Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Томас Пинчон

Рассказы из авторского сборника «Выкрикивается лот сорок девять»



Мелкий дождь

Снаружи солнце неспешно прожаривало территорию роты. Влажный воздух был неподвижен. В солнечном свете ярко желтел песок вокруг казармы, где размещалась секция связи. В казарме никого не было, кроме сонного дневального, который лениво курил, прислонившись к стене, и еще одного солдата в рабочей форме, который лежал на койке и читал книжку в бумажной обложке. Дневальный зевнул и сплюнул через дверь в горячий песок, а лежавший на койке солдат, которого звали Ливайн, перевернул страницу и поправил подушку под головой. В оконное стекло с гудением бился большой москит, где-то играло радио, настроенное на волну рок-станции Лизвилля, а снаружи беспрестанно сновали джипы и с урчанием проносились грузовики. Дело было в форте Таракань, штат Луизиана, в середине июля 1957 года. Натан Ливайн по прозвищу «Толстозадый», специалист 3-го класса, уже 13 месяцев (а точнее 14-й) служил в одной и той же роте одного и того же батальона и занимал одну и ту же койку. За такой срок в таком гиблом месте, как форт Таракань, любой нормальный человек вполне мог дойти до самоубийства или, по меньшей мере, до помешательства, что, собственно, и происходило довольно часто, судя по статистическим данным, которые более или менее тщательно скрывались армейским начальством. Ливайн, однако, не относился к числу заурядно-нормальных людей. Если солдаты здесь по большей части стремились закосить под Восьмой раздел[1], то Натан был одним из немногих, кому, в сущности, нравилась служба в форте Таракань. Он довольно легко и быстро адаптировался к местным условиям: сгладились и смягчились шероховатости его резковатого бронксского выговора, который стал по-южному протяжным; Натан убедился, что самогон, обычно неразбавленный или смешанный с тем, что удавалось нацедить из ротного автомата с газировкой, можно пить с таким же удовольствием, как и виски со льдом; в барах он теперь балдел от музыки фолк-групп так же, как раньше тащился от Лестера Янга и Джерри Маллигэна в «Бёрдленде»[2]. Ливайн был ростом шесть футов с гаком и широк в кости, но если прежде у него было худощаво-мускулистое телосложение, фигура пахаря, как выражались его сокурсницы в колледже, то за три года службы, всячески увиливая от нарядов на работу, он обрюзг и растолстел. Отрастил изрядное пивное брюшко, которым определенно гордился, и толстый зад, которым гордился значительно меньше и которому был обязан своим прозвищем.

Дневальный щелчком отправил окурок за дверь в песок.

— Глянь, кто идет, — сказал он.

— Если генерал, скажи, что я сплю, — отозвался Ливайн, зевнув, и закурил сигарету.

— Нет, это Копыто, — сообщил дневальный и снова прислонился к стене, закрыв глаза.

По ступеням протопали маломерные башмаки, и голос с виргинским акцентом произнес:

— Капуччи, погань безродная.

Дневальный открыл глаза.

— Отвали, — сказал он.

Ротный писарь Дуган, по кличке Копыто, вошел в казарму и, недовольно скривив губы, приблизился к Ливайну.

— Кому ты дашь эту порнушную книжку, когда закончишь, Ливайн? — спросил он.

Ливайн стряхнул пепел в пилотку, которую использовал в качестве пепельницы.

— Скорее всего, выброшу на помойку, — улыбнулся он. Губы у писаря скривились еще больше.

— Тебя лейтенант зовет, — сказал Дуган, — так что давай поднимай свой жирный зад и чеши в канцелярию.

Ливайн перевернул страницу и снова начал читать.

— Эй, — сказал писарь.

Дуган служил по призыву. Он вылетел со второго курса Виргинского университета и, как многие писари, имел садистские наклонности. Кроме того, у Дугана были и другие причуды. Он, например, нисколько не сомневался, что НАСПЦН[3] — это коммунистическая организация, целью которой является стопроцентная интеграция белой и черной рас путем смешанных браков, или что виргинский джентльмен — это наконец явленный миру Übermensch[4], которому только гнусные интриги нью-йоркских евреев мешают осуществить свое высокое предназначение. Главным образом из-за последнего пункта Ливайн не ладил с Дуганом.

— Меня вызывает лейтенант, — сказал Ливайн. — Надо думать, ты уже выписал мне увольнительную. Черт, — он глянул на часы, — а еще только половина двенадцатого. Молодчина, Дуган. На пять с половиной часов раньше времени.

И Ливайн восхищенно покачал головой. Дуган ухмыльнулся.

— Вряд ли это насчет увольнения. Боюсь, оно тебе пока не светит.

Ливайн отложил книгу и погасил окурок в пилотке. Затем посмотрел в потолок.

— Господи, — пробормотал он, — что я еще натворил? Неужто меня опять собираются посадить на губу? За что?

— Всего пара недель прошла, как ты был там, верно? — ввернул писарь. Ливайн знал эти уловки. Он думал, что Дуган давно уже отказался от мысли подставить его. Но, похоже, такие типы только ждут подходящего момента.

— Я к тому, что хватит валяться на койке, — сказал Дуган.

«Валяться» он произнес как «ва-аляца». От этого Ливайн ощутил раздражение и, подобрав книгу, снова принялся читать.

— Ладно, — сказал он, отдавая честь. — Иди назад, бледнолицый.

Дуган посмотрел на него и наконец ушел. Очевидно, по дороге к двери он споткнулся о винтовку дневального, поскольку послышался грохот и голос Капуччи произнес: «Господи, ну что за хмырь неуклюжий». Ливайн закрыл книгу, сложил ее пополам и, перевернувшись на живот, засунул в задний карман. С минуту он лежал на животе, наблюдая за тараканом, петлявшим по невидимому лабиринту на полу. Зевнув, Ливайн с трудом поднялся с койки, вытряхнул окурки из пилотки на пол, потом надел пилотку, сдвинув ее наискось вниз. У выхода обнял дневального.

— Что стряслось? — поинтересовался Капуччи.

Ливайн прищурился, глядя на яркое марево снаружи.

— Ох уж эти парни в Пентагоне, — сказал он. — Никак не хотят оставить меня в покое.

Он поплелся по песку к зданию канцелярии, даже через пилотку чувствуя, как печет солнце. Вокруг канцелярии была узкая полоска травы — единственная зелень на всей территории роты. Чуть дальше слева в столовую уже выстраивается очередь. Ливайн свернул на гравиевую дорожку, ведущую к канцелярии. Он подозревал, что Дуган торчит где-то поблизости или, по крайней мере, наблюдает за ним из окна, но когда он вошел, писарь сидел за своим столом у стены и что-то сосредоточенно печатал на машинке. Ливайн облокотился о стойку перед столом первого сержанта.

— Привет, сержант, — поздоровался Ливайн.

Сержант поднял глаза.

— Где тебя черти носят? — спросил он. — Опять читал порнуху?

— Точно, сержант, — ответил Ливайн. — Учебник для сержантов.

Сержант бросил на него сердитый взгляд.

— Лейтенант хочет тебя видеть.

— Знаю, — сказал Ливайн. — Где он?

— В классе, — ответил сержант. — Остальные уже там.

— Что за буза, сержант? Что-то из ряда вон?

— Иди и все сам узнаешь, — проворчал сержант. — Черт возьми, Ливайн, пора бы знать, что мне никто ничего не рассказывает.

Ливайн вышел из канцелярии и направился в класс, расположенный с другой стороны здания. Через хлипкую дверь он услышал голос лейтенанта. Ливайн толкнул дверь. Лейтенант инструктировал десяток рядовых и спецов из роты Браво[5], сидевших и стоявших вокруг стола, на котором лежала карта, вся в круглых пятнах от кофейных чашек.

— ДиГранди и Зигель, — командовал лейтенант, — Риццо и Бакстер… — Он поднял взгляд и увидел Ливайна. — Ливайн, поедешь с Пикником. — Он небрежно свернул карту и положил ее в задний карман, — Все ясно? — Все кивнули, — Ладно, готовность к часу. Вывести машины из гаража и вперед. Я жду вас у Лейк-Чарльз.

Лейтенант надел фуражку и вышел, хлопнув дверью.

— Время пить колу, — сказал Риццо. — У кого есть курево?

Ливайн уселся на стол и спросил:

— Что стряслось?

— О Господи, — сказал Бакстер, светловолосый деревенский паренек из Пенсильвании. — Добро пожаловать в нашу компанию, Ливайн. Да все из-за этих чертовых каджунов[6]. Понаставили кругом табличек. «Выгул собак и солдат запрещен» и прочих в том же духе. А чуть возникнет какая заварушка, кого они слезно молят о помощи?

— Сто тридцать первый батальон связи, — сказал Риццо, — кого же еще?

— А куда это мы едем в час? — поинтересовался Ливайн.

Пикник поднялся с места и направился к автомату с колой.

— Куда-то к Лейк-Чарльз, — ответил он. — Там был шторм или что-то в этом роде. Линии связи оборваны. — Он сунул пятак в автомат, но, как обычно, ничего не произошло. — Рота Браво спешит на помощь. Давай, детка, — вкрадчиво-ласковым голосом сказал он автомату и злобно пнул его ногой. Безрезультатно.

— Смотри не опрокинь, — сказал Бакстер.

Пикник стукнул автомат кулаком в строго определенные места. Что-то щелкнуло, и из краников полились две струйки — одна газировки, другая сиропа. Прежде чем они иссякли, изнутри, перевернувшись, выскочил пустой стаканчик, и сироп облил его снаружи.

— Хитрый дьявол, — сказал Пикник.

— Шизанутый, — сказал Риццо. — Одурел от жары.

Так они говорили еще какое-то время, рассуждая о том о сем, проклиная каджунов и армию, попивая кока-колу и куря сигареты. Наконец Ливайн встал и, засунув руки в карманы, чтобы эффектнее выпятить живот, сказал:

— Ну, я, пожалуй, пойду собираться.

— Погоди, — сказал Пикник, — я с тобой.

Они вышли наружу. Пройдя по гравиевой дорожке, ступили на песчаную площадку и побрели к казарме, обливаясь потом в неподвижном воздухе под лучами палящего желтого солнца.

— Ни минуты покоя, Бенни, — пожаловался Ливайн.

— Господи Иисусе, — сказал Пикник.

Они вошли в казарму, волоча ноги, как каторжане, и когда Капуччи спросил, что случилось, ему в ответ взметнулись два оттопыренных средних пальца[7] — синхронно и слаженно, словно ножки танцовщиц в варьете.

Ливайн достал свой вещмешок и побросал туда рабочую форму, белье и носки. Потом засунул бритвенный прибор и, словно о чем-то вспомнив, заткнул сбоку старую бейсбольную кепку синего цвета. Некоторое время он стоял над мешком, морща лоб. Затем сказал:

— Эй, Пикник.

— Чего? — отозвался Пикник с другого конца казармы.

— Я не могу ехать. У меня увольнение с шестнадцати тридцати.

— Тогда зачем ты собираешь вещи? — спросил Пикник.

— Думаю пойти поговорить с Пирсом.

— Он, наверное, обедает.

— Нам все равно надо пожрать. Пошли.

Они снова вышли под палящее солнце и побрели по раскаленному песку к столовой. Войдя с обратной стороны, они увидели лейтенанта Пирса, в одиночестве сидевшего за столом возле раздачи. Ливайн подошел к нему.

— Я тут вспомнил… — начал Ливайн.

Лейтенант поднял глаза.

— Проблемы с машинами? — спросил он.

Ливайн почесал живот и сдвинул пилотку на затылок.

— Не совсем, — сказал он, — просто у меня увольнение с шестнадцати тридцати, и я подумал, что…

Пирс выронил вилку. Она с громким звоном упала на поднос.

— Что ж, — сказал лейтенант, — увольнение подождет, Ливайн.

Ливайн улыбнулся широкой идиотской ухмылкой, которая, как он знал, раздражала лейтенанта, и сказал:

— Черт, с каких это пор я стал незаменимым человеком в роте?

Пирс раздраженно вздохнул.

— Слушай, тебе прекрасно известна ситуация в роте. В приказе сказано использовать специалистов, классных специалистов. К сожалению, таких у нас нет. Только разгильдяи вроде тебя. Так что придется и тебе заняться делом.

Пирс был выпускником МТИ[8] и прошел обучение в Службе подготовки офицеров резерва. Он только что получил первого лейтенанта и изо всех сил старался не давить на других своей властью. Слова он произносил отчетливо, с суховатым выговором жителя Бикон-Хилла[9].

— Лейтенант, — сказал Ливайн, — вы тоже когда-то были молоды. Я уже договорился с девчонкой в Новом Орлеане, она будет меня ждать. Дайте юности шанс. В роте полно специалистов получше меня.

Лейтенант мрачно улыбнулся. Каждый раз в подобных ситуациях между ним и Ливайном проявлялась скрытая взаимная приязнь. На первый взгляд они друг друга в грош не ставили, однако каждый смутно ощущал, что они ближе друг другу, чем сами могли себе признаться, что их связывают своего рода братские узы. Когда Пирс только прибыл в Таракань и узнал историю Ливайна, он пытался поговорить с ним по душам. «Ты губишь свою жизнь, Ливайн, — говорил он. — Ты же закончил колледж, и у тебя самый высокий КУР[10] в этом долбаном батальоне. А ты что делаешь? Торчишь в самой захудалой дыре в вооруженных силах и отращиваешь зад. Почему бы тебе не поступить в офицерскую школу? Ты мог бы даже попасть в Пойнт[11], если бы захотел. Чего ради ты вообще пошел в армию?» На что Ливайн отвечал с легкой ухмылкой, в которой не было ни тени смущения или насмешки: «Ну, я вроде как решил побыть в шкуре рядового и потом сделать карьеру». Поначалу лейтенанта возмущали такие заявления и он начинал в запале нести околесицу. Потом он просто разворачивался и уходил, не говоря ни слова. В конце концов он вообще перестал разговаривать с Ливайном.

— Ты в армии, Ливайн, — продолжил лейтенант. — Увольнение — не право, а поощрение.

Ливайн засунул руки в задние карманы.

— А, — сказал он. — Ну, ладно.

Ливайн повернулся и, не вынимая рук из карманов, побрел к раздаче. Взял поднос, ложку с вилкой и получил свою порцию. Опять было рагу. По четвергам, похоже, всегда было рагу. Он подошел к столу, за которым сидел Пикник, и спросил:

— Усек?

— Я так и думал, — ответил Пикник.

Они поели, вышли из столовой и около мили молча тащились по песку и бетону, еле волоча ноги; солнце плавило им мозги через пилотки, волосы и черепные кости. Без четверти час они добрались до гаража; остальные связисты собрались возле шести машин с радиостанциями. Ливайн и Пикник забрались в кабину одного из фургонов, Пикник сел за руль, и они поехали вслед за остальными в расположение роты. Остановившись у казармы, забрали свои вещмешки и забросили их в машину.

Колонна машин двигалась в юго-западном направлении, через болотистую местность, мимо полей. Подъезжая к городку Де Риддер, солдаты увидели тучи, собиравшиеся на юге.

— Будет дождь? — спросил Пикник. — Боже праведный.

Ливайн надел темные очки и принялся читать свою книжонку, которая называлась «Болотная девка».

— Чем больше я об этом думаю, — лениво произнес он, — тем больше склоняюсь к мысли набить морду этому лейтенантишке.

— Сучара он, да, — согласился Пикник.

— Точно, — сказал Ливайн, положив книжку на живот. — Иногда мне хочется обратно в колледж. А это хреново.

— Почему хреново? — спросил Пикник. — Да я бы хоть сейчас вернулся в Академию, всё лучше, чем копаться в этом дерьме.

— Нет, — нахмурился Ливайн. — Назад пути нет. Помню, я однажды попробовал вернуться к шлюхе. И тоже вышло хреново.

— Да, — кивнул Пикник. — Ты мне рассказывал. Лучше бы вернулся. Жаль, что я не могу. Вернуться хотя бы в казарму и завалиться спать.

— Спать можно где угодно, — сказал Ливайн. — Я могу.

У самого Де Риддера они повернули на юг. Впереди угрожающе сгущались темные тучи. По обеим сторонам дороги тянулись унылые мшистые болота, источающие зловоние, которые затем сменились неприглядными полями.

— Будешь читать эту книжку после меня? — спросил Ливайн. — Довольно интересно. Как раз про болота и про шлюху, которая там живет.

— Правда? — сказал Пикник, мрачно глядя на едущий впереди фургон. — Хотелось бы мне найти девчонку в этих местах. Построить себе избушку посреди болот, где бы меня никакой Дядя Сэм не нашел.

— Еще бы не хотелось, — сказал Ливайн.

— Да тебе самому того же хочется.

— Боюсь, мне это быстро надоест.

— Что тебе неймется, Натан? — спросил Пикник. — Найди себе хорошую девчонку и поезжай с ней на север.

— Армия — моя единственная любовь, — сказал Ливайн.

— Все вы, тридцатилетние, одинаковы. По-твоему, Пирс все еще верит в эту дребедень о сверхсрочной службе?

— Не знаю. Я сам не верю. С какой стати должен верить он? Но я, по крайней мере, прямо говорю об этом. Подожду пока и посмотрю, что выйдет, когда придет время.

Так они ехали около двух часов, оставляя по дороге фургоны, чтобы установить радиорелейную связь с фортом, и к Лейк-Чарльз прибыли только две машины. Ехавшие в первом фургоне Риццо и Бакстер посигналили, чтобы Ливайн и Пикник остановились. Небо уже сплошь затянуло тучами, и подул, ветерок, который холодил тела под отсыревшей униформой.

— Давайте поищем бар, — предложил Риццо. — И подождем, когда приедет лейтенант.

Риццо был штаб-сержантом и считался самым большим интеллектуалом в роте. Он читал такие труды, как «Бытие и ничто» и «Форма и ценность современной поэзии»[12], презрительно отвергая вестерны, эротические романы и детективы, которые ему то и дело предлагали сослуживцы. Он, Пикник и Ливайн часто собирались по вечерам поболтать в ротной лавке или кофейне, хотя обычно говорил в основном Риццо.

Они въехали в город и вскоре обнаружили тихий бар возле школы. В баре было пусто, если не считать пары школьников. Друзья заняли столик в глубине. Риццо сразу пошел в туалет, а Бакстер направился к выходу. «Сейчас вернусь, — сказал он. — Только куплю газету». Ливайн пил пиво, погрузившись в мрачные раздумья, по привычке поджимая губы на манер Марлона Брандо и почесывая под мышкой. В зависимости от настроения он еще время от времени посапывал по-обезьяньи.

— Пикник, проснись, — сказал Ливайн, очнувшись от раздумий. — Генерал идет.

— Ну его в задницу, — сказал Пикник.

— Ты явно не в духе, — сказал подошедший Риццо. — Бери пример с меня или с Толстозадого. Нам всё нипочем.

В этот момент в бар влетел возбужденный Бакстер с газетой в руках.

— Эй, парни, — воскликнул он, — мы попали на первые полосы газет.

Он разложил на столе местную газету, и они увидели набранный крупными буквами заголовок: «ПОСЛЕДСТВИЯ УРАГАНА: 250 ПРОПАВШИХ БЕЗ ВЕСТИ».

— Ураган? — удивился Пикник. — Какой, к черту, ураган?

— Может, моряки не могут поднять самолет, — сказал Риццо, — а нас направили сюда, чтобы найти эпицентр.

— Интересно, что там все-таки происходит, — задумчиво произнес Бакстер. — Черт, должно быть, дело дрянь, раз все линии связи оборваны.

Ураган, как выяснилось из газеты, полностью смел с лица земли поселок Креол, расположенный на острове, или, вернее, на возвышенном участке посреди заболоченной дельты реки, примерно в 20 милях от Лейк-Чарльз[13]. Большой беды вполне можно было избежать, если бы не ошибка Бюро погоды. В среду днем, когда местные жители начали эвакуироваться, Бюро объявило, что ураган начнется не раньше вечера в четверг. Оно убеждало людей не торопиться и не создавать заторов на дорогах. Времени якобы было предостаточно. Ураган налетел в среду ночью, где-то между полуночью и тремя часами утра, и основной удар пришелся на Креол. Сюда стягивались силы Национальной гвардии, говорилось в газете, а также спасатели из «Красного Креста», подразделения армии и флота. Предпринимались попытки направить самолеты с базы ВВС в Билокси, но погодные условия были очень плохими. Одна из крупных нефтяных компаний выделила два буксирных судна для оказания помощи в операции по спасению пострадавших. Креол, по всей видимости, вот-вот должны объявить зоной бедствия. И так далее.

Они заказали еще пива и поговорили об урагане, и все согласились, что ближайшие несколько дней, скорее всего, придется вкалывать, и принялись на чем свет стоит проклинать армию США.

— У вас еще есть время сделать карьеру, — сказал Риццо, — на сверхсрочке хоть чего-то можно добиться. А мне осталось триста восемьдесят два треклятых дня. Ни черта я не успею.

Ливайн улыбнулся.

— Ерунда, — сказал он, — просто тебя все это достало.

Когда они вышли из бара, на улице шел дождь и становилось прохладней. Они сели в машины и выехали по слякоти из города к пункту сбора, назначенному лейтенантом Пирсом. Его самого там еще не было. Припарковав машину, Ливайн и Пикник остались сидеть в кабине, слушая, как дождь барабанит по крыше. Ливайн достал из кармана «Болотную девку» и погрузился в чтение.

Чуть погодя подошел Риццо и постучал в стекло.

— Генерал едет, — сказал он, показывая на дорогу.

Сквозь пелену дождя они увидели приближающийся джип, за рулем которого смутно угадывалась фигура в хаки. Джип остановился у грузовика Риццо, водитель вылез из машины и вразвалку подбежал к ним. Лицо у водителя было небритым, глаза красными, а форма — потрепанной и грязной, и когда он заговорил, голос у него слегка дрожал.

— Вы из Национальной гвардии? — спросил он надрывно-громким голосом.

— Ха, — возмутился Риццо, — Нет. Но, ей-богу, мы ничем не хуже.

— Да уж. — Прибывший повернулся, и Ливайн с ужасом осознал, что у того на плечах по две серебряные нашивки. — Там такая кутерьма, — пробормотал офицер, покачав головой, и пошел к своему джипу.

— Извините, сэр, — крикнул ему вдогонку Ливайн. И тихо добавил: — Бог ты мой, Риццо, ты видел?

Риццо рассмеялся.

— Война — это ад[14], — жестко сказал он.

Они просидели в кабине еще с полчаса, прежде чем наконец появился лейтенант. Они рассказали ему о капитане, который искал Национальную гвардию, и показали статью об урагане.

— Ладно, пора двигаться, — сказал Пирс, — Там уже все с ума сходят без связи.

Как выяснилось, армейские подразделения обосновались на территории кампуса Макнизского колледжа на окраине города. Уже стемнело, когда два фургона, проехав по тихим улочкам кампуса, остановились на огромном, поросшем травой пустыре.

— Эй, — крикнул Пикник Бакстеру, — давайте, кто быстрее.

Они бросились разворачивать 40-футовые антенны, и Бакстер с Риццо закончили первыми.

— Ну и черт с вами, — сказал Ливайн, — угостим вас пивом, когда покончим с этой фигней.

Пикник занялся ТСС-3, а Ливайн принялся налаживать РЛС-10[15]. К полуночи связь была установлена.

К ним в фургон заглянул Бакстер.

— С вас пиво, ребята, — сказал он.

— Здесь поблизости есть хоть один бар? — спросил Ливайн.

— У нас только ты и Риццо в колледжах учились, — сказал Бакстер. — Так что вы должны быть здесь как дома.

— Да, Натан, — тихо поддакнул Пикник, оторвавшись от ТСС-3.— Тебе, как бывшему студенту, и карты в руки.

— Тоже мне вечер встречи выпускников, — сказал Ливайн. — Может, лучше набить тебе морду?

— Может, лучше угостишь нас пивом? — предложил Бакстер.

В нескольких кварталах от стоянки они нашли небольшой студенческий бар. Сейчас в Макнизском колледже занятия продолжались только на летних курсах, и в баре было лишь несколько парочек, танцевавших под музыку в стиле ритм-энд-блюз. Над стойкой висела полка, уставленная кружками, на которых были написаны различные имена. Обычный студенческий бар.

— Ничего, — бодро сказал Бакстер, — пиво оно и в Африке пиво.

— Давайте петь студенческие застольные песни, — предложил Риццо.

Ливайн посмотрел на него.

— Ты серьезно? — спросил он.

— Лично я, — сказал Бакстер, — терпеть не могу всей этой университетской чепухи. По мне, главное — жизненный опыт.

— Деревня, — сказал Риццо, — гордись, что сидишь в обществе трех лучших интеллектуалов армии.

— Я не в счет, — сказал Ливайн. — Я карьерист, и точка.

— Вот и я о том же, Натан, — сказал Бакстер. — У тебя диплом колледжа, а добился ты того же, что и я, хотя я и в школе не доучился.

— Беда Ливайна в том, — сказал Риццо, — что он самый ленивый раздолбай в армии. Делать ничего не хочет и боится пустить корни. Он как зерно, брошенное на камни, где нет ни клочка земли.

— И когда поднимается солнце, — улыбнулся Ливайн, — оно сжигает меня, и я усыхаю. Как ты думаешь, какого черта я столько времени сижу в казарме?

— Риццо прав, — сказал Бакстер, — в этом смысле форт Таракань в Луизиане — самое каменистое место.

— И солнце там жарит будь здоров, это точно, — сказал Пикник.

Они сидели, пили пиво и трепались до трех часов утра. Уже в фургоне Пикник сказал:

— Господи, этот Риццо говорит как заведенный.

Ливайн сложил руки на животе и зевнул.

Владимир Маканин

— Кто-то ведь должен говорить, верно?

Гражданин убегающий

На рассвете Ливайн проснулся от громкого рева и оглушительного грохота, раздававшегося в самом центре пустыря.

1

— Арррр, — зарычал Ливайн, зажав уши. — Что за чертовщина?

Ко всем его болячкам только и не хватало поганой мысли о том, что всю свою жизнь он, Павел Алексеевич Костюков, был разрушителем. Хлесткая мыслишка точила и портила кровь (а сболтнул ее один дурачок у костра, в азарте, сам тоже хлесткий и молодой — руками размахивал!.. Да вы не смущайтесь, Павел Алексеевич. Мы ведь тоже убегаем. А разве за нами всеми, за человечеством, не гонится отравленный заводами воздух? Разве за нами не гонится мертвая от химикатов вода и рождающиеся больные дети? — это он так утонченно над Павлом Алексеевичем издевался, подсмеивался, руками всплескивал — молодой, зеленый, а уж болтовни полон рот). К счастью, слова скоро сходят. И как забылись многие такие мыслишки, забудется эта. Не последняя.

Дождь перестал, и Пикник уже вылез из машины.

Прихрамывая, он шел вдоль ручья и не пристальным даже глазом видел там и тут следы людей: уже натоптали. А вот левее оврага (и тоже без малейших усилий) он увидел, угадал обширное место, где нога не ступала. Нетронутость разливалась как запах. Он алчно глянул в мелколесье, в естественное прорядье стволов, но ничто там не шелохнулось, словно бы он, Павел Алексеевич Костюков, и его взгляд были ноль, ничто. Он смотрел, чуть ли не выпрыгивая туда сердцем, а там не шевельнулась и травинка: тихое мелколесье жило само собой, млело… Если бы Костюкову, хотя бы и в шутку, сказали, что человечество в целом устроено таким образом, что разрушает оно именно то, что любит, и что в разрушении-то и состоит подчас итог любви, — если бы это ему у костра сказали, он бы, пожалуй, поверил и даже принял бы на свой счет как понятное. В конце концов, он — один из людей.

— Ты только посмотри, — сказал Пикник.

— Ко мне! — крикнул он псу.

Ливайн высунул голову из кабины и огляделся. В сотне ярдов от их машины один за другим, словно гигантские стрекозы, взлетали армейские вертолеты, которые, очевидно, отправлялись обследовать то, что осталось от поселка Креол.

Собака увязалась за ним еще у времянки, у общежития, и плелась сзади. А нехоженость дразнила, мелкостой лишь чуть приоткрывал совсем уж нетронутый массив больших деревьев. Меж ветвей ни просвета: как не проверить. Оглянувшись на пса, Павел Алексеевич властно, свистом его подозвал — криком послал вперед, пес метнулся, с лаем запрыгал, наскакивая на частые стволы, но вот, застывший у самой черты непролаза, он развернулся и будто бы с непониманием прибежал опять к Костюкову.

— Врешь. Все ты понимаешь! — укорил он пса. И еще раз криком послал туда — пес не шел.

— Вот тебе на, — сказал Пикник. — Выходит, ночью они уже были здесь.

Костюков хрипло рассмеялся, подумал, что ночью, когда в общежитии он плотнее, теплее закутается в казенное одеяло и отвернется к стене, он непременно перед самым сном вспомнит, как пес отступил.

Ливайн закрыл глаза и откинулся на сиденье.

И он замахнулся, прогоняя пса.

— Ночи здесь темные, — сказал он, наладившись спать.

Если бы тот умник у костра хоть на минуту всерьез задумался о том, что люди, человечество — никакие не искатели и никогда искателями не были, он бы так не веселился, думал Павел Алексеевич. В этом есть нехорошая правда, и потому-то люди и хватаются за новое, что слишком уж близко коптят их прежние дела. Люди, быть может, никогда не искали и не ищут — люди просто-напросто убегают от собственных своих следов, убегают от предыдущих своих же разрушений (и мальчишка у костра зря этим шутил!). Люди не хотят, не желают видеть, что они тут наворочали, и спешат туда, где можно (будто бы!) начать сначала. В этом вся их мудрость: если, мол, мы уйдем и забудем прошлое, глядишь, и прошлое отойдет в сторонку и забудет нас. Ан нет. Не получается.

Проснулся около полудня, голодный и с пульсирующей болью в голове.

Когда-то тяга к природе была для него всем на свете — Павла Алексеевича она мучила с самой юности и кидала, бедного, в один конец, и в другой, и в пятый. Да уж, была страсть. Он был инженером-строителем, потом его звали инженеришкой, потом он совсем опустился, однако же всплыл, работал он, и опускался, и подымался, а с некоторого момента уже и не следил, каким словом означается внешний его уровень. С годами и с сединой страсть не кончилась, но она как бы все мельчала, принимая самые разные обличья, и, быть может, в смене этих разных обличий первопроходца (в проживании их!) и состояла нехитрая духовная жизнь Павла Алексеевича Костюкова. Да и обстоятельства, как говорится, способствовали.

Сильно прихрамывая, он пошел через глинистый овраг напрямую — вертолет уже садился, и не мешало бы быть сейчас начеку. Письмо (Павел Алексеевич так и не помнил, куда его дел — выбросил, что ли) пришло вчера, и ничего хорошего от письма он не ждал, как не ждет ничего хорошего всякий обнаруженный.

— Пикник, — рявкнул он, — где здесь дают пожрать?

Оборвав еловую лапку, он сунул ее в рот и теперь перетирал зубами две-три иголки. Смотрел. Он не хотел бы среди прилетевших увидеть знакомую женскую фигурку, впрочем, за столько лет фигурка могла превратиться в незнакомую, тут опять же следовало быть начеку. Уже много лет Павел Алексеевич не оправдывал себя ни романтикой таежника, ни судьбой-индейкой, ни свирепостью покинутых женщин и ничем прочим, — он был, каким был. Звук нарастал. Оглядываясь, он посматривал на садящийся вертолет и самым медленным шагом шел поодаль. Он на эти вертолеты насмотрелся. И на женские фигурки, пересекающие зеленое поле, он насмотрелся тоже.

Пикник продолжал храпеть.

Выплюнув раскисшую хвою, он закурил; издали он видел, что уже началась неспешно и лениво разгрузка, а пассажиров вышло всего-то два человека — к счастью, незнакомые. (От мужских знакомых фигур тоже хорошего не жди — детей Павел Алексеевич больше не заводил. Не хотел. Он исчезал вовремя, однако в дни молодости гибкого этого опыта, конечно, не было, и дети, конечно, были. Грехи молодости, как положено всяким грехам, шли в рост, тянулись и, вдруг вымахав, стали кряжистыми парнями со знакомыми фигурами. А поселки неподалеку, куда денешься. Столкнувшись, Павел Алексеевич сразу же давал денег, однако парнишка отстать от папаши не спешил, и тогда Павел Алексеевич начинал нервничать, а кряжистому парнишке эти отцовские отшатывания и иные оттенки очень нравились: «Люблю дразнить папашу!» Потом и второй сынок появился на быстроменяющемся вертолетном горизонте/) Павел Алексеевич то ли усмехнулся, то ли поморщился от застарелой сложности своего бытия, затоптал окурок и, наконец, повернул.

— Эй, приятель! — Ливайн схватил его за волосы и несколько раз тряхнул.

Общежитие, если через мелкий ельник, было недалеко.

— Чего тебе? — спросил Пикник.

Когда он вошел в комнату, Томилин замахал руками:

— Ну наконец-то… Где ты был?

— Слушай, здесь есть полевые кухни или вообще какая-нибудь еда? — поинтересовался Ливайн.

— Смотрел глину — в овраге. (Он и правда посмотрел глину.)

Риццо вылез из своего фургона и подошел к ним.

— Где это?

— У вертолетной площадки.

— Ну вы и лодыри, — сказал он. — Мы уже с десяти часов на ногах.

Томилин схватился за голову:

— Какая глина!.. Я погибаю, а ты глину в овраге смотришь!

Чуть дальше на площадке приземлялись вертолеты с пострадавшими и, выгрузив их, взлетали вновь. Рядом стояли санитарные машины, суетились врачи и санитары. Вокруг было полно фургонов, джипов, грузовиков, солдат в рабочей форме, и лишь изредка в этой толпе мелькали младшие офицеры в хаки и армейские чины со звездами.

Павел Алексеевич сел. В комнате было душно. Томилин, прислушиваясь, пребывал в страхе (если внизу в общежитии хлопала дверь, Томилин вздрагивал).

— Не могу жить так. Не могу, — тянул он ноющим голосом.

— Боже мой, — сказал Ливайн, — что за дурдом.

Он даже и стонал.

— Зачем я только с ней связался. Замучает меня…

— Тут полно газетчиков, фотографы из «Лайфа», наверное есть и кинорепортеры, — сказал Риццо. — Теперь это зона бедствия. Официально.

Связался он с поварихой Эльзой: связался по совету Павла Алексеевича и не без его помощи, так что теперь Павлу Алексеевичу это засчитывалось и числилось как бы в укор. Сначала Томилину было плохо без женщины, а потом было плохо с женщиной, есть такой сорт людей, и тут уж ничего не переиначишь: Томилин не менялся. Как и Павел Алексеевич, Томилин был перекати-полем, но только был он москвич, был интеллигентен, мягок, любил поныть. И повспоминать любил — когда-то у него умерла жена Аннушка, молодая и красивая и будто бы необыкновенно нежная женщина; умерла она внезапно. Похоронив ее, Томилин жить в Москве не сумел — сорвался с места и вот уже много лет кочевал бок о бок с Павлом Алексеевичем. Третьим с ними был Витюрка, тоже пятидесятилетний и тоже одинокий мужик.

— Связался — развяжись.

— Ничего себе, — сказал Пикник, прищурившись. — Гляньте, какие девушки.

— Как?

— А как получится.

Несмотря на летние каникулы, здесь было много студенток — и несколько довольно симпатичных, — бродивших в толпе защитного цвета. Бакстер повеселел.

— Ты хам, Павел. Хамам легко жить. — Томилин терзался. — Заарканит она меня, Павел…

— Я был прав, — сказал он. — Если достаточно долго торчать в Таракани, то наверняка подвернется что-нибудь стоящее.

— Не ной, — одернул Павел Алексеевич. — Поговорю с ней — хочешь?

— Ради бога, нет! — всплеснул руками Томилин. — Ради бога! Только хамства твоего тут не хватает.

— Тут прямо как на Бурбон-стрит[16] в день получки, — сказал Риццо.

— Тогда чего ты хочешь?

— Не знаю…

— Не трави душу, — сказал Ливайн и чуть погодя добавил: — Какой здесь, к черту, Новый Орлеан.

Зато Павел Алексеевич знал: дело само собой клонилось к тому, к чему оно у них клонилось обычно, — к отъезду. Они как раз сдали второй жилой корпус, а люди они не подневольные, сегодня поработали здесь, завтра поработают там, — в этом была своя и уже привычная правота. Павел Алексеевич усмехнулся:

Ярдах в двадцати он заметил фургон с надписью на борту «131-й батальон связи». Машина была основательно помята, одно крыло отсутствовало.

— Что же, давай сматываться.

— А Витюрка согласится?

— Эй, Дуглас! — крикнул Ливайн.

Томилин, конечно, знал, что Витюрка согласится, вопрос в никуда — он просто так спрашивал, он ныл. Павел Алексеевич, как бы и впрямь советуясь, глянул на пустую сейчас кровать Витюрки (втроем они здесь жили) и ответил утонченному Томилину не без насмешки:

Сидевший у переднего колеса фургона долговязый рыжий РПК[17] поднял голову.

— Почему же не согласится — корпус мы сдали.

Томилин вспомнил умершую жену:

— Ну, ёлы-палы, — отозвался он. — Где же это вы, парни, так застряли?

— Аннушка, зачем ты покинула меня? Аннушка, вся моя жизнь пошла прахом… — Дальше в знакомом для Павла Алексеевича порядке должно было последовать: «зачем я, Аннушка, не умер с тобой вместе», и «голубка моя нежная», и кое-что из предчувствий Аннушки, повторявшей «в то серенькое утро», перед смертью: нелегко, мол, милый, тебе без меня будет. Кляня очередную повариху, Томилин непременно должен был поплакать об Аннушке. Павел Алексеевич стал утешать. К словам Томилина он давно привык и давно не подшучивал: кто-то пьет портвейн, а кто-то плачется, а третий просто молчит, велика ли, в сущности, разница?

Ливайн подошел к нему.

Послышался хрясткий стук в дверь — Томилин мигом смолк (вспоминая, он, к счастью, не вынул на этот раз фотографий Аннушки: ему не пришлось суетиться и спешно прятать их подальше), — повариха Эльза ворвалась в комнату: «А-а-а, голубчик, прячешься — надоела я? Толста слишком?.. А когда начинал любовь, я не была толста?!» Багровая и мощная, Эльза стремительно надвигалась: нет уж, родной, поговорим. Щеки ее прыгали. Томилин жалобно пискнул:

— Когда вас сюда перебросили? — спросил Ливайн.

— Занят я — не видишь разве?

— Ха, — сказал Дуглас, — меня и Стила отправили прошлой ночью, сразу после урагана. Чертов ветер сдул нас с дороги.

Повариха Эльза этого не видела:

Ливайн посмотрел на машину.

— Как там вообще? — спросил он.

— Занят, плюгаш несчастный?.. Да Эльзу все любят и знают, любой за подарок считает пожить у меня…

— Хуже некуда, — ответил Дуглас. — Единственный мост снесло. Саперы наводят понтонную переправу. От поселка ни хрена не осталось. Все залило водой, река поднялась футов на восемь. Там только здание суда стоит, оно из бетона. И жмуриков немеряно. Их на буксирах вывозят и складывают, как поленья. Вонь несусветная.

— Не ори, — сказал Павел Алексеевич.

— Этот еще пасть свою поганую разевает, алиментщик проклятый!

— Ладно, весельчак, — сказал Ливайн. — Я еще не завтракал.

Томилин тоже вдруг нахохлился и стал значительным. И строго одернул:

— Павел!..

— Придется тебе, старик, пока что питаться бутербродами и кофе, — сказал Дуглас. — Тут кругом бегают девчонки и всем дают. В смысле, бутерброды и кофе. А больше никакой жрачки я здесь пока не видел.

Он счел, что Павел Алексеевич грубит, и тогда Костюков рассмеялся и ушел, пусть выясняют сами и без него. И они выясняли: «… Кормила его, поила. Лучшие куски отдавала!» — голос Эльзы рвался из комнаты с силой и гулял по всему этажу, как гуляет сквозняк. Павел Алексеевич шел коридором каменного двухэтажного типового общежития — он видел и перевидел эти комнаты, приезжая и поселяясь в них легко, как в родной дом. И незнакомые лица были как родные. А вот знакомое лицо (где бы ни мелькнуло) настораживало — знакомых он остерегался, кочевым нюхом и опытом зная, что знакомое лицо сначала приближается глазами, а уже потом чего-то хочет, требует. (А если не хочет и не требует, то что-то втайне помнит.)

Далеко не ушли; на груде корявого кирпича местного обжига расположилась чуть ли не половина бригады (среди них и болтун вчерашний, у костра). Павел Алексеевич подошел суров и мрачен — молодежь, сидевшая в обнимку, примолкла, а Витюрка на правах своего брякнул по струнам гитары и крикнул:

— Не бойся, — сказал Ливайн, — еще увидишь. И мы тоже. Надо же нам чем-то питаться, я не собираюсь сгинуть ни за что ни про что и остаться без увольнения.

— Налейте бригадиру!

Пили за сдачу в срок жилого корпуса; Павел Алексеевич, улучив момент (его посадили рядом с Витюркой, лучшее место), сказал ему негромко: «Сматываться будем. Ты как?» — «Что за вопрос — я с вами!» Павел Алексеевич не сомневался, однако он всегда предупредительно и без нажима спрашивал, повелось. Витюрка, седой, пятидесятилетний, необыкновенно легко передвигался с места на место и всегда был весел: жена в свое время выгнала его за пьянство, и теперь, кочуя, он пил сколько хотел. Павел Алексеевич его любил и смотрел на недельные запои сквозь пальцы: Витюрка был подчас незаменим, если только бывают незаменимые. Прекрасно играя на гитаре, он и сам сочинял нехитрые песни, артистичная, пьющая и веселая натура. Конец его Павлу Алексеевичу был ясен. Переговорив, Павел Алексеевич поднялся с кирпичей; Витюрка остался, тренькал там и вытягивал:

Ливайн вернулся к своему грузовику. Пикник и Риццо сидели на капоте и поедали бутерброды, запивая их кофе.

Завью я горе веревочкой,