Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Ч-черт, — ругается он зло. — Чушь всякая мерещится. Скоты. Всех за решетку! — кричит он вдруг со сна. И роняет голову. И опять крепко спит, как и положено спать прозаику.

Светик спешит на выручку.

— Вот ведь соня. Ему бы только поесть да поспать, — с укоризной шепчет и как бы жалуется она милиционерам. И тут же («Пожалуйста!») протягивает им паспорт творца. И билет члена Союза писателей. — И, не давая передышки, уводит их мысли на другой берег: — Это его документы, а у жены он не живет. Он с ней давно не живет. Нас здесь приютили.

Мент спрашивает:

— Он что, хочет разводиться?

— Да. — И Светик добавляет. Проникновенно. И тихо: — Мы собираемся пожениться. Казаковы нас приютили.

— А Казаковы ваши знакомые?

— Друзья. Лучшие наши друзья. Они приютили нас, не взяв ни копейки. Они уехали за границу.

— Это мы знаем.

— А нам было некуда деться. Мы любим друг друга — поверьте, мы очень давно любим друг друга.

— Эти мне писатели. Без конца разводятся, — сурово говорит мент.

Светик вздыхает:

— Нам, женщинам, — не сладко.

— Вам, женщинам, — не стыдно. Гордости у вас мало.

Милиционер суров. Но чувствуется, что он не слишком осуждает Светика, — даже, пожалуй, жалеет ее. Ее, но не «того типа», который спит в комнате и выкрикивает глупости.

У Светика наворачиваются на глаза слезы.

— Вы думаете, я не понимаю, что он меня тоже скоро бросит?

Мент швыряет паспорт «того типа» на стол.

— А раз ты это понимаешь, зачем с ним связалась?

Но у Светика уже нет слов. Ее душат слезы.

Они уходят. Они так и не вспомнили про паспорт Светика. Ей не очень хотелось свой паспорт показывать — все-таки лучше, если твоей фамилии не знают. Да и кой-какая отметочка там имеется.

Светик бросается за ними вдогонку. Роль до конца.

— Товарищ милиционер.

Они оборачиваются.

Светик подходит к ним ближе и доверительно говорит:

— Просьба у меня есть… Вы ведь ищете спекулянтов… если найдете, не арестовывайте их сразу. Я хотела бы у них туфли купить. Модные… Можно?

Светик робко и трогательно улыбается — женщина.

Они отвечают:

— Нет. Нельзя.

И уходят. А тот, что суровый, добавляет:

— Туфельками, милая, ты своего голубя не удержишь.



Светик набрасывается на творца:

— А ну-ка, подымайся и иди в комиссионку.

— Я утомлен.

— Ну ясно. Ты только спать не утомляешься.

— Какие-то голоса я слышал.

— Мерещится тебе… Вставай! — Она быстро-быстро расталкивает его. Надо, чтобы он дело делал, а дармоеды ей не нужны…

О ментах Светик ему не говорит — зачем пугать человека, и вообще она старается о милиции не думать. Визит как визит, без этого не бывает. Сколько веревочке ни виться, концу быть, важно только в конце этой веревочки не хлопать ушами. Быть на стреме. Быть начеку — вот что важно. А предусмотреть все равно не предусмотришь.

Милиционеры идут по улице — один из них настроен сентиментально, второй по-прежнему суров.

— Странные люди эти писатели. Женятся и разводятся. Женятся и опять разводятся, — говорит настроенный сентиментально. — По-моему, они сами не знают, чего хотят.

— Худо-о-жники… — говорит второй и сплевывает. Оба идут по улице и курят. Оба взволнованы.



— Я уезжаю, — говорит Светик. Она уже собирается.

Творец кое-как встал.

— Спекулянтишки. Торгаши! — ворчит он из ванной, умываясь. — Несчастные. Людьми и Богом проклятые. С кем я связался! Какое падение!.. — Он сильно не в духе. — И Фин-Ляляев, и ты — я еще увижу вас всех за решеткой. У всех вас один конец!

Светик не отвечает. Она укладывает в сумку плащ (на случай дождя). Забирает деньги, куда же без них. Денег мало. Творцу она оставляет один-единственный металлический рубль. С мужчинами Светик не церемонится, одиночество им на пользу. А голод — хороший учитель.

— Пока. — И она уходит.

Игорь Петрович принял душ, и ему вроде бы полегчало. Светика нет… Он вдруг спохватывается. В холодильнике пусто, это он еще вчера видел, — он вновь заглядывает туда, в зияющую пустоту. Один лед. Долго не погрызешь. Он спешно идет к коробке с деньгами — и видит тускло поблескивающий рубль.

— Чертова баба! — бранится он. И закуривает натощак. Сигареты тоже на исходе.



Показывают балет «Жизель». Тонкострунов (он сидит у телевизора) делает звук потише. И говорит:

— Мы, наверное, будем разводиться, Валя. — Он говорит сдержанно. Он говорит деликатно. Он старается не причинить ей боль.

— Наверное.

— Займемся разводом и всей этой суетой через месяц — если ты не возражаешь.

Валя Тонкострунова не возражает. Как раз к этому времени вернется с Тихого океана Игорь Петрович. Оба молчат. Минута особенная. Оба смотрят на экран — два гибких тела плывут на голубом экране в море музыки. Два гибких тела то сближаются, то вновь отдаляются друг от друга. Па-де-де.

— Хорошо, что мы не ссоримся, скандалов нет, — произносит Валя Тонкострунова. — У нас все решилось просто и честно.

— Да, просто и честно. Любили — и перестали любить.

— Ты меня прости. Я не могла иначе.

— Ты меня тоже прости, Валя.

— И когда разведемся, мы ведь останемся друзьями?

— Да, Валя.

Пауза становится долгой и надрывно томительной.

— И разумеется, мы будем спать этот месяц в разных постелях.

— Ты, кажется, могла бы этого не говорить — я достаточно чуткий человек, Валя.

— Извини меня. Я сказала на всякий случай.

Он делает звук телевизора погромче. Оба смотрят в голубизну экрана, погружаясь в гармонию музыки и движущихся гибких тел.



Когда прошел назначенный месяц, Тонкоструновы — каждый по-своему — перенервничали, а затем впали в долгую глубокую задумчивость. Они молчат. Они не понимают, что происходит. (Куда исчезли те, кого они полюбили?) Тонкоструновы продолжают жить бок о бок… Говорят друг другу лишь здравствуй поутру и поздним вечером спокойной ночи, перед тем как улечься в разных постелях.

Проходит второй месяц. Проходит третий.

— Валя, ты могла бы меня простить? — робко спрашивает однажды Тонкострунов; спрашивая, он застилает для себя кушетку в углу.

— За… что? — Голос Вали Тонкоструновой дрожит.

— За все.

Валя молчит. Тонкострунов нервно откашливается и поспешно поясняет:

— Простить за все… и может быть… я понимаю, что не сейчас, не сразу… начать вместе нашу жизнь заново?

Валя Тонкострунова тихо-тихо спрашивает:

— А ты мог бы простить меня?

— За что, Валя?

— За все.

Намолчавшиеся, они готовы теперь говорить и говорить, но тут Тонкострунов хватается рукой за левую половину груди. Он начинает стонать, рот его раскрывается, лицо синеет, — к счастью, врач живет на одной с ними лестничной клетке. Не проходит и пяти минут, как врач склоняется над Тонкоструновым и констатирует сердечный приступ. Десять дней Тонкострунов проводит в постели, и только на одиннадцатый ему разрешено встать.

Врач, уходя, настроен на этот раз оптимистично:

— Порядок полный… Но все-таки считайтесь с собой и своими возможностями. Сердце — вещь непрочная.



Осторожными шагами Тонкострунов возвращается к себе в комнату, усаживается в кресло и начинает вяло листать книгу. Вечер истекает минута за минутой. За стеной тихо. Сын уже спит.

Валя тоже легла там, рядом с сыном, но Тонкострунов чувствует, что она лежит сейчас с открытыми глазами и думает ни о чем, — может быть, опять плачет; после случившегося с ним сердечного приступа Валю часто мучит чувство вины.

За окном набирает силу дождь — мелкий, серенький ночной дождь.

Тонкострунов встает. Он надевает плащ и поднимает ворот. Он подходит к двери и на минуту останавливается, потому что доносится негромкий голос Вали:

— Ты хочешь выйти?

— Да… Подышу воздухом минуту-другую.

— Не надо, прошу тебя. Ты еще слаб… Нельзя тебе ходить.

— Я недолго, Валя.

Тонкострунов движется мелкими, как бы детскими шажками. Его раздирает печаль — он подышит минут десять ночным воздухом, погрустит и вернется. Он спускается вниз по лестнице.

Он стоит под козырьком подъезда и смотрит на мелкий дождь. Ни души. Город как бы уснул, ни случайного даже прохожего. Кругом в темноте стоят дома — дома высокие, прочные. И улицы прочные. И ночь прочная. И дождь прочный. А человек — нет.

Глава 5

Сестры Зуевы — дряхленькие старушки, называемые обычно Марковной, Федотьевной и Федосьевной, — проживают все вместе в квартире пятого этажа… И все вместе молятся Богу. И еще к ним шастает с девятого этажа сгорбленная Ефимовна. Годы и болезни сделали старушек набожными, а близкой церкви нет… Вечерами в самом дальнем и самом теплом углу квартиры, где иконы, они опускаются на колени и, никому не мешая, изливают свою спрессованную временем старушечью скорбь. Жилье пронизано светлым мистицизмом. Старушки часами молятся.

Старушки стонут… Кряхтят… Болеют… Вызывают друг другу неотложку.

Сантехник Зуев — их внучатый племянник, проживающий здесь же, — человек молодой и, в отличие от старух, смерти ничуть не боящийся и даже не понимающий, чего тут можно бояться. Смерть не скоро. Смерть далека. И потому старушечий религиозный пыл техник Зуев глубоко презирает. Он из тех, кто любит жизнь. Ему никогда и ничто не снится. У него никогда и ничто не болит.

— Эх, — лишь иногда вздохнет сантехник, выглядывая себе молодую женщину из телеэкрана. — Трахнуть бы кого!..

Он не из тех сантехников, что пьют в подворотне… После посещения кафе «Туркестан» сантехник Зуев приходит домой, располагается в кресле и, распустив на брюках ремень, смотрит телевизор. Иногда он засыпает… Но вдруг как бы от внутреннего толчка просыпается — показывают страну Гватемалу. На фоне пальм и морского прибоя смуглые прекрасные женщины неторопливо движутся по песчаной тропе. Звучит музыка. И молодой сантехник Зуев вдруг чувствует, что он любит весь мир. Он любит всех. Он переносится душой в далекую страну, к этим молодым женщинам, и у него вырывается вздох:

— Эх, гватемалочку бы сейчас!

Сидя у телевизора, сантехник склонен помечтать и погрезить. Но в жизни он человек реальный. Колебания ему чужды. Время от времени без лишних слов он изымает у своих богомольных старух иконку и загоняет ее на рынке — там всегда найдутся любители. Тем более что сантехник почти не торгуется, алчным он не был и не будет.

Старушки подымают переполох — бегают, ищут, снуют по квартире, как потревоженные тараканы. Они заглядывают под кровати. Они заглядывают в сундуки. Заглядывают в кастрюли. И наконец, скопом врываются в комнату сантехника: где икона?.. Сантехник Зуев пожимает плечами. Сантехник разводит руками:

— Знать не знаю.

Обычно это связано с привычкой сантехника угощать в конце месяца друзей в кафе «Туркестан». Он и его друзья очень уважают восточные блюда. Они любят лагман. Они любят хачапури. Неплох и оркестрик, исполняющий по вечерам зыбкие, как мираж, восточные мелодии. Под хмельком сантехник Зуев и его друзья шумно чокаются… Скажем, в апреле:

— За святого Петра!

А в мае:

— За Георгия Победоносца!

Что, разумеется, впрямую связано с ликом святого, только что реализованного на рынке. Дело надежное. Дело поставленное и, в общем-то, никому не обидное: старухи, конечно, поохают и поахают, но вот уже, глядишь, купили где-то новую икону. У старух на черный день всегда деньги найдутся.

Но вот однажды сантехник Зуев делает маленькое бытовое открытие. В середине месяца Марковна была очень больна и уже хрипела. (И как бы всерьез обещала расширить жилую площадь сантехника.) Минута приближалась. Ангелы за старушкиной душой прилетали все чаще и чаще и садились у ее изголовья все ближе и деловитее. Марковне бы в эту минуту чуток лишнего волнения — и точка. Но, ожидая, как обычно, конца месяца, сантехник упустил момент и не продал в тот кризисный день икону (ну не осел ли?), Марковна полежала в полном покое — и отлежалась. И вот она уже опять выходит на улицу погреть кости. Ангелы возвращаются на небо порожние и в некоторой досаде. Но в еще большей досаде сантехник.

— И как же я не сообразил! — сокрушается он. Он повторяет это своим друзьям: — Я тупой, ребята. Я напрочь тупой… Мне надо было продать икону в нужный момент… А выпивать обязательно в конце месяца — это просто глупая привычка.

— Значит, в конце этого месяца ты не загонишь икону?

— Нет.

— Почему?! — Друзья опечалены (им было бы больно остаться без очередного посещения «Туркестана», они уже привыкли к восточным блюдам, они любят лагман, они очень любят хачапури).

— Загонять икону будем в нужный момент. Надо сделать опыт.

— Перестань умничать, Зуев, — просят друзья. — Не мудри. Живи как живешь. Это самая большая мудрость на свете. Восточная мудрость.

Но он стоит на своем:

— Надо сделать опыт.



Но вот (наконец-то!) Марковне опять вызывают неотложку. Марковна тяжело дышит, захрипела. Ей еще раз вызывают неотложку. Момент настал. Девятого числа (не дожидаясь конца месяца) сантехник продает икону. Десятого утром переволновавшаяся Марковна кое-как сползает с постели… Не найдя иконы, старушка бьет два раза седенькой головкой о пол и больше поклонов бить уже не может. Она больше ничего не может. На этот раз ангелы прилетают не зря. Старушка лежит на столе с закрытыми маленькими глазками. Как все люди, грешившая в молодости и каявшаяся в старости, она лежит теперь никакая, она лежит маленькая, худенькая, седенькая и чистая.

— Одной бабулей меньше, — вздыхает сантехник.

Он ведь и огорчен тоже, бабуля как-никак родня и, что там ни говори, своя плоть и своя кровь. На поминках сантехник Зуев даже плачет. Он даже жалеет. Но факт остается фактом — жилая площадь заметно увеличилась. Стало просторнее. Стало светлее. И если дело пойдет такими темпами, через полгода-год сантехник Зуев станет единоличным владельцем прекрасной трехкомнатной квартиры. Выветрив старушечий дух, можно будет на балконе делать зарядку с гантелями. Можно будет жениться. Можно будет пустить жильцов, точнее сказать, жиличек — двух, например, студенточек. Чтоб любили покурить и выпить рюмочку-две. И чтоб иногда на ночь глядя скучали. И чтоб тоненькие.



Особенно тяжело на трезвую голову слушать старушечье истовое бормотанье:

— Пресвятая Матерь Божья — заступница наша, избави от искушения, избави от прегрешения…

Слышно, как старушки с кряхтеньем сгибаются. Слышно, как бьют челом:

— Матушка-заступница, пребудь с нами, чистая, — имя твое в наш останний час да вспомнится…

Уже полста поклонов позади, не меньше. Лбы старушек становятся нечувствительными ни к боли, ни к холоду половиц и стучат, как солдатский шаг. Сантехнику жаль их — первой встретит свой останний час, должно быть, Федотьевна. Уж больно слаба. Сантехник посылал ее как-то за пивом, она не осилила и полдороги. За Федотьевной на очереди к останнему часу, скорее всего, Ефимовна. Она, правда, с девятого этажа, она не прописана здесь, а все же без нее будет как-то свободнее.

Особенно жаль, конечно, Федотьевну — баловала она сантехника в детстве, крыжовником пузатым кормила. Да и по родственной линии она наиболее ему близка. Когда он засыпал (в детстве), песни ему пела. И какие песни — в этом деле Федотьевна знала толк. Задолго до рождения сантехника она была известной певичкой, пела для купчишек в «Славянском базаре». Это тебе не «Туркестан». Гуляла на всю Москву.

В дверь стучат. Сантехник недоумевает — старушки нынче вроде бы все в сборе. Субботний день.

И опять стучат.

— Она, — откликается из дальней комнаты Федотьевна. — Должно, это она явилась. Девушка…

— Которая? — спрашивает Ефимовна.

— О Боге вчера со мной говорила. Ласковая такая. Федосьевна, поди отопри.

— Иду.

Федосьевна, наиболее крепкая из них, кряхтя встает с колен, отряхивает сор с черной юбки и идет в прихожую.

— Не перевелись еще молодые-то. Не перевелись… Не тебе, идол, чета, — выговаривает сантехнику Федосьевна, проплывая мимо его комнаты. И на правах родственницы замахивается остреньким кулачком: — У-у, идол!

— Вали открывай, — отмахивается Зуев.

— У-у!

Сантехник не подает виду, но внутренне он настораживается. Девушка — это уже что-то новенькое.

Он приоткрывает свою дверь, чтобы видеть. Входит девица. Действительно молодая. Со скромными глазками. Одета так себе. Крестится.

— Здравствуйте, божьи люди, — произносит девица лампадным голоском.

— Мир тебе, — слабеньким, разрозненным хором отвечают еле дышащая Федотьевна, Федосьевна и Ефимовна.

Светик входит к старушкам в комнату. Становится на колени. И низко кланяется — Божья Матерь, приобретенная старушками совсем недавно, смотрит на Светика, а Светик на нее.



«…На беговую дорожку выходят девушки из Пуэрто-Рико, — объявляет спортивный комментатор. — Эти девушки одни из основных наших соперниц в борьбе за медали…»

Сантехник Зуев внимательно смотрит на телевизионный экран. Он весь поглощен… Он там, среди этих бронзовых тел, — его сопереживание накипает, и наконец вырывается вздох:

— Пуэрториканочку бы!



Стук в дверь. И вновь она приходит. С самого, надо сказать, утра пожаловала.

— Мир вам, — шепчет она сладко и елейно. Она тиха. Не поднимая голубых своих глазок, она проходит в комнату, где иконы. Она опускается на колени меж Федотьевной и Федосьевной, раньше именно здесь мозолила коленки покойная Марковна. Свято место не пустует. — Мир вам, — повторяет она, а сантехник Зуев прислушивается к голосам через нейтральное пространство коридора.

Потом они пьют чай на кухне и говорят о Боге. Долго говорят. Но сантехник Зуев не верит этой девице. Сантехник Зуев в сомнениях… Он заходит на кухню, толчется возле их чаепития, гремит без нужды сковородками и прислушивается.

— …Если истинно уверуешь в Господа, на душе много легче, — говорит девица.

И прячет глаза.

— С молодости-то как хорошо уверовать, — подхватывает Федосьевна, прихлебывая чай. И бросает косой взгляд на шастающего туда-сюда сантехника, который уверовал с молодости лишь в пиво и в команду «Спартак».

— А есть люди — смеются надо мной, — жалуется девица.

— А пусть… Пусть их смеются, — поет Федосьевна.

Ефимовна подпевает:

— Не жалей, голубка. Истинно говорят: не жалей, если рано проснулся и рано уверовал.

— Пусть их смеются. Сердце стерпит.

— Истинно, голубка. Истинно так.

Сантехник Зуев будто бы уходит к себе в комнату. На самом деле он приостановился в коридоре. Стоит у стены. Слушает.

Девица вдруг начинает жаловаться: ей-де вчера страстно захотелось помолиться, она пришла к ним, а дверь заперта. Старушки, видно, ходили в гастроном. За покупками. А слабая Федотьевна лежала в забытьи и не слышала. Так хотелось помолиться. Она, мол, постояла перед запертой дверью и даже заплакала, бедная. Пошла себе улицей — шла и плакала.

Федосьевна тут же снимает с гвоздика и отдает девице запасной ключ от квартиры:

— Милая ты наша. Добрая ты наша — ходи когда хочешь.

— Спасибо.

— Ходи, милая. Когда хочешь… Молись, милая. Очищает молитва-то лучше всяких лекарств.

Эти их добрые слова вдруг потрясают все существо сантехника Зуева: пропишут они ее в квартире, как пить дать пропишут, Сантехник слышит острую и внезапную боль в сердце. Девица хитра. Свято место не пустует. Для того девица и ходит. Потенциальный владелец трехкомнатной квартиры чувствует себя в состоянии, близком к взрывному: не-е-ет, милые мои, не успеете, сегодня же с Федотьевной случится тако-оое волнение!.. Такое, что можно не звонить в неотложку и не отрывать людей попусту. Хватит. Не даст он ей здесь молиться. И молельню устраивать не позволит. Этак они полгорода здесь пропишут.

Молодой сантехник Зуев выходит на улицу. Он в ярости, но шаг его тверд. Прямым ходом он идет к телефонной будке и звонит своим дружкам:

— Завтра «Туркестан»… Как обычно. Угощаю.

— Наконец-то. Жмот ты, Зуев.

— Никакой я не жмот. Вот увидите.

— Жмот, — бранятся друзья, — самый настоящий жмот. Мы уже и лицо и голос Зулейки забыли (певичка в «Туркестане»). С тобой, Зуев, водиться — нужно стальные нервы иметь.



Светик приходит злая, с прикушенными в кровь губами:

— Проворонила!

— Да ну?

— Дура! Дура! — ругает она себя. — Все шло как по маслу. Я уже ключ от их квартиры достала. Одного дня не хватило.

Светик только что от обезумевших старух: там творится что-то ужасное. Старухи бегают. Кудахчут. Ищут икону. «Аспид!» — «Ворюга!» — «Спартаковец несчастный!» — кричат они в праведном гневе. Они заглядывают в сундуки. В темные углы. В уборную. А молодой сантехник Зуев отвечает им через дверь, как всегда, просто и прямо: «Не знаю. Не видел. Не слышал…»

Светик покусывает губы:

— Проворонила…

— Не видать тебе Божьей Матери, Светик, грешна ты слишком, — подсмеивается прозаик.

— Заткнись!



Они подстерегли его в подъезде только к часу ночи — молодой сантехник возвращается из «Туркестана» и мурлычет.



Шагай вперед, мой караван,
Огни мерцают сквозь туман…



Подъезд полуосвещен. То самое, что надо, — сантехник держится рукой за перила и пошатывается. Светик начинает ему по-христиански (не вполне вышла из роли), она говорит, вот, дескать, со мной тоже богомолец, тоже уверовал, души наши страждут, и мы оба смиренно просим тебя сказать — где икона…

Прозаик грубовато перебивает:

— Кому продал?

Сантехник Зуев вместо ответа икает.

— Кому продал Божью Матушку, гнида?

— М-м… Кому хотел — тому продал.

Светик дает Игорю Петровичу знак: работай. Прозаик бьет сантехника в ухо. Сантехник Зуев не слабее прозаика, но, к счастью, обилие принятого на борт алкоголя мешает ему ориентироваться в пространстве и во времени — где он? какие такие богомольцы?.. Светик вновь дает знак: работай. После второго удара молодой сантехник сползает на ступеньки лестницы. Лежит. В подъезде полутемно.

— Кому? — спрашивает Светик. — Кому продал?

— А вот я его сейчас кастрирую, — не шутя говорит прозаик, наклоняясь над павшим.

— Никогда! — начинает орать сантехник. — Никогда не скажу, хоть пытайте! На костре жгите!..

Игорь Петрович и Светик поспешно уходят… Лежит и спьяну орет на весь подъезд. Наверху уже захлопали двери.



— Светик! — окликает Игорь Петрович.

Но она из-за двери визгливо кричит:

— Не лезь сюда! Отстань!

Она заперлась в своей комнате и плачет. Она уже с полчаса плачет, и только-только покажется, что всхлипы сходят на нет, как вновь слышится: «Ну почему?.. почему такая невезуха? за что?» Или: «Я ж так… так старалась. Я ж чуть из кожи своей не вылезла. За что-о-о?» И Светик начинает голосить, не очень громко, но уж очень жалобно.

— Дай мне пореветь! Не лезь сюда! — Она распахнула дверь и, заплаканная, опухшая, грозит ему кулачком. Лицо ее белое, как белая лепешка.

Игорь Петрович уходит на кухню — в конце концов, ей двадцать шесть лет, молодая, почему бы молодой и не пореветь от обиды и от досады. Ночь, но Игорь Петрович тоже отчасти разнервничался, и потому, выпив чаю, он не ложится спать, а зажигает во второй комнате настольную лампу и садится кой-что записать: за эти дни в комиссионке он самолично продал уже две пары джинсов, туфли и свитер: подробности, главное, подробности…



Светик успокоилась и легла, но не спится. Она встает, открывает настежь окна и дверь крохотного балкона тоже настежь — воздух!.. У нее, у Светика, в четырехкомнатной кооперативной квартире будет огромная лоджия. Там она на лето поставит широкий, крытый ковром топчан. Летней жаркой ночью будет она стелить там постель, и звезды видно, и они будут лежать рядом — он и она. У изголовья на полу будет стоять холодное пиво. И соки. Паршивого вина и тем более водяру он, конечно, не пьет (инженер… или научный работник. Застенчивый. Скромный. С портфелем спешит поутру на работу), но соки и немножечко пива ему не помешает выпить. А дети будут спать в своей, отдельной комнате, — хотите взглянуть? Да-да, там наша детская — детям лучше спать в комнате, а не в лоджии, ночью может собраться дождь…

— Слушай, — окликает она Игоря Петровича. У Светика темно, но под его дверью узкая полоска света выдает, что этот творец корпит над своими копеечными записями. — Слушай, а прозаики мечтают?

— Что?

— Прозаики мечтают?

Потягиваясь и зевая, Игорь Петрович входит к ней в комнату:

— Нет.

— Почему?

— Не знаю… Разве что иногда, напьются — и кажется им, что однажды утром они проснутся знаменитыми.

— И всё?

— И всё.

— Идиоты! — говорит Светик.

Глава 6

Но через минуту она опять затевает разговор:

— Мне ведь, если вдуматься, не икона нужна и не деньги. Мне семья нужна, мне муж нужен — тихий и интеллигентный. Я с самой юности об этом думаю.

Чтобы работал он в каком-нибудь научном учреждении. И чтобы поутру уходил на работу с портфелем…

— А портфель зачем?

— Ну дура. Ну так намечтала себе — неужели не понятно?

Игорь Петрович зевает:

— Смешно!.. Вся эта погоня за каким-нибудь тихим интеллигентным болваном, а?

— Семья мне нужна. Прочная! — отрезает Светик.

Игорь Петрович вновь зевает:

— Ну допустим — а деньги тогда зачем?

— Как же без денег. Без денег ничего не получится — без денег я уже однажды пробовала.

Игорь Петрович заносит кратенькие характеристики спекулянтов в записную книжку. Удачливый спекулянт из комиссионки по прозвищу Шапокляк… Надо собирать по крохам, что поделаешь. Торгаш — человек, его человеческая конструкция куда заметнее, пожалуй, и зримее. На плаву!..



Игорь Петрович выходит на маленький балкон, разглядывает суетливых дневных прохожих. Когда-нибудь именно здесь во дворе поставят памятник или набьют на стену дурацкую мраморную доску: «Здесь познания ради он жил жизнью мелкого спекулянта». А памятничек будет хорош, думает Игорь Петрович, настраиваясь на иронический лад, а хорош будет памятничек! Мусорные бачки оттащат в сторону, и тощие деревца к тому времени подрастут. Здесь он будет стоять, скрестив руки. Непокрытая, конечно, голова. Гордый взгляд. Свободная осанка тела. Не полысеть бы, а все остальное сделают как надо.

Игорь Петрович идет на кухню, нет ничего приятнее в полном одиночестве самому себе сварить кофе.

Приходит Светик — весь день бегала по городу с высунутым языком. В погоне за иллюзией, бедняга, скоро высохнет.

— Напала на след? — спрашивает Игорь Петрович.

Светик молча начинает собираться.

— Эй, напала на след?

— Да. Уехала наша икона.

— Куда?

— Поищем, — мрачно отвечает Светик.

Игорь Петрович смеется:

— Брось, Светик, неужели ты всерьез думаешь ее найти?

— Запомни: Светик не думает — Светик делает дело.

Бедняга, сочувствует Игорь Петрович, умна вроде бы, а в сущности, так недалека. Далась ей эта Божья Матушка. Не найдет она ее ни сейчас, ни через год. Не судьба. Если не судьба — это сразу видно.

— Светик. Плюнь на икону. Я подыщу тебе тихого интеллигента без всякой гонки — тихого, и дохленького, и с портфелем. Я тебе его завтра же найду, а послезавтра в ЗАГС — годится?

Светик не отвечает.

— Светик.

— Кого ты можешь найти, болтун!

Светик одевается, она собрала свой маленький чемоданчик, она надевает плащ с капюшоном. Отбывает на долгие поиски. Бедняге придется где-то ночевать, где-то мыкаться, где-то бегать — Игоря Петровича вдруг охватывает острая жалость.

— Светик.

Он подходит. Он трогает пальцами ее пересыпающиеся на плечах светлые волосы.

— Светик…

— Чего тебе?

Он, едва касаясь, целует ее:

— Будь осторожна — ладно?

— Ладно.



— …Бабушка, будучи молодой вдовой, отказала графу Берсеневу наотрез: «Вы слишком грязны, мой дорогой, — слишком много шлялись». Тогда-то Берсенев и пустился в загул. Именно Берсенев пьянствовал в «Яре», когда там случился пожар. Берсенев был там с какой-то певичкой (ходили слухи, что с молодой Апраксиной, но это ложь), — пожар охватил все крыло здания. «Воды! Воды! Ради всех святых — воды!» — бегали в панике и вопили. Берсенев выглянул и тоже крикнул: «А в пятый номер дюжину пива», — и вернулся к своей подружке. Пиво принесли, потому что Берсенева побаивались. Пожар тушили до позднего вечера. Певичка спрашивала: «Что там происходит?» — «Пустяки, моя певунья. Им всегда кажется, что они горят».

— Н-да. О пожарах ты хорошо рассказываешь… Сколько ж лет твоей бабке — неужели и точно сто восемь? — спрашивает, почесывая лысеющую голову, Фин-Ляляев.

— Сто восемь.

«Однако зажилась старая ведьма», — думает Фин-Ляляев, но произносит только короткое и нейтральное:

— Н-да…

Бармен Гена злится и тасует карты. Он остался в дураках подряд три кона.

Старый Фин-Ляляев уходит. Он поднимается на этаж к канадцу — открывает дверь, просовывает голову. Канадец пьян. Ему нужна водка, а привезенные джинсы он уже продал. Он продал все, что мог. Кое-что продал прямо с себя. А как добыть еще водки?.. Он пьян и зол. Он видит лысеющую башку Фин-Ляляева и тяжело бормочет:

— Опять эти русские…



Возле комиссионного магазина сегодня людно. У Игоря Петровича в руках сумка — в сумке прекрасный канадский свитер и джинсы.

— Привет, Жорик, — окликает его из толпы ловкий и удачливый спекулянт Шапокляк. Кличка Жорик утвердилась за Игорем Петровичем недавно, она ему совсем не нравится, но тут никак не пожалуешься.

Игорь Петрович голоден и зол. Он подходит к толкающимся людишкам. Но покупателя как отрезало. Даже не смотрят, заразы. И все же хороший товар — это хороший товар: джинсы проданы. Барыш небольшой, но барыш.

— Что у тебя, Жорик? Ого! — издевательски подсмеивается Шапокляк. Измывается над неумелым.