У него был не в меру любопытный сосед — пожилой господин по имени Берти Джоуэл. Однажды мистер Джоуэл подошел к воротам и сказал по внутренней связи, что просит кого-нибудь подойти к его дому «не позднее чем через пятнадцать минут». Элизабет дома не было, так что идти должен был кто-то из охраны. Все напряглись: неужели личность мистера Антона раскрыта? Но оказалось, речь идет всего-навсего о засорившейся канализационной трубе, которая проходила по обеим территориям. Фрэнк Бишоп, новый начальник его охраны, был человек постарше, приветливый, с хорошо подвешенным языком, а еще страстный любитель крикета и член Марилебонского крикетного клуба. Выяснилось, что Берти Джоуэл тоже состоит в этом клубе и был знаком с отцом Фрэнка. Общность интересов развеяла все подозрения. «Рабочие сказали мне, что весь дом обшивается сталью, и я подумал — не замешана ли тут мафия?» — признался Берти Джоуэл, но Фрэнк отшутился и успокоил его. Когда он вернулся и пересказал всем свой разговор с соседом, с парнями от облегчения чуть ли не истерика случилась «Я чистенько с работал, Джо, — похвастался Фрэнк. — Добился результата».
Были и другие подобные моменты. Однажды электрические ворота заклинило в открытом состоянии, и человек, как две капли воды похожий на поэта Филипа Ларкина, вошел на территорию и стал оглядывать двор. В другой день на тротуаре увидели мужчину на стремянке, пытавшегося сфотографировать дом поверх живой изгороди. Оказалось, он готовит газетную публикацию о переходе домов на этой улице в собственность кредиторов. А как-то раз обратили на себя внимание человек на мопеде и припаркованный на той стороне улицы «вольво», в котором сидели трое и «вели себя странно». В такие дни он думал: Может быть, поблизости и впрямь рыщут убийцы, может быть, мне и впрямь недолго осталось жить. Но все эти тревоги оказались ложными. Дом не был «засвечен».
Берни Саймонс скоропостижно умер — милый, незаменимый Берни, адвокат целого поколения британских левых, мудрейший и сердечнейший из людей, юрист, который защищал его от судебных исков мусульман и был бесценным союзником в борьбе против угрозы Хаули и Хэммингтон снять охрану. Берни было только пятьдесят два. В Мадриде, куда он поехал на конференцию, он поужинал в отеле, поднялся наверх — и тут с ним случился сильнейший сердечный приступ, и он упал ничком на ковер. Быстрый конец после хорошей трапезы. Хотя бы в этом было что-то уместное. По всему Лондону люди звонили друг другу и делились горем. Он поговорил с Робертом Маккрамом, Кэролайн Мичел, Мелвином Брэггом. Роберту он сказал: «Это такой ужас… Хочется взять трубку, позвонить Берни и попросить его все уладить».
Рановато было находить людей своего поколения на страницах некрологов, но на следующий день он увидел там имя Берни, как видел в прошлом году имя Анджелы Картер и как боялся вскоре увидеть имя Клариссы. А у Эдварда Саида был ХЛЛ — хронический лимфолейкоз, у Гиты Мехты тоже диагностировали рак, и ей потребовалась операция. Крылья, взмахи черных крыльев. Приговорен к смерти был он, но падали те, кто его окружал.
В начале июня Элизабет отвезла Клариссу в Хаммерсмитскую больницу на очередное хирургическое обследование. Результат был обнадеживающим. Хирург мистер Линн сказал, что «больше рака не видит». Так что, может быть, они захватили болезнь вовремя и Кларисса будет жить. Она была убеждена, что все хорошо. Лучевая терапия уничтожит все раковые клетки, какие остались, и, поскольку из лимфатических узлов затронут «только один, самый маленький», без химиотерапии, она надеялась, можно будет обойтись. Он испытывал сомнения на этот счет, но придержал язык.
Эдвард Саид сказал, что уровень лейкоцитов в крови у него растет и скоро ему, возможно, понадобится химиотерапия. «Но я ходячее чудо», — заметил он. Его врач написал про ХЛЛ «целую книгу» — это был доктор Канти Раи, специалист индийского происхождения, работавший на Лонг-Айленде; после его исследований природы этой болезни стадии ХЛЛ стали называть стадиями Раи. Итак, Эдвард, который, пока не заболел всерьез, был склонен к ипохондрии, а заболев, мигом стал храбрецом и героем, находился под наблюдением лучшего из врачей и сражался с недугом изо всех сил. «А вы у нас тоже ходячее чудо, — сказал ему Эдвард. — Мы оба с вами живы, хотя не имеем на это права». Эдвард сказал, что видел в «Нью-Йорк таймс» интервью с аятоллой Санеи — тем самым, с «Баунти». «Его сфотографировали на фоне стены с плакатом, на котором вы горите в аду. Он сказал: дорога в рай расчистится, когда Рушди умрет». Эдвард издал могучий смешок и взмахнул руками, словно отгоняя слова щедрого на вознаграждение Санеи.
В свой сорок шестой день рождения он пригласил друзей ужинать. К тому времени Особый отдел составил список людей, заслуживающих доверия, — близких друзей, которых полицейские за прошедшие годы неплохо узнали, людей надежных, умеющих держать язык за зубами. Билл Бьюфорд принес чудесное вино «кот-дю-рон», Гиллон — «пюлиньи-монтраше». Полин Мелвилл подарила ему гамак, Найджела — очень красивую голубую льняную рубашку. Джон Дайамонд счастливо отделался, когда автобус, проехав на красный свет на скорости 40 миль в час, ударил его машину прямо по водительской двери. К счастью, дверь выдержала.
Антония Фрейзер и Гарольд Пинтер подарили ему экземпляр стихотворений Гарольда, вышедших малым тиражом. (Если у Гарольда был твой номер факса, ты время от времени получал от него стихи и должен был немедленно их хвалить. Одно из стихотворений называлось «Лен Хаттон» — в память великого крикетиста сборной Англии. Я видел Хаттона в расцвете сил, / Когда моложе был, / Когда моложе был. Конец. Драматург Саймон Грей, закадычный друг Гарольда, позволил себе никак не отозваться на это произведение, и Гарольд, позвонив, упрекнул его. «Прости меня, Гарольд, — сказал Саймон. — Я не успел его дочитать». Мистер Пинтер не понял шутки.)
Видный алжирский писатель и журналист Тахар Джаут был убит выстрелом в голову — он стал третьим крупным интеллектуалом, после Фарага Фауды в Египте и Угура Мумку в Турции, убитым за год. Он пытался привлечь к этим преступлениям внимание западных СМИ, но они почти не проявили к ним интереса. Его собственная кампания, похоже, буксовала. Кристофер Хитченс услышал от британского посла в Вашингтоне сэра Робина Реника, что встреча с Клинтоном может состояться не раньше осени. Фрэнсис и Кармел часто ссорились между собой, а потом дружно ссорились с ним. Он поделился с ними своим почти-отчаянием, потребовал, чтобы они не опускали руки, и они возобновили борьбу.
Он во второй раз слетал в Париж, чтобы выступить на собрании Всеобщей академии культуры в величественном зале Лувра, где было очень много позолоты, фресок и писателей: Эли Визель, Воле Шойинка, Яшар Кемаль, Адонис, Исмаил Кадаре, Синтия Озик… и Умберто Эко. Он только написал на роман Эко «Маятник Фуко» самую разгромную рецензию из всех им написанных. Эко устремился к нему — и повел себя в высшей степени сердечно. Раскрыл объятия и воскликнул: «Рушди! Я Эко, который пишет бредя-а-атину!» После этого у них установились прекрасные отношения. (Впоследствии, приняв в свою компанию Марио Варгаса Льосу, они образовали литературное трио, которое Эко назвал «Три мушкетера», «потому что сперва мы враждовали, а теперь мы друзья». Варгас Льоса критиковал Салмана за то, что он слишком левый, Эко критиковал Марио за то, что он слишком правый, Салман критиковал Эко за манеру письма, но, встречаясь, они ладили между собой великолепно. «Три мушкетера» с успехом выступали в Париже, Лондоне и Нью-Йорке.)
Меры безопасности были избыточны до идиотизма. Славные ребята из RAID заставили администрацию Лувра закрыть музей на весь день. Повсюду — множество людей с ручными пулеметами. Ему не позволяли подходить к окну. А во время перерыва, когда все писатели пошли к спроектированной И. М. Пеем стеклянной пирамиде, чтобы спуститься пообедать, RAID заставила его какую-то сотню шагов от крыла Лувра, где проходило собрание, проехать в машине, и вокруг пирамиды расхаживали многочисленные парни в зеркальных солнечных очках с мощным оружием наготове. Это было хуже чем помешательство; на это было неловко смотреть.
Ближе к вечеру люди из органов безопасности сообщили, что министр внутренних дел Шарль Паскуа отказался позволить ему провести ночь во Франции, поскольку это было бы слишком дорого. Но, возразил он, и Бернар-Анри Леви, и Бернар Кушнер с Кристин Окран, и Каролин, дочь Жака Ланга, предложили ему ночевать у них дома, так что государству это ничего не будет стоить. Видите ли, у нас есть конкретные данные об угрозе вашей жизни, поэтому мы не можем гарантировать вашу безопасность. Этой лжи не поверил даже Особый отдел. «Они поделились бы этой информацией с нами, Джо, — сказал Фрэнк Бишоп, — но то них ничего не было». Каролин Ланг предложила: «Если вы не хотите подчиняться распоряжению RAID, мы все разместимся с вами прямо тут, в Лувре, принесем постели, приведем друзей». Это была забавная и трогательная идея, но он отказался: «Если я так сделаю, меня никогда больше не пустят во Францию». Затем стало известно, что Кристофер Маллаби не разрешает ему переночевать в посольстве, но кто-то с британской или французской стороны уговорил «Бритиш эйруэйз» доставить его обратно в Лондон. Так что впервые за четыре года он полетел на самолете этой компании, причем без всяких проблем со стороны экипажа или пассажиров, многие из которых подходили к нему выразить дружеские чувства, солидарность и симпатию. После перелета, однако, «Бритиш эйруэйз» заявила, что дала согласие «на уровне местного руководства» под давлением французов и приняла меры к тому, «чтобы в будущем это не повторялось».
Колоссальное турне группы U2 с альбомом Zooropa докатилось до стадиона «Уэмбли», и Боно, позвонив ему, спросил, не хочет ли он выйти на сцену. Группа хотела выразить свою солидарность, и это был самый сильный жест, какой пришел музыкантам в голову. Поразительно, но Особый отдел не возражал. То ли они решили, что на выступление U2 не придет так уж много убийц-исламистов, то ли им просто самим хотелось на концерт. Он взял с собой Зафара и Элизабет и первое отделение просидел на стадионе вместе с ними. Когда он встал, чтобы отправиться за кулисы, Зафар сказал: «Папа… только петь не надо». У него и в мыслях не было петь, а U2 тем более не имела этого в виду, но он решил подразнить сына: «А почему? Эта ирландская группа вполне подойдет для аккомпанемента, слушателей много — восемьдесят тысяч, так что… может, я и спою». Зафар взволновался: «Папа, ты меня не понял. Если запоешь, я покончу с собой».
За кулисами он увидел Боно в образе Макфисто: костюм из золотой парчи, выбеленное лицо, красненькие бархатные рожки — и за несколько минут они придумали маленький диалог. Боно сделает вид, что звонит ему по сотовому, и, пока они будут «разговаривать», он выйдет на сцену. Выходя, он понял, как это бывает, когда тебя приветствуют восемьдесят тысяч человек. На книжных чтениях — и даже на таких больших торжественных мероприятиях, как благотворительный вечер ПЕН-клуба в Торонто, — аудитория несколько меньше. Девушки не залезают бойфрендам на плечи, прыжки в толпу со сцены не практикуются. Даже на самых-рассамых литературных вечерах у микшерского пульта танцуют максимум одна-две супермодели. Тут было помасштабней.
Когда он писал роман «Земля под ее ногами», полезно было иметь некоторое представление о том, каково это — выдерживать вес всего этого света, слышать рев невидимого чудовища из темноты. Он изо всех сил старался не споткнуться о провода. После концерта Антон Корбайн
[175] сделал фотоснимок, ради которого уговорил его обменяться с Боно очками. На минуту ему было позволено принять вид божества, надев огибающие лицо темные мушиные очки мистера Б., в то время как рок-звезда благосклонно смотрела на него поверх скучных стеклышек литератора. Разница между двумя мирами, которые на миг сошлись благодаря великодушному стремлению U2 оказать ему поддержку, выразилась здесь очень наглядно.
Через несколько дней Боно позвонил и сказал, что хочет вырасти как автор текстов. В рок-группе автор слов стал всего лишь неким проводником для чувств, витающих в воздухе, мотор песни — музыка, а не слова, если ты не работаешь в фолк-традиции, как Дилан; но ему хотелось это изменить. Может быть, мы сядем с вами и вы расскажете как вы работаете? Боно хотел встречаться с новыми людьми, с разными людьми. Чувствовалось, что он голоден, что ему нужна пища для ума и нужно, как он выражался, «хорошо побазарить». Он предложил ему свой дом на юге Франции. Предложил ему дружбу.
Его проклятием, говорил он друзьям, была такая жизнь, что не соскучишься, — жизнь, порой напоминавшая плохой роман, написанный им самим. Одним из ее худших свойств, приводивших на ум сравнение с плохим романом, было то, что в любой момент ни с того ни с сего в сюжет мог вторгнуться, грозя насильно повернуть его в другую сторону, тот или иной заметный персонаж, никак не связанный с общим повествованием. 27 мая четыре года спустя стало днем, когда родился, навсегда сделав эту дату своей, его второй сын Милан; но в 1993 году в этот день в игру вступило совсем другое лицо — турецкий писатель, газетный издатель и провокатор Азиз Несин.
До того он виделся с Несином всего однажды — семью годами раньше, когда неприятности испытывал как раз турецкий писатель. Гарольд Пинтер пригласил к себе на Камден-Хилл-сквер группу писателей, чтобы организовать протест, поскольку Несину было сообщено, что турецкие власти решили отобрать у него паспорт. Он задался вопросом, помнит ли Несин, что будущий автор «Шайтанских аятов» охотно подписал тогда письмо протеста, и пришел к выводу, что, видимо, не помнит. 27 мая ему сказали, что левая газета «Айдинлик», главным редактором которой был Несин, без согласия автора напечатала выдержки (какие именно — неизвестно) из «Шайтанских аятов» в турецком переводе, с которым автор не был ознакомлен (хотя нормальная практика — присылать переводы до публикации для независимого прочтения, для проверки на качество и точность), демонстративно нарушая запрет на книгу в Турции. Выдержкам был предпослан заголовок: «Салман Рушди: мыслитель или шарлатан?» В последующие дни появились новые выдержки, и из комментариев Несина к ним стало ясно, что он обеими руками за второй вариант. Агентство «Уайли» написало ему, что пиратство есть пиратство и что если, как он заявлял, он много лет боролся за права писателей, нет ли у него желания возразить против нарушения этих прав аятоллой Хомейни? Ответ Несина был предельно наглым. Он опубликовал в газете письмо из агентства и прокомментировал его так: «Какое отношение имеет ко мне дело Салмана Рушди?» Он заявил, что намерен продолжить публикацию выдержек, а если Рушди против, «вы можете обратиться в суд».
Газета «Айдинлик» подверглась давлению, ее сотрудников и тираж арестовали, распространение приостановили. Имам одной стамбульской мечети объявил против газеты джихад. Турецкое правительство, защищая светские принципы построения государства, постановило, что газету распространять можно, но конфликт не утих и атмосфера оставалась мрачной.
Он почувствовал, что в очередной раз он и его произведение стали пешками в чьей-то игре. Его друг, турецкий писатель Мурат Белге, сказал, что Несин вел себя «по-детски», и все же силам, которые на него обрушились, нельзя позволить взять верх. Сильней всего огорчало то, что он тоже был убежденный секулярист и мог ожидать лучшего отношения к себе со стороны турецких секуляристов. Трещина в стане секуляристов была на руку только врагам секуляризма. Реакция этих врагов на выдержки, напечатанные в «Айдинлик», последовала очень скоро и была чрезвычайно жестокой.
В начале июля Несин поехал на секуляристскую конференцию в город Сивас в Анатолии (Анатолия — часть Турции, где радикальный исламизм наиболее силен). Ее участники открыли там памятник Пиру Султану Абдалу — местному поэту, которого в XVI веке забили камнями до смерти за кощунство. Несин, как говорили потом, произнес речь, в которой заявил о своем атеизме, и сделал ряд критических замечаний о Коране. Правда это или нет — неизвестно. Ночью гостиницу «Мадимак», где остановились все делегаты, окружили экстремисты; они выкрикивали лозунги и угрозы, а потом подожгли гостиницу. В огне погибли тридцать семь человек — писатели, карикатуристы, актеры, танцоры. Азиз Несин остался жив: ему помогли выбраться из горящего здания пожарные, которые вначале не узнали его. Когда они поняли, кто он такой, они начали его избивать, а один местный политик закричал: «Вот шайтан, его-то и надо было убить».
Страшное смертоубийство в Сивасе мировая пресса окрестила «беспорядками из-за Рушди». Он осудил убийц, выступая по телевидению, опубликовал гневные статьи в лондонской «Обсервер» и в «Нью-Йорк таймс». То, что беспорядкам присвоили его имя, было несправедливо, но не это главное. Убийство Фарага Фауды, Угура Мумку, бесчинства в Сивасе — все это красноречиво доказывало, что атака на «Шайтанские аяты» — не изолированная акция, а составная часть глобального наступления исламистов на свободомыслие. Он сделал все возможное, чтобы потребовать от турецкого правительства, от «Большой семерки», чья встреча проходила тогда в Токио, от мировой общественности принятия мер. Скверный пасквиль, опубликованный — кто бы мог подумать — в «Нейшн», обвинил его в том, что он нанес турецким секуляристам «злобное оскорбление» (написал его Александр Коуберн, один из великих современных мастеров злобных оскорблений), но это тоже было не самое важное. Азизу Несину и автору, чей текст он украл и очернил, не суждено было стать друзьями, но перед лицом такой атаки он встал плечом к плечу со всеми турецкими секуляристами, включая Несина.
В иранском меджлисе и иранской прессе, само собой, зазвучали голоса в поддержку сивасских убийц. Так повелось в том мире: аплодировать головорезам и поносить тех, для кого источником жизни (а порой и причиной гибели) было слово.
Придя в ужас из-за сивасского зверства, знаменитый немецкий журналист-расследователь Гюнтер Вальраф, который пользовался методом включенного наблюдения, и, в частности, работая над своей чрезвычайно популярной книгой «В самом низу», сыграл роль гастарбайтера-турка и продемонстрировал ужасное отношение к этим людям немецких расистов и даже немецкого государства, связался с ним и принялся настаивать, чтобы «недоразумение» между Несином и Рушди было улажено. Несин в интервью по-прежнему подвергал нападкам автора «Шайтанских аятов» и его ужасную книгу, и Вальраф и редактор шведской ежедневной газеты «Дагенс нюхетер» Арне Рют всячески старались его урезонить. «Если я уговорю Несина приехать ко мне домой, прошу вас — приезжайте тоже, и я попробую вас помирить», — сказал Вальраф. Это зависит, ответил он, от того, с какими намерениями Несин захочет отправиться на эту встречу. «До сих пор он отзывался обо мне оскорбительно и пренебрежительно, из-за этого, боюсь, мне трудно будет у вас находиться». — «Предоставьте это мне, — сказал Вальраф. — Если он пообещает приехать в доброжелательном строении, вы пойдете ему навстречу?» — «Ладно, так и быть».
Из аэропорта Биггин-Хилл он долетел до Кельна, где великий журналист и его жена приняли его с шумным, жизнерадостным гостеприимством; Гюнтер потребовал, чтобы они немедленно сразились в пинг-понг. Вальраф оказался сильным игроком и победил в большинстве партий. Азиз Несин, невысокий, плотный, седовласый, к столу для пинг-понга не подходил. Он выглядел в точности тем, кем был: человеком, пережившим тяжелое потрясение и вдобавок не испытывающим удовольствия от общества, в котором находится. Он сидел в углу в мрачной задумчивости. Не особенно многообещающе. Во время первого их серьезного, официального разговора (переводчиком был Вальраф) Несин продолжал проявлять то же пренебрежение, что и на страницах «Айдинлика». У него, мол, своя борьба — борьба с турецким фанатизмом, а до этой ему нет никакого дела. Вальраф объяснял ему, что это одна и та же борьба. После убийства Угура Мумку в Турции говорили: «Те, кто вынес приговор Салману Рушди, убили сейчас Мумку». Поражение в одной из битв между секуляризмом и религией — это поражение во всех таких битвах. «Салман поддержал вас в прошлом, а сейчас он везде и всюду говорит о Сивасе, — сказал Вальраф, — поэтому вы должны оказать поддержку ему». Продолжалось это долго. Похоже было на то, что примирению мешает самолюбие Несипа: он понимал, что ему придется сдать назад и признать, что он вел себя неблагородно. Но Вальраф был твердо настроен не сдаваться, и в конце концов Несин, бормоча и ворча, протянул руку. Последовало короткое рукопожатие, затем еще более короткое объятие, был сделан фотоснимок, на котором все выглядят не в своей тарелке, а затем Вальраф воскликнул: «Отлично! Теперь мы все друзья!» — и повез их кататься по Рейну на моторной лодке.
Помощники Вальрафа засняли все происходящее на пленку и смонтировали новостной сюжет, где они с Несином дружно осудили религиозный фанатизм и слабую реакцию на него Запада. По крайней мере для публики трещина была заделана. Больше они с Азизом Несином не общались. Через два года Несин умер от сердечного приступа.
Дорогой Гарольд!
Спасибо, что дал возможность Элизабет, мне и ребятам посмотреть твою постановку «Олеанны» Мэмета
[176], а потом поужинать в «Грилл-Сент-Квентин». Я, вероятно, зря высказал кое-какие критические замечания о пьесе, но ведь я, мне показалось, сделал несколько хвалебных замечаний о том, как ты ее поставил. И совершенно точно зря я сменил тему и заговорил с Антонией про ее книгу о Пороховом заговоре. (Последние годы меня, надо признать, интересуют люди, которым хочется что-нибудь взорвать.) Краем глаза я увидел, что у тебя из ушей повалил пар и твоя радиоактивная сердцевина начала расплавляться. Китайский синдром
[177] представлялся более чем возможным. Чтобы предотвратить беду, я спросил: «Гарольд, я не забыл упомянуть о том, что твоя постановка „Олеанны“ гениальна до опупения?» — «Да, — сказал ты, сурово скаля блестящие зубы. — Да, по правде говоря, ты забыл об этом упомянуть». — «Гарольд, — промолвил я, — твоя постановка „Олеанны“ гениальна до опупения». — «То-то же», — произнес ты, и ядерная катастрофа была предотвращена. Тем, что я никогда не был «пинтерован», я по праву начал гордиться уже давно. И теперь облегченно вздохнул, поняв, что могу гордиться этим по-прежнему.
Он полетел в Прагу встретиться с президентом Вацлавом Гавелом, который принял его с огромной теплотой — наконец-то мы встретились! — и говорил о нем публично в таких лестных выражениях, что премьер-министр Вацлав Клаус — правый политик, с которым у Гавела была великая вражда, — «дистанцировался» от этой встречи, что она «носила частный характер» и он о ней не знал (хотя чешская полиция позаимствовала для гостя одну из машин Клауса). Клаус выразил надежду, что это «не повредит» отношениям между Чехией и Ираном.
Он принял участие в международной конференции ПЕН-клуба в Сантьяго-де-Компостела (с авиакомпанией «Иберия» трудностей не возникло), и его спросили про недавние сообщения в прессе о нападках на него принца Чарльза. В ответ он повторил то, что неделю назад сказал испанским журналистам Иэн Макьюэн, приехавший в страну в связи с публикацией его книги: «Охрана принца Чарльза стоит гораздо больше, чем охрана Рушди, а ведь принц вообще ничего интересного не написал». Когда он вернулся в Лондон, на него обрушилась «Дейли мейл», обвиняя чуть ли не в измене: как он посмел насмехаться над наследником престола? «Он злоупотребляет свободой, за которую мы платим», — заявила колумнистка газеты Мэри Кенни. Через пять дней «Детям полуночи» присудили «Букер Букеров» как лучшей из книг, получивших Букеровскую премию за первые двадцать пять лет ее существования. Он радовался этому всего какой-нибудь день — и тут маятник качнулся, произошла очередная ужасная беда.
Наутро после возвращения в Осло с Франкфуртской книжной ярмарки Вильям Нюгор вышел из дому, чтобы отправиться на работу, и увидел, что у его машины спущена задняя шина. Он не знал, что шину специально проколол террорист, спрятавшийся в кустах за машиной. Злоумышленник рассчитывал, что Вильям приблизится к нему, чтобы открыть багажник и достать запасное колесо, и в этом положении станет очень удобной мишенью. Но Вильям был главой большого издательского дома и не собирался менять колесо своими руками. Он вынул сотовый телефон и стал звонить в автосервис. Это поставило злоумышленника перед проблемой: что ему делать — выйти из укрытия, чтобы расстрелять Вильяма в упор, или стрелять из кустов, хотя цель находилась не там, где ему хотелось? Он решил стрелять. В Вильяма попали три пули, и он упал. Группа тринадцатилетних подростков заметила убегавшего мужчину с «темной, плохой кожей», но преступника так и не поймали.
Не будь Вильям таким атлетом, он почти несомненно бы погиб. Но бывший блестящий лыжник оставался в хорошей физической форме, и это спасло ему жизнь. Однако необычайнее всего было вот что: когда Вильяма выписали из отделения интенсивной терапии, врачи сказали ему, что он полностью поправится. Траектории, по которым пули прошли через тело, были, по словам медиков, единственными, по которым они могли пройти, не убив и не парализовав его. Вильям Нюгор, замечательный издатель, был, кроме того, еще и счастливчиком.
Покушение на Вильяма — он понял это, едва услышав о нем, — означало: его другу достались пули, предназначенные ему самому. Он вспомнил, какую гордость испытывал Вильям в прошлом году во время празднества в саду, которое он устроил от имени издательства «Аскехауг». Приобняв своего автора за плечи, издатель вел его через изумленную толпу и знакомил то с писателем, то с оперным певцом, то с крупным бизнесменом, то с влиятельным политиком. Жест в защиту свободы, сказал тогда Вильям, и теперь из-за этого жеста он был на пороге смерти. Но благодаря, во-первых, своему нежеланию самому менять колесо, во-вторых, чуду траекторий он выжил. Пришел день, когда раненый издатель смог недолго поговорить с ним по телефону. Его коллега по «Аскехауг» Хальвдан Фрейхов позвонил Кармел и сказал, что Вильям очень хочет побеседовать с Салманом. Не мог бы он позвонить в больницу? Конечно мог бы! Мужчина из младшего медперсонала, взяв трубку, предупредил, что Вильям говорит пока еще очень тихо. Потом трубку дали Вильяму, но даже после предупреждения это был удар — слышать, каким слабым стал его голос; он судорожно хватал ртом воздух, его владение английским, всегда в прошлом безупречное, давало сбои, в каждом слоге сквозило страдание.
Поначалу он даже не понял, что в него стреляли; он оставался в сознании до приезда полиции и дал полицейским телефонный номер сына. «Я страшно кричал, — рассказывал он, — я покатился под уклон с маленького холма и этим, наверно, спас себе жизнь, потому что пропал из виду». В больнице придется пробыть еще долго, но врачи, сипло, с присвистом говорил он, считают полное выздоровление возможным. «Важные органы не затронуты». Потом он сказал: «Я просто хочу, чтобы вы знали: я очень горжусь тем, что издал „Шайтанские аяты“, что участвую в этой истории. Может быть, теперь, если его не поймают, я должен буду жить примерно так же, как вы». Мне очень жаль, Вильям, я должен вам сказать, что чувствую себя ответственным за это… Вильям слабым голосом прервал эти извинения: «Не надо так говорить. Не надо, это неправильно». Но я не могу не чувствовать… «Салман, я взрослый человек, и, когда я соглашался опубликовать „Шайтанские аяты“, я понимал, что тут есть риск, и я пошел на этот риск. Вы не виноваты. Виноват тот, кто стрелял». Да, но я… «И еще одно, — сказал Вильям. — Я только что распорядился о большом переиздании». Красиво вести себя под давлением — так называл это Хемингуэй. Подлинная храбрость, соединенная с высокой принципиальностью. Союз, который не смогли разрушить пули. А они, сволочи, были крупные: калибр — 0,44 дюйма, с мягким наконечником, смертоносные.
Скандинавская пресса после покушения на Нюгора была настроена очень воинственно. Ассоциация норвежских издателей заявила, что хочет знать, каким будет ответ норвежского правительства Ирану. А бывший иранский посол, перешедший в оппозиционную организацию «Моджахедин-э халк», или НМИ («Народные моджахеды Ирана»), сказал, что норвежская полиция четырьмя месяцами раньше сообщила ему о подготовке нападения на Вильяма.
Правительства северных стран были рассержены, но кое-кого стрельба напугала. Министерство культуры Нидерландов, которое намеревалось пригласить его в Амстердам, теперь пошло на попятный, как и «Королевские нидерландские авиалинии». Совет Европы, не один месяц назад согласившийся на встречу с ним, отменил ее. Габи Гляйхман, возглавлявший «кампанию по защите Рушди» в Швеции — хотя они с Кармел Бредфорд постоянно спорили, — был взят под охрану полиции. В Великобритании продолжились личные выпады. Автор статьи в «Ивнинг стандард» назвал его «заносчивым» и «безумным», осмеял как человека, требующего к себе огромного внимания, и глумливо заключил, что он этого внимания не заслуживает, ибо слишком плохо себя вел. Лондонское радио Эл-би-си затеяло опрос слушателей: «Следует ли нам и дальше помогать Рушди?», а в «Телеграф» появилось интервью с Мэриан Уиггинс, в котором она сказала, что ее бывший муж — человек «унылый, глупый, трусливый, тщеславный, склонный к шутовству и морально нечистоплотный». Клайв Брэдли из Ассоциации британских издателей пожаловался, что Тревор Гловер из британского филиала «Пенгуина» блокирует заявление ассоциации о Вильяме. Он позвонил Гловеру — тот поначалу отговаривался, что, мол, ничего не блокировал, просто «обронил фразу мимоходом», потом сказал: «Боже мой, мы все сейчас нервничаем больше обычного, стоит ли поднимать шум, нужна ли эта публичность?» — и наконец согласился позвонить Брэдли и снять наложенное «Пенгуином» вето.
Он получил письмо с угрозой — первое за долгое время. Письмо предупреждало, что «час близится», ибо «Аллах видит все». Подписавший письмо «Д. Али» назвал себя членом «Манчестерской социалистической рабочей партии и антирасистской лиги». Его соратники, утверждал он, следят за всеми аэропортами, люди из организации имеются повсюду — «в Ливерпуле, в Брадфорде, в Хэмпстеде, в Кенсингтоне», — и, поскольку темной зимой им «сподручнее будет сделать свое дело», адресат вскоре «окажется в Иране».
Исабель Фонсека однажды пригласила к себе его, Мартина Эмиса, Джеймса Фентона и Даррила Пинкни, и Мартин, к его глубокому огорчению, сказал, что, по мнению Джорджа Стайнера, он «нарочно затеял большую свару», что в том же духе высказался и Кингсли Эмис, отец Мартина: «Если ты затеял свару, не жалуйся потом, что тебе досталось», и что, на взгляд Эла Альвареса
[178], он «сделал это, чтобы стать самым знаменитым писателем на свете». А Джермейн Грир назвала его «мегаломаном», а Джон Ле Карре — «придурком», а бывшая мачеха Мартина Элизабет Джейн Хауард
[179] и Сибил Бедфорд
[180] считают, что он «сделал это ради денег». Его друзья только посмеялись над этими утверждениями, но к концу вечера у него стало очень тяжело на душе, и оправиться он смог только благодаря любви Элизабет. Может быть, написал он в дневнике, им следовало бы пожениться. Кто смог бы любить его крепче, быть храбрее, добрее, самоотверженнее? Она посвятила себя ему и заслуживала того же взамен. Дома, отмечая годовщину новоселья на Бишопс-авеню, 9, они провели вечер душа в душу, и ему стало лучше.
В беккетовском настроении, сгорбясь за столом в своем обшитом деревом кабинете, он был человеком, затерянным в глумливой пустоте, Диди и Гого в одном лице, играющим в игры, чтобы оттеснить отчаяние. Нет, он был их противоположностью: они надеялись на приход Годо, тогда как он пребывал в ожидании того, что, он надеялся, не произойдет никогда. Почти каждый день случались минуты, когда он позволял плечам опуститься, а потом снова их расправлял. Он слишком много ел, бросил курить, дышал со свистом, ссорился с пустым пространством, тер кулаками виски и думал, думал, думал, горел мыслями, словно рассчитывал сжечь в этом огне свои беды. И так почти каждый день: бой с безнадежностью, часто проигранный, но никогда не проигранный окончательно. «Внутри нас, — писал Жозе Сарамаго, — есть что-то не имеющее названия. Это „что-то“ и есть мы». Что-то внутри него, не имеющее названия, всегда под конец приходило на помощь. Он стискивал зубы, тряс головой, чтобы прочистить мозги, и приказывал себе двигаться вперед.
Вильям Нюгор делал первые шаги. Хальвдан Фрейхов сказал, что Вильям решил сменить жилье: «кусты представляли опасность», из-за них «он не мог поздно вечером помочиться на свежем воздухе». Ему подыскивали квартиру в хорошо охраняемом доме. Злоумышленника так и не нашли. Вильяму «некуда было направить свой гнев». Но ему становилось лучше. Датский издатель романа Йоханнес Риис сказал, что в Дании все спокойно и что ему, Риису, повезло: у него спокойная жена. Он думает об опасности, сказал он, но примерно так же, как думаешь о ней, переходя дорогу, и его автор, слушая это, вновь был пристыжен: вот какова она, подлинная храбрость. «Я в ярости, — добавил Йоханнес, — что эта дрянь по-прежнему составляет часть мира, где мы живем».
На первом заседании так называемого Международного парламента писателей в Страсбурге он беспокоился из-за названия: ведь они никем не были избраны; но французы, пожав плечами, сказали, что во Франции un parlement — это просто-напросто место, где разговаривают. Он настоял на том, чтобы в заявление против исламистского террора, которое они готовили, были включены, помимо его имени, имена Тахара Джаута, Фарага Фауды, Азиза Несина, Угура Мумку и недавно вставшей в боевой строй писательницы из Бангладеш Таслимы Насрин. Ворвалась Сьюзен Сонтаг, обняла его и произнесла страстную речь на беглом французском; в ней она назвала его un grand écrivain — великим писателем, представляющим жизненно важную светскую культуру, которую мусульманские экстремисты хотят подавить. Мэр Страсбурга Катрин Траутман предоставила город в его распоряжение. Генеральный секретарь Совета Европы Катрин Лялюмьер пообещала, что Совет не оставит его дело без внимания. Вечером во время приема, устроенного для писателей-гостей, на него насела неистовая до помешательства иранка — «Элен Кафи», — которая принялась упрекать его за то, что он не объединил усилия с «Моджахедин-э халк». «Я не агрессивна, Салман Рушди, но je suis un peu deçu de vous
[181], вам следовало бы знать, кто ваши настоящие друзья». На следующий день она заявила прессе, что она — и НМИ в ее лице — вступила во французский «комитет защиты Рушди» и что именно поэтому во французское посольство и в представительство «Эр Франс» в Тегеране были брошены гранаты. (В действительности их бросили не из-за «дела Рушди», а из-за решения Франции предоставить убежище лидеру НМИ Марьям Раджави.)
Он сидел на маленьком красном диванчике с Тони Моррисон, которая только что получила Нобелевскую премию по литературе, и с Сонтаг, которая воскликнула: «Боже мой, я сижу между двумя самыми знаменитыми писателями мира!» — после чего он и Тони в один голос принялись уверять ее, что ее звездный час в Стокгольме придет очень скоро. Сьюзен спросила его, что он сейчас пишет. И попала по самому больному месту. Чтобы вести кампанию против фетвы, ему пришлось почти перестать быть действующим писателем. Вовлеченность в политику производила свой уплощающий эффект. Его мысли были заполнены авиалиниями, министрами, экспортом брынзы, и они покинули те сладкие уголки сознания, где таится вымысел. Его роман застопорился. Не умаляет ли его на самом деле в глазах мира, как в его собственных глазах, эта кампания, про которую все говорят, что она идет очень хорошо? Не помогает ли он на самом деле тем, кто стремится превратить его в плоскую, двумерную карикатуру, находящуюся в сердцевине «дела Рушди»? Не отрекается ли от своего права на творчество? От Салмана он перешел к Рушди, а от него к Джозефу Антону, но теперь, пожалуй, он превращает себя попросту в ничто. Он — лоббист, лоббирующий пустое место, которое некогда было человеком.
Он сказал Сьюзен: «Я дал себе клятву, что весь следующий год буду сидеть дома и писать».
Чтобы достичь вершины — встречи с президентом, — надо было идти к ней с разных сторон одновременно. В восхождении на гору Клинтон участвовали он сам, комитет защиты Рушди и «Статья 19», британский посол в Вашингтоне, действовавший по поручению британского правительства, и американский ПЕН-центр. Среди тех, кто «пробивал» эту встречу, были Арье Нейер из «Хьюман райтс уотч», Ник Велиотес из Ассоциации американских издателей и Скотт Армстронг из организации «Форум свободы». Кроме того, свои связи в Белом доме пустил в ход Кристофер Хитченс. Кристофер не был большим поклонником Билла Клинтона, но он дружил с близким к президенту советником Джорджем Стефанопулосом и говорил с ним несколько раз. Судя по всему, мнения в окружении Клинтона разделили: одни говорили ему, что фетва к Америке отношения не имеет, другие, как Стефанопулос, хотели, чтобы он поступил правильно.
Через два дня после его возвращения в Лондон в Вашингтоне «зажегся зеленый свет». Сперва Нику Велиотесу сказали, что президента на встрече не будет. Встретиться предстоит с советником по национальной безопасности Энтони Лейком, и «заглянет» вице-президент Гор. В посольстве США на Гроувнор-сквер Ларри Робинсон — сотрудник, осуществлявший с ним связь, — подтвердил, что встреча будет с Лейком и Гором. Ему будет предоставлена охрана «от въезда до выезда», то есть от самолета до Массачусетского технологического института (где его должны были чествовать — Алан Лайтман, автор романа «Сны Эйнштейна» и профессор МТИ, предложил ему принять звание почетного профессора), от МТИ до Вашингтона, а в Вашингтоне — до вылета обратно. Через два дня Фрэнсис сообщили, что Гор будет на Дальнем Востоке, что Лейк вряд ли сможет и поэтому встреча будет с госсекретарем Уорреном Кристофером с «правой рукой» Лейка. Встреча с Уорреном Кристофером произойдет в Зале договора в присутствии фотокорреспондентов. Он поговорил с Кристофером Хитченсом, который подозревал, что Клинтон «попросту струсил». В тот же вечер диспозиция опять изменилась. Встреча будет с Энтони Лейком, Уорреном Кристофером и помощником госсекретаря по вопросам демократии, прав человека и трудовых отношений Джоном Шаттуком. Участие президента «не подтверждено». Встреча произойдет накануне Дня благодарения, и дел у президента будет по горло. Ему надо будет помиловать индейку. На то, чтобы вызволять из беды еще и писателя, времени может и не хватить.
В аэропорту Кеннеди вместо обещанной неброской тройки машин его ждало восемь. Начальник группы охраны Джим Танди производил куда лучшее впечатление, чем лейтенант Боб: это был человек с мягкой манерой разговаривать, всегда готовый помочь, высокий, худощавый, усатый, с широко открытыми глазами и серьезным лицом. Вначале его отвезли в квартиру Эндрю, где полиция по случаю его появления навела шороху — вплоть до того, что другим жильцам дома запретили пользоваться лифтами. Шум поднимется изрядный, подумал он. По официальной версии, он был пакистанский дипломат доктор Рен, но вряд ли хоть кто-нибудь этому поверил.
У Эндрю его радушно встретили друзья. Норман Мейер пожелал ему удачи, Норрис Мейлер
[182] сказала: «Увидите Билла — передайте ему от меня привет». В молодости она участвовала в избирательной кампании Клинтона, когда тот претендовал на пост губернатора Арканзаса. «Я очень близко с ним познакомилась», — сказала она. Хорошо, пообещал он ей вежливо, я ему передам. «Нет, — сказала Норрис, положив ему на руку элегантную ладонь, как Маргарет в самом своем щупательно-трогательном настроении. — Вы не поняли. Я очень близко с ним познакомилась». О, понятно. Хорошо, Норрис. В таком случае я непременно передм ему ваши наилучшие пожелания.
Он встретился с Полом Остером и Сири Хустведт, которые были с ним очень ласковы: это стало началом одной из самых тесных дружб в его жизни. Пришел и Дон Делилло. Он сказал, что работает над «большой, разветвленной книгой». Она будет называться «Изнанка мира». «Я тоже кое-что знаю об изнанках мира», — заметил он в ответ. Пол и Дон хотели напечатать листовку с текстом, осуждающим фетву, и сделать так, чтобы она была вложена в каждую книгу, которая будет продана в Америке 14 февраля 1994 года, но им сказали, что это нереалистично, потому что обойдется в 20 тысяч долларов с лишним. Пришел Питер Кэри и со своим обычным сухим юмором произнес: «Привет, Салман. Выглядишь дерьмово». Сьюзен Сонтаг, которая согласилась быть его «прикрытием» в МТИ, предвкушала осуществление их маленького заговора. Дэвид Рифф был полон печали по поводу Боснии. Энни Лейбовиц
[183] немного поговорила о своих боснийских фотографиях, но было странное ощущение, что она не хочет выдвигаться на первый план в присутствии Сьюзен. Пришли Сонни и Гита Мехта, Гита выглядела больной и иссушенной. Они сказали, что сейчас она чувствует себя хорошо, оправляется от рака, и оставалось надеяться, что они говорят правду. Вдруг Эндрю сказал: «О господи, мы же забыли пригласить Эдварда Саида». Очень плохо. Эдвард наверняка будет недоволен.
Они с Элизабет переночевали у Эндрю и, проснувшись, увидели в окно вереницу припаркованных на улице черных лимузинов и большой, бросающийся в глаза синий фургон с надписью «Взрывотехнический отряд». Потом — поездка в Конкорд, штат Массачусетс, где их приняли у себя Алан и Джин Лайтманы. Алан повел их на прогулку вокруг Уолденского пруда, а когда они подошли к тому, что осталось от хижины Торо
[184], он сказал Алану, что если когда-нибудь возьмется написать об этой поездке, то озаглавит очерк «Из бревенчатой хижины — в Белый дом». Хижина находилась разочаровывающе близко от городка, и Торо мог запросто прогуляться туда за пивом, если бы захотел. Не такое уж прямо логово в глуши.
На следующее утро его доставили в бостонский отель, а Джин Лайтман взяла Элизабет на прогулку по городу. Они с Эндрю начали обзванивать людей, чтобы узнать, как продвинулось дело, или понять, как оно может продвинуться. Стало ясно, что Фрэнсис и Кармел плохо ладят со Скоттом Армстронгом, хотя за него заступился Кристофер Хитченс. В Белом доме, добавил Хитч, Стефанопулос и Шаттук на его стороне и пытаются повлиять на президента, но ничего определенного пока нет. Позвонил сотрудник администрации Том Робертсон — встреча, сказал он, начнется на полчаса позже, не в 11.30 утра, а в полдень. Что это значит? И значит ли что-нибудь? Скотт и Хитч позднее сказали, что изменение произошло сразу после того, как Джордж Стефанопулос и другие отправились на встречу с сотрудником, ответственным за президентский график… так что… может быть. Держите пальцы скрещенными.
Во второй половине дня они с Эндрю Уайли отправились к дому, где Эндрю провел детство. Новая хозяйка по имени Нэнси, женщина за пятьдесят с широкой улыбкой, посмотрела на кортеж и спросила: «Кто это там такие снаружи?» Потом сказала: «О…» — и поинтересовалась у него, не тот ли он самый, на кого смахивает. Вначале он сказал: «Увы, нет», на что она отозвалась: «Почему „увы“? Бедняге, по-моему, несладко сейчас приходится». Оказалось, что у нее есть все его книги, поэтому он раскололся, а она, придя в сильное волнение, потребовала, чтобы он их надписал. Дом пробудил у Эндрю массу воспоминаний: многое, вплоть до обоев на втором этаже, за тридцать лет не изменилось, на деревянных книжных полках в библиотеке по-прежнему виднелись нацарапанные буквы Э. У., и на дверном косяке на трехфутовой высоте до сих пор можно было разглядеть черту, обозначавшую рост маленького Энди Уайли, и его имя.
После ужина в МТИ, на котором в роли хозяина выступил впечатляюще косоглазый ректор, пришло время События. Его никогда раньше не удостаивали ученых званий, ни всамделишных, ни почетных, и он был несколько взволнован. МТИ, сказали ему, не раздает почетные звания направо и налево, и до него за все время почетным профессором института стал только один человек. Это был Уинстон Черчилль. «Ничего себе компания для писаки, Рушди?» — сказал он себе. В объявлениях о Событии значилось, что это вечер встречи с Сьюзен Сонтаг, но, встав перед собравшимися, Сьюзен сказала, что находится здесь только для того, чтобы представить им писателя, чье имя нельзя было назвать заранее. Затем она очень тепло заговорила о нем, охарактеризовала его работу в выражениях, которые значили для него больше, чем почетное профессорство. Наконец он вошел в лекционный зал через маленькую заднюю дверь. Он произнес короткую речь, потом прочел отрывки «Детей полуночи» и рассказ о Колумбе и Изабелле. После этого их с Элизабет стремительно увезли и посадили на поздний авиарейс до Вашингтона. Довольно-таки измученные, они уже за полночь приехали в квартиру Хитченма. Там он впервые встретился с Лорой Антонией, дочерью Хитча и Кэрол, и его попросили стать ее «некрестно-неполумесячным отцом». Он согласился мгновенно. С такими наставниками-безбожниками, как он и Мартин Эмис, девочке, подумалось ему, несдобровать. У него першило в горле, обломившийся зуб поранил язык. Последние новости насчет Клинтона сводились опять-таки к «может быть». Хитч признался, что терпеть не может Кармел: своими неловкими движениями она, сказал он, только все портит. Надо было поспать — утро вечера мудренее.
Утро принесло свару между друзьями. Скотт Армстронг, приехав, сказал, что, по решению Белого дома, не будет ни Клинтона, ни Гора. «Близко, но мимо», — сказали ему. Кампания телефонных звонков с участием Арье Нейера, которую затеяла Кармел, была названа «контрпродуктивной». Когда приехали Кармел и Фрэнсис, напряжение разрешилось взрывом: все стали кричать на всех, обвинение рождало контробвинение, Фрэнсис заявила, что не кто иной, как Скотт, все запорол. В конце концов ему пришлось объявить перемирие. «Мы здесь для того, чтобы чего-то добиться, и мне нужна ваша помощь». Скотт организовал пресс-конференцию, которая должна была состояться после Белого дома в Национальном пресс-клубе, так что хотя бы это можно было занести себе в актив. Но потом ссора вспыхнула с новой силой. Кто пойдет с ним в Белый дом? Ему позволили взять только двоих. Вновь пошел разговор на повышенных тонах, страсти накалились. Я звонила такому-то и такому-то. Я сделал то-то и то-то. Эндрю по-быстрому снялся с этого соревнования, Кристофер сказал, что у него нет причин быть в числе избранных, а вот общественные активисты бодались не на шутку.
Конец спору положил опять-таки он. «Я беру с собой Элизабет, — сказал он, — и я бы хотел, чтобы со мной пошла Фрэнсис». Недовольные, хмурые лица уплыли в разные углы квартиры Кристофера или за ее пределы. Так или иначе ссора была прекращена.
Кортеж был готов отвезти их к дому 1600 по Пенсильвания-авеню. Когда они втроем сели в предназначенную для них машину, их поразила инфекция нервного смеха. Помешает ли, задавались они вопросом, Клинтону встретиться с ними его долг перед индейками страны, и если помешает, то какими будут завтрашние заголовки? «Клинтон помиловал индейку, — сымпровизировал он. — Рушди выпотрошен». Ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха! Но вот они уже у боковой двери — у «дипломатического входа», — и их впускают в здание. Мировая политика, вся эта большая грязная игра, неизбежно сосредоточивается под конец в этом скромных размеров белом особняке, где высокий розоволицый человек в овальной комнате принимает решения в режиме «да — нет», хоть он и оглушен беспрерывным болботаньем помощников с их вечными «может быть».
В двенадцать дня, поднявшись по узкой лестнице, они прошли мимо суетливой кучки улыбающихся, возбужденных помощников в скромных размеров кабинет Энтони Лейка. Он сказал советнику по национальной безопасности, что это волнующее событие — наконец оказаться в Белом доме, на что Лейк, подмигнув ему, отозвался: «Погодите волноваться, главное впереди». Президент США согласился-таки с ним встретиться! В 12.15 они должны будут перейти в Старое правительственное здание, и там они найдут мистера Клинтона. Тут Фрэнсис быстро заговорила и сумела убедить Лейка, что надо и ее взять с собой. Так что бедную Элизабет они покидали здесь на произвол судьбы. В приемной перед кабинетом Лейка лежало много книг, ожидавших автографа, он стал их надписывать, и тут появился Уоррен Кристофер. Оставив Элизабет занимать разговором госсекретаря, они с Лейком отправились к президенту. «Это должно было произойти не один год назад», — сказал ему Лейк. Они увидели Клинтона в вестибюле под оранжевым куполом, здесь же был Джордж Стефанопулос, улыбавшийся широкой улыбкой, и две помощницы — они тоже выглядели очень довольными. Билл Клинтон оказался еще выше и розовее лицом, нежели он предполагал, и проявил не меньшее радушие, чем остальные, но сразу перешел к делу. «Чем я могу быть вам полезен?» — спросил президент Соединенных Штатов. Год, потраченный на политическую кампанию, подготовил его к этому вопросу. Когда ты в роли Просителя, усвоил он правило, ты всегда должен знать, чего хочешь от встречи, и всегда проси того, что они имеют возможность дать.
— Мистер президент, — проговорил он, — когда я выйду из Белого дома, я отправлюсь в пресс-клуб, там будет множество журналистов, желающих узнать, чтó вы мне сказали. Мне хочется иметь возможность сообщить им, что Соединенные Штаты присоединяются к кампании против иранской фетвы и поддерживают прогрессивные голоса во всем мире.
Клинтон кивнул и улыбнулся.
— Да, вы можете это сказать, — отозвался он, — потому что так оно и есть.
Вот встреча и окончена, подумал Проситель под песенку торжества, зазвучавшую в сердце.
— У нас есть общие друзья, — продолжил президент. — Билл Стайрон, Норман Мейлер. Они меня теребили, требовали, чтобы я вас поддержал. Между прочим, Норрис, жена Нормана, участвовала в моей первой политической кампании. Мы с ней довольно близко знакомы.
Проситель поблагодарил президента за встречу и сказал, что она имеет огромное символическое значение.
— Да, — согласился Клинтон. — Она должна стать сигналом всему миру. Она должна продемонстрировать поддержку, которую Америка оказывает свободе слова, и наше желание, чтобы права в духе Первой поправки утверждались во всех странах.
Фотоснимков не делали. Такую демонстрацию поддержки сочли чрезмерной. Но встреча состоялась. Это факт.
По пути обратно в кабинет Энтони Лейка он заметил, что Фрэнсис Д’Соуса как-то по-дурацки улыбается во весь рот.
— Фрэнсис, — спросил он, — почему вы так по-дурацки улыбаетесь во весь рот?
Ее голос прозвучал задумчиво, словно бы издалека.
— Вам не показалось, — томно спросила она, — что он чуточку дольше, чем нужно, не отпускал мою руку?
Уоррен Кристофер, когда они вернулись, был более чем чуточку очарован Элизабет. Кристофер и Лейк сразу же в один голос заявили, что фетва — «один из главных вопросов в отношениях Америки с Ираном». Они не менее сильно, чем он, хотели изолировать Иран. Они тоже считали, что надо заморозить кредиты, и старались этого добиться. Разговор с ними продлился час, а затем все Просители вернулись в квартиру Хитченса пьяные от успеха. Кристофер сказал, что Стефанопулос, который изо всех сил пробивал встречу с Клинтоном, тоже в восторге. Он позвонил Хитчу, как только она произошла. «Орел прилунился»
[185], — сказал Стефанопулос.
Пресс-конференция — семьдесят журналистов накануне Дня благодарения, это было лучше, чем предполагал Скотт Армстронг, — прошла хорошо. Мартин Уокер из «Гардиан», друг Хитча, сказал, что она была «проведена великолепно». Потом — услуга за услугу — эксклюзивное интервью Дэвиду Фросту
[186], который выглядел счастливей некуда, по окончании разговора осыпал его бесчисленными «превосходно», «восхитительно», «волнующе», «чудесно» и выразил желание «непременно пропустить вместе по стаканчику» в Лондоне перед Рождеством.
Диссонирующую ноту внес Джим Танди, начальник группы охраны. Около дома был замечен «подозрительный человек ближневосточной наружности». Незнакомец позвонил по сотовому телефону, а потом уехал в машине с тремя другими мужчинами. Танди спросил: «Хотите остаться здесь или перевезти вас в другое место?» Он ответил: «Хочу остаться», но окончательное решение было за Кристофером и Кэрол. «Оставайся», — сказали они.
Британский посол устроил для них прием. У входа в посольство их встретила некая Аманда, которая сочным голосом сообщила им, что это единственное в Америке здание, построенное Лаченсом
[187], а потом сказала: «Он очень много всего построил в Нью-Дели… Вы были когда-нибудь в Индии?» Он не стал ничего отвечать. Реники показали себя радушными хозяевами. Жена сэра Робина француженка Анни мигом влюбилась в Элизабет, которая покорила в Вашингтоне многие сердца. «Она такая теплая, непосредственная, спокойная; с ней сразу кажется, что знаешь ее очень давно. Необыкновенная личность». Пришел Сонни Мехта и сказал, что со здоровьем у Гиты неплохо. Пришла Кэй Грэм и не сказала почти ничего.
День благодарения они провели у неимоверно гостеприимных Хитченсов. Пришли Эндрю и Лесли Коуберны — чета английских журналистов и кинодокументалистов — с очень смышленой девятилетней дочерью Оливией, которая чрезвычайно уверенно и живо рассказала, почему она поклонница «Гаруна и Моря Историй»; впоследствии она выросла в актрису Оливию Уайлд. Среди гостей еще был рыжеволосый подросток на несколько лег старше Оливии, но владевший речью куда хуже, который сказал, что хотел стать писателем, но больше не хочет, «потому что посмотрите, что с вами случилось».
Об их встрече с Клинтоном все газеты сообщили на первых страницах, и оценки почти везде были положительные. Британская же пресса значение этой встречи принизила, зато предсказуемым откликам на нее фундаменталистов уделила очень много типографской краски. И это тоже было предсказуемо.
После Дня благодарения Клинтон, похоже, заколебался. «Мы разговаривали всего пару минут, — сказал он. — Некоторые из моих советников отговаривали меня от этой встречи. Надеюсь, люди поймут ее правильно. Не было намерения никого оскорблять. Я просто хотел защитить свободу слова. Думаю, я поступил правильно». И так далее — в довольно-таки аморфном духе. На слова Лидера Свободного Мира, дающего бой терроризму, это не очень-то походило. «Нью-Йорк таймс» почувствовала это и опубликовала редакционную статью под названием «Без экивоков, пожалуйста», где призвала президента не стесняться своего хорошего поступка и не извиняться за него, действовать в соответствии со своими убеждениями (или это были убеждения Джорджа Стефанопулоса и Энтони Лейка?). В телепрограмме «Перекрестный огонь» Кристоферу Хитченсу противостояли крикливый мусульманин и Пат Бьюкенен
[188], который назвал Рушди «порнографом», а его книгу — «пакостной» и раскритиковал президента за встречу с таким человеком. Передача произвела удручающее впечатление. Поздно вечером он позвонил Хитчу, и тот передал ему мнение ведущего программы Майкла Кинсли: противники «разбиты», то, что вопрос вновь «был выдвинут на первый план», — только к лучшему, а Клинтон «удерживает позицию», хотя за кулисами идет бой между группировкой Лейка — Стефанопулоса и теми помощниками президента, что ставят во главу угла безопасность. Кое-что умное Кристофер сказал ему и от себя: «Пойми, даром ты никогда ничего не получишь. Всякий раз, как ты будешь набирать очко, они снова будут вытаскивать и приводить в боевую готовность старые доводы против тебя. Но это также означает, что они снова будут побеждены, и я замечаю, что чем дальше, тем с меньшей охотой твои противники выходят на матчи. Так что смотри: не будь экивоков, не появилась бы редакционная статья в „Таймс“, и общий результат таков, что твои сторонники стали сильнее. На данный момент у тебя есть заявление Клинтона и встреча с Кристофером и Лейком, и этого у тебя никто не отнимет. Поэтому приободрись».
Кристофер Хитченс быстро стал, наряду с Эндрю, самым преданным его другом и союзником в Соединенных Штатах. Через несколько дней он позвонил, чтобы сказать, что Джон Шаттук из Госдепартамента предложил создать неформальную группу в составе его самого, Хитча, Скотта Армстронга из Форума свободы и, возможно, Эндрю Уайли, чтобы добиться от властей США «прогрессирующего» отклика. На одном приеме Хитч в присутствии других людей заговорил о его деле со Стефанопулосом, и Джордж твердо ответил: «Мы придерживаемся первоначального заявления; надеюсь, вы не думаете, что мы решили отыграть назад». Неделю спустя Хитч прислал ему факс — о эти давние времена, когда люди еще обменивались факсами! — о «поразительно» хорошем разговоре с новой крупной фигурой, занимающейся противодействием терроризму, — послом Робертом Гелбардом, который поднимал вопрос на различных форумах «Большой семерки», но сталкивался с «нежеланием что-либо делать» японцев и — угадайте кого — британцев. Гелбард пообещал поговорить о проблеме перелетов с людьми из Федерального управления по гражданской авиации, где отделом безопасности теперь руководит его «приятель» — адмирал Флинн. Кроме того, сообщил Кристофер, Клинтон сказал кому-то, что был бы рад провести с автором «Шайтанских аятов» больше времени, но Рушди «страшно спешил». Это было забавно и свидетельствовало, полагал Хитч, что он рад, что встреча состоялась. Тони Лейк говорил людям, что она была одним из самых ярких событий года. Скотт Армстронг, писал Хитч, тоже оказывает реальную помощь. А вот от Фрэнсис и Кармел оба были не в восторге, и это почти сразу породило кризис.
В «Гардиан» появилась статья, рассказывающая о его поездке в Вашингтон, и в ней и Скотт Армстронг, и Кристофер Хитченс выразили сомнения в полезности Фрэнсис и Кармел для дела. «Вы серьезно подорвали позиции „Статьи 19“ в Соединенных Штатах, — заявила ему Фрэнсис по телефону голосом, исполненным праведного гнева. — Армстронг и Хитченс никогда бы так о нас не отозвались без вашего молчаливого одобрения». Он пытался ей втолковать, что даже не знал, что такая статья готовится, но она сказала: «Я уверена, что за всем этим стоите вы», и заявила, что из-за него фонд Макартура может существенно урезать финансирование «Статьи 19». Он глубоко вздохнул, написал письмо в «Гардиан» в защиту Фрэнсис и Кармел и конфиденциально поговорил по телефону с Риком Макартуром. Макартур довольно-таки резонно заметил, что его фонд покрывает половину бюджета Фрэнсис и политика фонда состоит в том, чтобы вести организации к способности «диверсифицировать свою финансовую базу», и это предполагает активную деятельность в Соединенных Штатах. Сама Фрэнсис, сказал он, виновата, что ей не удалось привлечь внимание к ведущей роли «Статьи 19» в «самом значимом для всего мира деле о нарушении прав человека». Их разговор с Риком продолжился, и в конце концов Макартур согласился пока не урезать финансирование.
Кладя трубку, он сам был очень рассержен. Он только что взял Фрэнсис с собой в Белый дом, он хвалил работу «Статьи 19» на всех последующих пресс-конференциях и теперь чувствовал себя несправедливо обвиненным. Факс, который чуть погодя пришел от Кармел Бедфорд — «Если мы не получим возможности исправить вред, причиненный этими эгоистами, имеет ли нам смысл продолжать?» — обострил ситуацию еще больше. Он послал Фрэнсис и Кармел факс, в котором написал, что он думает об их обвинениях и почему. О своем конфиденциальном разговоре с Риком Макартуром и его результате он не упомянул. Через несколько дней Кармел изменила тон и стала слать ему примирительные факсы, но Фрэнсис угрюмо молчала, как Ахилл в своем шатре. Последствия удара, который она нанесла своими обвинениями, не сглаживались.
Кармен Бальсельс, легендарный, всесильный испанский литературный агент, сказала Эндрю Уайли, позвонив ему из Барселоны, что великий Габриэль Гарсиа Маркес пишет «роман, основанный на биографии мистера Рушди». Роман, добавила она, будет «целиком написан этим всемирно известным автором». Он не знал, как реагировать. Должен ли он быть польщен? Но он не был польщен. Стать основой для чьего-то романа? Будь все наоборот, он не чувствовал бы себя вправе вклиниться между другим писателем и историей его жизни. Но его собственная биография, похоже, стала всеобщим достоянием, и если он попытается наложить на эту книгу запрет, можно представить себе заголовки. РУШДИ ЦЕНЗУРИРУЕТ МАРКЕСА. Но что имеется в виду под «романом, основанным на биографии»? Если Гарсиа Маркес пишет о латиноамериканском писателе, на которого ополчились фанатики-христиане, — что ж, удачи ему. Но если он вознамерился залезть ему в голову, это будет незаконным вторжением. Он попросил Эндрю выразить его озабоченность, и последовало долгое молчание Бальсельс, а потом от нее пришло сообщение, что книга Маркеса — не о мистере Рушди. Что тогда, удивился он, означает весь этот странный эпизод?
Габриэль Гарсиа Маркес не опубликовал затем ничего сколько-нибудь похожего на то, о чем говорила Кармен Бальсельс. Но эта история стала солью на ране, которую он сам же себе нанес. Гарсиа Маркес хотел — или не хотел — написать о нем то ли в художественном, то ли в документальном жанре, но сам-то он за весь год — нет, гораздо больше, чем за год — не написал ни строчки художественной прозы. Сочинительство всегда составляло сердцевину его жизни, но теперь периферия, нахлынув, затопила пространство, которое он неизменно оставлял свободным для работы. Он записал для телевидения вступление к фильму о Тахаре Джауте. Ему предложили ежемесячную колонку, которую синдикат «Нью-Йорк таймс» должен был распространять по всему миру, и он попросил Эндрю согласиться от его имени.
Близилось Рождество. Он был вымотан и, несмотря на все политические успехи года, переживал упадок духа. Он поговорил с Элизабет о будущем, о возможности завести ребенка, о том, как они могли бы жить, и почувствовал, что она не в состоянии представить себе безопасную жизнь без полицейской охраны. Он познакомился с ней посреди большой паутины, и паутина была единственной реальностью, которой она доверяла. Если когда-нибудь настанет день, когда охрану можно будет снять, не помешает ли ей страх жить с ним дальше? Это было облачко на их горизонте. Вырастет ли оно в тучу, заполняющую все небо?
Умерла Томасина Лоусон — ей было всего тридцать два. Кларисса проходила химиотерапию. И умер Фрэнк Заппа. Когда он прочел об этом, прошлое кинулось на него точно из засады, и он испытал сильные, неожиданные чувства. Во время одного из их с Клариссой первых свиданий они пошли на концерт его группы The Mothers of Invention в Ройял-Альберт-холл, и посреди вечера какой-то чернокожий парень под кайфом в блестящей пурпурной рубашке залез на сцену и потребовал, чтобы ему дали сыграть с группой. Заппа ни капельки не смутился. «Хорошо, сэр, — сказал он, — и какой вы предпочитаете инструмент?» Пурпурная Рубашка что-то промямлила про трубу, и Заппа крикнул: «Дайте ему трубу!» Пурпурная Рубашка принялась дудеть без всякой мелодии. Заппа немного послушал, потом произнес «в сторону», как в театре: «Гм-м. Интересно, каким аккомпанементом мы сопроводим эту игру на трубе. Идея! Могучий, величественный орган Альберт-холла!» После чего один из участников группы влез наверх, сел за пульт органа, включил все регистры и заиграл Louie Louie — а Пурпурная Рубашка нескладно и неслышно дудела себе внизу. Это было одно из их ранних счастливых воспоминаний — а теперь Заппы не было на свете, а Кларисса боролась за свою жизнь. (Но хоть работу она не потеряла. Он позвонил ее начальству в агентство «А. П. Уотт» и указал им на то, как нехорошо будет выглядеть, если они уволят женщину, борющуюся с раком и к тому же имеющую общего сына с Салманом Руди. Позвонили по его просьбе и Гиллон Эйткен и Лиз Колдер, и агентство уступило. Кларисса не знала, что он приложил к этому руку.) Он пригласил ее отпраздновать у них Рождество. Она приехала с Зафаром, улыбалась слабой улыбкой, выглядела затравленной, но, похоже, получила от праздника удовольствие.
Были письма, которые он сочинял и не отправлял, и были письма, которые люди писали ему. Сто писателей родом из мусульманских стран совместно выпустили книгу Pour Rushdie
[189] — сборник эссе в защиту свободы слова, написанных на разных языках и переведенных на французский. Сто писателей, которые поняли многое, о чем он хотел сказать, которые произошли из мира, породившего его роман, которые, даже если им не нравилось то, что он написал, были, подобно Вольтеру, готовы защищать его право написать это. Благодаря ему пророческий жест стал открыт всем ветрам воображения, писали в предисловии составители книги, а затем кавалькадой шли голоса из арабского мира, громкие и тихие. Сирийский поэт Адонис: Истина — не меч / И не схватившая его рука. Мохаммад Аркун из Алжира: Я считаю, что «Шайтанские аяты» надо сделать доступными всем мусульманам, чтобы они на более современном уровне могли размышлять о когнитивном статусе откровения. Рабах Беламри из Алжира: Дело Рушди очень отчетливо показало всему миру, что ислам… продемонстрировал ныне свою неспособность без ущерба для себя подвергнуться какому бы то ни было серьезному исследованию. Фетхи Бенслама из Турции: В своей книге Салман Рушди раз и навсегда проделал весь путь, словно и правда хотел в одиночку побывать всеми теми многообразными авторами, что не могли существовать в истории его традиции. Зхор Бен Чамси из Марокко: Мы должны быть по-настоящему благодарны Рушди за то, что он вновь открыл перед мусульманами мир воображения. Алжирка Ассия Джебар: Этот писатель-принц… неизменно предстает не иначе как нагим и одиноким. Он — первый мужчина, которому выпало жить в условиях, в которых живет мусульманская женщина (и… он также первый мужчина, который сумел написать с точки зрения мусульманской женщины). Карим Гхассим из Ирана: Он наш ближний. Палестинец Эмиль Хабиби: Если нам не удастся уберечь Салмана Рушди — упаси Аллах! — вся мировая цивилизация покроет себя позором. Алжирец Мохаммед Харби: Непочтительность и удовольствие, которое есть освобождающее начало в культуре и искусстве, Рушди побуждает нас признать источниками плодотворного исследования нашего прошлого и настоящего. Сириец Джамиль Хатмаль: Я предпочитаю Салмана Рушди кровожадным тюрбанам. Соналла Ибрагим из Египта: Каждому, кто наделен совестью, следует в трудную минуту обращаться за поддержкой к этому великому писателю. Марокканско-французский писатель Салим Же: Салман Рушди — единственный сегодня по-настоящему свободный человек… Он — Адам библиотеки грядущего: провозвестник свободы. Элиас Кхури из Ливана: Мы обязаны сказать ему, что он олицетворяет наше одиночество и что его история — это наша история. Тунисец Абдельвахаб Меддеб: Рушди, Вы написали то, чего не написал никто… Вместо того чтобы осудить Вас во имя ислама, я поздравляю Вас. Франко-алжирец Сами Наир: Салмана Рушди необходимо читать.
Спасибо вам, братья и сестры, молча ответил он этим ста голосам. Спасибо вам за отвагу и понимание. Счастливого вам Нового года.
VII. Полный грузовик дерьма
Главная его проблема, думалось ему в самые горькие минуты, состояла в том, что он был жив. Будь он мертв, никого в Англии не волновали бы ни стоимость его охраны, ни вопрос, достоин ли он пользоваться этой особой привилегией так долго. Не надо было бы ни сражаться за право полететь на самолете, ни отвоевывать по крохам у старших полицейских чинов пространство личной свободы. Не оставалось бы причин тревожиться о безопасности матери, сестер, сына. Отпала бы необходимость встречаться с политиками (большое преимущество!). Не было бы больно из-за разлуки с Индией. И уровень стресса определенно снизился бы.
Ему надлежало быть мертвым, но он явно этого не понимал. Соответствующий заголовок был повсюду уже наготове и просто ждал своего часа. Некрологи были написаны. Персонаж трагедии — и даже трагифарса, — по идее, не должен переписывать пьесу. И тем не менее он настаивал на своем праве жить, и более того — говорил, обосновывал свою позицию, считал себя не преступником, а потерпевшим, защищал свою книгу и даже — невероятная наглость! — упорно, мучительно, пядь за пядью, шаг за шагом стремился восстановить свою жизнь. «Светлые волосы, большие сиськи, живет на Тасмании. Кто это?» — гласила популярная загадка. Ответ: Салман Рушди. Если бы он согласился на что-то вроде программы защиты свидетелей и скучно проводил остаток дней где-нибудь в отдаленном месте под вымышленным именем, это тоже было бы приемлемо. Но мистер Джозеф Антон хотел снова стать Салманом Рушди, и это было, честно говоря, невежливо с его стороны. Его история не должна была стать историей успеха, и в ней конечно же не было места радости. Мертвый, он, возможно, даже удостоился бы уважения как мученик, погибший за свободу слова. Живой, он был головной болью — тупой, затяжной, противной.
Когда он, один у себя в комнате, тщетно пытался убедить себя, что это всего-навсего обычное одиночество писателя за работой, тщетно пытался забыть про вооруженных людей, играющих внизу в карты, и про то, что ему нельзя без разрешения выйти из дома через главный вход, соскользнуть в горечь таких мыслей можно было запросто. Но, к счастью, было в нем нечто такое, что пробуждалось и запрещало ему мириться с поражением, предаваться непривлекательной жалости к себе. Он приказывал себе помнить важнейшие из правил, установленных им для себя. «Отвергать описания действительности, которые предлагают полицейские, политики и духовные лица. Опираться не на эти описания, а на свои собственные суждения и интуицию. Двигаться к возрождению, по меньшей мере — к обновлению. К тому, чтобы снова стать собой, обрести свою собственную жизнь». Такова была цель. И если он «мертвец в отпуску» — что ж, мертвец тоже может отправиться на поиски. Древние египтяне считали, что, умерев, человек пускается в путешествие, цель которого — возрождение. Ему тоже предстоит путешествие из Книги Мертвых в «яркую книгу жизни».
И мог ли он совершить что-нибудь более жизнеутверждающее, яснее знаменующее собой победу жизни над смертью, победу его личной воли над ополчившимися на него силами, чем принести в мир новую жизнь? Вдруг он почувствовал, что готов. Он сказал Элизабет, что согласен: они попытаются завести ребенка. Все проблемы — вопросы безопасности, хромосомная транслокация — сохранялись, но его это уже не заботило. Новорожденная жизнь будет устанавливать свои правила, будет требовать того, в чем нуждается. Да! Он хочет второго ребенка. В любом случае было бы неправильно с его стороны лишить Элизабет материнства. Они пробыли вместе три с половиной года, она любила его, терпела его, отдавала ему все сердце. И теперь не она одна хотела ребенка. После того как он сказал: Да, давай это сделаем, она весь вечер не могла себя сдерживать: сияла, обнимала его, целовала. К ужину в память об их первом «свидании» была припасена бутылка тиньянелло. Он постоянно дразнил ее, что в тот вечер в квартире Лиз Колдер она после ужина «на него спикировала». Она не соглашалась: «Все было наоборот, это ты на меня спикировал». Теперь, три с половиной странных года спустя, они сидели у себя дома после хорошего ужина, и бутылка отличного тосканского красного вина была почти допита. «Почему бы тебе опять на меня не спикировать?» — сказал он.
1994 год начался с неудачи. «Нью-Йорк таймс» взяла назад свое предложение о синдицированной колонке
[190]. Французское отделение синдиката пожаловалось, что сотрудникам и помещению будет грозить опасность. Вначале было непонятно, одобрили ли это решение владельцы газеты и знают ли они о нем вообще. Но через пару дней выяснилось, что Сульцбергеры в курсе и что предложение действительно отменено. Глория Б. Андерсон, глава нью-йоркского отделения синдиката, выразила сожаление, но ничего поделать не могла. Она сказала Эндрю, что первоначальное предложение сделала по чисто коммерческим соображениям, но потом начала читать Рушди — и стала его поклонницей. Это было приятно, но бесполезно. Прошло четыре года с лишним, прежде чем Глория позвонила опять.
«Малахит» была из операций по охране самой-самой. Другие члены подразделения «А» называли ее «работой, которой можно гордиться», и, хотя ветераны «Малахита» Боб Мейджор и Стэнли Долл, скромничая, посмеивались над такими утверждениями, это была несомненная правда. Люди, осуществлявшие операцию «Малахит», выполняли, по мнению их сослуживцев, самую опасную и самую важную работу. Другие «всего-навсего» охраняли политиков. А они защищали принцип. Полицейские четко это понимали. Обидно, что стране это было далеко не так ясно. В Лондоне в палате общин имелись два парламентария-тори, всегда готовых задавать вопросы о стоимости его охраны. Было очевидно, что большинство депутатов от Консервативной партии считает охрану зряшной тратой денег и желает ее прекращения. И он тоже желает, хотел он им сказать. Никто сильнее его не мечтал, чтобы он вернулся к обычной жизни. Но Дик Вуд, новый руководитель операции «Малахит», сказал ему, что иранская разведка «все так же усердно» старается найти искомый объект. Рафсанджани давным давно дал добро на его устранение, и потенциальным убийцам больше не надо обращаться к нему за разрешением. Их задача номер один остается прежней. Вскоре после этого разговора глава МИ-5 Стелла Римингтон сказала по Би-би-си в ежегодной лекции памяти Димблби
[191], что «целенаправленные попытки выследить и убить писателя Салмана Рушди, судя по всему, продолжаются».
Вновь пришло время вечеринки Особого отдела. Элизабет попыталась было очаровать Джона Мейджора, но тот не поддался — «не клюнул», по одному из любимых выражений Самин. Элизабет расстроилась: «Я чувствую, что подвела тебя», — что, конечно, было нелепо. Мейджор, впрочем, обещал Фрэнсис Д’Соуса сделать 14 февраля заявление, так что какая-то польза от этого вечера все-таки была. И министр внутренних дел Майкл Хауард тоже выказал дружелюбие. Во время вечеринки охранники повели их на экскурсию по этажам Особого отдела. Они зашли в «резервную комнату», и там дежурный полицейский позволил ему заглянуть в «книгу шизиков» и ответить на грязный телефонный звонок одного «шизика». Они побывали в архиве на двадцатом этаже, откуда открывается великолепный вид на Лондон, увидели секретные папки, которые им нельзя было открывать, и журнал со свежими паролями, использование которых означало, что поступил анонимный звонок, предупреждающий о настоящей бомбе, заложенной Ирландской республиканской армией. Странно было, что, несмотря на компьютеризацию, так много всего хранилось в небольших папках-коробках.
После вечеринки охранники повезли их с Элизабет в излюбленный полицейскими винный бар «Эксчейндж». Все они, почувствовал он, стали по-настоящему близки друг другу. Под конец вечера парни, сказав, что хотят «быть с ним откровенными», предупредили его, что в городе действует некий «матерый гад» и им какое-то время надо будет соблюдать «особую осторожность». Через неделю он услышал, что этот «гад» дал гадам помельче, пробудив их от гадостной спячки, указания о том, как с ним расправиться. Так что теперь его активно искали несколько гадов, чтобы сделать с ним то, ради чего гадов пробуждают от спячки.
Приближалась пятая годовщина фетвы. Он позвонил Фрэнсис, помирился с ней и с Кармел, но в тот момент у него было очень мало желания обсуждать продолжение кампании. В том году друзья приложили максимум усилий к тому, чтобы снять с него часть бремени. Джулиан Барнс написал великолепную статью для «Нью-Йоркера», остроумную и основанную на тщательно собранном материале, — анализ происходящего, осуществленный человеком, знающим его и симпатизирующим ему. Кристофер Хитченс опубликовал статью в «Лондон ревью оф букс», а Джон Дайамонд — в таблоиде, где, так сказать, на территории противника дал бой попыткам таблоидов опорочить человека. Драматург Рональд Харвуд встретился ради него с Генсеком ООН Бутросом Бутросом-Гали. «Бу-Бу был на строен очень сочувственно, — рассказывал ему потом Ронни. — Он спросил, пытались ли британцы использовать обходные дипломатические каналы — подключить индийцев или японцев, ведь иранцы, он сказал, обращают на них внимание». Он не знал ответа, но подозревал, что ответ отрицательный. «Он сказал — если британцы хотят, чтобы он сам сделал попытку, то Дуглас Херд должен его попросить официально». Он задался вопросом, почему это до сих пор не было сделано.
Между тем по всей континентальной Европе СМИ в преддверии годовщины отзывались о нем положительно. За пределами Великобритании в нем видели симпатичного, остроумного, о храброго, талантливого и достойного уважения человека. Его фотографировал великий Уильям Кляйн
[192], а затем Кляйн признался Кэролайн Мичел, что ему очень понравилось его снимать: «Он очень милый и забавный». «Если бы только я мог встречаться с кем захочу в маленьких компаниях, — сказал он Кэролайн, — может быть, я положил бы конец всей ненависти и презрению. Кстати, идея — как насчет того, чтобы организовать небольшой интимный ужин для меня, Хаменеи и Рафсанджани?» — «Принимаюсь работать над этим прямо сейчас, — ответила Кэролайн.
Международный парламент писателей в Страсбурге избрал его председателем и попросил написать нечто вроде декларации о намерениях. «Мы [писатели] — шахтеры и ювелиры, — написал он, в частности, — правдолюбцы и лжецы, шуты и лидеры, полукровки и пасынки, родители и любовники, архитекторы и разрушители. Мы — граждане многих стран: конечной, четко очерченной страны зримой реальности и повседневности, соединенных штатов ума, небесно-инфернального царства желания, свободной республики языка. Вместе они охватывают намного бóльшую территорию, нежели та, что подвластна любому из государств мира; но их способность обороняться от этих государств порой выглядит очень слабой. Слишком часто творческий дух объявляют врагом те крупные и мелкие властители, кому не нравится наша способность творить картины мира, не согласующиеся с их более примитивными и менее великодушными взглядами, подрывающие эти взгляды. Лучшее из литературы уцелеет, но мы не можем ждать отдаленного будущего, чтобы избавить ее от оков цензуры».
Огромным достижением парламента писателей было создание Международной сети городов-убежищ, которая за последующие пятнадцать лет разрослась и стала насчитывать более тридцати городов — от Любляны, Амстердама и Барселоны до Мехико и Лас-Вегаса. Государства часто имеют свои резоны, чтобы отказывать преследуемым писателям в убежище — министерства иностранных дел постоянно боятся, что, скажем, радушно приняв китайского писателя, испытывающего на родине неприятности, можно загубить торговую сделку, — но на городском уровне мэры зачастую не видят в подобных инициативах отрицательных сторон. Предоставить писателю, подвергшемуся угрозам, маленькую квартирку и скромное пособие на пару лет — это не так уж дорого. Он был горд, что участвовал в разработке этой схемы, и нет сомнений, что его подпись на письмах, которые посылал парламент, производила свой эффект. Он радовался, что может заставить свое имя, приобретшее такую странную, темную славу, трудиться ради других писателей, нуждающихся в помощи.
14 февраля его «декларация» появилась в «Индепендент». Он беспокоился, что эта газета с ее репутацией органа, занимающегося умиротворением исламистов, постарается подпортить впечатление, и беспокоился не зря. Проснувшись в День святого Валентина, он увидел свой текст на третьей странице рядом с информационной заметкой о годовщине, тогда как всю страницу публицистики занимал отвратительный опус Ясмин Алибхай-Браун о том, что фетва имела много хороших, положительных последствий, что она позволила британскому мусульманскому сообществу обрести лицо и голос. «Если бы не то судьбоносное 14 февраля 1989 года, — писала она, — мир без помех катился бы дальше к неотъемлемому праву носить джинсы и есть макдональдсовские гамбургеры». Какой молодец был Хомейни, подумал он, что дал стимул к новым спорам между исламскими и западными ценностями; ради этого не жалко превратить в гамбургеры кое-кого из писателей.
«С годовщиной тебя!» У его друзей, склонных к черному юмору, такие поздравления в этот день стали традиционными. Элизабет сделала ему в подарок изощренную валентинку, на которой соединила свое лицо с лицом Фриды Кало
[193]. Ханиф Курейши отправлялся в Пакистан и согласился взять письмо от «виновника торжества» его матери в Карачи. Из Парижа позвонила Каролин Ланг и сказала, что косящего под крутого парня министра внутренних дел Шарля Паскуа уговорили согласиться, чтобы месье Рушди мог ночевать во Франции, причем не только на частных квартирах, но даже и в отелях. (Впоследствии Паскуа признали виновным в незаконной продаже оружия Анголе и приговорили к одному году условно. А министра иностранных дел Бельгии Вилли Клааса осудили за взяточничество. Таков политический мир. Многих ли писателей сочли виновными в столь же прибыльных актах коррупции?)
Плодами кампаний прошедших двух лет стали заявления мировых лидеров. Джон Мейджор на сей раз высказался в жестких тонах: Мы все хотим довести до сведения иранского правительства, что у него не будет полноценных и дружественных отношений с остальным международным сообществом до тех пор, пока… Лидер оппозиции Джон Смит: Я безоговорочно осуждаю… недопустимо… Я призываю иранское правительство… Министр культуры Норвегии Эсе Клевеланд: Мы увеличим наши усилия, направленные против… и: Мы требуем отмены фетвы. Министр иностранных дел Ирландии Дик Спринг: неприемлемо… серьезное нарушение… Министр иностранных дел Канады Андре Уэлле: То, что Рушди жив, — обнадеживающий знак для сторонников свободы во всем мире.
В тот день было распространено полмиллиона листовок Остера-Делилло (деньги на которые в конце концов нашлись). Pour Rushdie опубликовали в США в переводе на английский. Фрэнсис и Кармел привезли Майкла Фута, Джулиана Барнса и других к иранскому посольству, чтобы вручить письмо протеста, но не сумели сделать так, чтобы при этом присутствовал кто-либо из журналистов. Кроме того, Кармел сказала по радио Би-би-си, что фетва распространена на его родных и друзей. Это неверное и неуклюжее заявление могло поставить его близких под удар. Через минуту после того, как это прозвучало в новостях, Кларисса позвонила ему и спросила, что происходит. Следом позвонил Джон Дайамонд, и ему до вечера пришлось трудиться в поте лица, чтобы убедить Би-би-си передать опровержение.
Гиллон сообщил, что его попытки организовать печатание и распространение «Аятов» в мягкой обложке в Великобритании увенчались успехом. Билл Норрис, глава дистрибьюторской компании «Сентрал букс», литературным подразделением которой была «Тройка букс», сказал, что будет рад взять на себя эту задачу, что приятно взволнован и не боится. Компания распространяла антифашистскую литературу и постоянно, по словам Норриса, получала угрозы. Ее здание уже находилось под охраной. Ее интерес, однако, состоял в распространении книги, а не скандала. Он сделал глубокий вдох и сказал Гиллону: да. Давай это сделаем. Давай бросим сволочам перчатку.
Его сильно угнетало, что он довольно долго уже не обитал в стране литературы. С тех пор как он окончил «Гаруна и Море Историй», прошло почти четыре года, и сочинялось ему по-прежнему плохо, он не мог сосредоточиться и начинал паниковать. Паника порой служила ему хорошую службу, подстегивала, заставляла работать, но за всю жизнь это у него был самый длинный — да, приходилось пользоваться этим выражением — писательский затор. Затор пугал его, и он понимал, что непременно надо сквозь него пробиться. Март должен был стать решающим месяцем. Фрэнсис Коуди, его британский редактор в «Рэндом хаус», предложила: «Хотя бы крохотный сборничек рассказов, чтобы люди про вас не забывали», — может быть, это выведет его на столбовую дорогу? Не важно что, главное — писать, а он не писал. Почти не. Совсем не.
Он пытался заставить себя вспомнить, что это такое — быть писателем, усилием воли толкал себя к тому, чтобы вновь обрести привычки прошлой жизни. Внутреннее вопрошание, ожидание, доверие ходу рассказа. Медленное или быстрое открытие способов рассекать толщу вымысла, отыскание входов в нее, путей внутри и выходов наружу. И волшебство сосредоточенности — словно падаешь в глубокий колодец или в дыру во времени. Проваливаешься в страницу в поисках экстаза, который приходит слишком редко. И трудная работа самокритики, жесткий допрос написанных фраз, использование того, что Хемингуэй называл своим детектором дерьма. Досада и уныние, которые испытываешь, ударяясь о границы своего таланта и понимания. «Сделайте Вселенную чуть более открытой!» Да, он — собака Сола Беллоу
[194].
Странная новость: оказывается, ему два года назад присудили государственную премию Австрии за достижения в области европейской литературы, но австрийское правительство держало этот факт в секрете. Теперь в австрийских СМИ поднялся невероятный шум. Министр культуры Австрии Рудольф Шольтен признал, что поступил наивно, и сказал, что хотел бы побеседовать с господином Рушди по телефону. Когда господин Рушди позвонил ему, министр говорил с ним дружелюбным и извиняющимся тоном: была допущена ошибка, в ближайшее время она будет исправлена. О «засекреченной» австрийской премии широко сообщала пресса по всей Европе. Но ни одна английская газета не сочла это достойным упоминания. А старая добрая «Индепендент» напечатала статью, сопоставляющую отважное решение Таслимы Насрин жить «открыто» (не выходя при этом из усиленно охраняемой квартиры весь день, отваживаясь покидать ее только под покровом темноты, чтобы сразу сесть в машину с тонированными стеклами) с трусливым желанием автора «Шайтанских аятов» по-прежнему «прятаться» (борясь при этом за свою свободу от полицейских ограничений и посещая общественные места среди бела дня, за что его критиковали).
А в теневом мире убийц-фантомов министр иностранных дел Ирана Али Акбар Велаяти заявил, что фетва не может быть аннулирована. Велаяти, между прочим, сказал это в Вене, и почти сразу же полиция сообщила главному объекту фетвы, что его план посетить этот город, чтобы получить государственную премию, «слишком рискован». О нем знают уже слишком многие и слишком много. Дик Вуд передал ему официальное мнение Форин-офиса: поехать было бы неразумно. Но окончательное решение оставили за ним, хоть и «знали», что «строятся какие-то подпольные планы». Он сказал, что не даст себя запугать и не собирается бегать от теней, и Дик в личном разговоре признался, что согласен с ним. «Чтобы подготовить теракт, нужно время, а у них его слишком мало».
В Вене Рудольф Шольтен и его жена Кристина, врач, встретили их как старых друзей. Но начальник группы охраны сказал, что замечена «подозрительная активность» вокруг исламского культурного центра, поэтому его свобода, к сожалению, будет ограничена. Им не разрешили гулять по улицам — только показали панораму города с крыши Бургтеатра, директор которого Клаус Пайман, крупный, богемного облика мужчина, пригласил его в скором времени приехать еще раз и пообещал устроить в театре вечер в его честь. Их провезли по Венскому лесу — манящему, темному и густому, как лес в знаменитом «стихотворении-галлюцинации» Роберта Фроста
[195], — но выйти из машины ему не позволили, что сделало лес еще более похожим на галлюцинацию. После ужина Элизабет осталась у Шольтенов, а его вертолетом перебросили в штаб-квартиру австрийского Особого отдела близ Вены, и он провел ночь там. Так много миль, пока я усну
[196]… За многоквартирным домом, где жили Шольтены, наблюдал некий мужчина, который затем отправился к посольству, но не иранскому, а иракскому. Так что, видимо, он был из НМИ, чья штаб-квартира находилась в Ираке (Саддам Хусейн охотно предоставлял убежище противникам его противника Хомейни). На следующий день австрийская полиция, образовав вокруг него подобие древнегреческой фаланги, сопроводила его до зала, где должны были вручать премию. Над головой стрекотали полицейские вертолеты. Но все прошло без инцидентов. Он получил премию и улетел домой.
В Лондоне у него был поздний вечерний разговор с Робертом Гелбардом, руководившим американской контртеррористической деятельностью, который сказал, что располагает «тревожной и конкретной» информацией о продолжающихся «усилиях» иранцев по его выслеживанию; «чувствуется, что они раздосадованы», заметил он, «но поскольку это новое обстоятельство, вам следует об этом знать». Дописывай свой чертов роман, Салман, сказал он себе. У тебя, может быть, не так много времени в запасе. В «Обсервере» появилась публикация о ссоре между Рафсанджани и Хаменеи по поводу дела Рушди. Рафсанджани хотел ликвидировать фонд «15 хордада», на котором основывалось могущество Санеи с «Баунти», и запретить использование отрядов смерти. Но Хаменеи воспрепятствовал и тому и другому и заявил, что фетва остается в силе. Ничего не изменилось.
В Норвегии союз писателей объявил, что приглашает его в качестве почетного гостя на свое ежегодное собрание в Ставангер. На что немедленно отреагировал глава местной мусульманской ассоциации Ибрагим Илдиз, пообещавший убить Рушди, если он приедет в Ставангер. «Если раздобуду оружие и представится возможность, я не дам ему уйти».
Из ящика письменного стола, где он хранил небольшую наличность, стали пропадать мелкие суммы — и это в доме, где обитало четверо вооруженных полицейских! Он не знал, на кого подумать. Потом позвонила Кларисса: справка из банка, где у Зафара был счет, показала, что денег на счету слишком много и расходы слишком велики. Зафар объяснил ей это тем, что его школьный товарищ (назвать его он отказался) «взял что-то дома, чего не должен был брать, и продал», а Зафара попросил положить деньги в банк. Это была явная ложь. И еще Зафар сказал Клариссе, что «просмотрел вместе с папой список доходов и расходов», хотя списка они не просматривали. Вторая ложь.
Они с Клариссой решили применить серьезные санкции. Счет закрыть, и никаких денег с него и никаких карманных денег, пока Зафар не скажет, что было на самом деле. Через полчаса — кто сказал, что экономические санкции не дают эффекта? — сын во всем сознался. Он таскал деньги из папиного письменного стола. Лодка, которую он хотел купить, стоила гораздо дороже, чем он думал, не 150 фунтов, а 250, к тому же были и другие расходы — на то, что необходимо иметь в лодке, и получалось, что копить надо целую вечность, а он очень хотел эту лодку. Наказали его строго: запретили смотреть телевизор, закрыли счет, объявили, что будут удерживать по тридцать из пятидесяти фунтов ежемесячных карманных денег, и он не мог использовать лодку (парусник «Миррор», который, как выяснилось, он уже купил), пока не оплатит приобретение честно. Они с Клариссой надеялись, что этот шок заново научит Зафара честности. Но сын, кроме того, должен был понять, что родители доверяли ему полностью и теперь ему предстоит завоевать это доверие заново. В родительской любви он при этом мог не сомневаться — она была безусловна. Зафар выглядел страшно напуганным и пристыженным. Наказание он не оспаривал.
Пять дней с пустя Элизабет обнаружила, что украшение, которым она больше всего дорожила, — золотой браслет с брелоками, доставшийся ей от матери, — пропал из шкатулки внутри другой шкатулки, хранившейся в ее платяном шкафу. Все остальное было на месте. Он попросил ее поискать получше, но она, судя по всему, уже решила, что браслет взял Зафар. Поискала спустя рукава, но ничего не обнаружила. Зафар спал у себя в комнате, и она настояла, чтобы его разбудили и допросили. Он умолял ее обшарить вначале весь дом, но она сказала, что всюду смотрела и браслета не нашла. И ему пришлось разбудить сына и обвинить в воровстве, хотя все его инстинкты говорили ему, что мальчик не мог этого сделать, ведь он даже не знал, где Элизабет хранит драгоценности, это было неправдоподобно. Зафар жутко огорчился и сказал, что ничего не брал. И посреди ночи, когда подросток лежал в постели без сна, глубоко несчастный, Элизабет нашла-таки браслет, который все время лежал там, куда она его положила.
Теперь уже ему стало стыдно перед сыном. И между ним и Элизабет пролегла тень, которая рассеялась не скоро.
Они были в гостях у Ронни и Наташи Харвудов, праздновавших тридцать пятую годовщину свадьбы, и судья Стивен Тумим, главный инспектор тюрем Ее величества, румяный хохотун, которого Ирландская республиканская армия (ИРА) в свое время пообещала убить, рассказывал, как его охранял Особый отдел и каково это — быть вынужденным покинуть дом, где прожил тридцать лет. Его жена Уинифред призналась, что перенесла нервное расстройство. В сопровождении полиции она приезжала в дом за вещами, и смотреть на застеленные кровати, зная, что им никогда больше не доведется в них спать, было, сказала она, все равно что прощаться с умершим. Они оба тогда горевали по своему дому, и самое худшее было — не знать, когда это кончится. «Это как приговор к пожизненному, — сказал судья Тумим. — Тебе предстоит сидеть, пока это будет угодно Ее величеству
[197], ты понятия не имеешь, сколько просидишь. У нас тоже было что-то вроде пожизненного заключения». Стивену и Уинифред пришлось переселиться в военные казармы на Олбени-стрит близ Риджентс-парка — в те самые, куда едва не угодили они с Элизабет. Но для Стивена сделали то, чего им никогда не предлагали. Государство согласилось оценить и выкупить их дом, потому что, как выразился милейший судья, «если тебе выделена охрана, ты не найдешь дурака, который купит твое жилище». — «А я нашел», — заметил он в ответ, и Ронни Харвуд, плутовато улыбаясь, подтвердил: «Да, это мой издатель Роберт Маккрам».
Тумим был великолепный рассказчик. Инспектируя одну из тюрем, он повидал знаменитого серийного убийцу Денниса Нильсена и был «слегка встревожен», когда Нильсен попросил разрешения поговорить с ним наедине. «Но он просто-напросто хотел похвастаться, каким стал начитанным». Нильсена арестовали, когда из-за человеческих внутренностей и кусков тел в его доме произошел засор канализации. Он убил как минимум пятнадцать взрослых мужчин и мальчиков и удовлетворял свою похоть с их трупами. Тумим нашел Нильсена «очень мрачным типом», что неудивительно. Оказалось, что некоторые охранники у них с Джозефом Антоном общие, и они немного посплетничали на их счет. «Идеальная работа для сокрытия внебрачных связей, — согласился Тумим. — Прости, дорогая, не могу тебе сказать, куда иду и когда вернусь, это строго секретная информация. Они все, конечно, изменяют женам. Мы бы тоже, вероятно, так поступали на их месте». Он рассказал Тумиму про охранника-двоеженца. «Они ведь очень привлекательные мужчины», — понимающе заметил судья.
В конце концов Тумим почувствовал, что опасность миновала: начальник тюрьмы «Мейз» в Лонг-Кеше в Северной Ирландии, где голодовка протеста против условий в корпусе «Н» привела к смерти Бобби Сэндза из ИРА, сказал ему, что он исключен из списка тех, на кого ИРА ведет охоту. Он был в нем раньше, но теперь исключен. «Разведслужбы не так уж много знают, в общем-то, — сказал Тумим. — Но если бы я отказался уезжать из дома, меня, вероятнее всего, застрелили бы. Я имел привычку сидеть у окна и смотреть на реку, а за рекой там как раз кусты, идеальное место для снайпера. Я был бы очень удобной мишенью. Охранники говорили мне: всякий раз, как выходили бы в сад, думали бы, не сидит ли кто-нибудь в кустах. Но теперь все в порядке».
На следующий день Ронни сказал ему, что это теперь судья говорит про те дни в шутливом тоне, а тогда ему и его семье пришлось очень туго. Одна из дочерей Тумима, которой трудно было вынести жизнь в доме, полном вооруженных мужчин, начала оставлять в каждой комнате записки с требованием НЕ КУРИТЬ и тому подобное. Самое тяжелое — утрата приватности и непринужденности. Приятно было поговорить с людьми, прошедшими через то, через что проходили сейчас они, и услышать, что у такой истории может быть счастливый конец. Элизабет и Уинифред Тумим пожаловались друг другу на тяжесть дверей в бронированных автомобилях. Не так уж много существовало людей, с кем можно было поболтать на эту тему. «Это заставляет гораздо сильней симпатизировать полиции, — сказал судья, — и быть гораздо менее терпимым к этим гадам. В моем случае — к ИРА. У вас другие гады, и не все они мусульмане, кстати».
Мистер Антон заметил перемены в подходе полиции к он рации «Малахит». С одной стороны, она намеревалась время от времени вести «скрытое наблюдение» за домом Зафара и Клариссы, и он был этому рад: его всегда беспокоило, что Берма-роуд остается без всякого внимания полиции. Дик Вуд сказал, что, возможно, будет проводить «смену состава» на время его выездов из дому — даже в кино, — потому что нежелательно, чтобы лица тех, кто находится при нем в доме на Бишопс-авеню, становились знакомыми слишком многим. С другой стороны, отношение охраны к «клиенту» как таковому делалось более мягким. Телохранитель Тони Данблейн признался ему: «Мне лично кажется, что мы, Особый отдел, не должны делать за иранцев их работу и держать вас взаперти». Немного погодя в таком же духе высказался его начальник Дик Вуд. «У меня такое впечатление, — сказал Дик, — что более трех лет с вами обращались как с капризным ребенком». Многие из ограничений, на которых настаивал мистер Гринап, были избыточными, признал Вуд. Смотрите, что получается, сказал он в ответ. Три с лишним года моей жизни были более неприятными, чем могли бы, потому что я не нравился Гринапу. Каждый дюйм пространства я должен был отвоевывать. «Не понимаю, как вы это выдержали, — сказал Дик. — Никто из нас этого бы не вынес».
Смягчилась и Хелен Хэммингтон, она была готова помочь «клиенту» операции «Малахит» сделать его жизнь чуть более сносной. Возможно, на нее подействовали его встречи с мировыми лидерами. Или, возможно, эффект наконец возымели доводы, которые он приводил полицейским. Он не спрашивал.
В 1982 году во время поездки в Индию он побывал в старой синагоге в Кочине, штат Керала, и она показалась ему маленьким самоцветом, оправленным в голубую китайскую плитку (ПЛИТКИ ИЗ КАНТОНА. НЕТ ДВУХ ОДИНАКОВЫХ, гласила вывеска). История почти вымершего сообщества керальских евреев захватила его, и, подойдя к смотрителю синагоги, крохотному человечку преклонных лет, носившему замечательное южноиндийское имя Джекки Коген, он забросал его вопросами.
Через несколько минут господин Коген устал отвечать.
— Зачем вам так много знать? — ворчливо поинтересовался старый смотритель.
— Видите ли, я писатель, — объяснил он. — Может быть, напишу про эту синагогу.
Джекки Коген отмахнулся сухой костлявой рукой.
— Можете не трудиться, — сказал он чуточку высокомерно. — У нас уже есть брошюра.
В Керале он делал путевые заметки, и какой-то писательский инстинкт подсказал ему, что надо их сохранить. И теперь этот дневник, который он вывез с Сент-Питерс-стрит, привел его обратно к писательскому труду. Он сидел над ним день за днем, вспоминая красоту Кочинской гавани, склады с перцем — «черным золотом Малабара», огромные опахала, подвешенные к потолку церкви с гробницей Васко да Гамы. И по мере того как он проходил в воображении улочками еврейского квартала, оживала кочинская часть «Прощального вздоха Мавра». Аурора Зогойби и ее сын Мораиш по прозвищу Мавр открывали перед ним свой мир.
Его кошмар длился долго, и возвращение в литературу было трудным. Не было дня, чтобы он не вспоминал про Вильяма Нюгора и его пулевые раны, про избитого и израненного Этторе Каприоло, про бездыханного Хитоси Игараси в луже крови у шахты лифта. Не только он, автор, не знающий стыда, но и вся страна книг — литература как таковая — была поругана, расстреляна, избита, исколота, предана смерти и сама же во всем обвинена. И все-таки подлинная, глубинная жизнь книг не имела ничего общего с этим миром насилия, и в ней он вернулся к тому разговору, который любил. Он вынырнул из чуждой ему повседневной действительности и погрузился в Аурору — в ее волшебство, в ее богемные излишества, в ее художнические прозрения, открывающие суть людского томления и желания, — он пожирал ее, как изголодавшийся человек, который дорвался до пиршественного стола.
Он когда-то читал о том, как Ленин использовал двойников, ездивших по Советскому Союзу и произносивших за него речи, и теперь подумал, что было бы забавно, если бы в Керале, где коммунистические идеи пользовались популярностью, местные ленинисты решили с той же целью нанять индийских Лениных. Так на страницы романа пришли Ленин-высоковатый, Ленин-коротковатый, Ленин-толстоватый, Ленин-тонковатый, Ленин-хромоватый, Ленин-совсем-лысый и наконец, Беззубый Ленин, а с ними появилась легкость, живость. Может быть, ему все-таки удастся написать хорошую книгу. «Прощальный вздох Мавра» должен был стать его первым взрослым романом после «Шайтанских аятов». От того, как примут новый роман, зависело очень многое. Но мысль об этом он старался не впускать в голову.
Его быт сейчас был более упорядоченным, чем когда он писал «Гаруна и Море Историй», но обрести заново дар глубокого сосредоточения на этот раз оказалось труднее. Императив обещания, данного им Зафару, заставлял его двигать «Гаруна» вперед, невзирая на все переезды и неопределенности. Теперь у него появилось постоянное жилье и приятный рабочий кабинет, но он был рассеян. Он понуждал себя вернуться к старым привычкам. Утром вставал и немедленно шел к письменному столу, не приняв душ и не переодевшись в дневную одежду, иногда даже не почистив зубы, и заставлял себя сидеть как был, в пижаме, пока не начинал дневную работу. «Сочинительство, — сказал Хемингуэй, — это искусство приложения штанов к сидению стула». Сидеть, приказывал он себе. Не вставать. И медленно, мало-помалу к нему возвращалась былая сила. Окружающий мир уходил. Время останавливалось. И он блаженно проваливался в ту глубину, где ждут ненаписанные книги — ждут, точно возлюбленные, скрывающиеся до тех пор, пока не получат доказательство безраздельной преданности. Он снова стал писателем.
Когда он не занимался романом, он правил старые рассказы и обдумывал новые для сборника, который собирался назвать «Восток, Запад», — а запятой в этом названии, думалось ему, был он сам. У него уже имелось три «восточных» рассказа и три «западных», и теперь он работал над тремя рассказами о скрещивании культур, которые должны были составить последнюю часть сборника. Рассказ «Чеков и Зулу», действие которого происходило сразу после убийства госпожи Ганди, был про индийских дипломатов, помешанных на сериале «Звездный путь», и кое-какой полезный материал для него дала ему дружба с Салманом Хайдаром из Высокой комиссии Индии в Лондоне. «Гармония сфер» — это была почти правдивая история, основанная на самоубийстве Джейми Уэбба, его близкого приятеля по Кембриджу, писавшего на оккультные темы и застрелившегося после того, как у него развилась острая шизофрения. А самый длинный рассказ — «Ухажерчик» — еще предстояло дописать. В середине шестидесятых, когда его родители переехали из Бомбея в Кенсингтон, они на время привезли с собой его старую айю — няню — по имени Мэри Менезиш, из Мангалора, чтобы смотреть за его младшей сестренкой, которой тогда было всего два года. Но Мэри стала страшно тосковать по дому, сердце ее разрывалось от этой тоски. У нее действительно начались проблемы с сердцем, и в конце концов она вернулась в Индию. Как только она оказалась дома, с сердцем все стало хорошо и болезнь больше не возвращалась. Она прожила намного больше ста лет. О том, что, разлучившись с родиной, иной взаправду рискует умереть из-за разбитого сердца, стоило написать. Он соединил историю Мэри с историей швейцара из Восточной Европы, с которым однажды познакомился в лондонском рекламном агентстве «Огилви энд Мазер», — пожилого человека, очень плохо говорившего по-английски и страдавшего от последствий инсульта, но игравшего в шахматы так сильно и уверенно, что мало кто мог ему противостоять. В рассказе полунемой шахматист и тоскующая по дому айя влюбляются друг в друга.
Полиция приготовила для них с Элизабет особое развлечение. Их отвезли в легендарный «Черный музей» Скотленд-Ярда, вообще-то закрытый для публики. В музее поддерживается такая низкая температура, что, войдя, он содрогнулся от холода. Хранитель музея Джон Росс, которому была вверена эта диковинная коллекция подлинных орудий убийства и других экспонатов, связанных с реальными преступлениями, сказал, что хотел бы, чтобы британским полицейским было разрешено убивать. Долгое соседство с этими губительными предметами, похоже, повлияло на его мышление. В «Черном музее» собрано много замаскированного оружия: стреляющие зонтики, стреляющие дубинки, ножи-пистолеты. На столах здесь разложены все мыслимые зловредные приспособления, какие только рождала фантазия авторов детективных романов и шпионских фильмов, и каждый из этих предметов кого-то убил. «Мы используем музей для обучения молодых полицейских, — сказал мистер Росс. — Просто чтобы они понимали: оружием может быть все что угодно». Здесь пистолет, из которого Рут Эллис, последняя женщина, повешенная в Англии, застрелила своего любовника Дэвида Блейкли. Здесь пистолет, из которого в 1940 году в Кэкстон-Холле в Вестминстере сикх Удхам Сингх застрелил сэра Майкла О’Дуайера, бывшего губернатора Пенджаба, мстя ему за массовое убийство индийцев в Амритсаре двадцать один год назад — 13 апреля 1919 года. Здесь плита и ванна, где серийный убийца Джон Реджинальд Кристи варил и разделывал тела своих жертв в доме 10 на Риллингтон-плейс в Западном Лондоне. И здесь посмертная маска Генриха Гиммлера.
Деннис Нильсен, сказал мистер Росс, некоторое время прослужил в полиции, но через год его выгнали за сексуализм. «Теперь мы не смогли бы этого сделать правда ведь? — размышлял мистер Росс. — Ну нет, попробуй теперь выгони».
В банке для солений он увидел человеческие руки, отрубленные по локоть. Они принадлежали убийце-британцу, которого застрелили, когда он был в бегах в Германии. Скотленд-Ярд попросил немецких коллег прислать для официальной идентификации отпечатки пальцев трупа. Немцы вместо отпечатков прислали руки убийцы. «Сами снимайт отпечаток пальц, — произнес мистер Росс, передразнивая немецкий акцент. — Старый добрый немецкий юмор». А он был человеком, которого хотели убить, и вот в порядке особого развлечения его пригласили в мир убийства. Старый добрый британский юмор, подумал он. Ну да.
Вечером того же дня, когда впечатления, вынесенные из «Черного музея», были еще свежи, он, наряду с Джоном Уолшем, Мелвином Брэггом, Д. Дж. Энрайтом и Лорной Сейдж, принял участие в мемориальных чтениях из Энтони Берджесса в театре «Ройял Корт». Он прочел отрывок из «Заводного апельсина», в котором Алекс и его дружки (droogs) нападают на автора книги «Заводной апельсин». Он много думал о том виде насилия, который Берджесс назвал «ультранасилием» (насилие в отношении авторов — его частный случай); об обаянии терроризма, о том, как у потерявших ориентиры, утративших надежду молодых людей терроризм рождает ощущение собственной силы и значительности. Сленг, основанный на русских словах, который Берджесс придумал для своей книги, стал в ней отличительным признаком такого насилия, этот сленг придавал насилию блеск и нейтрализовывал отвращение к нему, он служит великолепной метафорой всего, что делает насилие «клевым». Прочесть «Заводной апельсин» — значило лучше понять врагов «Шайтанских аятов».
Он дописал «Ухажерчика», так что сборник «Восток, Запад» был готов. Он, кроме того, закончил первую часть «Прощального вздоха Мавра» — «Разделенный дом», примерно сорок тысяч слов. Писательский затор был наконец преодолен. Он глубоко погрузился в вымысел. Он уже был не в Кочине. Теперь внутренним взором он смотрел на город своего детства, которому, как и ему, пришлось взять фальшивое имя. «Дети полуночи» были его романом о Бомбее. А теперь он писал книгу о более мрачном, более коррумпированном, более жестоком городе, увиденном не глазами ребенка, а глазами утратившего многие иллюзии взрослого. Он писал роман о Мумбаи.
Он начал в Индии судебную тяжбу о возвращении фамильного имущества — летнего дома в горах, в Солане близ Симлы, незаконно захваченного правительством штата Химачал-Прадеш. Когда новость об этом достигла Лондона, «Дейли мейл» опубликовала редакционную статью, где говорилось, что, если бы он решил переехать на жительство в Солан, для оплаты его проезда можно было бы объявить всенародный сбор средств, ибо это было бы во много раз дешевле, чем охранять его и дальше. Будь любому другому иммигранту-индийцу в Великобритании сказано, чтобы он убирался туда, откуда приехал, это назвали бы расизмом, но в адрес этого отдельно взятого иммигранта, похоже, допустимо было высказываться как угодно.
В конце июня он побывал в Норвегии, чтобы встретиться с Вильямом Нюгором, который хорошо, хоть и медленно, оправлялся от своих ран; они обнялись. В июле он написал первое из серии открытых писем писательнице из Бангладеш Таслиме Насрин, которой угрожали исламисты, опубликованных в берлинской ежедневной газете «Ди тагесцайтунг». За его письмом последовали письма от Марио Варгаса Льосы, Милана Кундеры, Чеслава Милоша и многих других. 7 августа стало двухтысячным днем с момента объявления фетвы. 9 августа Таслима Насрин с помощью Габи Гляйхмана из шведского ПЕН-клуба приехала в Стокгольм, и шведское правительство предоставило ей убежище. Девять дней спустя она получила премию Курта Тухольского. Итак, она была в безопасности; в эмиграции, лишенная родного языка, страны, культуры, — но живая. Эмиграция, писал он в «Шайтанских аятах», — это мечта о славном возвращении. Речь шла об имаме-эмигранте, прототипом которого был Хомейни, но фраза бумерангом вернулась к ее автору, а теперь она была приложима и к Таслиме. Он не мог вернуться в Индию, Таслима — в Бангладеш; им оставалось только мечтать об этом.
Медленно, аккуратно он готовил себе освобождение на несколько недель. Ночным поездом он, Элизабет и Зафар отправились в Шотландию, где их встретили машины охранников, приехавших накануне. В тихом отеле на леньком частном острове Эриска близ Обана они прожили неделю, занимаясь тем, чем люди занимаются на отдыхе: гуляли по острову, стреляли по тарелочкам, играли в мини-гольф — роскошь неизъяснимая. Побывали на острове Айона и на кладбище, где покоятся шотландские короли старых времен — где погребен сам Макбет, — увидели свежую, с невысохшей землей, могилу, в которой совсем недавно похоронили лидера лейбористов Джона Смита. Ему довелось однажды встретиться со Смитом, и он восхищался им. Он постоял у могилы, склонив голову.
Но настоящее освобождение пришло после Шотландии. Элизабет и Зафар вылетели из Лондона в Нью-Йорк. А ему снова пришлось проделать длинный кружной путь. Он прилетел в Осло, там дождался рейса «Скандинавских авиалиний» и прибыл в аэропорт Кеннеди в проливной дождь. Американские блюстители порядка попросили его задержаться в самолете, и после того как все остальные пассажиры сошли, они поднялись на борт и проделали с ним все въездные формальности. Затем охранники вывели его на летное поле и отвезли на условленное место встречи с Эндрю Уайли. И вот он в машине Эндрю, мир спецслужб отступил и выпустил его на волю. Ни о какой охране он не просил, и никто ему ее не предлагал и тем более на ней не настаивал. Статуя в гавани исполнила свое обещание.
Свобода! Свобода! Он, казалось, стал легче на сотню фунтов, и ему хотелось петь. Зафар и Элизабет дожидались его У Эндрю, и в тот вечер туда приехали Пол Остер и Сири Хустведт, Сьюзен Сонтаг и Дэвид Рифф; увидев его без цепей, все радовались и глазам своим не верили. Он взял Элизабет и Зафара полетать над городом на вертолете в обществе Уайли, и Элизабет и Эндрю все время вскрикивали от ужаса — Эндрю громко, Элизабет беззвучно. А потом они взяли напрокат машину в компании «Херц». Когда сотрудница «Херц», блондинка Деби, впечатывала его фамилию в компьютер, по ее круглому розовому лицу не пробежало не тени узнавания. И теперь у них был свой «линкольн-таункар»! Он почувствовал себя ребенком, которому дали ключи от магазина игрушек. Они отправились ужинать с Джеем Макинерни и Эрролом Макдональдом из «Рэндом хаус». Буквально все было ярким, острым, волнующим. Тут Уилли Нельсон! И Мэтью Модайн! Метрдотель выглядел озабоченным — но что из того? Зафар, которому уже стукнуло пятнадцать, держался совсем по-взрослому. Джей завел с ним мужской разговор о девушках, и Зафар был очень этим доволен. Лег спать улыбаясь, и, когда проснулся, улыбка еще была у него на лице.
Они поехали в Казеновию, штат Нью-Йорк, побыть у Майкла и Валери Герров. О том, как добраться, им были даны подробные указания, но перед выездом он для верности позвонил Майклу. «Я все очень хорошо себе представляю, — сказал он, — кроме одного: как выбраться из Нью-Йорка». Майкл выдержал нужную для комического эффекта паузу и протянул: «Салман, люди трудятся над этой проблемой годы и годы».
Каждое мгновение было подарком. Езда по межштатной автостраде походила на космический полет: мимо галактики Олбани и туманности Скенектади к созвездию Сиракьюс. Сделали остановку в Читтенанго, который превратили в тематический парк, посвященный стране Оз: тротуары из желтого кирпича, кофейня тети Эм — в общем, ужас. Помчались дальше к Казеновии, и вот уже Майкл приветливо моргает из-за маленьких очков с толстыми линзами и улыбается своей иронической кривой улыбкой, и вот Валери — в ней есть что-то неопределенно-божественное, и главное — у нее здоровый вид. Мир, в котором они оказались, назывался «Джим и Джим». Дочери Герров были дома, и корги по кличке Пабло, подойдя, положил голову ему на колени и ни за что не хотел убирать. За большим деревянным домом был пруд, окруженный дикими зарослями. Поздно вечером они отправились на прогулку под большой древней луной. Утром в пруду нашли мертвого оленя.
По дороге к одному из озер Фингер-Лейкс, где у писателя Тобайаса Вулфа была хижина, он учился произносить название города Сканеатлес. Они поели в рыбном баре, прогулялись до конца дамбы, вели себя нормально, но чувствовали себя ненормально: были пьяны от радости. Вечером зашли в книжный магазин, и там его узнали мгновенно. Майкл нервничал, но суматоху никто поднимать не стал, и он успокоил Майкла: «Завтра я в этот магазин не пойду, вот и все». Воскресенье они провели у Герров, к ланчу приехал Тоби Вулф, и они с Майклом обменивались историями про Вьетнам.
К Джону Ирвингу в Вермонт ехали часа три. У границы остановились перекусить. Фамилия алжирца, владевшего рестораном, была Ручди, и он, само собой, чрезвычайно взволновался. «Рушди! У нас одна фамилия! Меня все время за вас принимают! Я говорю: нет-нет, я гораздо лучше выгляжу!» (Во время другой поездки в Америку метрдотель-египтянин в ресторане «Гарри Чиприани» в центре Нью-Йорка расчувствовался примерно так же: «Рушди! Я ваш поклонник! Эту книгу, вашу книгу, я ее читал! Рушди, мне она нравится, ваша книга, эта книга! Я из Египта! Из Египта! В Египте эту книгу запретили! Вашу книгу! Совсем запретили! Но все ее читали!»)
Джон и Дженет Ирвинг жили в длинном доме на склоне холма над городком под названием Дорсет. Джон сказал: «Когда мы говорили с архитектором, мы просто положили квадратные салфетки в линию, некоторые легли под углом — вот так. И мы ему сказали: так вот и стройте, и он построил». На стене в рамочке висел список бестселлеров «Нью-Йорк таймс», где «Шайтанские аяты» располагались строчкой выше, чем книга Джона. Рядом висели и другие подобные списки, тоже в рамочках, и везде Джон значился под номером один. Ужинать пришли местные писатели, и было вдоволь крика, споров, выпивки. Он вспомнил, что, когда они с Джоном познакомились, он имел наглость спросить его: «Почему в ваших книгах столько медведей? Какую такую важную роль они сыграли в вашей жизни?» Никакой, ответил Джон, и так или иначе — это было после выхода «Отеля „Нью-Гэмпшир“» — он, мол, с медведями завязал. Теперь он пишет балетное либретто для Барышникова, но есть одна проблема. «Какая?» — «Барышников не хочет надевать костюм медведя».
Они поехали на сельскохозяйственную выставку штата и опростоволосились, попытавшись угадать вес хряка. Всем хрякам хряк, сказал он, а Элизабет в ответ: Лучезарный
[198]. Они поглядели друг на друга, не в силах поверить, что все это происходит на самом деле. Через два дня, посадив Элизабет и Зафара в «линкольн-таункар», он поехал в Нью-Лондон, чтобы попасть на паром до Ориент-Пойнта на полуострове Норт-Форк на Лонг-Айленде. Когда паром отходил от Нью Лондона, в гавань вплывала черная, похожая на огромного слепого кита атомная подлодка. Поздним вечером они добрались до дома Эндрю в Уотер-Милле. Простейшие вещи приводили их в восторг. Он плескался и дурачился с Зафаром в пруду Эндрю, и редко приходилось ему видеть сына таким счастливым. Зафар катался на роликах по усыпанным листвой дорожкам, а он следовал за ним на позаимствованном велосипеде. Потом отправились на морской берег. Зафар и Эрика, дочь Эндрю, в ресторане взяли автограф у Чеви Чейза
[199]. Элизабет покупала летние платья в Саутгемптоне. Наконец чары рассеялись и настало время возвращаться домой. Элизабет и Зафар воспользовались одним из бесчисленных авиарейсов, которые для него были под запретом. Он долетел до Осло, там пересел на другой самолет. Мы сделаем это еще раз и времени выделим гораздо больше, пообещал он себе. На несколько драгоценных дней Америка вернула ему свободу. Не было наркотика слаще, и, как всякий наркоман, он мгновенно захотел еще.
Новым человеком, которому Форин-офис поручил поддерживать с ним связь, был арабист Эндрю Грин, но, когда Грин предложил с ним встретиться, они с Фрэнсис дружно решили, что надо отказаться: у Грина не было ничего нового, что стоило бы обсудить. «Салман очень угнетен? — поинтересовался Грин у Фрэнсис. — Это рациональный или эмоциональный ответ?» Нет, мистер Грин, он не угнетен, просто ему надоело, что ему морочат голову.
Фрэнсис написала Клаусу Кинкелю, чья очередь теперь пришла председательствовать в ЕС. Но Кинкель был непреклонен: нет, нет, нет. А новым главой Комитета Европарламента по правам человека стал член консервативного немецкого Христианско-демократического союза, и это было второй плохой новостью. Немцев иногда хотелось назвать иранскими агентами в Европе. Они вытащили из чулана свои метлы и пытались вновь замести его под ковер.
Его девять рассказов были встречены благосклонно. Майкл Дибдин написал в «Индепендент он санди», что эта книга принесла автору больше пользы и больше друзей, чем любое количество речей и заявлений, и это было похоже на правду. После чего Кэт Стивенс — Юсуф Ислам — зловонно высказался в «Гардиан», точно пустил в ванне пузырь из задницы: он в очередной раз потребовал, чтобы Рушди изъял свою книгу из продажи и «раскаялся», и заявил, что его поддержка фетвы согласуется с Десятью заповедями. (По прошествии лет он стал делать вид, что никогда не говорил ничего подобного, никогда не призывал к убийству кого-либо, никогда не оправдывал это убийство «законами» своей религии, никогда не нес ни по телевидению, ни в интервью газетчикам кровожадный невежественный бред: он сообразил, что живет в эпоху, когда никто ничего не помнит. Отрицай, отрицай — и сотворишь новую истину, которая займет место старой.)
Рэб Конноли, новый помощник Дика Вуда — сметливый, горячий, чуточку опасный рыжеволосый молодой человек, в свободное время готовившийся к защите диплома по постколониальной литературе, — поднял тревогу по поводу карикатуры в «Гардиан», изображавшей «сеть влияния». От мистера Антона на рисунке шли линии к Алану Йентобу, Мелвину Брэггу, Иэну Макьюэну, Мартину Эмису, Ричарду и Рути Роджерс и к «Ривер кафе». «Все эти люди бывают у вас дома, и это может привести к тому, что охрана перестанет быть секретной», — сказал по телефону Конноли. Он возразил: лондонским СМИ давно известно, с кем он дружит, так что ничего нового тут нет, и через некоторое время Конноли согласился, чтобы друзья по-прежнему посещали его, несмотря на карикатуру. Иногда у него возникало чувство, что он попал в ловушку, сотворенную людскими представлениями. Если он пытался выбраться из своей ямы и стать более видимым, пресса заключала, что теперь ему ничего не угрожает, и начинала вести себя соответственно, и порой (как в случае с карикатурой в «Гардиан») у полиции из-за этого создавалось впечатление, что положение «клиента» операции «Малахит» стало более рискованным. И его сталкивали обратно в яму. Хорошо, что Рэб Конноли не потерял из-за карикатуры присутствия духа. «Я не хочу ограничивать ваши передвижения», — сказал он.
Вдруг, ни с того ни с сего, пришла записка от Мэриан: Гиллон передал ее ему по факсу. «Посмотрела на тебя сегодня в „Лицом к лицу“, хоть и не хотела, но теперь рада, что посмотрела. Ты был такой, каким я тебя когда-то знала: милый, добрый и честный, и ты вел разговор о Любви. Прошу тебя, давай зароем поглубже то, что мы оба натворили». На бланке, без подписи. Он написал ей в ответ, что будет рад зарыть топор войны, если она всего лишь вернет его фотографии. Она не ответила.
Тесное соседство с четырьмя полицейскими часто досаждало ему по мелочам. Однажды с улицы на дом принялись глазеть два подростка, и полицейские сразу же решили, что Зафар разболтал школьным друзьям, где живет его отец. (Он не разболтал, и подростки были не из Хайгейтской школы.) В доме устанавливались все новые электронные системы безопасности, которые конфликтовали друг с другом. Когда подключили сигнализацию — перестали работать полицейские рации, когда пользовались рациями — сбоила сигнализация. Наружная система сигнализации, установленная по периметру сада, реагировала на каждую белку, на каждый упавший лист. «Иногда мне кажется, что я попал в фильм про кистоунских полицейских»
[200], — сказал он однажды Элизабет, чья улыбка была вымученной, потому что беременность, о которой она мечтала, так и не наступала. В спальне становилось все более напряженно. И это не помогало.
Они с Элизабет после вечера, организованного журналом «Лондон ревью оф букс», ужинали в обществе Хитча, Кэрол, Мартина и Исабель, и Мартин разошелся вовсю. «Разумеется, Достоевский писал херово… Разумеется, Беккет писал совсем херово». Было выпито слишком много вина и виски, и в результате он яростно заспорил с другом. Они повышали и повышали голос, Исабель попыталась вмешаться, и он, повернувшись к ней, сказал: «Да отвяжись ты, Исабель, на хер». Он не хотел говорить с ней так грубо, но спьяну вырвалось. Мартин тут же возмутился: «Кто тебе дал право так разговаривать с моей подругой? Извинись». Он сказал: «Я ее знаю вдвое дольше, чем ты, и она даже не обижена. Ты обижена, Исабель?» Исабель ответила: «Нет, конечно, я не обижена», но Мартин заупрямился: «Извинись».
«А то что? А то что, Мартин? Может, пойдем выйдем?» Исабель и Элизабет вдвоем старались прекратить этот идиотизм, но Кристофер сказал: «Дайте им выпустить пар». «Хорошо, — согласился он. — Я извиняюсь. Исабель, извини меня. А тебя, Мартин, я кое о чем попрошу». — «О чем?» — «Никогда больше не обращайся ко мне — до конца твоих дней».
На следующий день он чувствовал себя ужасно, и ему стало лучше лишь после того, как он поговорил с Мартином и помирился с ним. Они сошлись на том, что такие всплески могут случаться время от времени, но на любви, которую они испытывают друг к другу, это не сказывается. Он сказал Мартину, что внутри у него накопилось очень много невыкрикнутого крика и вчера вечером какая-то его часть вырвалась наружу не в том месте и не в то время.
В ноябре он отправился в Страсбург на заседание парламента писателей. Ради его охраны люди из RAID заняли весь верхний этаж отеля «Режан Контад». Они были напряжены, потому что шел суд над убийцами Шапура Бахтияра, а конференция была посвящена острой ситуации с исламистами из организаций «Исламский фронт спасения» и «Вооруженная исламская группа» в Алжире, и его присутствие в городе существенно увеличивало напряженность.
Он познакомился с Жаком Деррида, который напоминал ему сыгранного Питером Селлерсом героя фильма «Чудотворец» — человека, идущего по жизни с постоянно действующим невидимым ветровым приспособлением, ерошащим ему волосы. Он быстро понял, что он и Деррида не сойдутся ни в чем. На конференции по Алжиру он заявил, что ислам как таковой — Реальный Ислам — нельзя признать невиновным в преступлениях, совершенных во имя него. Деррида не согласился. По его мнению, движущая сила «неистовства ислама» — не ислам, а дурная политика Запада. Идеология не имеет к этому отношения. Это вопрос власти.
Сотрудники RAID с каждым часом нервничали все сильнее. Объявили тревогу из-за «угрозы взрыва» в оперном театре, где заседали писатели. Была обнаружена подозрительная емкость, устроили контролируемый взрыв. Емкость оказалась огнетушителем. Бабахнуло во время речи Гюнтера Вальрафа, и ненадолго это вывело Гюнтера из равновесия. Он был болен гепатитом и приложил специальные усилия, чтобы приехать в Страсбург и «побыть с вами».
В тот вечер на телеканале Arte ему задали вопросы из вопросника Пруста. Какое ваше любимое слово? Комедия. А самое нелюбимое? Религия.
Перед вылетом обратно рейсом «Эр Франс», когда он вошел в салон, одна немка, совсем молодая, впала в истерику, вся побелела и, плача, сошла с самолета. Чтобы успокоить пассажиров, сделали объявление. Мол, она плохо себя почувствовала. После чего англичанин, сидевший до этого тихо как мышь, вскочил и закричал: «Да мы все чувствуем себя плохо! Мне самому нехорошо. Давайте все сойдем!» Он и его жена, крашеная блондинка с пышной прической, в костюме от Шанель цвета электрик и вся в золотых украшениях, покинули самолет, точно мистер и миссис Моисей во главе Исхода. К счастью, никто за ними не последовал. И «Эр Франс» не отказалась обслуживать его впредь.
Аятолла Джаннати заявил в Тегеране, что фетва «сидит костью в горле у врагов ислама, но она останется в силе до тех пор, пока этот человек не умрет».
Кларисса чувствовала себя лучше. Она настояла, чтобы Рождество Зафар отпраздновал у нее. Они с Элизабет отправились к Грэму и Кэндис, а вечером поехали к Джилл Крейги и Майклу Футу, который побывал в больнице с чем-то неудобоназываемым, но, как он уверял, несерьезным. Наконец Джилл призналась, что это кишечная грыжа. Его рвало, он не мог есть, они боялись, что это рак, так что диагноз «грыжа» принес огромное облегчение. «Все его органы в порядке», — сказала она, хотя, конечно, операция в таком возрасте немалое испытание. «Он постоянно пытался мне объяснить, чтó я должна буду делать, если его не станет, а я, разумеется, отказывалась это слушать», — произнесла Джилл своим самым что ни на есть строгим тоном. (Никто тогда и представить себе не мог, что он переживет ее на одиннадцать лет.)
Майкл приготовил подарки им обоим: второе издание «Биографий поэтов» Хэзлитта — для Элизабет и первое издание его же «Лекций об английских комических авторах» — для него. Майкл и Джилл окружили их обоих великой любовью, и он подумал: «Если бы мне позволили выбирать себе родителей, лучшей пары, чем эта, я и вообразить бы не мог».
Его собственная мать чувствовала себя неплохо, была в безопасности и далеко, ей исполнилось семьдесят восемь и он по ней скучал.
Моя милая амма!
Вот еще один год доволакивает ноги, но мы, рад тебе сообщить, стоим на ногах крепко. Кстати, о ногах: как твой «артурит»? Когда я был в Рагби, твои письма ко мне всегда начинались с вопроса: «Ты упитанный или худой?» Худой означало, что твоего мальчика плохо кормят. Упитанный — это хорошо. Так вот, я худею, но ты должна этому радоваться. В целом худоба лучше. В письмах из школы я постоянно старался скрыть, насколько я там несчастен. Эти письма были первыми моими упражнениями по части вымысла: «набрал 24 очка, играя в крикет», «провожу время замечательно», «здоров и всем доволен». Когда ты узнала, мне там было, ты, конечно, пришла в ужас, но тогда я уже готовился поступать в колледж. Тридцать девять лет прошло с тех пор. Мы всегда скрывали друг от друга плохие новости. Ты тоже. Ты рассказывала Самин все как есть, а потом добавляла: «Только не говори Салману, это его расстроит». В общем, мы с тобой друг друга стоим. Так или иначе, жизнь наша, как говорится, «устаканилась». Дом не привлекает внимания соседей. Кажется, мы сумели соорудить себе кокон, и атмосфера внутри него порой почти спокойная, и я в состоянии работать. Книга продвигается хорошо, и я уже вижу финишную черту. Когда книга продвигается хорошо, все остальное в жизни кажется терпимым — даже в моей странной жизни. Я тут подвел итог года. В «отрицательной» колонке — астма с поздним началом, своеобразная маленькая награда от Вселенной за отказ от сигарет. Но по крайней мере я никогда уже не закурю снова. Вдохнуть дым я просто-напросто не в состоянии. Астма с поздним началом обычно протекает нетяжело, но она неизлечима. И, как ты всегда нас учила, «чего нельзя вылечить, то надо вытерпеть». В числе «плюсов» года: новый лидер лейбористов Тони Блэр произнес в интервью Джулиану Барнсу кое-какие приятные слова. «Я абсолютно, на все сто поддерживаю его… К таким вещам надо относиться очень серьезно». «Абсолютно, на все сто» — не так плохо, как по-твоему, амма? Будем надеяться, проценты не упадут, когда он станет премьером. А европейским мусульманам фетва, похоже, надоела почти так же, как мне. Голландские и французские мусульмане выступили против нее. Французские, по существу, поддержали свободу слова и свободу совести! В Великобритании у нас, конечно, по-прежнему имеются Сакрани, Сиддики и брадфордские клоуны, так что посмеяться есть над чем. А в Кувейте один имам хочет запретить «богохульную» куклу Барби. Могла ли ты себе представить, что бедная Барби и я будем признаны виновными по одной и той же статье? Один египетский журнал опубликовал отрывки из «Шайтанских аятов» по соседству с запрещенными текстами Нагиба Махфуза и потребовал отнять у религиозных властей право решать, что в Египте можно читать, а чего нельзя. Против фетвы, между прочим, выступил Тантауи, верховный муфтий Египта. А король Марокко Хасан во вступительной речи на заседании организации «Исламская конференция» в Касабланке сказал, что никто не имеет права объявлять людей неверными, провозглашать против них фетвы и джихады. Это, я считаю, хорошо. Время идет, и вступают в игру фундаментальные вещи. Будь здорова. Приезжай поскорее повидаться. Я люблю тебя.
Р. S. Пресловутая Таслима причиняет в Швеции массу неприятностей Габи Г., осуждает его (за что?), заявляет, что не может сказать о нем ничего хорошего. Похоже, она та еще штучка, он оттолкнула от себя своих защитников по всей Европе. Бедный Габи сделал для того, чтобы избавить ее от опасности, едва ли не не больше, чем кто бы то ни было. Правду говорят: ни одно доброе дело не остается безнаказанным.
С Новым годом!
Я здоров и весел.
Он дописал свой роман. Семь лет прошло с тех пор, как Саладин Чамча отвернулся от окна, выходившего на Аравийское море; пять — с тех пор как Сорейя, мать Гаруна Халифа, снова начала петь. Эти концовки пришли к нему в ходе работы над книгами, но концовка «Прощального вздоха Мавра» была у него почти с самого начала. Мавр Зогойби произносит на кладбище реквием по самому себе: лягу на этот старый камень, положу голову чуть ниже буки RIP
[201] и закрою глаза, чтобы, как исстари повелось в моей семье, уснуть в час беды с надеждой на радостное и светлое пробуждение в лучшие времена. Полезно было знать последние музыкальные ноты, знать, куда нацелены все летящие стрелы повести — сюжетные, тематические, комические, символические. За пределами книжных страниц вопрос о концовке, приносящей удовлетворение, чаще всего не имеет ответа. Человеческая жизнь редко бывает стройной, и лишь эпизодически она осмысленна, ее неуклюжесть — неизбежное следствие победы содержания над формой, победы что и когда над как и почему. Но чем дальше, тем крепче была его решимость придать своей собственной истории концовку, в которую все отказывались верить, в которой он и те, кого он любит, могли бы перейти из мира, определяемого понятиями «риск» и «безопасность», в будущее, свободное от угроз, в будущее, где риск снова станет лишь тем, что сопутствует творческой дерзости, а безопасность — тем, что ты чувствуешь, когда тебя окружает любовь.
Он всегда был пост-нечто, согласно рассуждениям светил литературоведения, из которых следовало, что вся современная словесность — лишь последствие чего-то, отзвук чего-то: постколониальная, постмодернистская, постсекулярная, постинтеллектуальная, постграмотная. Теперь он вознамерился добавить к этому постному меню свое собственное блюдо: постфетвальную литературу. Стать помимо того, что «по-ко» и «по-мо», еще и «по-фе». Отвоевать — это всегда его интересовало, еще с тех пор, как он написал «Детей полуночи», отвоевывая для себя свое индийское наследие, и даже, если на то пошло, со времен более ранних: ведь разве не в Бомбее он рос, и разве не был этот мегалополис построен на земле, отвоеванной у моря? Теперь он снова попытается отвоевать утраченное. Выпустив в свет законченный только что роман, он отвоюет себе место в мире книг. А еще он разработает и осуществит план летнего отдыха в Америке, будет выговаривать себе у полицейских начальников все новые приращения свободы, и — да, он по-прежнему будет думать о политическом давлении, о кампании защиты, но он не может ждать политического решения, и у него нет на это времени, ему надо хватать те частицы свободы, что лежат в пределах его досягаемости, надо начать двигаться к счастливой концовке, которую он твердо решил написать для себя, двигаться, с каждым шагом сбрасывая с себя толику бремени.
Эндрю, говоря с ним по телефону о «Мавре», расчувствовался почти до слез. Гиллон отреагировал сдержаннее, но и на него роман подействовал. Он был рад их воодушевлению, хоть у него и возникло чувство, что концовка недоработана, что Васко Миранда, злодей последней части, обрисован недостаточно четко. Элизабет дочитала роман, была рада, что он посвящен ей (Э. Дж. У.), высказала много похвал и ряд острых редакторских замечаний, но, кроме того, вообразила, что японка из финальной части книги, чье имя и фамилия — Аои Уэ — состояли из одних гласных, в какой-то мере списана с нее и сравнение, которое Мавр Зогойби проводит между Аои и его прежней возлюбленной, психически неуравновешенной Умой (он назвал Аои женщиной «более достойной, которую он, однако, любил меньше»), — это на самом деле сравнение ее с Мэриан. Ему пришлось целый час убеждать ее, что это не так, что, если она хочет найти в романе себя, ей надо посмотреть на манеру писательской речи, на любовную нежность, которой он обязан ей, Элизабет, и которая стала ее подлинным вкладом в эту книгу.
Он говорил правду. Но, договорив, почувствовал, что принизил роман: вновь ему пришлось разъяснять свою работу, растолковывать мотивы, которые им двигали. Радость от ее завершения испорчена, и он начал опасаться, что люди будут читать книгу лишь как его зашифрованную автобиографию.
В тот вечер они ужинали с Грэмом Свифтом и Кэрилом Филлипсом
[202] в ресторане «Джули» в Ноттинг-Хилле, и Дику Вуду, поехавшему на этот раз с командой охранников самолично, не понравилось, что они засиделись так поздно, и в полночь он послал ему записку с требованием вернуться домой, потому что шоферы устали. Однажды — на дне рождения у Билли Конноли — такое уже было, и на сей раз произошла перебранка: «клиент» операции «Малахит» сказал Вуду, что ни с каким другим «клиентом» он так — точно с малым ребенком — себя бы не повел и что взрослые люди иногда сидят за ужином допоздна. Дик сбавил тон; на самом деле, сказал он, он написал эту записку потому, что официант подозрительным шепотом с кем-то говорил по телефону. Кэз Филлипс провел расследование — ресторан был его излюбленным заведением — и доложил, что официант звонил своей девушке; впрочем, никто из охраны, даже Рэб, правая рука Дика, его версии с официантом все равно не поверил. «Да ни при чем тут телефонный звонок, мы все это понимаем, — сказал Рэб со смехом. — Дик устал, только и всего». Рэб извинился перед ним «от всей команды» и пообещал, что впредь такого не случится. Но им овладело мрачное чувство, что его надежды на все более «обычное» общение с друзьями разбиты. Ведь не кто иной, как Дик, говорил ему, что полиция обращается с ним чересчур жестко, что она излишне ограничивает его свободу передвижения.
Стараясь уладить отношения, у него побывала Хелен Хэмммингтон, а день спустя приехал и Дик. Он вошел со словами: «Я не жду от вас извинений», чем существенно ухудшил ситуацию. Во время этой встречи он, однако, согласился, что нужна бóльшая «гибкость». Вину за былую негибкость Дик возложил на Тони Данблейна, который уже не участвовал в операции. «Теперь, когда его нет, вы увидите, что наши люди достаточно сговорчивы». Но Данблейн мистеру как раз нравился, он всегда был готов помочь.
Он получил два враждебных послания: фотографию выдр с подписанной в кружочке репликой YOU SHOUDN\'T OTTER DONE IT
[203] и поздравительную карточку с надписью «Счастливой фетвы! До скорой встречи. Исламский джихад». В тот же день Питер Темпл-Моррис из «антирушдистской» парламентской группы тори произнес речь на семинаре по Ирану в Школе восточных и африканских исследований, в которой он в благожелательном присутствии иранского поверенного в делах Ансари заявил, что во всем виноват мистер Рушди и он должен теперь хранить молчание, поскольку «молчание — золото». Это был двуязычный каламбур: в Иране автора «Шайтанских аятов» иногда называли «золотым человеком», что на фарси представляет собой идиому, означающую «нечестный человек», «темная личность». В тот же день Фрэнсис, позвонив, сказала ему, что «Статья 19» за 1994 год истратила на кампанию его защиты 60 тысяч фунтов, а собрала только 30 тысяч, так что теперь деятельность придется сократить вдвое.
На ежегодной вечеринке подразделения «А» он был растроган, узнав, что команда операции «Малахит» прониклась к его роману сильными собственническими и уверена, что он «должен» получить за него Букеровскую премию. «Хорошо, — сказал он парням, — мы свяжемся с жюри и дадим ему знать, что внушительный отряд хорошо вооруженных людей горячо заинтересован в результате». После этого им с Элизабет позволили поужинать в «Плюще». (Охранники заняли столик у двери и глазели на публику, как все остальные.) Он очень взволнован, сказал он Элизабет, потому что, окончив «Прощальный вздох Мавра», он даже сильней, чем после «Гаруна и Моря Историй», чувствует, что одержал победу над силами мрака. Даже если его сейчас убьют, это не станет его поражением. Им не удалось заставить его замолчать. Он продолжил делать свое дело.
Снаружи их ждали папарацци, и все они знали, кто такая Элизабет; но, выйдя из ресторана, он сказал: «Меня можно, а ее, пожалуйста, не надо», и все до одного уважили его просьбу.
Кларисса опять чувствовала себя хорошо. Впервые прозвучали слова «полная ремиссия». У Зафара на лице появилась широкая улыбка, какой его отец не видел уже довольно давно. Кларисса, кроме того, хотела поступить на новую работу — на должность заведующей отделом литературы в Совете по искусству, которую он советовал ей попытаться получить. Он позвонил Майклу Холройду, который входил в комиссию, проводившую собеседование, и произнес горячую речь в ее поддержку. Минусом, сказал Майкл, могут счесть ее возраст; не исключено, что Совет предпочтет кого-нибудь помоложе. Он сказал: Майкл, ей всего-навсего сорок шесть. И она прекрасно подходит для этой должности. Она пошла на собеседование и произвела на комиссию сильное впечатление. Чрез несколько дней она приступила к работе.
У «Прощального вздоха Мавра» что ни день появлялись новые друзья. Письмо, полное энтузиазма, пришло из Парижа от его французского редактора Ивана Набокова. Сонни Мехта, по обыкновению труднодоступный, еще не прочел. «Да, — сказал Эндрю помощник Сонни, — он беспокоился на этот счет». Кошмарный сценарий заключался в том, что Сонни запаникует из-за сатирического изображения в книге бомбейской политической организации «Ось Мумбаи», прототипом которой послужила бандитская партия «Шив сена», и «Рэндом хаус» аннулирует договор, как это произошло с «Гаруном». Но в конце концов, после долгих тревожных дней, когда он, получив сообщение, что Сонни «просит ему позвонить», неоднократно звонил и слышал в ответ, что великий человек занят, они поговорили-таки и Сонни похвалил книгу. Рвать договор на сей раз никто не стал. Еще один маленький шажок вперед.
А потом — шаг побольше. После долгих переговоров жду ним и Скотленд-Ярдом Рэб Конноли сообщил ему: когда «Прощальный вздох Мавра» выйдет в свет, ему позволят выступать с публичными чтениями и надписывать покупателям экземпляры, и об этих мероприятиях можно будет объявлять за шесть дней, избегая пятниц, чтобы мусульманская оппозиция не могла использовать во враждебных целях пятничные совместные молитвы. «Объявление в субботу — мероприятие в следующий четверг, — сказал Рэб. — На это дано согласие». Это был прорыв. Его редактор Фрэнсис Коуди и отвечавшая за рекламу Кэролайн Мичел были чрезвычайно взволнованны.
Шаг назад, когда он случился, стал для него полной неожиданностью. Кларисса день ото дня чувствовала себя лучше, она была увлечена новой работой, у Зафара, по мере того как поправлялось здоровье матери, налаживались дела в школе, и с каждой неделей уверенность подростка в себе росла. Вдруг в середине марта Кларисса позвонила и сказала, что он должен ей заплатить, — так она считает сама, и так считают те, чьими советами она пользуется. (Когда они развелись, у него не хватило средств решить с ней денежный вопрос раз и навсегда, и он десять лет платил ей смесь алиментов и пособия на ребенка.) Ее юристы объяснили ей, что она может получить с него громадные суммы, сказала она, впервые признав, что консультировалась с юристами; но она согласна на 150 тысяч фунтов. «Ладно, — ответил он. — Пусть будет по-твоему. Сто пятьдесят тысяч. Хорошо». Очень большие деньги, но дело даже не в этом. Враждебность, как и любовь, приходит к тебе откуда не ждешь. Он не думал, что она станет вымогать у него деньги после всех этих лет, после того, как он проявлял огромное беспокойство о ней во время ее болезни, после того как он замолвил за нее слово в агентстве «А. П. Уотт» и в Совете по искусству. (Справедливости ради надо сказать, что она про эти телефонные звонки не знала.) Скрыть от Зафара, что в отношениях между матерью и отцом вдруг возникла напряженность, было невозможно. Подросток был очень обеспокоен и требовал, чтобы ему объяснили, в чем дело. Почти уже шестнадцатилетний, Зафар смотрел на обоих родителей во все глаза. Утаить от него правду — об этом нечего было и думать.
Заместитель министра иностранных дел Ирана Махмуд Ваези сделал противоречивые заявления: в Дании пообещал, что Иран не будет посылать убийц, чтобы исполнить смертный приговор, а на следующий день в Париже сказал, что приговор «необходимо привести в исполнение». Полный провал политики «критического диалога» между Евросоюзом и Ираном, осуществлявшейся с 1992 года, чтобы чтобы побудить Иран улучшить положение с правами человека, отказаться от поддержки терроризма и отменить фетву, стал очевиден. Диалог был недостаточно критическим, да иранцы и не вели его вовсе, не будучи в нем заинтересованными.
И как отозвалось на парижское выступление Ваези британское правительство? Да никак. Другие страны выразили протест, но Соединенное Королевство даже не пикнуло. Несколько дней он негодовал на раздвоенный язык Ваези, а потом ему пришла в голову мысль. Он предложил Фрэнсис Д’Соуса такой план: если рассматривать датское заявление Ваези как нечто вроде декларации о «прекращении огня», то, может быть, удастся побудить французов заставить Иран отмежеваться от последующих замечаний своего заместителя министра в Париже и публично пообещать не приводить фетву в исполнение, за чем ЕС должен будет пристален наблюдать в течение оговоренного времени, и так далее, и так далее, — лишь в этом случае отношения смогут улучшиться и дойти до полного дипломатического уровня. Идея подобной «французской инициативы» взволновала Фрэнсис. На нее угнетающе подействовала недавняя встреча с Дугласом Хоггом, во время которой тот сказал ей, что, ничего нельзя сделать, кроме как охранять его по-прежнему: в Иране главенствует Хаменеи, поэтому иранский терроризм продолжается. Хогг сообщил Фрэнсис, что иранцы полтора года назад пообещали ему не приводить фетву в исполнение в Великобритании, но он не считал нужным об этом упоминать, потому что это «ничего не значило». Так что политика правительства Ее величества была, как обычно, инертной. Фрэнсис согласилась попытаться воздействовать на французских союзников. Она вошла в контакт с Жаком Лангом и Бернаром-Анри Леви, и они начали разрабатывать план. А он даже позвонил Жаку Деррида; тот предложил ему сфотографироваться с французскими парламентариями и предупредил: «То, с кем именно вы встретитесь, будет интерпретироваться как политический сигнал, поэтому вам надо остерегаться некоторых персон». Без сомнения, Деррида имел и виду Леви — спорную фигуру во Франции. Но Бернар оказывал ему твердую поддержку, и он не собирался отмежевываться от такого верного друга.
19 марта 1995 года он поездом «Евростар» отправился в Париж, где немедленно попал в лапы RAID и был отвезен на встречу с группой храбрых французских мусульман, подписавших декларацию в его поддержку. На следующий день он повидался со всеми ведущими политиками Франции sauf Mitterand: с будущим президентом Жаком Шираком, крупным мужчиной с неуклюжей походкой, удобно расположившимся в своем теле и глядящим на тебя мертвыми глазами убийцы; с премьер-министром Эдуаром Балладюром, человеком с маленьким ротиком и вечно поджатыми губками, чья негнущаяся чопорная фигура приводила на память французское выражение il a avalé son parapluie (он как будто аршин проглотил); с министром иностранных дел Аленом Жюппе, быстрым, сообразительным маленьким лысым типчиком, который позднее пополнил список политиков своей эпохи, осужденных за преступления (в его случае это были махинации с государственными средствами); с социалистом Лионелем Жоспеном, который выглядел как cavaliere insistente
[204] из романа Кальвино: пустота, облаченная в мешковатый костюм. Они с Фрэнсис предложили им «план прекращения огня», и те дружно на него согласились. Жюппе пообещал включить пункт об этом в повестку дня встречи министров иностранных дел ЕС, Балладюр дал пресс-конференцию, на которой объявил о плане как об «их» инициативе, Ширак сказал, что говорил с Дугласом Хердом и тот «высказался „за“». Он же сам провел пресс-конференцию в Национальном собрании Франции и отправился домой с мыслью, что какое-то движение, может быть, и началось. От Дугласа Хогга пришло послание с предложением встретиться в ближайшие дни. «Я думаю, он скажет, что если правительство Ее величества согласится на „французскую инициативу“, то начнется страшное давление со стороны заднескамеечников-консерваторов, которые потребуют в случае успеха инициативы отменить охрану, — писал он в своем дневнике. — У меня поэтому должна быть абсолютная внутренняя ясность насчет того, чего именно я хочу, и мне надо будет заставить британское правительство принять в свой лексикон слова „прекращение огня“ и „наблюдение“, на что мы сподвигли французов. И он должен пообещать, что добьется от „Бритиш эйруэйз“ снятия запрета». Рэб Конноли сказал: «Хогг вам ответит, что опасность по-прежнему очень большая и поэтому от французской инициативы пользы никакой». Ну, подумал он, это мы еще посмотрим.
Он отправился встречаться с Хоггом, имея в голове всю историю инертности пополам с враждебностью, проявленной по отношению к нему Форин-офисом, и был настроен решительно. Его самого и его книгу подвергли нападкам два министра иностранных дел — Хау и Херд; был период, продлившийся не один год, когда никто из дипломатов и политиков не хотел с ним встречаться, а затем был столь же неудовлетворительный период тайных, «отрицабельных» встреч со Слейтером и Гором-Бутом. Чтобы «разбудить» британцев, понадобилось давление со стороны других правительств, которого ему пришлось добиваться, и даже тогда их поддержка была половинчатой: Джон Мейджор не захотел с ним фотографироваться и, пообещав вести «более твердую линию», своего обещания не выполнил. Сам же Хогг дал понять, что британская политика сводится к ожиданию «смены режима» в Иране, на что трудно было надеяться. Кто, хотелось ему спросить, сказал британским СМИ, что его заграничные поездки дорого обходятся казне, тогда как на самом деле они не стоят ей ничего? Почему постоянное вранье насчет этих «расходов» ни разу не было опровергнуто?
Дуглас Хогг выслушал его сочувственно. Он выразил готовность поддержать «французскую инициативу», или «план прекращения огня», но заметил:
— Должен вам сказать, что ваша безопасность по-прежнему находится под весьма реальной угрозой. Мы полагаем, что иранцы до сих пор активно вас ищут. А если мы пойдем по этому пути, французы и немцы быстро наладят связи с Ираном, и в конце концов так же поступит и британское правительство. Политическое давление прекратится. И мне придется послать вам высокопарное письмо, чтобы я смог потом сказать, что вы были предупреждены об опасности.
Потом. В смысле — после того как его убьют.
— Мы стараемся улучшить формулировку демарша, — сказал Хогг. — Он должен включать в себя связанных с вами лиц — всех, кому угрожает фетва: переводчиков, издателей, книготорговцев и так далее. И мы хотим, чтобы Балладюр отправил документ прямо Рафсанджани и получил, если возможно, его собственноручную подпись на нем, потому что чем выше статус подписавшего, тем больше шансов, что они действительно посадят собак на цепь.
Вечером он написал в дневнике: «Не совершаю ли я самоубийство?»
Ларри Робинсон — сотрудник американского посольства, осуществлявший с ним связь, — позвонил Кармел Бедфорд, желая выяснить, что происходит. Робинсон был обеспокоен. «Иранцам нельзя доверять, — сказал он. — Это подорвет всю нашу стратегию». Кармел отреагировала резко: «Что, собственно, вы для нас сделали? О какой стратегии вы говорите? Если она есть, объясните, в чем она состоит, предложите что-нибудь. Шесть с половиной лет никто пальцем не хотел шевельнуть, и если теперь вырисовывается соглашение через ЕС, мы его примем». — «Я вам перезвоню», — сказал Ларри Робинсон.
10 апреля, в решающий день встречи министров иностранных дел ЕС, позвонил Энди Эшкрофт, помощник Хогга, чтобы сказать, что и Херд и Мейджор «на вашей стороне» и что французская инициатива теперь стала частью британской государственной политики. Мистер Антон подчеркнул: очень важен период наблюдения за тем, как иранцы будут выполнять свои обещания, на что Эшкрофт сказал: «Безусловно, именно так мы и будем подходить к делу». После этого разговора он позвонил редактору «Таймс» Питеру Стодарду и редактору «Гардиан» Алану Расбриджеру и предупредил их, что надо ждать развития событий. Он позвонил Ларри Робинсону: «Это не альтернатива отмене фетвы. И здесь нет намерения создать „зону, свободную от фетвы“, включающую в себя Европу и США; это соглашение повсеместного действия». Робинсон высказал разумные сомнения: «Это может позволить Ирану сняться с крючка». Но он еще не слышал мнения Вашингтона и потому не знал, как, с учетом всех обстоятельств, настроена администрация: за или против. Сам же Робинсон чувствовал, что опасность со стороны охотников за вознаграждением уменьшилась, но угроза со стороны режима — нет.
— Что ж, риск имеется, — сказал он Ларри. — А где его нет?
Он поговорил с Ричардом Нортоном-Тейлором из «Гардиан». Разработан проект документа, и ЕС предложит Ирану его подписать. В нем будет содержаться абсолютная гарантия того, что фетву не приведут в исполнение, и он может стать шагом на пути к последующей ее отмене.
Встреча министров, сказал ему Энди Эшкрофт, прошла хорошо. Упоминание о «связанных с ним лицах» в текст не включили, но французы согласились, что тройка министров иностранных дел обсудит этот вопрос с иранцами устно. Он подтвердил: очень важно поговорить с прессой и выделить главнейшие моменты.
К истории удалось привлечь внимание. Все газеты сообщили о ней на первых страницах. «Таймс намеревалась продолжить освещение темы. Почему британское правительство не подумало о чем-либо подобном раньше? Создалось общее мнение, что это была его собственная инициатива, которой он сумел заинтересовать французов без особого участия британского Форин-офиса. Так-так, поймал он, неплохо.
Тегеранское радио заявило: Нелогично со стороны ЕС просить формально гарантировать, что фетва не будет приведена в исполнение: ведь иранское правительство никогда не заявляло, что исполнит ее. Звучало как некая полугарантия. И вот 19 апреля в 10.30 утра по лондонскому времени тройка послов в Тегеране (французский, немецкий, испанский) и британский поверенный в делах Джеффри Джеймс предъявили иранскому МИДу требования ЕС.
Демарш состоялся, и новость мгновенно передали телеграфные агентства. Верховный судья Ирана Язди высмеял эту инициативу, а Санеи с «Баунти» сказал: «Этим они только добьются, что фетва будет осуществлена раньше», и, может быть, он был прав. Но Ричард Нортон-Тейлор из зарубежного отдела «Гардиан» сообщил Кармел, что Рафсанджани в конце своего визита в Индию пообещал на пресс-конфенции, что Иран не будет приводить фетву в исполнение.
Зафар хотел знать, что происходит. Когда ему объяснили, он сказал: «Отлично! Отлично!» Глаза подростка засветились надеждой, а его отец подумал: Если они подпишут документ, нам еще надо будет постараться сделать так, чтобы он не остался пустой бумажкой.
«Французская инициатива» постепенно продвигалась но кишечному лабиринту иранской муллократии, переваривалась и всасывалась по таинственным неторопливым обычаям этого загадочного организма. Время от времени раздавались те или иные заявления — то в положительном, то в отрицательном смысле. Они приводили на ум кишечные газы. Вонь от них была большая, но суть была не в них. Даже громкий, шокирующий слух — глава иранской разведки бежал из страны с документами, доказывающими причастность режима к международному терроризму, — был всего-навсего отрыжкой из желудка этого многоголового Гаргантюа от духовенства, смрадным пузырем, со взрывным звуком вылетевшим через один из его многих, противоречиво вещающих ртов. (Этот слух, что неудивительно, оказался ложным. Газообразным ничем.) Настоящий, официальный ответ появится, когда придет время.
Между тем он опять полетел с Элизабет в Австрию: министр культуры Рудольф Шольтен, с которым они быстро становились добрыми друзьями, и его жена Кристина пригласили их провести несколько дней «вне клетки» Но, приехав, они оказались посреди семейной трагедии.
Утром того дня отца Рудольфа сбила машина, и он погиб. «Мы уедем, вам не до нас», — немедленно сказал он, но Рудольф настоял, чтобы они остались: «С вами нам будет легче». Кристина подтвердила: «Да, останьтесь, прошу вас». В очередной раз он получил от знакомых урок красивого поведения, урок силы.
Они поужинали в полном произведений искусства доме близкого друга Шольгена — Андре («Франци») Хеллера, эрудита, писателя, актера, музыканта, продюсера и прежде всего творца необычайных публичных инсталляций и организатора ярких художественно-театральных мероприятий по всему миру. Хеллер взволнованно говорил о грандиозном митинге Fest für Freiheit («Праздник свободы»), который он готовил; митинг должен был пройти через два дня на площади Хельденплац. Именно там, на Хельденплац, Адольф Гитлер в 1938 году объявил об аншлюсе Австрии. Антинацистский митинг на том же месте должен был стать актом отвоевания Хельденплац, очищения ее от пятнающей памяти о нацизме — и то же время ударом по набирающему силу современному неонацизму. Нацистские подводные течения имелись в Австрии всегда, и популярность правых неонацистских политиков, возглавляемых Йоргом Хайдером, росла. Австрийские левые понимали, что противник силен, и это заставляло их действовать по нарастающей, все более и более страстно. «Вы должны задержаться, — вдруг сказал Франци Хеллер. — Вы должны там быть, очень важно, чтобы вы выступили с этой сцены в защиту свободы». Поначалу он отказывался. сомневаясь, что ему следует вторгаться в чужую повесть, во внутреннюю жизнь другой страны, но Хеллер был непреклонен. Так что он написал короткий текст на английском, Рудольф и Франци перевели его, и он по-попугайски его заучил, раз за разом повторяя фразы на языке, которого не знал.
В день митинга на Хельденплац небеса над Веной разверзлись и полило так, что казалось: если какой-либо Бог существует, то он, вероятно, неонацист вроде Йорга Хайдера. Или, может быть, Хайдер на некий вагнеровский манер имеет доступ к Фрейру, германо-скандинавскому богу природных сил, и в оперной молитве упросил его наслать на мир губительный дождь-Рагнарок. Франци Хеллер был очень обеспокоен. Если придет мало народу, это будет катастрофа, это будет пропагандистский подарок Хайдеру и его сторонникам. Он беспокоился зря. Утренние часы шли, и площадь наполнялась. Люди большей частью были молодые, одни завернулись в пластиковые плащи, другие держали мало от чего спасавшие зонтики, третьи просто-напросто равнодушно подставляли плечи ничего не значащему ливню. Пятьдесят с лишним тысяч человек принесли на оскверненную старую площадь свои надежды на лучшее будущее. Со сцены раздавалась музыка, звучали речи, но главной звездой митинга была публика — величественная публика, промокшая, но не погасшая. Он произнес по-немецки свои несколько фраз, и пропитанная водой толпа отозвалась приветствиями. Радовался и Вольфганг Бахлер, возглавлявший его группу охраны. «Так ему и надо, Хайдеру», — ликовал он.
А на Франкфуртской книжной ярмарке видная исследовательница ислама Аннемари Шиммель получила Премию мира немецких книготорговцев и, к смятению многих, выступила с горячей поддержкой фетвы, направленной против автора «Шайтанских аятов» — книги, которую она ранее осудила. Разгорелся скандал, она применила было «защиту Кэта Стивенса» — она, мол, ничего такого не говорила, — но потом, после того как многие заявили прессе о своей готовности подтвердить под присягой, что слышали от нее эти слова, она кратко сказала, что хочет за них извиниться, — и так и не извинилась. Безусловно, она была крупным ученым и величественной дамой семидесяти трех лет, но это не значит, что она не была членом Партии глупцов, возглавляемой Кэтом Стивенсом.
«Статья 19» организовала поездку в Данию на встречу с премьер-министром и министром иностранных дел, и, несмотря на растущее ощущение бесполезности таких встреч, он поехал. С ним был его издатель Йоханнес Риис — добрый, принципиальный человек с мягкой манерой речи, — и из Осло приехал Вильям Нюгор. Им позволили прогуляться по Копенгагену и даже, к его изумлению, поздно вечером побывать в парке Тиволи, где несколько блаженных, беззаботных минут они катались на электромобильчиках, кричали и врезались друг в друга, точно мальчишки. Он глядел, как Вильям и Йоханнес с маниакальным упоением гоняют по парковой площадке на своих машинках, и думал: Я за эти годы получил урок не только худшего, что есть в человеческой природе, но и лучшего в ней, урок отваги, принципиальности, самоотверженности, решимости и чести, и вот что я хотел бы помнить в конечном итоге: что я был в центре группы людей, которые вели себя так хорошо, так благородно, как только могут себя вести люди, и, помимо этой группы, я был посреди более широкой повести, наполненной людьми, с которыми я не был знаком и никогда не буду знаком, людьми, испытывающими такую же решимость, как мои друзья на автомобильчиках, не дать мраку взять верх.
Вдруг ожила «французская инициатива». Позвонила чрезвычайно но взволнованная Джилл Крейги: радио твердит о том, что «иранцы сдают позиции». Он не мог в тот вечер получить подтверждение от кого-либо другого, но волнение Джилл было заразительно. Наутро это было во всех новостях. Амит Рой, автор передовой статьи в «Телеграф», в частном порядке сказал Фрэнсис Д’Соуса, что провел три часа с иранским поверенным в делах Голамрезой Ансари и тот говорил «невероятные вещи». Мы никогда не исполним фетву, мы отменим денежное вознаграждение. Он оставался спокойным. Ложных рассветов было уже много. Но Зафар взволновался. «Чудесно, чудесно», — повторял он, чем заставил-таки отца расчувствоваться чуть ли не до слез. Посреди поднятого прессой шума они сидели вдвоем и обсуждали «Вдали от обезумевшей толпы» Томаса Гарди: он помогал Зафару готовиться к школьному экзамену. Вместо Хаменеи и Рафсанджани они говорили о Батшебе Эвердин, Уильяме Болдвуде и Габриэле Оуке.
Фрэнсис услышала, что в Тегеран по приглашению властей едут западные журналисты, в том числе пятеро британцев. Неужели будет сделано заявление? «Не дергайтесь, солнце еще не встало, — сказал он Фрэнсис. — Мулла еще не прокукарекал». На следующее утро — большая статья в «Таймс». Он сохранял спокойствие. «Я знаю реальность, — поведал он своему дневнику. — Когда я смогу жить без полицейских? Когда меня начнут перевозить авиалинии, когда государства начнут впускать меня без истерики в стиле RAID? Когда я смогу снова стать частным лицом? Подозреваю, что не скоро. „Вторичные фетвы“, налагаемые людскими страхами, трудней преодолеть, чем ненависть мулл». И тем не менее он невольно спрашивал себя: Неужели я все-таки сдвинул эту гребаную гору?
Из кабинета Хогга позвонил Энди Эшкрофт: шум, поднятый прессой, стал для Форин-офиса «полной неожиданностью». «Возможно, иранцы начали двигаться к смягчению своей позиции». Их официальный отклик, по мнению Эшкрофта, мог прозвучать не ранее чем через месяц. Встреча между представителями Ирана и ЕС в рамках «критического диалога» должна была произойти 22 июня, и тогда-то британские дипломаты ожидали услышать официальный ответ на демарш.
30 мая, после встречи министров иностранных дел ЕС, датское правительство заявило: оно «уверено», что Иран «даст удовлетворительный ответ на демарш до окончания председательства Франции в ЕС». Французы сильно давили, иранцы, люди серьезные, выторговывали себе уступки, но ЕС держался твердо. «Близится, — написал он в дневнике. — Близится».
Депутат британского парламента Питер Темпл-Моррис сказал по радио Би-би-си: «Рушди с некоторых пор ведет себя неплохо, держит язык за зубами, потому-то и стало возможным продвижение». Но интервью, которое Роберт Фиск
[205] взял у иранского министра иностранных дел Велаяти, было полно прежней тухлятины: фетва неотменима, обещание награды — проявление свободы слова, и тому подобное. Отрыжка и метеоризм. Существенного надо было еще дождаться.
Полиция теряла самообладание из-за публикации «Прощального вздоха Мавра». Была достигнута договоренность о чтении отрывков в книжном магазине «Уотерстоунз» в Хэмпстеде, но теперь Скотленд-Ярд хотел взять назад свое разрешение объявить о мероприятии заранее. Заместитель помощника комиссара «нервничает», сказала Хелен Хэммингтон, и еще сильнее будут нервничать люди в форме на месте. Она боялась, что они «перегнут палку», но, кроме того, сказала, что «специалисты» по общественному порядку опасайся бурной демонстрации, которую может устроить группа «Хизб ут-Тахрир». Эти люди, сообщила ему Хелен, «носят костюмы», «разговаривают по мобильным телефонам» и способны быстро и умело организовать нацеленный удар. Рэб Конноли, приехав встретиться с ним, заметил: «В органах есть люди, которые относятся к вам очень враждебно и хотят, чтобы чтение было сорвано». Он сказал еще, что, ведя переговоры с авиакомпанией «Катей Пасифик эйруэйз» о его морском турне по Австралазии, услышал, что на встречах авиаперевозчиков «Бритиш эйруэйз» «пропагандирует свой запрет» и уговаривает другие авиакомпании его поддержать.
Когда день выхода «Прощального вздоха Мавра» совсем приблизился, борьба между ним и руководителями Скотленд-Ярда, приводившая команду операции «Малахит» все в большее замешательство, переросла в открытую войну. Позвонил Рэб Конноли: коммандер Хаули был в отлучке, и в отсутствие Хаули другой высокопоставленный полицейский чин, коммандер Мосс, солидаризировался против него с «нервничающим» местным заместителем помощника комиссара Скитом. Полиция, сказал Конноли, отменяет свое согласие на заранее объявленные чтения, потому что это вы. Маргарет Тэтчер тоже написала книгу и собиралась отправиться с ней в турне, и всем мероприятиям с ее участием было автоматически обеспечено максимальное внимание полиции, потому что — старая гринаповская песня — она сослужила службу стране; а мистер Рушди — смутьян и помощи недостоин. Сотрудники, чаще всего имевшие с ним дело — Конноли, Дик Вуд и Хелен Хэммингтон (она была дома со сломанной ногой), — все поддерживали его, но их начальство было непреклонно. «Если он поедет в этот книжный магазин, — сказал Мосс, — он поедет один». Хаули, сказал Рэб Конноли, уже вернулся после уик-энда. «Я попросил его о встрече, — признался он, „вынося сор из избы“. — Если он меня не поддержит, я уйду из охраны и, вероятно опять надену форму». Эти простые слова резанули как ножом по сердцу.
Он рассказал обо всем Фрэнсис Коуди и Кэролайн Мичел — они были ошарашены. Они-то планировали выпуск книги, имея в виду его соглашение с полицией, а она теперь, в последнюю минуту, вознамерилась его нарушить. Он поговорил и с Фрэнсис Д’Соуса. «Мое терпение на пределе, — сказал он ей. — Я не собираюсь больше с этим мириться». Если он пользуется охраной, она не может быть такой субъективной, такой мелочной. Если то, что ему сообщили об этом диктате, подтвердится, он перенесет войну в публичную сферу. Таблоиды, конечно, примутся его чернить, но они и так это делают. Пусть решает Англия.
Он вел войну с полицейскими чинами, которые считали, что он не сделал в жизни ничего ценного. Однако, похоже, не весь Скотленд-Ярд придерживался такого мнения. Дик Вуд сообщил, что помощник комиссара Дэвид Венесс, самый высокопоставленный на данный момент сотрудник полиции, причастный к этой истории, дал добро на чтение в Хэмпстеде, пообещав «унять этих паникеров». Рэб Конноли был дома — возможно, мрачно размышлял о том, как потеряет работу, когда предъявит свой ультиматум. Но в итоге никакого ультиматума он не предъявил. В понедельник Хаули приказал Конноли отменить мероприятие, и тот, позвонив в книжный магазин, отменил его, не поставив в известность ни издательство, ни самого автора.
Стало ясно, что обычным оружием эту битву не выиграть. Надо было применить термоядерное. Он потребовал встречи в Скотленд-Ярде на следующее утро и взял с собой Фрэнсис Коуди и Кэролайн Мичел как представительниц «Рэндом Хаус», чтобы подчеркнуть, что полиция серьезно нарушила планы издательства. Их встретили пристыженные участники операции «Малахит»: приковыляла Хелен Хэммингтон со сломанной ногой, здесь же были Дик Вуд и Рэб Конноли, все выглядели потрепанными и расстроенными, потому что сражались с начальником, который не привык к таким нарушениям субординации, и результат был плачевным. На них, полицейских немаленького ранга, Хаули «накричал». Решение коммандера, сказала Хелен, чье лицо под короткой стрижкой было мрачным и напряженным, «бесповоротно». Говорить больше не о чем.
И тут уже он, действуя по заранее рассчитанному плану, сознательно психанул и начал кричать. Он знал, что никто в этом кабинете не виноват в происходящем, что эти люди, по существу, рискнули ради него карьерой; но если он не сможет прорвать их фронт, он проиграл, а он был твердо намерен не проигрывать. Поэтому хладнокровно, понимая, что это его единственный шанс, он дал себе волю. Если Хелен не может изменить решение, орал он, пусть она, черт побери, немедленно отведет его к тому, кто может, потому что и в «Рэндом хаус», и он действовали в строгом соответствии с тем, что полиция назвала возможным, назвала месяцы назад, и такого произвола в последнюю минуту он, черт возьми, не потерпит — не потерпит, ясно? И если его сейчас же не отведут куда он сказал, он вынесет это на публику самым громким и самым агрессивным образом, так что давайте, Хелен, ведите меня к нему, а то хуже будет. Намного хуже, на хер. Через пять минут он был наедине с коммандером Джоном Хаули в его кабинете.
Если с Хелен он был весь огонь, то теперь обратился в лед. Хаули смотрел на него самым холоднющим из своих холодных взглядов, но по части стужи он мог дать полицейскому чину фору. Хаули заговорил первым.
— Мы полагаем, что, поскольку в последнее время на вас обращено большое внимание, — сказал он, имея ввиду демарш, — СМИ ухватятся за сообщение о предстоящем чтении и поместят его среди главных новостей.
И после этого на магазин обрушатся крикливые орды мусульман.
— Мы не можем этого допустить, — заключил Хаули.
Отвечая, он постарался сделать голос негромким:
— Ваше решение неприемлемо. Довод об опасности для общественного порядка меня не убеждает. И вы проявляете избирательность. На той же самой странице сегодняшней «Таймс», где говорится о возможной иранской оттепели, объявлено о книжном турне Тэтчер, и вы обеспечиваете ей охрану. И наконец, поскольку мистер Венесс не далее как вчера дал на мероприятие добро, все в «Уотерстоунз» и в «Рэндом хаус» знают о происходящем, так что эта история будет предана гласности, даже если я промолчу. Но я заявляю вам: я молчать не намерен. Если вы не измените свое решение, я созову пресс-конференцию и дам всем крупным газетам, радиостанциям и телеканалам интервью, в которых вам крепко достанется. До сих пор я отзывался о полиции не иначе как благодарственно, но я могу изменить тон — и хочу его изменить.
— Если вы так поступите, — сказал Хаули, — вы будете выглядеть очень некрасиво.
— Возможно, — ответил он, — но знаете что? Вы будете выглядеть не лучше. Поэтому выбирайте. Либо вы разрешаете чтение и никто из нас не выглядит некрасиво, либо запрещаете — и тогда некрасиво выглядим мы оба. Ваш выбор.
— Я подумаю о том, что вы сказали, — произнес Хаули своим четким серым голосом. — Я дам вам знать в течение сегодняшнего дня.
В час дня позвонил Энди Эшкрофт. «Большая семерка» присоединилась к кампании и согласилась призвать к отмене фетвы. ЕС усиленно давил на Иран, добиваясь подписи Рафсанджани и согласия на все условия французского демарша. «Вы не должны довольствоваться избавлением от фетвы одной Европы, — сказал он Эшкрофту. — И иранцы в комментарии после заявления должны предписать мусульманам, живущим на Западе, исполнять местные законы». Эшкрофт сказал, что настроен «довольно-таки оптимистично». «Я тут повздорил с Особым отделом, — признался он сотруднику Форин-офиса, — и хорошо бы вы сказали им свое слово: публичный скандал был бы сейчас совсем некстати». Эшкрофт засмеялся: «Посмотрим, чем я смогу помочь».