан сказала мужу, что хочет съездить домой – то есть в Логан, – чтобы помочь Моррису устроиться на новом месте. На самом деле она знает, что Моррис устроится без проблем; он всегда владеет ситуацией и, кажется, всегда устроен. Надо только помочь ему рассортировать вещи из ящиков и сундука. Там одежда, книги, посуда, картины, занавески, которые Моррису не нужны или для которых у него нет места; он сложил их на время в подвал своего доходного дома.
— Зачем она тогда тебя к нему отправила?
— Она меня отправила в единственное возможное место, к его матери в Новый Южный Уэльс.
Джоан уже много лет замужем. Ее муж – журналист. Они живут в Оттаве. Он известен – по имени и даже в лицо; точнее, читатели знают, как он выглядел пять лет назад, по фотографии над его постоянной колонкой в газете, на последней странице. Джоан привыкла, что ее узнают как его жену – здесь и везде. Но в ее родном городе это узнавание – предмет особой гордости. Большинству здешних жителей не нравится юмор журналиста (циничный, по их мнению) и его взгляды, но важно то, что девушка из Логана стала женой известной, ну или пусть даже отчасти известной, персоны.
— В Австралию? Прах меня побери. — Он почесывает щетину на подбородке. — Теперь понятно, откуда у тебя такой выговор. Гибридный, вот какой. И долго ты прожила у бабушки?
Джоан сказала мужу, что пробудет тут неделю. Она приезжает в воскресенье вечером, в конце мая, когда Моррис первый раз в году косит траву. Джоан собирается уехать в пятницу и провести субботу и воскресенье в Торонто. На случай, если муж узнает, что она не всю неделю пробыла в Логане, у нее готова другая легенда – Моррису она оказалась больше не нужна и решила повидаться со своей университетской подругой. Может, надо в любом случае держаться этой легенды – так безопаснее. Джоан беспокоится, пытаясь понять, стоит ли посвятить подругу в свои планы.
— Почему ты задаешь столько вопросов?
Она впервые пробует нечто подобное.
— Потому что хочу получить ответы.
Многоквартирный дом уходит в глубину участка; окна смотрят на баптистскую церковь или на стоянку машин. Когда-то здесь был сарай – фермеры оставляли в нем лошадей, идя в церковь. Дом построен из красного кирпича. Без балконов. Очень-очень простой.
— Раньше не хотел.
Джоан обнимает Морриса. Она ощущает запах сигарет, бензина, мягкой ношеной пропотевшей рубахи и свежескошенной травы.
— Нет, хотел.
– Моррис, знаешь, что тебе надо сделать? – кричит она, перекрывая шум газонокосилки. – Завести повязку на глаз! Тогда ты будешь похож на Моше Даяна!
— Чего же не спрашивал? Почему сейчас?
Он молчит.
— Почему ни ты, ни я не задали ни единого вопроса? — настаиваю я. — Так глупо.
Каждое утро Джоан ходит на почту. Она ждет письма от мужчины из Торонто. Его зовут Джон Брольер. Она написала ему, назвала имя Морриса, город и номер почтового ящика. Логан вырос, но все же не настолько, чтобы почту приносили на дом.
— Уже жалеешь? — спрашивает он. О свадьбе, если ее можно так назвать.
В понедельник утром Джоан не надеется на письмо. Во вторник – надеется. В среду она думает, что, кажется, уже вправе рассчитывать на ответ. Каждый день – новое разочарование. Каждый день она вновь подозревает, что сваляла дурака, – это чувство, ощущение отдельности и ненужности, проступает все ясней, словно всплывая из глубин. Она поверила мужчине, а он ничего серьезного не имел в виду. Передумал.
Миг, пока мне кажется, что нужно ответить «да», затягивается, этот ответ кажется самоочевидным, но когда я открываю рот, из него вылетает другое слово, которое, к моему удивлению, звучит как правда.
Оба мы замечаем белую цаплю на линии прибоя.
Почтовая контора, куда она ходит, – новый низенький домик из розоватого кирпича. Старое здание почты, напоминавшее старинный замок, снесли. Вообще, городок сильно изменился. Сносят не очень много, в основном перестраивают. Покрывают алюминиевым сайдингом, чистят кирпич пескоструйным аппаратом, красят крыши в яркий цвет, вставляют большие окна с двойным остеклением, веранды убирают совсем или переделывают в закрытые. И просторных дворов, заросших чем попало, больше нет – на самом деле это были двойные участки, их разделили, избыток земли продали и застроили. Между старыми домами втискиваются новые. По стилю они как в пригородах больших городов – длинные низкие одноэтажные или двухуровневые. Дворы аккуратные, с тщательной планировкой, с декоративными кустарниками, цветочными клумбами – круглыми или в форме полумесяца. Старый обычай растить цветы на манер овощей, рядками вдоль гряды бобов или картошки, видимо, забыт. Много старых тенистых деревьев спилили. Вероятно, они стали слишком стары и потому опасны. Облезлые дома, высокая трава, тротуары в трещинах, глубокая тень, немощеные улицы, пыльные или грязные, – все это, памятное Джоан, больше не существует. Город кажется тесным, он будто съежился – так много домов прихорошилось, так многое устроено и спланировано рукой человека. Город детства Джоан – хаотичный, сонный – был всего лишь стадией в развитии Логана. Покосившиеся фанерные заборы, облезлые стены, цветущие сорняки не выражали его неизменную суть. И люди вроде миссис Баттлер – нелепо одетые, одержимые, – кажется, не могли существовать вне прежнего города, которого больше не было.
— Сильноват для тебя ветер, душенька, — бормочет ей Найл.
Птицу покачивает на волнах, она исчезает из виду.
У Морриса в квартире одна спальня, и он предоставил ее Джоан. Сам он спит на диване в гостиной. Конечно, квартира с двумя спальнями была бы удобнее на случай приезда гостей. Но, наверно, Моррис не рассчитывает принимать гостей – во всяком случае, не много и не часто. И не хочет терять доход от сдачи большой квартиры. Наверняка он подумывал, не занять ли ему холостяцкую квартирку в цокольном этаже, чтобы эту квартиру с одной спальней тоже сдавать. Но, наверно, решил, что это было бы уже слишком. Это будет выглядеть как чрезмерная скупость и привлечет к нему внимание. Не стоит уж настолько себе потакать.
— Я прожила у нее несколько лет, — говорю я. — У Эдит. То уходила, то возвращалась, и, по сути, провела с ней совсем мало времени, а потом она умерла.
— И какой она была?
Мебель в квартире – из дома, где Моррис жил с матерью, но мало что относится к той эпохе, когда Джоан еще жила с ними. Все мало-мальски напоминающее антиквариат было продано и заменено довольно прочной и более-менее удобной мебелью, которую Моррис покупает по оптовым ценам. Джоан замечает вещи, присланные ею в подарок на Рождество и дни рождения. Они не очень гармонируют с квартирой и вовсе не так оживляют обстановку, как надеялась Джоан.
Я пытаюсь подыскать нужное слово, мысли неохотно возвращаются в те времена, на ферму с ее острыми углами, ее одиночеством.
— Суровой, — произношу я.
Гравюра с изображением церкви Святого Эгидия напоминает ей год, который они с мужем провели в Британии, – Джоан только что закончила университет и позорно тосковала по дому, устремляя на него свою любовь с той стороны Атлантики. Вот на кофейном столике стеклянный подносик, а на нем предупредительно выставлена напоказ книга, подарок Джоан. Это история машиностроения. В ней чертежи и планы разных механизмов, начиная с эпох, когда еще не знали фотографии, со времен древних египтян и древних греков. Потом, с девятнадцатого века до наших дней, фотоснимки: машины для строительства дорог, сельскохозяйственные машины, заводские станки, то снятые издали, едва видные на горизонте, то крупным планом, с низкой точки. Одни кадры подчеркивают чудесную работу механизма, мельчайшие детали устройства; на других – машины выглядят роскошными, как дворцы, или грозными, как чудовища. Джоан помнит, как сказала подруге, вместе с которой зашла в книжный магазин: «Какая замечательная книга для моего брата! Он обожает машины и механизмы». «Обожает машины и механизмы» – так прямо и сказала.
Найл отводит мне волосы от лица, целует в висок.
— Мама была не такой, — бормочу я. — Она была доброй, ласковой, неприкаянной. Я так ее любила. Тоже была странницей, но страшно этого боялась. Умоляла, чтобы я ее не бросала. Она прекрасно жила сама по себе, пока я не родилась, а после этого сама мысль, что я ее покину, вызывала у нее тягу к смерти. Она сама так говорила. А мне понравился один мальчик. Мне захотелось пойти с ним на берег, и я, блин, ничего ей не сказала, просто пошла. Зачем пошла? Пропадала два дня, может даже и три. Когда вернулась, было уже слишком поздно, она исчезла. Она меня об этом предупреждала.
Сейчас Джоан задается вопросом: а что Моррис на самом деле подумал об этой книге? Понравилась ли она ему вообще? Вряд ли прямо-таки не понравилась. Возможно, он удивился. Возможно, выкинул из головы и забыл. Потому что он вовсе не обожает механизмы. Он ими пользуется – для этого они и существуют.
— Просто ушла?
Я качаю головой. Он ничего не услышал.
Долгими весенними вечерами Джоан с Моррисом катаются на машине. По городу и за городом, где можно увидеть, какие огромные поля, простирающиеся до горизонта, – кукуруза, фасоль, пшеница, клевер – созданы фермерами с помощью тех самых механизмов. Какие обширные газоны, больше похожие на луга, сотворены благодаря моторизованным газонокосилкам. Облака сирени над погребами заброшенных фермерских домов. Фермы были укрупнены, объясняет Моррис. Он знает, что сколько стоит. Не только дома и строения, но и поля, деревья, лесные делянки, холмы – все возникает у него в памяти, снабженное ценой и историей изменений этой цены. Точно так же любой человек в рассказах Морриса определяется тем, продвинулся он в жизни или нет. Такой взгляд на вещи уже непопулярен – он считается приземленным, старомодным, черствым и деструктивным. Моррис об этом не знает и продолжает распространяться про деньги – спокойно и с удовольствием. Время от времени он каламбурит. Он хихикает, рассказывая о некоторых рискованных сделках и экстравагантных фиаско.
— Это я ушла. — Я смотрю на него, набираюсь храбрости, чтобы сказать правду — самую страшную правду. — Я всегда ухожу.
Джоан слушает Морриса и поддакивает ему, но мысли ее уплывают по знакомому, непреодолимо влекущему подземному ручью. Она думает про Джона Брольера. Он геолог, когда-то работал на нефтяную компанию, а теперь преподает (естественно-научные предметы и театральное искусство) в заведении, именуемом «альтернативной школой». Раньше он продвигался в жизни, а теперь уже не продвигается. Джоан познакомилась с ним на званом ужине в Оттаве пару месяцев назад. Он гостил у друзей, которые и Джоан приходились друзьями. Жены с ним не было, но были двое из его детей. Он сказал Джоан, что, если она встанет рано завтра утром, он поведет ее на реку Оттаву и покажет ей нечто, называемое «донный лед».
Он безмолвствует очень долго, потом задает вопрос:
Джоан воскрешает в памяти его лицо и голос и пытается понять, что именно привлекло ее к этому человеку. По-видимому, ее брак тут ни при чем. Она считает, что в браке ей достаточно удобно: они с мужем переплелись, выработали совместный язык, историю, взгляд на жизнь. Они часто разговаривают. Но и дают друг другу возможность отдохнуть от общения. Трения, взаимная неприязнь – все подобное, что проявилось в первые годы их брака, утихло или ослабло.
— Но ты возвращаешься?
Я опускаю голову ему на плечо; пристраиваюсь в его объятия. Похоже, здесь можно спокойно побыть и даже найти свое место. А вот где его место? Может ли быть участь горше, чем место в объятиях женщины, которая умирает каждую ночь?
Джоан хочет от Джона Брольера чего-то такого, чего могла бы хотеть личность, прежде не подававшая голоса в ее браке, – а может, и вообще в ее жизни. Что же она в нем нашла? Он не кажется Джоан особенно умным, и она не уверена, что он надежный человек. (Муж Джоан и умен, и надежен.) Он и не так хорош собой, как ее муж, не такой «привлекательный». Однако Джоан он привлекает, и она подозревает, что он и других женщин привлекал. Все потому, что он обладает настойчивостью, какой-то даже суровостью, глубокой серьезностью – и все это нацелено на секс. Его интерес нельзя наскоро удовлетворить, нелегко перенаправить. Джоан чувствует это, чувствует скрытые здесь обещания, хотя пока ни в чем не уверена.
Много лет я с теплотой вспоминала тот вечер в Дулине — вечер, когда я впервые поняла, что принадлежу ему. Только когда он вроде как смутился при этом воспоминании, ко мне вернулось то, что я давно вычеркнула.
Ее мужа тоже пригласили взглянуть на донный лед. Но встала рано и поехала к реке только Джоан. Там она встретила Джона Брольера, двоих его детей и двоих детей хозяев дома – они стояли в морозном розовом зимнем рассвете, скованном снегами. И Джон в самом деле рассказал ей про донный лед – про то, как он формируется на быстринах, не успевая замерзнуть и затвердеть, и потом, когда его течением сметает на глубину, громоздится там и мгновенно застывает великолепными горами. Джон сказал, что именно так обнаруживаются глубокие места на речном дне. И еще он сказал: «Послушайте, если вам как-нибудь удастся вырваться – если можно, дайте мне знать. Я правда очень хочу вас видеть. Вы знаете. Очень хочу».
— Мне казалось, тебе больно смотреть на мертвых животных, — сказал Найл.
Он дал ей клочок бумаги – видимо, заранее приготовленный. С номером почтового ящика и почтового отделения в Торонто. Он даже не коснулся ее пальцев. Его дети скакали кругом, пытаясь привлечь внимание отца. Когда мы пойдем кататься на коньках? Можно мы поедем в музей военных самолетов? Мы хотим посмотреть на бомбардировщик «ланкастер»! (Джоан запомнила это, чтобы рассказать мужу, – ему понравится, ведь Джон Брольер провозглашает себя пацифистом.)
Она в самом деле рассказала мужу, и он ее немножко подразнил:
И тут я вспомнила, как мы пошли гулять по камням и обнаружили среди них морскую птицу — шея сломана, крылья вывернуты под неестественным углом. Этот образ просто исчез из моей памяти, будто светильник погас.
– По-моему, этот придурок с монашеской прической положил на тебя глаз.
Как мог муж поверить, что Джоан способна влюбиться в такого человека – с редеющими волосами, зачесанными челкой на лоб, с щербинкой между передними зубами, с пятью детьми от двух жен, с совершенно недостаточным доходом, с азартной и педантичной манерой разговора? Узкоплечего мужчину, который, по его собственному признанию, интересуется трудами Алана Уоттса? (Даже когда уже нельзя было не поверить, муж все равно не поверил.)
15
В письме Джоан предложила встретиться пообедать, выпить кофе или чего-нибудь еще. Она не сказала, сколько у нее будет свободного времени. Может, ничего больше и не случится, думает она. И тогда она в самом деле поедет повидаться с подругой. Она вверяет себя этому человеку, хотя и осторожно. Шагая на почту, ловя свое отражение в витринах, она чувствует себя оторвавшейся, незащищенной. Она это сделала – и сама не знает почему. Знает только, что не может вернуться к прежней жизни или к прежней себе, к той, какой была до похода на реку воскресным утром. Ее жизнь – это покупки, хозяйство, радости супружеской постели, работа неполный день в книжном магазине при картинной галерее, званые ужины, отпуска, лыжные катания в Кэмп-Форчун. Джоан не может смириться с тем, что это ее жизнь и другой не будет, она не может так жить дальше, не обзаведясь собственной тайной. Она считает, что в самом деле собирается дальше так жить, – и чтобы продолжать так жить, ей нужно то, другое. Что именно другое? Этот эксперимент – про себя она все еще называет это экспериментом.
ИРЛАНДИЯ, ТЮРЬМА В ЛИМЕРИКЕ.
В такой формулировке ее затея может показаться жестокой. Но как можно назвать ее жестокой, если она с трепетом шагает на почту каждое утро, дрожит и затаивает дыхание, открывая почтовый ящик, а потом идет обратно к Моррису обессиленная, растерянная, покинутая? Впрочем, может быть, это тоже часть эксперимента?
ЧЕТЫРЕ ГОДА НАЗАД
Конечно, она вынуждена останавливаться, здороваться с людьми, рассказывать о своих детях, о муже, о жизни в Оттаве. Вынуждена узнавать школьных друзей, вспоминать с ними детство, и все это наводит на нее тоску и раздражает. Сами дома, мимо которых она идет, – аккуратные дворики, яркие маки и пионы в цвету – кажутся нудными до тошноты. Голоса собеседников – резкими, глупыми и самодовольными. Ей кажется, что ее сослали куда-то в дальний уголок мира, куда настоящая жизнь, идеи, суматоха и энергия последних лет даже не начали проникать. Они и в Оттаву-то еще не полностью проникли, но там, по крайней мере, что-то слышали, чему-то пробуют подражать, имеют какое-то представление и о глубоких, и о поверхностных веяниях моды. (Надо сказать, что Джоан с мужем между собой высмеивают кое-кого из этих людей – тех, кто щеголяет модными идеями, ходит на групповую терапию и к холистическим целителям, отказывается от алкоголя ради травы.) А в Логане даже о самых простых новинках еще не слыхали. На следующей неделе, вернувшись в Оттаву, чувствуя особенную нежность к мужу и желая наполнить их совместное время разговором, Джоан скажет: «Я бы вознесла хвалы даже за сэндвич с проростками люцерны. Честно. Настолько это было ужасно».
– Нет, мне некуда это девать, – повторяет Джоан все время, пока она и Моррис разбирают коробки. Здесь есть вещи, которые она вроде бы хотела взять себе, но теперь не хочет. – Нет. Мне совершенно негде это хранить.
Я дождалась редкого момента, когда рядом никого, и протащила грубо заточенный кончик зубной щетки по запястью. Это больнее, чем я думала. Я повторила, в надежде сделать рану глубже. Поняла, что все получилось, когда выступила кровь темнее ночи. Щетка стала скользкой, я ее выронила, подобрала, чтобы проделать то же со вторым запястьем, — поскорее бы конец…
От нее сладко пахнет дешевым сахаром, она встает на колени и с силой сжимает мне руку. Самодельное оружие отброшено подальше, она зовет на помощь, а я, рыдая, прошу меня отпустить, ну отпусти же меня, пожалуйста…
Нет, говорит она при виде бальных платьев матери – нежного шелка и паутинок жоржета. Они расползутся при первой же носке, а Клэр, ее дочь, никогда не заинтересуется подобными вещами – она хочет стать тренером лошадей. Нет, говорит она пяти оставшимся винным бокалам и переплетенным в искусственную кожу томикам Ливера и Ловера, Джорджа Борроу, А. С. М. Хатчинсона.
Зовут ее Бет. Моя сокамерница. Мы с ней не разговариваем после того дня, одного из первых, когда я попыталась со всем покончить. Вряд ли она когда еще со мной заговорит, но меня это устраивает. Мы с ней не плачем по ночам, как женщины в других камерах. Не орем, как они, не выпаливаем всякую пошлятину, чтобы поиздеваться над охранниками или побесить друг друга. Мне кажется, они орут и ревут, чтобы выпустить наружу ярость и страх перед собственным унижением. Нет, Бет меня игнорирует, а я лежу и трясусь от ужаса, ужаса перед стенами и собственным поступком. Я распалась на части.
– У меня и так слишком много вещей, – печально говорит она, и Моррис откладывает все в кучу, предназначенную для отправки в аукционный дом. Он встряхивает небольшой ковер, который раньше лежал на полу перед буфетной горкой, подальше от прямых лучей солнца, – детям запрещалось по нему ходить, поскольку считалось, что он ценный.
Всего через месяц с небольшим меня перевели из довольно комфортабельного одноместного помещения в женской тюрьме, где были покрывала, кухня и душистое мыло для душа, в тюрьму Лимерика, в иной мир, куда более подходящий случаю. Камеры здесь тесные, серые, бетонные. У нас с Бет один металлический унитаз, стекло в окне непрозрачное.
Здесь есть женщины, совершившие преступление под действием наркотиков или спиртного. Пьяницы и наркоманки. Те, что сели за воровство или вандализм. За издевательства над детьми. Бездомные. Есть и мужчины. Тюрьма, в конце концов, смешанная, нас почти ничто не разделяет. Если конкретно — единственная дверь. Чтобы все боялись.
– Я видела точно такой в магазине пару месяцев назад, – говорит Джоан. – В магазине подержанных товаров, даже не в антикварном. Я искала старые комиксы и плакаты Робу в подарок на день рождения. И увидела этот ковер, точно такой же, как наш. Я сначала даже не вспомнила, где видела его раньше. А потом была совершенно потрясена. Как будто в мире может быть только один такой ковер.
Кого здесь только нет. Но я — единственная женщина, убившая двух человек.
Впервые это случилось, когда я провела здесь уже около четырех месяцев. До них очень долго доходило, что убийца может быть этакой безобидной кататоничкой. Я не разговариваю, почти не ем, едва шевелюсь, разве что привожу себя в порядок и выхожу на прогулки, когда разрешают. Но даже без единого слова я умудряюсь чем-то оскорбить Лалли Шай — взглядом, что ли, — и она избивает меня до полусмерти. То же самое повторяется через месяц, потом снова три недели спустя. У нее вырабатывается привычка. Я легкая жертва.
– А сколько они за него хотели? – спрашивает Моррис.
После третьего нападения меня выписывают из медпункта со сломанными ребрами, сломанной челюстью и лопнувшими сосудами в глазу. Чувствую я себя кошмарно. И тут Бет смотрит на меня и выпрямляется во весь рост. Так долго она на меня не смотрела с того дурного дня в самом начале.
— Вставай, — говорит она со своим белфастским выговором.
– Не знаю. Но он лучше сохранился, чем этот.
Я не встаю, потому что не могу.
Она хватает меня за запястье и рывком поднимает; проще покориться — не так больно.
Она еще не понимает, почему не хочет ничего везти обратно в Оттаву: потому что ей недолго осталось жить в тамошнем доме. Пора накопления, приобретения, обустройства, прилаживания мягких накладок на острые углы жизни подошла к концу. (Она снова придет много лет спустя, и тогда Джоан пожалеет, что не сохранила хотя бы бокалы.) В Оттаве в сентябре муж спросит Джоан, по-прежнему ли она хочет купить плетеную мебель для солярия, и предложит поехать в магазин плетеной мебели, где идет распродажа летнего товара. И по телу Джоан пробежит дрожь отвращения при одной мысли, что надо будет выбирать столы и стулья, платить, расставлять их в комнате. И тогда Джоан наконец поймет, в чем дело.
— Если сейчас не прекратишь, оно никогда не прекратится.
Я вяло качаю головой. Плевать, что меня бьют.
И тогда Бет произносит:
В пятницу утром в ящике обнаруживается конверт с ее именем. Она не смотрит на штемпель; она возносит хвалы, раздирает конверт, жадно пробегает письмо глазами, читает и ничего не понимает. Судя по всему, это «письмо счастья». Пародия на «письмо счастья». Шутка. Там написано, что, если Джоан не отправит письмо дальше, ее постигнет УЖАСНАЯ КАРА. Ее ногти сгниют, а зубы обрастут мхом. На подбородке вырастут бородавки размером с кочаны цветной капусты, и все друзья начнут ее избегать. Что это может быть, думает Джоан. Письмо от Джона Брольера, написанное шифром? Тут ей приходит в голову посмотреть на штемпель. Она смотрит, и оказывается, что письмо пришло из Оттавы. Конечно, автор – ее сын Роб. Он обожает подобные шутки. Вероятно, адрес на конверте для него напечатал отец.
— Не смей тут подыхать. В этой клетке. Решила умереть — умри на свободе.
Джоан думает о том, в каком восторге был сын, когда запечатывал конверт, и в каком расположении духа она его открывала.
Тут я замираю. Рождается мысль.
— Руки подними. — Она и сама поднимает руки, по-боксерски сжимая кулаки. Выглядит абсурдно. Я не из таких, я не умею драться. Она дергает меня за руки, находит для них нужное положение. Ребра ноют. Легкие сипят. Спина горбится.
Предательство и смятение.
Она бьет меня кулаком. Я охаю от боли, хватаюсь за щеку.
Бет все видит. Видит просверк злости у меня в глазах. Остатки силы воли — оказывается, она не совсем угасла. Бет раздувает ее, возвращает к жизни — ну что ж, допустим; в голове у меня медленно складывается план: умереть свободной.
В тот же день, ближе к вечеру, они с Моррисом открывают сундук, оставленный напоследок. Она вынимает вечерний костюм – мужской вечерний костюм, еще в полиэтиленовом пакете, словно его отдавали в чистку и с тех пор не носили.
– Это, наверно, отца, – говорит она. – Смотри, старый вечерний костюм отца.
16
– Нет, это мой, – отвечает Моррис. Он забирает у нее костюм, отряхивает пакет и перекидывает костюм через обе согнутые руки перед собой. – Это мой старый костюм для парадных выходов. Надо его повесить в шкаф.
КАНАДА, НЬЮФАУНДЛЕНД.
СЕЗОН МИГРАЦИЙ
– А зачем ты его купил? На свадьбы ходить?
Я иду по мокрой от росы траве сквозь пелену предрассветного тумана. После почти что бессонной ночи настроение должно быть хуже некуда, но я почему-то чувствую особую бодрость, желание двигаться дальше. Я ведь и не думала, что путешествие окажется легким, — какое же у меня право сдаваться после первого затруднения?
Кое-кто из рабочих Морриса живет намного шикарней своего работодателя, и его часто приглашают на пышные свадьбы.
Час совсем ранний, но когда я, толкнув заднюю дверь, попадаю в теплую кухню, маяк уже так и гудит от возбуждения.
Все смотрят новости: и моряки, и дети набились в гостиную. Про угли в камине забыли, они того и гляди погаснут, и из этого я делаю вывод: что-то случилось.
– Да, и еще на всякие сборища с Матильдой, – отвечает Моррис. – Ужины с танцами, разные торжественные приемы.
Дэшим бросает на меня взгляд — остальные впились глазами в экран — и бормочет:
– С какой Матильдой? С Матильдой Баттлер?!
— Отзывают все коммерческие рыболовецкие суда.
– Да, верно. Она не использует фамилию мужа. – Моррис отвечает не совсем на тот вопрос, который задала Джоан. – Строго говоря, как мне кажется, у нее нет на это права.
До меня не доходит.
— Что? И что это значит?
Джоан снова выслушивает историю, которую, как теперь припоминает, уже слышала, точнее – читала в одном из длинных, словоохотливых писем матери. Матильда Баттлер сбежала, чтобы выйти замуж за своего поклонника. Выражение «сбежала» принадлежит матери, и Моррис подчеркивает это слово, кажется, сам того не замечая, произносит его с нажимом, как почтительный сын, словно может, имеет право говорить на эту тему только словами матери. Матильда сбежала и вышла замуж за своего поклонника с усиками, и выяснилось, что в кои-то веки подозрительность миссис Карбункул, ее нелепые обвинения имели под собой почву. Муж оказался двоеженцем. У него уже была одна жена в Англии, откуда он приехал. Он прожил с Матильдой три или четыре года – и, к счастью, не нажил с нею детей, – когда первая жена, законная, его выследила. Его брак с Матильдой был аннулирован; Матильда вернулась в Логан, в дом матери, и устроилась на работу в суд.
— Ловить рыбу на продажу теперь незаконно.
– Как она могла? – восклицает Джоан. – Невероятная глупость.
— Где?
– Ну… Она была молода, – говорит Моррис с каким-то упрямством или неловкостью в голосе.
— Повсюду.
– Я не про то. Я про то, что она вернулась.
— Постой — все рыболовецкие суда?
– Ну, она приехала к матери, – говорит Моррис, явно всерьез. – Я так понимаю, у нее никого больше не было.
— До последней гребаной посудины, — подтверждает Бэзил. — Приковывают нас к земле на ближайшее будущее, а нарушишь запрет — судно конфискуют. Пиздюки.
— Не выражаться, — рявкает на него Гэмми.
Он стоит, возвышаясь над Джоан, с мрачным, несчастным видом: на одном глазу темное стекло, и костюм висит на руках, как труп. Лицо и шея раскраснелись неровно, пятнами. Подбородок слегка дрожит, нижняя губа прикушена. Знает ли Моррис, насколько выдает себя? Когда он снова начинает говорить, голос звучит разумно, увещевающе. Он говорит, что, судя по всему, Матильде теперь все равно, где жить. По ее словам, ее жизнь в каком-то смысле кончена. И вот поэтому ей нужен Моррис. Потому что Матильда вынуждена время от времени посещать официальные мероприятия. Банкеты политических партий. Банкеты по поводу выхода на пенсию. Разные другие торжественные сборища. Это часть ее работы, и не ходить туда ей неудобно. Но ходить одной тоже неудобно – ей нужен спутник. И она не может взять с собой мужчину, который не понимает, как обстоит дело, и может неправильно понять приглашение. Не зная, что жизнь Матильды, или, по крайней мере, определенная часть ее жизни, кончена. Поэтому ей нужен человек, который все это понимает и не нуждается в объяснениях.
На сей раз никто из девочек не смеется.
– То есть я.
— Выходит, мы тут застряли, — подытоживает Лея.
– Но почему она так думает? Она не такая уж старая. Наверняка она еще красива. Ведь она же не виновата. Неужели она его до сих пор любит?
Я смотрю на Энниса. Он молчит, однако в лице — ни кровинки.
– Я считаю, что не имею права задавать ей вопросы.
Это назревало давно. Страшный удар для экономики и людей, зарабатывающих на жизнь морским промыслом. Это крушение моего плана, да и плана бедняги Энниса вернуть детей. И тем не менее я, не сдержавшись, улыбаюсь про себя. Потому что на самом деле это совсем неплохо — более того, это просто прекрасно. Это важнейший поворотный пункт: те, кто нами правит, наконец-то сделали этот шаг, и, стоя здесь — как мне кажется, в миллионах миль от него, — я знаю в точности, как выглядела бы улыбка на лице Найла.
– Ох, Моррис! – говорит Джоан нежно и с отчаянием и сама удивляется – так это похоже на интонации матери. – Точно, так и есть. Она его до сих пор любит.
Гостиничный номер в Сент-Джонсе вызывает клаустрофобию: в него набилось четверо мужчин и две женщины. Я сижу, высунув голову в открытое окно, и курю. Бэзил — он угостил меня сигаретой — сидит напротив; я выкурила три штуки, пока он тянул одну. Эннис не хочет злоупотреблять гостеприимством Гэмми, поэтому мы вернулись в город, ждем новостей о состоянии Самуэля и вяло пытаемся сообразить, как теперь собой распорядиться. Капитан весь день не появлялся. Аник говорит, Эннис пошел на «Сагани», чтобы скорбеть в одиночестве.
Моррис уходит наверх, в квартиру, – повесить костюм в стенной шкаф до следующего раза, когда Матильде понадобится эскорт.
Той ночью Джоан лежит в постели без сна, глядя, как уличные фонари освещают сквозь молодую листву приземистую квадратную колокольню баптистской церкви. Джоан есть о чем подумать, кроме своего бедственного положения. (О нем она, конечно, тоже думает.) Она представляет себе, как танцуют Моррис и Матильда. В бальном зале «Холидей Инн», или в гольф-клубе, или где там в городке устраивают подобные мероприятия. Они оба в вышедших из моды торжественных нарядах, у Матильды волосы уложены в безукоризненный пышный буффант и закреплены лаком. Лицо Морриса блестит от пота – он очень старается соответствовать партнерше. Но, наверно, это для него не так уж трудно, – скорее всего, Моррис и Матильда прекрасно танцуют вместе. Они так чертовски, идеально подходят друг к другу – каждый со своими недостатками, упрямо сохраненными и чистосердечно принимаемыми. Недостатками, которые можно легко исправить или о которых ничего не стоит забыть. Но они ни за что этого не сделают. Моррис любит Матильду – упорно, неразделенно, пожизненно, – а она любит своего двоеженца и одержима своей ошибкой, своим позором. Они танцуют перед мысленным взором Джоан – безмятежные, нелепые, романтичные. Кто же мог оказаться таким романтиком, как не Моррис, у которого голова полна ипотек и договоров?
Мы сходили на пункт береговой охраны, получили разъяснения по поводу того, что новый закон предписывает делать с нашим судном. Если оно стоит не в порту приписки, оно будет заморожено на тридцать дней, после чего Эннис обязан отвести его назад к причалу на Аляске, не уклоняясь от курса, под наблюдением представителя морской полиции.
Джоан завидует ему. Завидует им обоим.