Капошфальви потерял сон. Будь новый кандидат хотя бы «благородным» человеком, который мог бы, подобно ему, Капошфальви, проследить свою дворянскую родословную до XVI столетия! Художественно выполненный дворянский герб Капошфальви висел в его рабочем кабинете: красивая выразительная голова осла и рука с мечом, согнутая под углом 45 градусов. Но его соперник не имел ни дворянского звания, ни герба в кабинете, ни кабинета вообще, потому что был простым крестьянином, правда, богатым, но все же крестьянином. Его единственным званием было то, которым его наделили крестьяне: пан староста. Это он кричал Шаваню «Nagyon szep!». Звали его Фереш. Его фамилия даже не кончалась на букву «и», окончание, которым гордились свыше пяти тысяч венгерских дворян.
Единственный сын Фереша изучал в Праге право. Этот молодой человек вбил себе в голову, что его отец должен стать депутатом, так как, сдав первый государственный экзамен, юноша вообразил, что второй ему удастся сдать гораздо легче, если в списках будет сказано: «Янош Фереш, сын депутата парламента».
Борошгазский староста Фереш, до сих пор трижды в год с восхищением внимавший речам благородного пана Капошфальви, на последнем собрании крикнул оратору: «А мы что, пустое место?» Фереш малость напутал. Сын велел ему во время речи благородного пана Капошфальви громко выразить свои оппозиционные убеждения. Но благородный пан, к несчастью, говорил о важности разведения мясного скота, и тут-то, к всеобщему изумлению, Фереш разразился упомянутым возгласом: «А мы что, пустое место?»
Благородный пан пригласил цыгана Шаваню, вернее, не пригласил, а велел привратнику привести его. Когда привратник явился с цыганом, Капошфальви сидел в своем кабинете.
– Дорогой друг,– обратился благородный пан к Шаваню, у которого тряслись ноги.– Я надеюсь, что ваши политические убеждения глубоко оскорблены бестактным выступлением пана Фереша, который намерен выставить свою кандидатуру. Я был в течение десяти лет вашим депутатом, и все вы знаете, что не впустую потрудился.
Цыган Шаваню не понял и десятой доли из речи благородного пана и потому только кивал головой, а после каждого слова приговаривал: «Смотри-ка, вот оно как!» Наконец он пришел в себя и ответил:
– Вельможный благородный пан, я бедный цыган romano čanejai čuprikane devlehurebske (клянусь богом), вельможный пан, я никого не обманываю, не ворую, domneha sovelam (сплю в комнате), и только несколько лет назад prašta zidžubena (со мной случилась беда).
Теперь уж благородный пан не понял Шаваню, потому что в его ответе было очень много цыганских слов. Поэтому он поддакивал: «Верно, верно» – и, чтобы закончить разговор, сказал:
– Я знаю, что ты порядочный человек и прекрасно играешь на скрипке, мне говорили, что крестьяне могут без конца слушать твою игру и, если ты попросишь, ни в чем тебе не откажут. Так вот, прошу тебя, прошу вас, дорогой друг, ходите из трактира в трактир, играйте там и при этом кричите: «Да здравствует наш депутат благородный пан Капошфальви!» А я щедро вознагражу вас за это. Но кричите хорошенько!
– Что говорил тебе благородный пан Капошфальви?– спросил цыгана в тот же вечер староста Фереш, проходивший мимо цыганских хибарок.
– Вельможный пан староста, я должен прославлять в трактирах благородного пана,– сознался Шаваню, которого мало трогало, что перед ним стоит соперник благородного пана.
Дома Фереш передал сыну слова Шаваню.
– Не беспокойся, делай то же, что я, а у меня есть идея,– ответил студент-юрист.– Завтра я сам поговорю с Шаваню.
– Шаваню, я слышал, что ты должен прославлять благородного пана. Молодец, кричи хорошенько,– сказал он на следующий день Шаваню.– Сколько у тебя детей?
– Двенадцать,– ответил цыган.
– Хорошо,– продолжал сын старосты.– Отпусти этих двенадцать детей ко мне на воскресенье. Получишь за каждого по пятьдесят крейцеров.
Неожиданно привалившее счастье, надежда получить деньги на минуту ошеломили цыгана, но он быстро очнулся и стал торговаться. Это, мол, мало, надо бы дать хоть по шестьдесят крейцеров за ребенка.
Ладно, получишь по шестьдесят,– согласился молодой человек,– но, советую тебе, кричи погромче.
Наступило воскресенье. Утром все двенадцать детей Шаваню, можно сказать, в чем мать родила, вышли из усадьбы Фереша. Впереди шагал старший, тринадцатилетний мальчик – у него была рубашка подлиннее,– с зеленым знаменем в руках, на котором было написано: «Да здравствует благородный пан Капошфальви, наш депутат вот уже десять лет!»
В усадьбе их должным образом проинструктировали, и утром, когда особенно много народу шло в церковь, эта чумазая стайка выступала со знаменем по самым оживленным улицам и кричала во всю глотку: – Да здравствует наш депутат благородный пан Капошфальви! Да здравствует наш благородный отец!
«Благородный отец» снял свою кандидатуру.
Пример из жизни
(Американская юмореска)
Нет, нет, ни в коем случае, мой юный друг,– произнес банкир Вильяме, обращаясь к молодому человеку, который сидел напротив, задрав ноги на спинку стула.– Никогда, господин Чейвин! Выслушайте меня внимательно и попытайтесь чему-нибудь научиться.
Вы просите руки моей дочери Лотты. Вам, очевидно, хотелось бы стать моим зятем. Вы надеетесь в конечном счете получить наследство. Минутой раньше на мой вопрос, есть ли у вас состояние, вы ответили, что вы бедны и получаете только двести долларов Дохода.
Мистер Вильяме положил ноги на стол, за которым сидел, и продолжал:
– Вы можете сказать, что у меня когда-то не было и двухсот. Не отрицаю, но смею вас уверить, что в ваши годы я имел уже кругленькое состояньице. И это только потому, что у меня была голова на плечах, а у вас ее нет. Ага, вы ерзаете в кресле?! Советую вам не горячиться: слуга у нас – здоровенный негр. Выслушайте меня внимательно и намотайте себе на ус!
Шестнадцати лет я явился к своему дяде в Небраску. Деньги мне нужны были дозарезу, и я уговорил родственничка, чтобы негра, которого так или иначе должны были линчевать, казнили на его земле.
С чернокожим расправились на участке дядюшки. Все желающие поглазеть должны были заплатить за вход, потому что место казни мы обнесли забором. Выручку собирал я, и, как только негр был повешен, благополучно смылся, захватив все деньги.
Повешенный принес мне счастье. Я купил земельный участок на Севере и распространил слух, что, перекапывая его, нашел золото. Позже участок был очень выгодно продан, а деньги положены в банк.
Едва ли стоит вспоминать, что потом один из одураченных стрелял в меня, но его пуля, раздробившая мне кисть правой руки, принесла мне почти две тысячи долларов – как возмещение за увечье.
Поправившись, я на все свои сбережения купил акции благотворительного общества по возведению храмов на территории, населенной индейцами. Мы выдавали почетные дипломы стоимостью в сто долларов, но не выстроили ни одной церквушки. Вскоре общество вынуждено было объявить себя банкротом. Это произошло ровно через неделю после того, как я обменял обесцененные акции на партию шкур, цены на которые тогда быстро росли. Основанный мною кожевенный завод принес мне целое состояние. И это все оттого, что продавал я за наличные, а покупал в кредит.
Разместив свой капитал в нескольких канадских банках, я объявил себя несостоятельным должником. Был арестован, но на следствии плел такую чушь, что эксперты признали меня душевнобольным. Присяжные не только вынесли мне оправдательный приговор, но и организовали в зале суда сбор денег в мою пользу. Их вполне хватило, чтобы добраться до Канады, где хранились мои сбережения у бруклинского миллионера. Гамельста я похитил дочь и увез ее в Сан-Франциско. Он вынужден был согласиться на наш брак, так как я пригрозил, что не отпущу ее до тех пор, пока не смогу дать в газеты сенсационное сообщение, вроде: «Дочь мистера Гамельста – мать незаконнорожденного ребенка».
Видите, господин Чейвин, каким я был в ваши годы, а вы все еще не совершили ничего, что позволило бы мне сказать: вот вполне разумный молодой человек!
Вы говорите, что спасли жизнь моей дочери, когда она, катаясь в лодке, упала в море? Прекрасно, но я не вижу, чтобы для вас это имело практический смысл, ведь, кажется, вы совершенно безнадежно испортили свои новые штиблеты?
Что же касается ваших чувств к моей дочери, то я не понимаю, почему я должен платить за них из своего кармана, тем более «зятю», у которого соображения нет ни на грош.
Ну вот, вы опять вертитесь в кресле. Пожалуйста, успокойтесь и ответьте мне, положа руку на сердце: совершили вы хоть раз в жизни что-нибудь путное?
– Ни разу.
– Вы богаты?
– Увы!
– И вы просите руки моей дочери?
– Да.
– Она любит вас?
– Да.
– Наконец последний вопрос: сколько у вас с собой денег?
– Сорок шесть долларов.
– Хорошо, я беседую с вами больше тридцати минут. Вы хотели узнать, как делают деньги. Так вот, с вас тридцать долларов: по доллару за минуту.
Ну уж позвольте, мистер Вильяме...– запротестовал молодой человек.
– Никаких «позвольте»,– с усмешкой проговорил банкир, глядя на циферблат.– С вас причитается уже тридцать один доллар: прошла еще одна минута.
Когда изумленный Чейвин уплатил требуемое, мистер Вильяме любезно попросил:
– А теперь извольте оставить мой дом, или я прикажу вас вывести.
– А ваша дочь? – уже в дверях спросил молодой человек.
– Дураку она не достанется,– спокойно ответил мистер Вильяме.– Убирайтесь, или я доставлю вам удовольствие проглотить свои собственные зубы.
– Хорош был бы у меня зятек! – сказал господин Вильяме дочери, когда Чейвин ушел.– Этот твой возлюбленный глуп на редкость. И никогда не поумнеет.
– Значит,– осторожно спросила Лотта,– у него нет никаких надежд стать моим мужем?
– При теперешних обстоятельствах – это совершенно исключено,– категорически заявил мистер Вильяме.– Пока он каким-нибудь ловким манером не докажет обратное, у него нет никаких надежд!
И мистер Вильяме поведал теперь уже дочери историю линчевания негра на земле его дядюшки, рассказал также о своей крупной ссоре с миллионером Гамельстом и добавил:
– Я сообщил твоему знакомому немало поучительного.
На следующий день Вильяме уехал по делам. Неделю спустя он возвратился и нашел на своем письменном столе записку следующего содержания:
«Многоуважаемый мистер Вильяме! Сердечно благодарю за совет, который вы дали мне на прошлой неделе.
Ваш пример так воодушевил меня, что я вместе с вашей дочерью уехал в Канаду, захватив из вашего сейфа все наличные деньги и ценные бумаги.
С уважением
Ваш Чейвин».
А ниже стояло:
«Дорогой папочка!
Просим твоего благословения и заодно сообщаем, что мы не смогли найти ключ от сейфа и взорвали его нитроглицерином.
Целую Лотта».
Милосердные самаритяне
По лесной тропинке спускались с горы старый и молодой Вейводы.
– Да, да,– сказал старый,– уж больно трогательно говорил пан священник об этом милосердном самаритянине.
– Не свались, отец,– предостерег сын, заметив, что старик вдруг пошатнулся.
– Сам не свались, Францек,– ответил старик.– А-водочка-то сегодня была отменная.
– Уж куда лучше,– поддакнул Францек.
Из этого разговора каждый может понять, что представители семьи Вейводов шествовали из трактира, куда заглянули по пути из костела.
– Так вот, я говорю: до чего же здорово пан священник рассказал об этом самаритянине, о его милосердии,– продолжал благочестиво настроенный старик.
– А о разбойниках? – подхватил Францек.– Они так избили странника, что тот подняться не мог.
– Очень хорошо растолковал он и про разбойников,– добавил старик.– Они беднягу обобрали да так поколотили, что тот не мог сообразить, как и домой добраться.
– А как прекрасно, что самаритянин взял странника с собой и обмыл его раны,– сказал Францек.– Он был милосердный и не счел за труд возиться с ним.
– А сколько людей прошло мимо! – продолжал старый.
– Не свались, отец,– воскликнул Францек.
– Я смотрю под ноги,– ответил старый Вейвода.– И никто-то на него даже не взглянул, кроме самаритянина, а самаритянами тогда все гнушались.
– Люди тогда самаритян не любили,– отозвался Францек.– После только признали их.
– Глянь-ка, Францек,– сказал старик,– вон лесник сидит.
– А, этот живодер! – подхватил Францек.– Он готов нас живьем сожрать.
– Наш пострел везде поспел,– продолжал старик, останавливаясь на вершине холма,– Ему всегда ведомо, где человек в последний раз ставил силки.
– Не успеет иной собрать охапку хвороста,– добавил Францек,– а он уже тут как тут.
– Францек, погляди-ка на лесника,– произнес его почтенный отец,– он вроде как-то странно ухмыляется.
– И вроде с места никак не сдвинется,– пояснил Францек. Похоже, пытается встать, да не может, опять садится.
– Пошли,– сказал старик,– живодер он.
– Голову даю на отсечение,– оказал Францек,– если я с ним поздороваюсь, он не ответит: с ворами, мол, не здороваюсь.
– Не по душе ему браконьеры,– обронил старый.– Он много о себе воображает, ходит что твой барон, а сам всего-навсего лесник.
– А в лесу тоже крадет,– подхватил Францек.– Одно слово: лесник.
Так за разговором они приблизились к сидящему леснику.
– Мое почтение, добрый день, пан Фойтик,– приветствовал лесника старик, а вслед за ним и Фрапцек.
– Здравствуйте,– к их удивлению, ответил лесник.– Ради бога, люди добрые, помогите мне, встать не могу.
– Что-то вы больно морщитесь,– заметил Францек.
– С обрыва упал,– запричитал лесник,– и вывихнул лодыжку.
– Ногу нужно вправить,– деловито заметил Францек,– взять ее и покрутить, и, когда она хрустнет, значит, все в порядке.– Францек схватил лесника за ногу.
– Моя жена вправила бы вам ногу,– сказал старый,– она уже многим людям помогла, возьмется за ногу – и готово.
– Знаю,– сказал лесник, скрипнув зубами от боли, когда Францек потянул его за ногу,– ваша жена вправляет людям кости, но Войта Длоугий не захотел меня к ней отвести. Шел он тут мимо, а я ему говорю: «Пан Длоугий, со мной приключилось то-то и то-то, будьте добры, доведите меня к Вейводихе». А он в ответ: «Ты, дед, в тот раз засадил меня за зайца, вот и сиди тут, пусть тебя хоть лихоманка схватит».
– Мы самаритяне,– сказал старый Вейвода.– Подхвати-ка, Францек, пана Фойтика под левую руку, а я возьму под правую.
– Хоть вы нас и обижали,– сказал Францек, когда они вели лесника к своей лачуге,– с нашей стороны было бы нехорошо не оказать вам милосердия.
– Авось в другой раз будете поумнее,– разглагольствовал старый Вейвода,– ведь порой можно и закрыть глаза кое на что...
Разговаривая, они подошли к лачуге, где старая Вейводиха вправила леснику вывихнутую ногу.
Через несколько дней после этого происшествия старый Вейвода с сыном ставили силки на зайцев на холме за просекой.
– Знать, лесник будет нам благодарен,– сказал Францек,– ведь мы поступили с ним как самаритяне.
Не успел он рта закрыть, как кто-то схватил его за шиворот.
– Господи, да это лесник Фойтик! – воскликнул старый Вейвода.
– Именем закона,– спокойно произнес лесник, держа Францека за воротник.– Собирайте свои силки и пойдемте со мной в контору.
– Изволите шутить! – добродушие сказал старый Вейвода.– Разве вы уже забыли про вывихнутую ноту?
– Молчать, и марш в контору! – заорал лесник.– Силки в руки – и айда!
– Но позвольте, пан Фойтик,– испуганно пролепетал старый Вейвода.– Неужто вы не помните о самаритянах?
– В контору, и баста! – строго сказал лесник, и все трое молча зашагали к деревне.
За правонарушение старый и молодой Вейвода предстали перед окружным судом.
– Вы обвиняетесь,– сообщил им судья,– в том, что ставили силки на зайцев. Что можете сказать в свое оправдание?
Старый и молодой Вейвода переглянулись, вздохнули, и седовласый старик Вейвода сокрушенно произнес:
– Ваша милость, скажу только одно: мы поступили как милосердные самаритяне.
Как черти ограбили монастырь святого Томаша
Третьего дня октября месяца лета господня 1564 настоятель монастыря святого Томаша Никазиус беспокойно шагал в своих сандалиях по монастырской галерее, утирая пот рукавом рясы.
Временами он останавливался и снова устремлялся вперед, не смущаясь тем, что монахи глазели на него из своих келий, удивляясь, отчего это настоятель не кланяется даже образу своего патрона, святого Никазиуса, каковой образ необычайно волновал воображение, ибо на нем были запечатлены последние минуты угодника, посаженного магометанскими язычниками на кол.
В конце концов настоятель все-таки остановился перед этим образом и вздохнул:
– О мой святой покровитель, хотел бы я быть на твоем месте! Аминь.– И продолжал свое хождение.
В конце галереи он опять остановился, вынул из сумки на боку письмо, писанное на пергаменте, и, в который раз пробежав глазами строчки при свете неугасимой лампады, печально поник головой и прошептал:
– Ох недоброе дело, miseria maxima.
В письме, которое уже, наверное, десять раз перечитывал настоятель Никазиус, сообщалось, что король Максимилиан II повелел хоронить своего умершего Фердинанда I шестого октября в соборе святого Рита на Градчанах, но перед тем как упокоиться в царственном склепе, тело усопшего должно было по пороге в Прагу два дня лежать в стенах монастыря святого Томаша.
– Miseria maxima,– еще раз прошептал бедный настоятель.– Это ведь сколько коп грошей придется выкинуть! Кормить весь двор.– От этой мысли аббат чуть не заплакал.
Настоятелю Никазиусу приходилось быть очень бережливым. Монастырь был беден, доходы неважные, и всякий раз, как случалась необходимость, аббат с болью в сердце отпирал кованый ларец, в котором поблескивали монетки старой чеканки. А тут такое известие! В Праге давно уже толковали о погребении Фердинанда I, но настоятель никак не предполагал, что это затронет его монастырь.
– Tributa, расходы,– бормотал он, спускаясь по скрипучей деревянной лестнице в кухню, где брат Пробус резал тонкими ломтиками каравай хлеба не слишком заманчивого цвета – монахам к ужину.
– Слыхал ли ты, брат Пробус,– обратился настоятель к кухарю,– покойный Фердинанд I два дня будет лежать у нас в храме, чтобы похоронная процессия отдохнула по пути к собору святого Вита!
Усевшись на табуретку возле окованной двери, он продолжал:
– Придется двор кормить, miseria maxima. Тяжкое бремя, брат Пробус, onus для бедных монахов...
Брат Пробус, не менее бережливый, чем настоятель, так испугался, что, вопреки обычаю, отвалил от каравая несколько толстых ломтей.
Некоторое время в темной сводчатой кухне царило молчание, нарушаемое лишь вздохами аббата Никазиуса.
– Надо что-то придумать,– молвил Пробус.– Большая для нас честь – принимать двор.
– Двор-то мы примем,– глухо отозвался настоятель.– Но как? Подешевле бы...
– Экономия и еще раз экономия,– вставил кухарь.
– Я сам произнесу речь о том, что времена нынче худые, скудные,– соображал настоятель,– Монастырские доходы убоги, а расходы велики, и, мол, чем богаты, тем и рады...
– На весь двор одной рыбы фунтов сто уйдет,– молвил брат Пробус.
– Брат Пробус,– с укоризной воскликнул настоятель.– Хватит и пятидесяти фунтов, а ежели будет недовольство, я опять скажу, что времена худые, а с 1556 года, с тех самых пор, как монастырь был вверен мне, за восемь лет мы многое сделали для его процветания, и это потребовало больших денег...
Тут разбухшие от сырости ножки табурета подломились, однако настоятель поднялся как ни в чем не бывало и даже не прервал речи.
– Брат Пробус,– говорил он,– думаю, рыбы хватит и двадцати пяти фунтов. Да, да, купи двадцать пять.
– А пиво? – сказал кухарь.
– Пустое,– возразил настоятель,– пиво у нас свое есть, ты его только в кувшинах подавай. Все да пребудут в трезвости.
– А жаркое? – осведомился Пробус.
– Три телячьих окорока хватит, да не приправляй их слишком пряностями,– посоветовал Никазиус,– Во всем блюди умеренность!
– А гуси жареные? – не унимался Пробус.– Этих сколько?
– Изжарь пять гусей,– разрешил настоятель.– О, miseria maxima tribute... В общем, делай как знаешь. О, fidem habeo.
Настоятель поднялся по лестнице, огляделся, не подсматривает ли кто, и тихонько отпер ключом решетку небольшой ниши в галерее, где стоял обитый железными полосами ларец с монетами. Аббат вынул ларец, опять осторожно огляделся и открыл его. Бережно отсчитав монеты, он сунул их в свою мошну и снова тщательно запер, попробовал на диво выкованный замок, заперт ли, и вернулся в кухню. На стол, источенный червями, од выложил перед братом кухарем серебряные гроши и удалился.
По уходе настоятеля брат Пробус постоял, глядя на монеты, и задвинул дверную щеколду.
– Моя кухня пряностями не бедна,– пробормотал он, осторожно отвернув полу подрясника, серого, латаного, который он из экономии носил на кухне. Под подрясником у него был привязан расшитый кошелек; в него-то и ссыпал брат Пробус несколько грошей со стола.
– Худые времена,– бормотал он.– Надо про черный день копить, может, еще хуже станет...
Сухонькое личико брата Пробуса прояснилось. Он подумал: «Зачем целых двадцать пять фунтов рыбы да три телячьих окорока – куплю два, да поплоше...»
И брат Пробус сгреб в свой кошелек еще несколько монеток.
– А гусей-то к чему пять штук? – прошептал он.– И четырех довольно! Нарежу малыми кусками, вроде пять и жарил.
И брат Пробус спрятал в свой кошелек новую стопку грошиков.
Потом он подошел к нише возле плиты, вынул рясу, надел, подпоясался потертым шнурком и ссыпал со стола остаток денег в мошну, которая болталась у него на боку и при каждом шаге хлопала по старенькой рясе, похожей на те, какие носят нищенствующие монахи.
Затем брат Пробус разыскал брата Мансвета, носившего титул cellarius, сиречь келаря.
Брат Мансвет сидел на низеньком табурете в монастырском погребе, барабаня пальцами по бочке. Время от времени он делал глоток из кружки, на которой пестрыми красками мастерски была изображена седьмая остановка Иисуса на крестном пути. Брат Мансвет постукивал оловянной крышкой кружки, мурлыкая в такт богомольную песенку. Он встретил Пробуса словами:
– Доброе пиво, доброе весьма.
– In nomine Domini1,– ответил Пробус, отхле
бывая из поднесенной кружки.– Я к тебе с новостью, брат Мансвет.
Пробус рассказал о покойном короле Фердинанде, о предстоящем прибытии двора и закончил такими словами:
– Бог не любит нас больше...
– Итак, все это будет отдано двору на потоп и разграбление,– мрачно проговорил брат келарь, указывая на пивные бочки, освещенные чадящим пламенем восковой свечи.
Брат Пробус сделал еще несколько глотков из кружки и покинул монастырские пределы, отправившись покупать и заказывать все необходимое для угощения.
В Малом Месте пражском, под Карловым мостом, сидел у развалившейся лачуга Мартин Сквернавец и глядел на Влтаву; ее волны нагоняли одна другую и бились о три камня перед лачугой, служившие прачкам мостками.
Мартин Сквернавец был дурной человек, достойный своего имени. Рыбу он продавал дешево, так как добывал ее нечестным путем.
Безлунными ночами он обворовывал садки и верши честных рыбаков по обоим берегам реки. Брал он и мелкую рыбу и крупную – какая попадется, и по утрам честные рыбаки находили свои верши перевернутыми, садки пустыми, ограбленными.
К этому-то человеку, потерявшему правое ухо во время одной такой экспедиции, и направил свои стопы брат Пробус. Они хорошо знали друг друга, так как часто встречались по торговым делам.
Несколько оборванных ребятишек с улюлюканьем бежали за монахом, швыряя в него комьями земли, камнями и поленьями. (В те времена юношество было невоспитанное.)
Преподобный брат Пробус пошел рысью, чтоб оторваться от шалунов. Так он достиг берега, где и нашел Мартина Сквернавца в настроении не совсем розовом.
При виде монаха Мартин пробормотал что-то! такое, что могло означать и приветствие и ругательство.
– Куплю двадцать пять фунтов рыбы,– без всякого предисловия объявил Пробус.
– Нету у меня столько,– сказал Мартин.– И дешево не продам,– добавил он.– Нынче рыбы мало стало. Которая сверху идет, ту у Збраслави ловят, а которая снизу – у Трои.
– Надо. У тебя нет – у честных куплю,– возразил брат Пробус.– Нам, монахам, всякий с радостью продаст.
Мартин Сквернавец пробурчал что-то непочтительное про монахов и красных чертей, затем сказал:
– Пошли!
Они вошли в развалившуюся лачугу. У каменной стены в двух чанах, покрытых зеленоватой слизью, плескались рыбы, большие и маленькие. На глаз и то тут было более трех сотен фунтов. Отсюда можно было заключить, что Мартин Сквернавец не прочь и прилгнуть.
– Каких тебе? Карпов или помельче? – спросил он.
– Мне смешанных,– ответил Пробус.– Взвесь и принеси вечером в монастырь.
Они пожали руки в знак состоявшейся сделки и скрепили ее чарочкой зеленого вина. Осушив чарку, брат Пробус стал выкладывать монеты, причем не преминул спросить:
– Мартин Сквернавец, а что, у хромого Шимона не будет для меня двух телячьих окороков да четырех гусей? Надобно мне их к вечеру.
– Спрошу,– ответил Мартин.
Они поднялись, вышли из ветхой лачуги и зашагали вдоль берега. Неподалеку, там, где во Влтаву впадал ручей, протекавший по замковому рву мимо Черной башни, в домике, слепленном из глины и досок, жил хромой Шимон, который крал все, что попадалось или что ему заказывали клиенты.
Теплая погода выманила Шимона из его берлоги, и он вышел посидеть на бревне у реки. Невеселы были его мысли: подручный, с которым Шимон обычно совершал свои деловые поездки, вчера был схвачен у Тейнки в тот самый момент, когда уводил подсвинка из крестьянского хлева, и тут же отправлен в пыточную.
Услыхав от монаха о цели посещения, хромой Шимон помрачнел еще более и начал плакаться, что-де не знает, как-то еще дело обернется, а вдруг подручный выдаст его, Шимона, заплечным мастерам.
– Да мне только всего и надо, что четыре гуся да два телячьих окорока,– наседал брат Пробус.– Тебе ведь ничего не стоит раздобыть все это к вечеру. Нынче в Прагу множество иногородних понаехало – в два счета затеряешься в толпе.
Шимон, сдаваясь, махнул рукой:
– Окорока – это что,– сказал он.– Гусей вот достать труднее.
И он, повесив голову, погрузился в раздумье.
– В монастырском саду у бенедиктинцев ограда не так чтоб высока…– намекнул брат Пробус.
– Был я там вчера,– грустно проговорил Шимон.– Схожу-ка я за Голодную стену, в деревню куда-нибудь,– решил он наконец.– Вечером постучусь.
Голову прозакладываю, что принесу все нужное.
Преподобный брат Пробус подал руку хромому Шимону и тотчас уплатил денежки.
Умел Пробус дешево покупать.
Вечером того же дня монастырская братия была занята приготовлением блюд из рыбы, гусятины и телятины. Настоятель Никазиус освободил монахов от вечерней службы.
Четвертого дня октября месяца в монастыре приятно пахло рыбой, жареным гусем и телячьим жарким; монахи без устали пекли и жарили угощение для придворных.
Настоятель Никазиус пробовал и то и это, не переставая вздыхать, что вот, мол, какие расходы. При всем том он бдительно следил, чтобы кухонная братия не подъедала приготовленные яства. В тот день он на всех наложил пост, рассчитывая сэкономить хоть пару грошей.
Брат келарь Мансвет распевал псалмы в монастырском погребе, приготовляя по распоряжению настоятеля пиво; монахи под присмотром брата Пробуса носили готовые блюда в помещение, соседнее с комнатой для бедных.
В темной комнате для бедных, свет в которую проникал лишь из коридора через маленькое окошко, утром, когда в монастыре суета была в самом разгаре, сидели за длинным и не очень чистым столом три человека не очень приятного вида. То были бродячие нищие. Они пришли утром в монастырь и ждали обеда.
Все монастыри были открыты для бродячих нищих, и нуждающийся путник имел право жить в каждом хоть три дня подряд: однако в монастырь святого Томаша нищие заглядывали редко. Они избегали этот монастырь, а в последние годы, когда настоятелем стал Никазиус, слух о его скряжничестве отпугивал даже самых отъявленных бродяг.
Но сегодня явились эти трое. Они пришли издалека. По остроносым башмакам можно было заключить, что они немцы.
Одежда на них была потрепанная – отороченные камзолы, узкие штаны, а на головах не то шляпы, не то береты, причем ясно было, что головные уборы не по ним: видно, выпросили из милости или украли где-нибудь.
Дороги Королевства Чешского в ту пору кишели всяким сбродом.
Бродяги тихо разговаривали, бросая на стол кости. Они играли для препровождения времени уже добрых пять часов.
Порой они переставали играть, и старший из них что-то рассказывал, размахивая руками. Он говорил по-немецки, на гортанном баварском наречии.
– Совсем живот подвело,– проговорил один из бродяг.– Лучше бы мне на виселице болтаться, чем ждать в этой дыре.
– Ничего,– утешали его товарищи.– Чуешь, как вкусно пахнет? Видно, в этом монастыре славно едят, и монахи с радостью уделят бедным путникам от щедрот своих.
Запахи яств, проносимых в соседнее помещение, все сильнее дразнили их голод.
Вдруг в комнату для бедных упала полоса яркого света: вошел брат Пробус, неся обед: миску хлебной на воде похлебки.
Баварцы накинулись на еду.
– Да ведь это и свиньи жрать не станут! – воскликнул один, отбрасывая деревянную ложку.
– Подождем ужина,– посоветовал старший.– Наверное, ужин будет получше. Слышите запах?..
И вновь по столу застучали кости, мелькая гранями с шестью точечками.
– Не съели,– доложил настоятелю брат Пробус.– Дадим им это же и на ужин. Да просились переночевать: устали, мол, от дальней дороги, и ноги им не служат.
– Пусть ночуют на полу в комнате для бедных,– решил настоятель.– А на ужин им отнеси то, что они на обед не съели. Подай-ка мне фаршированное мясо, отведаю… Ах, Пробус,– с укоризной сказал он, пожевав мяса,– много пряностей кладешь. Придворные пить захотят, и много пива вольется к ним в глотки.
Ох, горе, горе...
В ту ночь монастырь сторожил брат Мансвет, келарь. В двадцать втором часу, по-нынешнему счету в десятом, он задремал. И нечего удивляться: ведь он целый день приготовлял пиво для приема. В двадцать третьем часу келарь уже храпел, склонив колени на молитвенной скамеечке перед образом Иоанна Крестителя у входа в чулан, где в ожидании гостей стояли блюда, и в нескольких шагах от комнаты для бедных, где спали бродячие баварцы.
Спали?.. Нет, нищая троица не могла уснуть от голода. Баварцы лежали на соломе, которую принес им на ночь брат Пробус, и тихо совещались.
Старший, с прыщавым лицом, поднялся с соломы и бесшумно отворил дверь.
Месяц, ломая лучи о шпиль костела, отбрасывал черные тени на галерею. Брат келарь храпел, склонившись на молитвенной скамеечке. Баварец ухмыльнулся и щелкнул пальцами. Оба его товарища скользнули в дверь, и все трое прокрались мимо келаря в чулан, откуда исходил дух добрых, вкусных яств.
Брат келарь по-прежнему выводил носом рулады, к которым теперь примешивалось чавканье и довольное урчание трех бродяг, хозяйничавших среди блюд, предназначенных для королевских придворных.
В пять часов утра, выпустив странников из ворот и благословив их на дорогу, сонный брат келарь отправился убирать комнату для бедных. Он вынес солому и нашел нетронутой миску с хлебной похлебкой. Но, подметая пол, он обнаружил много рыбьих костей и других, которые могли быть и гусиными.
– Как раз, станут они нашу похлебку хлебать,– усмехнулся келарь, сметая сор в совок.– Нахриста-радничают по дороге мяса да и поедят на покое, нужна им наша похлебка!..
Солнечные часы у садовой ограды показывали восьмой час, когда монахи отслужили утреннюю мессу.
– Брат Пробус,– сказал, спустившись в кухню, настоятель Никазиус,– принеси-ка мне кусочек жареного мяса из чулана...
Пробус повиновался.
Настоятель предвкушал, как он сейчас поест гусятины, но кухарь не шел. Тогда он сам отправился за ним...
Немало воды из монастырского колодца пришлось натаскать монахам, прежде чем они привели в чувство настоятеля и кухаря, которых келарь Мансвет нашел распростертыми на полу в чулане перед опустошенными блюдами.
– Черти все съели,– были их первые слова, после того, как они очнулись.– Черти нас ограбили...
И оба заплакали.
– Может быть, случилось бы и еще кое-что похуже, если б я всю ночь напролет не стоял на коленях да не пел тихонько псалмов! – заметил брат Мансвет и пошел за кадилом – окуривать чулан; он усмехался: прекрасно он понял, какие тут побывали черти.
Настоятеля Никазиуса, правда, несколько утешило, что похороны Фердинанда I не будут совершены. Даже после заседания земского сейма, что они отложены на неопределенное время; но он долго еще плакался, что черти ограбили монастырь, пожрав яства, приготовленные для двора.
Тут и конец этой истории.
Поминальная свеча
Старого старосту похоронили на деревенском кладбище под лиственницами; женщины и дети разошлись по хатам, а мужики направились в корчму дядюшки Шимона.
– Шимон,– крикнул кто-то из крестьян, когда все уселись за грубо отесанные столы.– Эй, Шимон, поднеси-ка, согрей душу! -Утерев глаза рукавом кунтуша, он со вздохом обратился к сидевшим: – Эх, нет больше нашего старосты!
– Смерти все одно,– промолвил седой Станко,– что староста, что не староста.
– Да уж, смерть не выбирает,– поддакнул Земб.– Вот так напьешься, свалишься с телеги, а она тебя поперек – и все!
– Здорово тот цыган ему предсказал,– вспомнил Станко,– давненько это было. Пришел тогда цыган в деревню, а покойник староста как раз от Шимона идет. «Что это ты, парень, смеяться вздумал!» – говорит ему староста и велит в каталажку упрятать. «Да всыпать ему по первое число!» – приказывает мне и покойному Хохличу. Всыпать-то мы всыпали, а цыган и говорит: «Староста ваш или упьется до смерти или убьется спьяну». И вот, поди ж ты, сколько лет прошло – едет староста из города мертвецки пьяный, падает с телеги – и прямо под колеса. Вот и нет его.
– Эй, Шимон, выпей с нами,– крикнул Земб,– жалко, такой был староста!
– Жалко, ох как жалко,– поддержал его Шимон, выпив с мужиками.– Помните, в прошлом году он двух бродяг запер в пустом хлезу и три дня ни крошки им не давал? А когда оии просили его поесть, чтобы не умереть с голоду, только смеялся: «То-то, ребята, сами теперь видите, у нас в горах нищим плохо подают».
На четвертый день отпустил их, дал по краюхе хлеба. «Видал, Шимон,– говорит мне,– какого задали стрекача. Я им покажу... Работать надо!»
– Зато стариков нищих любил попотчевать,– продолжил Земб.– Придет старичок за милостыней. «Ты откуда, сердешный?» – «Оттуда-то». – «А отец твой?» – «Помер, хозяин». – «Не сладко тебе приходится»,– скажет, бывало, староста и чуть не целую неделю старика кормит.
– Как же, помню,– сказал Шимон,– сидел както староста здесь, выпивал, а старик нищий заходит.
«Выпей со мной, братец»,– пригласил его староста.
Нищий выпил и захмелел, а староста мне и приказывает: «Уложи-ка его, Шимон, да поудобнее!»
– Выпьем,– предложил крестьянин Михаил,– помянем покойного добрым словом.
Все выпили, и тут снова заговорил седой Станко:
– А мне не забыть, как сидел староста перед своим домом вечером, накануне злосчастной поездки в город. Я присел рядом с ним. на лавочке, а он мне и говорит: «Станко, дружище, дай руку». Подаю ему руку, а он мне: «Слушай, брат, разве про себя наперед что узнаешь? Вон священник из Строжи всегда одно и то же твердит: из деревни, мол, уезжаешь, а вернешься, нет ли – дело темное. Так и пребываешь в вечном страхе, по себе, небось, знаешь, Станко,– кто без греха? Вот я и подумал: поставить бы в часовне святого Иозефа возле леса большую свечу во искупление моих грехов. Может, как умру, скажет мне отец небесный: „Пока свеча не догорит, будешь в чистилище, а потом на небо возьму“. Так все и думаю об этом последнее время. А вчера приснилось мне, будто святой Йозеф присоветовал: „Гляди только, дружище, чтоб свеча была побольше!“ Я и прикинул: вот, мол, поеду в город, куплю большую свечу. А что, как пить начну, деньги спущу, а свечу-то купить и позабуду?» Тут он мне и говорит – как сейчас, его вижу, покойника: «Станко, дружище, сделай одолженье, дам я тебе денег на свечу, а как умру – купи и поставь в часовне святого Йозефа, пусть горит во искупление моих грехов. Грешен я, Станко, ох и грешен!»
Седой Ставке выпил, утер набежавшую во время рассказа слезу и продолжал:
– Дал он мае деньга и говорит: «Вот тебе, дружище, три гульдена. На большую свечу хватит! То-то будет гореть, пока я буду мучиться в чистилище! Как догорит, знайте: староста ваш уже в царствии небесном. И потолще пусть будет, больно много у меня грехов. Придется помучиться. Держи деньги крепче да не забудь про свечу. Когда зажжете ее в часовне и пойдете лесом, перекреститесь и скажите: „Дай ему, господи, вечный покой, много он грешил, но бог милостив“. Все это покойный староста мне за день до смерти говорил, эх, кабы знал, бедняга, что сегодня схороним его под лиственницами.
Седой Станко снова вытер слезы, вытащил из-за пояса три золотых, положил их на стол и сказал:
– Вон как вы весело блестите! – Поеду в город, куплю свечу большую-пребольшую. Ох, бедный наш староста, копил ты эти золотые и думать не думал, что так скоро в часовне святого Йозефа будет гореть свеча в упомин твоей души.
– А что ему было копить? – буркнул Земб.– Ведь он как? Всем известно: налоги соберет – а мы платили исправно – да и пропьет все. Куда там в город деньги возить! А если возил, так не все.
– Он сам про себя говорил,– сказал Мачех,– грешен, мол, дня нет, чтоб не согрешил. Обещал мне похлопотать, чтоб сына не забрили. «Это влетит тебе в копеечку,– говорит,– зато будь покоен, я уж с начальством договорюсь, как рекрутчина подойдет».
Отдал я ему пару гульденов, а сын, почитай, третий год в уланах служит. Вот он какой был, бедняжка наш покойник. Денежки в карман – и дело с концом. Что ему три гульдена оставить на свечу!
– А то, случалось, и взаймы брал,– припомнил молодой Хохлич.– Раз ко мне пришел: «Дай,– говорит,– парень, гульден». Я дал. А потом спрашиваю как-то: «Эй, староста, деньги-то когда вернешь?» А он мне: «Помилуй, да разве я тебе должен?» – «Да что ты, староста, опомнись!» – «А чего мне тебя обманывать,– говорит,– мы с отцом твоим в ладу жили, так что прощаю тебе, парень, эту шутку».
Земб с вожделением посмотрел на три гульдена, лежавшие на столе, и сказал:
– Бывало, и мне не нравилось, что он, бедняжка наш, сегодня взял, а завтра вроде бы и забыл. Однажды одолжил я ему гульден, а как припомнил должок, он мне в ответ: «Не помню, дружище, ей-богу, не помню, сдается, не брал я у тебя взаймы».
– Все мы грешники на этой земле,– заметил крестьянин в кунтуше.– Правильно староста говорил, грешник он был большой, но, я думаю, простить бы ему надо...
– Да вы только вспомните,– продолжал молодой Хохлич,– покойный староста и на налогах нас обсчитывал, и деньги взаймы брал без отдачи. Как в хозяйстве у него что кончалось – тоже занимал, а там ищиветра в поле. А теперь ему еще и свечу покупать? Да за что же, я вас спрашиваю?
Земб снова с тоской взглянул на деньги, лежавшие перед седым Станко, и сказал:
– За что да за что! И так всем ясно – не за что. Правильно ты, Хохлич, сказал: и на налогах обсчитывал, и взаймы брал, и долгов не отдавал. Чего там говорить.– Земб накрыл деньги рукой.– Так что, Станко, я считаю, нечего для покойника за три гульдена свечу покупать.
Седой Станко вздохнул:
– Так ведь и у меня покойник – царство ему небесное! – взял как-то золотой, да и пропил его. Богмилостив...– Станко снова вздохнул,– и грехи отпускает по милосердию своему. Зачем же свечу покупать?– Покойник был, конечно, человек грешный, но...– он помолчал и закончил: – Но деньги, хоть и после смерти, честно вернул.
Старый Станко засунул себе за пояс один из трех гульденов и сказал:
– Один гульден по праву принадлежит тебе, Хохлич, один -тебе, Земб.
Вот почему и по сей день темно в часовне святого Иозефа, покровителя покойного старосты. Не горит там большая свеча за упокой грешной души. Темнота в часовне сливается с лесной тишиной, нарушаемой лишь, когда молодой Хохлич, Земб или седой Станко, возвращаясь из корчмы дядюшки Шимона, останавливаются перед часовней, крестятся и шепчут:
– Ох, староста, бог милостив, и без свечи распахнет он пред тобой врата небесные, а ты замолви там словечко за нас, грешных...