Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 



В середине дня она все же встает; пошатываясь, едва не падая, она кое-как выходит из хибарки и ковыляет в Чесноково — в деревеньку, где она сядет наконец-то на попутную машину. Она идет долго. Она идет вдоль речушки, чтобы не сбиться. Она часто останавливается, часто пьет воду.

В деревеньке ее выслушали.

— А-а, — сказали. — Прокопьич умер. Лет девяносто ему было, никак не меньше.

Молодую женщину накормили, помогли сесть в машину — и вот она уезжает к железнодорожной станции. («Больна… И тощая. Доберется ли до дому?») Некоторое время они обсуждают случившееся. В деревеньке событий не так уж много. Зовут двух бабок, чтобы обмыть и прибрать старичка, затем шумно влезают в видавший виды грузовичок и едут к умершему.

Пашка Бурсов (он не ладит с отцом), подпрыгивая в кузове и придерживаясь за борт, кричит: «А я в этой развалюшке поселюсь через день-два. Вдвоем поселимся. Я и мой мотоцикл». — «Уж будто бы?» — «Слово даю. А после я эту хибарку на Москву выменяю!»

Глава 1

— Привет, Фин-Ляляй, — здоровается горничная.

— Привет, — откликается Фин-Ляляев. Он откликается охотно: что там ни говори, а родное лицо. Иностранцы ему особенно осточертевают в дождь.

Фин-Ляляев — старый швейцар гостиницы, он сидит возле гардероба и дремлет, на вечер глядя. По фамилии он обыкновенный Ляляев, но шутники придумали ему эту приставку «фин» за всякие там мелкие финансовые делишки, которые завистникам кажутся, конечно, немалыми, а на самом-то деле — тьфу, дрянь… Он дремлет. Он старый человек.

— Фин-Ляляй, — бросает на бегу горничная. — Петр Сергеич!

— Ась?

— Канадец буянит.

— Пусть.

— Боюсь, выскочит в коридор голый! А то и вниз голяком сбежит. — Горничная сказала свое и уходит.

Фин-Ляляев закрывает глаза. Он дремлет.

— Привет!

Фин-Ляляев (опять спугнули дрему) сердито открывает глаза — но теперь перед ним вымокший от дождя пожарник Волконский. Друг Фин-Ляляева. Шестидесятилетний, худой и нервный.

— Привет, — отвечает ему Фин-Ляляев и вяло интересуется: — Как бабушка?

— Умирает.

— Долго, бедняжка, мучается.

— А?

— Долго, говорю, мучается, — сочувствует Фин-Ляляев, но пожарник разговаривать сейчас не в состоянии. Он торопится. Гостиница — это гостиница, и он обязан сделать вечерний противопожарный обход.

— Проверю огнетушители.

— В такой-то ливень? — кричит ему вслед Фин-Ляляев.



Молодой бармен Гена сбивает коктейль. Обойдя быстрым шагом этаж за этажом, возвращается пожарник Волконский.

— Как обход? Как наши огнетушители? — спрашивает бармен Гена.

Пожарник молчит, усаживается тощим задом на неудобное для него вертящееся сиденье и думает, не выпить ли стакан сока. Денег маловато, и пожарник колеблется. Бармен Гена видит скорбь на его лице и предлагает:

— Тяпнул бы водочки. За бабулю… Неужели ей сто восемь лет?

— Сто восемь, Гена.

— Н-да… А играть сегодня будем?

— При одном условии — недолго. Бабушка совсем одна. Мне надо купить кое-что.

Бармен Гена запирает деньги, прихватывает шесть пива и выходит из-за стойки.

Они, как всегда, играют втроем в подкидного — Фин-Ляляев при этом потягивает пиво из горла, а бармен Гена и Волконский пьют из стаканов.

— А скажи, — спрашивает Фин-Ляляев, — твоя бабушка была как-никак важная птица — как она относилась к тому, что ты пожарник?

Фин-Ляляев говорит об умирающей как об умершей, и пожарник Волконский тут же реагирует на бестактность.

— Ты, Фин-Ляляев, между прочим, хам.

— Чем это я тебе плох?

— Ты хам. Торгаш.

— Я? — Фин-Ляляев изображает на лице обиду. Он тщательно скрывает от друзей свои делишки. Чаевые — другой разговор, тут он не отпирается.

— Торгаш, люди говорят.

— Мало ли что говорят!

Бармен Гена мирит стариков — одному шестьдесят, другому семьдесят, а ссорятся, как малые дети.

— Тише, тише… Играть так играть — чего вскинулись!

Горничная отзывает Фин-Ляляева в сторону:

— Вас девушка спрашивает.

— A-а… Знаю, знаю. Иду.

Фин-Ляляев спускается в вестибюль. Подходит к молодой женщине — промокла, бедняжка. За окнами льет.

— Как ты выросла, Светлана. Красивая стала.

— Красивая, дяденька.

Зонтика у нее нет. И вообще одета не ахти.

— Что?.. Хочешь со мной поработать?

— Хочу, дяденька.

Фин-Ляляев пристально разглядывает ее — конечно, помотало ее за эти три года, однако скромна, тиха, услужлива, что еще надо.

— Значит, поработаем. Дело нехитрое. Ходи в комиссионку и там — возле прилавка — предлагай вещички. Продавай подороже…

— Понятно, дяденька.

— Ну и ладно, если понятно.

На секунду он задумывается.

— А жить есть где?

— Нет.

— Это хуже.

Светик улыбается:

— Уж вы помогите, дяденька.

Фин-Ляляев думает.

— Найду тебе жилье. Хорошее. Не какое-нибудь… Однако жить там надо тихо. Совсем тихо.

— Понятно. Как мышка.

— Именно так. — Фин-Ляляев поясняет: — Одни добрые люди уехали надолго за границу. А другие добрые люди подсказали мне, что они уехали, — ясно?

— Мир не без добрых, дяденька.

— На том стоим.

— Полгода, дяденька, я смогу там жить?

— Сможешь.

— А ключи?

Он ставит точку:

— Найдутся и ключи. Завтра пойдем туда. После обеда.

Светик спрашивает:

— А где мне ночевать сегодня?

— А где ты вчера ночевала?

— На вокзале.

— Вокзал место хорошее, теплое — одной ночью больше, одной меньше.



На следующий день (все еще льет дождь) Фин-Ляляев приводит Светика в квартиру. Дает ключи.

— Чисто! — ахает Светик, оглядывая жилье.

— Порядочные люди живут — поимей это в виду.

— Поимею, дяденька.

В квартире над ними грянул небольшой джаз — там проживает и водит к себе друзей знаменитый на весь район Ваня-ударник. Мальчику пятнадцать лет. Он играет как бог. Он очень плохо учится.

— Привыкли, что под ними никто не живет. Паразиты. Молокососы, — ворчит Фин-Ляляев.

Некоторое время Светик и Фин-Ляляев молчат, разговаривать невозможно. Потом переходят на кухню — здесь грохот потише.

— Принесу тебе сегодня-завтра, — Фин-Ляляев делает емкую паузу, — костюм. И модные мужские туфли. И джинсы обязательно.

— Много?

— Четыре пары.

— Ого.

Фин-Ляляев спекулянтишка мелкий. И трусливый. Крыса. Сказал «четыре пары», как будто сказал «сорок пар». Светик прикидывает — дело нудное и суетливое, житье полуголодное, но зато квартира. Ладно. С чего-то начинать надо.

— Я тебя научу, как распознавать клиентов, с которых можно сдирать втрое.

— Я знаю, с кого сдирать втрое.

— Как ты это знаешь?

— По лицу, — смеется Светик.

Фин-Ляляев учит:

— И вот что. Ко мне в гостиницу больше ни-ни.

— Понимаю.

— Ты не знаешь, где я живу. Телефона не знаешь. Гостиницы не знаешь. Ничего не знаешь.

— Понимаю.

— Я сам буду приходить. И еще. Если в комиссионке тебя приметят — скажи, купила у кого-то незнакомого, а теперь перепродаю. Тебе же лучше. Назовешь меня — получится статья групповая…

Светик смеется:

— Понимаем, дяденька. Не первый раз замужем.



Светик одна. Она принимает ванну (натосковалась по горячей воде!). Она пьет чай (натосковалась по вкусному чаю!). Затем наступает черед походить из угла в угол и подыскать себе одежду, чужая квартира — это целый мир. И с погодой надо считаться — дождь! Светик вываливает из шкафов барахло. Порядочные люди тоже обрастают хламом. А все добротное, разумеется, отвезли куда-нибудь к родичам на сохранение, — Светик перешагивает через груды одежды. Дышит пылью и нафталином. Наконец кое-что находит. Плащик. И даже с симпатичным капюшоном. Светик ищет в шкафах, ищет в прихожей. Но японского зонтика нет как нет.

Плащ впору, она смотрится в зеркало; затем, подмигнув, говорит самой себе: «Поехали!» — и выходит, запирает за собой дверь. Ключи в кармане. Приятно знать, что у тебя есть квартира.

Через час она уже далеко, у цели. Звонит. Ей открывают. На пороге тот, кто ей нужен, — Костька Жалкий.

— Светик? — Он не верит своим глазам. — Как ты меня нашла?

— Нашла не я, а горсправка. Отдел по трудоустройству. Привет.

Он проводит ее к себе в комнату (квартира коммунальная) и боязливо, трепетно даже, шепчет:

— Ни-ни. Ни о чем… Я завязал. У меня невеста. Вот-вот придет, за молоком пошла… Тише: у соседей уши, как у слонов.

— Где икона?

Костька вопрос понимает не сразу, он заторможен — он боится, что его пришли совращать на какое-нибудь дело.

— Где? — Светик повышает голос.

Костька понял и теперь торопливо оправдывается: он действительно взял тогда икону, но он думал, что старик умер, зачем же добру пропадать или гнить. Он думал, что и Светик умерла. Взял икону, взял еще кое-что и ушел.

— Даже не поинтересовался — жива ли?

— Светик, я же думал — вдруг заразное что-то. Сама посуди: один лежит мертвый и вторая полумертвая. Я даже картошку, которую там взял, ел с опаской…

Светик говорит.

— Старик был из добрых.

— Вот видишь, я же чувствовал, что он помер!

— Икону старик оставил мне.

Костька вторично вспыхивает. Он суетится. Он лезет за деньгами.

— Я теперь работаю. Честный. И деньги имею — на!

— Что это?

— Полста… Точь-в-точь. Светик. Я прихватил икону — решил, что деньги на первых порах понадобятся. Как приехал, тут же продал. На толкучке.

— За полета?

— Да.

— Кому?

— Мужчина был. Лет тридцати… И потом еще жена к нему подошла. Высокая.

Светик смотрит в глаза — нет, не врет. Откуда ему знать цену Богоматери, — и те, кто купил, тоже знать не знают. Повесили икону на стеночку и радуются: как красиво.

— Адрес знаешь?

— Покупателей? Нет, не знаю. Но телефон записывал — мы ведь созванивались. У них наличных с собой не было, поэтому пришлось отложить на день и созваниваться…

— Давай телефон.

Костька порылся там и сям — телефона нет. Но он вроде бы помнит. 243-17… и дальше то ли 25, то ли 45.

— Уверен в цифрах?

— Н-нет…

Светик записывает номер:

— Если не уверен, ищи. Найди и достань адрес как хочешь и где хочешь, под землей достань. Какие они из себя?

— Обычные.

— Муж и жена?

— Да.

— Интеллигенты?

— Не знаю. Не разобрал. Он вроде бы нытик.

Помолчали. Светик говорит:

— Я едва не загнулась там. И вообще, икона эта моя — найди.

Она пересчитывает деньги — ровно пятьдесят — и возвращает, деньги ей не заменят икону. Встает. Костька боится взглянуть на ее злое лицо, однако идет проводить.

— Хочу быть честным, — всю дорогу вплоть до метро бормочет Костька. — Если бы ты знала, Светик, как это спокойно — быть честным. Днем работаю, ночью сплю. И даже снов плохих не бывает.

— Теперь будут, — заверяет Светик. — И кошмары будут. Пока не вернешь икону.



Вечер. Старый Фин-Ляляев пришел домой. Он очень устал, сердце ухает, но он доволен: дело начато. Со Светланой работать будет приятно — молодая, быстрая!.. Он вынимает из сумки приобретенный у канадца свитер (она его мигом перепродаст!) и бережно вешает на плечики в шкаф. Затем устало опускается на стул. Жена видит свитер:

— Посадят тебя скоро.

— Не каркай.

— Спекулянт проклятый! — Старуха жена долго бранится и поносит его, а после брани и поношения приступает к делу: подходит к Фин-Ляляеву вплотную и начинает шарить в его карманах. — Давай, давай! — Она делает это привычно. Она делает это умело и быстро. Она изымает и чаевые, и вообще все, что есть. Женщина.

Выпотрошенный Фин-Ляляев моет руки и садится за стол:

— Где же ужин?

— Сейчас. Я не железная — весь день на ногах.

— А внуки? (Суббота, должны были привезти маленьких.)

— Гуляют…

Внуки прибегают с улицы один за одним: «Деда пришел! Деда!» — они бросаются, лезут на колени, и старый Фин-Ляляев, распахиваясь и тая от любви, вручает им небольшие сегодняшние подарки: английскую авторучку и американские жвачки. Расхватав, внуки бросаются теперь по углам с писком и криками. Жена все еще не дает ужин. Фин-Ляляев идет в другую комнату и видит, что старуха успела уснуть. Лежит и посапывает, завернув лицо в платок. Грузно топая, Фин-Ляляев возвращается на кухню и сам разогревает щи.

Глава 2

— Не слышу, — раздается голос за дверью. Игорь Петрович морщится. Дождь. Работа не сдвинулась ни на шаг. Игорь Петрович прозаик, он выпустил две тонкие книжки, повести и рассказы, у него милая жена и милая дочка Машенька: со стороны поглядеть — все как надо, а в сущности, вздыхает он, счастья нет.

Вся жизнь в рабстве у пишущей машинки. Вся жизнь в рабстве у семьи. Нигде не был, ничего не видел, печатал страницу за страницей и повесть за повестью, вот и все… Ему вдруг начинает казаться, что он сидит на цепи, — мысль неотвязна. Жизнь проходит, и это, конечно, самая черная мысль из всех черных. Прозаик угрюм. Он смотрит в окно — за окном дождь. А за дверью опять голос тещи:

— Не слышу.

Игорь Петрович болезненно морщится.

— Не слы-ы-шу! — раздается более грозно.

Если теща не слышит стукотню пишущей машинки, она твердо уверена, что прозаик не трудится — филонит.

— Я думаю. Я размышляю, — нервно откликается Игорь Петрович.

Разговор продолжается через дверь:

— Люди премии государственные получают, а ты все размышляешь.

— Я думаю.

— Я это и говорю — ты думаешь, а люди премии получают.

Игорь Петрович колеблется, поскандалить или махнуть рукой. Он понуро плетется к письменному столу, заряжает в машинку чистый лист и что-то вяло печатает. Фарс, думает он. Насмешка. Сказать кому-нибудь, не поверят. Автор двух книг, тридцатишестилетний мужчина, не больной, не глупый, не бесталанный, а в доме своем и зависим, и жалок, и ничтожен, — вот она наша жизнь. Прикован к письменному столу, и теща клюет печень.

— Работай, — еще раз напоминает ворчливый голос за дверью. — Обед не скоро.

Слышно, как она прошаркала на кухню. Там жена. Жена возится у плиты. Жена говорит:

— Мама, после обеда я пойду с Машенькой погуляю…

— А дождь?

— Мама, но не бывает же, чтобы дождь лил с утра до вечера.

Теща сурова. И лишена иллюзий.

— Все бывает, — говорит она мрачно. — Дождь — это дождь.



За обедом теща разворачивает «Литературную газету» и читает (разумеется, вслух!) хвалу и восторги критиков по поводу книги рассказов Николаевского.

— Между прочим, — говорит теща, — твой ровесник…

— Ну и что же?

— Ничего.

Игорь Петрович вскидывается:

— Вы могли бы, мама, читать это про себя. От ваших приемов, ей-богу, разит дешевкой.

Теща пропускает выпад мимо ушей. Она делает свое дело.

— «…Мы видим его героев как живых, — продолжается чтение вслух. — Человечностью и глубоким психологизмом проза Николаевского напоминает нам прозу Чехова. Чуть холодноватый анализ и изящный диалог».

Самое неприятное — это то, что молчит жена. Сидит себе и обедает. Женщины жестокосердны, это известно. Они смягчаются, только когда начинаешь кричать или когда приносишь деньги. А в тихие дни они без выходных клюют твою печень, и ничего не поделаешь — прикован цепью. Матриархат не за горами.

После обеда, переполненный меланхолией, Игорь Петрович молча встает. Молча натягивает плащ.

— Куда? — спрашивает жена.

Он не отвечает.

— Куда?! — спрашивает теща.

Он не отвечает. Он побродит по улицам час-другой и вернется. Он немного побродит — неужели нельзя, — он побродит, подумает, потоскует, и вот только жаль, что льет дождь.

Игорь Петрович стоит под навесом, и первый шаг еще не сделан: вода пузырится на асфальте, вода кипит, и деться некуда.

Или идти под дождем, думает он, или кататься в метро, там сухо. А скверик хорош. Когда-нибудь здесь будет стоять ему памятник, небольшой вероятно: «С такого-то года по такой-то жил и работал…» С минуту Игорь Петрович бьется над текстом на памятнике, затем, горестно сплюнув, уходит в дождь.



Уйти из дома, думает он, уйти и опуститься куда-нибудь на дно, на грязное дно, чтобы забыться… Или пойти ночевать к приятелю. Но ведь и там, у приятеля, через ночь-две начнут всерьез опасаться, что ты у них пропишешься… Гнать не будут… Но будут нашептывать, что на вокзалах в наше время очень уютно и тепло и какао в бумажных стаканчиках круглосуточно.

Можно, конечно, податься на какую-нибудь молодежную стройку, но ведь там вкалывать надо. Нет уж, юность прошла. Он уже не двужильный, чтобы таскать кирпичи. Он уже старенький. Сортир во дворе и баня на другом конце поселка — это уже не для него. И песни под гитару в обнимку с девчонками вечером тоже не для него. С него хватит. Пусть теперь другие попоют эти песни…

Вагон метро полупуст. Людей покачивает.

— Вот так встреча! — говорит Светик, подняв глаза. Прозаик, так получилось, сидит как раз напротив нее. Он мокр. С него капает. Давненько они не виделись. Светик улыбается. — Пересаживайся ко мне.

Игорь Петрович пересаживается. Вздыхает. И ни с того ни с сего начинает оправдываться:

— Пошлая жизнь, Светик… Теща пилит. Ребенок орет. Жена молчит. Идти в дождь некуда — катаюсь в метро по кольцу… Как бомж.

Светик смеется:

— Зачем ты мне это говоришь?

— Ты же спросила.

— Ничего я не спрашивала. Я только сказала — сколько лет, сколько зим.

— Разве?.. Значит, вот-вот свихнусь совсем.

Они молчат. Полупустой вагон грохочет… двери закрываются. Следующая станция «Таганская»…

— Поехали ко мне. — Светик треплет его, хлопает по мокрому плечу. — Поехали. Так и быть, бутылочку тебе выставлю. Продрог, а?

— Я, Светик… не могу.

— Почему?

— То есть, конечно, могу. Но… Но я теперь женат — жена у меня милая, и добрая, и очень ласковая. Ребенок. Семья…

— Не смеши меня.

— Честное слово даю.

Светик смеется:

— Чудак. С кем-то меня путаешь. Если Светик выставляет бутылку, стало быть, ей это нужно для дела — забыл, что ли?



— Это правда, что поэты-песенники богаты?

— С-собаки, — цедит Игорь Петрович.

— Очень богаты?

— Баснословно.

Светик уточняет цифру:

— И могут, допустим, выложить пять-восемь тысяч?

— Могут.

— И двадцать могут?

— Не трави душу, — говорит Игорь Петрович. — Зудишь уже точь-в-точь как теща.

— А нравится тебе моя квартира?

— Ничего квартира. Неплохая. Главное, что здесь за шиворот не каплет, — давай чокнемся.

Он пьет. Он быстро хмелеет.

— Я художник, — утверждает он теперь с силой в голосе, — я имею право сомневаться и мучиться. Я творец. Плевать я хотел на деньги, на тещу и на их узкосемейные попреки… Я тружусь как раб. Как крепостной. Я не виноват, что я в творческом кризисе…

— В чем, в чем? — смеясь, переспрашивает Светик. — Напарник мне нужен на время. Друг. Но друг верный, — предупреждает Светик уже всерьез. — Ты бы, Игорь, мне подошел. У тебя есть ценная по нынешним временам черта.

— Какая? — Игорь Петрович под мухой. Он в том состоянии, когда хочется похвалы. Хотя бы и самой малой. — Какая ценная черта — говори.

— Э, нет. Людишки портятся, если им скажешь, что в них хорошего. Когда-нибудь скажу.

— Ну и катись к дьяволу. Убирайся!

— Игорь, это ведь ты у меня дома, а не я у тебя.

Некоторое время прозаик переваривает этот неожиданный факт. Он вспоминает, кто есть кто. Потом оглядывает на столе выпитые бутылки. Потом начинает рваться к телефону.

— Я скажу. Я сейчас им все скажу… Во-первых, я уезжаю на зауральскую стройку. Лучше жить с медведями, чем…

— Угомонись, — удерживает Светик, — половина второго ночи.

— Лучше с медведями, чем…

— Не трожь телефон!



— Половина второго ночи. Метро закрыто… Он не ночует дома, — сухо произносит теща.

— Он приедет, — откликается жена.

— Он не приедет. Метро закрыто. Денег на такси у него уже много лет не было.

— Мама, — говорит жена, — но ведь Игорь в творческом застое. Ему действительно нужно знать жизнь, знать людей…

— Теперь такие ночлеги называются познанием людей?

— Мама…

— Машенька как — спокойно спит?

— Спокойно.

— Ложись и ты. Волноваться тут нечего. — И теща свирепо заверяет: — Утречком я с ним побеседую.

Теща, коротая бессонницу, сидит в кресле и ждет — она в цветастом восточном халате. Издали, из глубины квартиры, она похожа на объевшуюся африканскую птицу.

— Даже не позвонил, — повторяет она. И на этот раз через ночь и через уснувшие городские кварталы телепатический сигнал доходит до Игоря Петровича. Раздается звонок. Теща хватает трубку: — Алло…

— Это я, — басит прозаик. — Пр-риветик вам.



Умирающая старуха Волконская полулежит в кресле.

— …Нет, мой милый. Красота — дело тонкое. У Апраксиных, что там ни говори, были грубоватые плечи — даже у женщин были плечи мужчин.

— Подумать только — я был об Апраксиных очень высокого мнения, бабушка.

— Их спасал вкус. Они умно и изысканно одевались, и, разумеется, Мари Апраксина при беглом взгляде казалась воздушной…

Пожарник Волконский помогает умирающей старухе раскладывать пасьянс. Ему скучновато. Ему с каждым годом все тяжелее поддерживать старомодный светский разговор, но он не смеет об этом даже заикнуться. Слышен шелест карт.

— А Романовы?

— Выскочки…

— Неужели им тоже не хватало в доме учителей — не верится, бабушка.

— Учителей хватало. Породы не хватало. Романовым до нас, Волконских, было далеко как до неба. — Покашляв, старуха начинает сбрасывать карту за картой. — Да, да, Романовым, в сущности, недоставало породы. Быдло, мой милый.

— И это было заметно, бабушка?

— Сразу же. Едва они открывали рот… Уже на третьей минуте разговора чувствовалось, что им недостает внутреннего достоинства.

— Романовым?!

— Да, внучек.