Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

И свершилось, состоялось, сбылось.

Узенькая, корявенькая улочка, выложенная необработанными булыжниками тысячу лет назад, постепенно становилась светлее, откуда–то спереди шло сильное золотистое сияние. Улочка расширялась, полоска неба над головой увеличивалась, и наконец они вышли на залитую солнцем площадь перед собором.

Здесь шла съемка какого–то фильма с участием Шарон Стоун. Здесь–то Выговский со Здором ее и увидели – среди киносъемочной аппаратуры, осветительных приспособлений, треног и колясок, среди проложенных по булыжникам рельсов, по которым на маленьких колесиках катились кинокамеры. Все были заняты, куда–то бежали, орали друг на друга, делали страшные глаза, показывая то на небо, то на шпили собора, то на площадку, на которой и стояла…

Да–да–да.

Маленькая, невзрачная, растерянная женщина, к которой надо было очень уж внимательно и благожелательно присмотреться, чтобы узнать в ней черты знаменитой Шарончихи.

– Слушай, Игорь, мне страшно, – пробормотал Здор осевшим голосом.

– Не дрейфь, пробьемся.

– Ни фига не пробьемся.

– Значит, так, Миша, – назидательно сказал Выговский. – Я обещал познакомить тебя с Шарончихой, правильно? Больше ничего не обещал. Я тебя с ней познакомлю. А дальше устраивайте свою судьбу сами. Хотите в Москву переезжайте, в Бескудниково, хотите в Голливуде особняк снимайте… У тебя хватит денег особняк для нее снять на годик–второй?

– Хватит.

– Ну, всякие там приемы–шмиемы… Сделаешь?

– И это потяну. Я ей матрешку купил, – сказал Здор шепотом.

– Матрешку?! – Выговский готов был расхохотаться.

– Двадцать четыре вкладыша один в другом. Все расписано золотом и прочими делами… И все на нее похожи.

– На каждой портрет Шарончихи?!

– Обобщенный, – поправил Здор. – В особом, матрешечном стиле.

– Где же ты достал?

– Спецзаказ.

– Чей?!

– Мой, – Здор скромно потупил глаза.

– Ну ты, Миша, даешь, – протянул Выговский потрясенно. – Мне с тобой не тягаться… Я по убогости своей и простоватости сообразил купить только бутылку шампанского!

– Хорошего?

– Не знаю… Триста долларов. «Дом Периньон».

– Ничего, – одобрил Здор. – Не слишком хорошее, но сойдет.

– Перебьется, – проворчал Выговский.

– А на каком языке общаться будем? – спросил Здор.

– Как на каком? На русском.

– Думаешь, она знает русский язык?

– Это ее проблемы.

– Игорь, она ни фига не поймет.

– Когда Шарончиха увидит бутылку шампанского «Дом Периньон» за триста долларов, она сделается такой сообразительной, что ты даже удивишься. Ты просто руками всплеснешь от ее сообразительности.

– Это я могу, – кивнул Здор. – Руками всплескивать каждый может. И я тоже смогу, – он бормотал, повторяя одни и те же слова, чтобы хоть как–то скрыть полнейшую свою растерянность.

А Выговский тем временем, ухватив Здора за руку, тихонько, тихонько протискивался сквозь толпу, продвигаясь все ближе к съемочной площадке, и наконец они достигли цветастой ленты, которая сдерживала любопытных. Полицейские, стоявшие через каждые десять метров, убедившись, что толпа мирная, восторженная, туристическая, почти не обращали на нее внимания, наслаждаясь процессом создания очередного шедевра Шарончихи.

– Как только я шагну через ленту, – Выговский показал на пластмассовую полоску, натянутую на металлических столбиках, – ты делаешь то же самое.

– Я боюсь.

– Я тоже.

Как ни странно, но именно эти слова успокоили Здора и даже придали ему куражливую уверенность.

– В крайнем случае мы этих полицейских просто раскидаем!

– Наконец я услышал слова настоящего мужчины.

Съемка продолжалась, тощий лысый человечек метался от камеры к Шарончихе и обратно, что–то кричал, делал страшные гримасы, которые должны были изображать его горе и отчаяние, Шарончиха весело смеялась, двигались камеры, поднималось солнце, постепенно охватывая площадь, окруженную шпилями собора и островерхими домами. И наступил момент, когда Выговский решительно перешагнул цветастую ленту, так же решительно отвел в сторону полицейского, бдительно рванувшегося к нему, и, вплотную подойдя к Шарончихе, протянул шампанское, повернув бутылку этикеткой к ней, к звезде, к красавице, к актрисе. Похоже, она разбиралась в шампанском ничуть не хуже самого Выговского, потому что тут же улыбнулась и произнесла восторженно:

– О! «Дом Периньон»!

– Между прочим, уважаемая красавица, – заговорил Выговский с великолепной светской улыбкой, – это вовсе не от меня, а от моего лучшего друга Миши Здора, который в вас души не чает и даже плачет по ночам, роняя слезы в истерзанную подушку.

Шарон Стоун склонила голову набок, внимательно все выслушала, время от времени кивая своей божественной головкой в такт словам Выговского. Но улыбка на ее устах постепенно из радостной сделалась несколько растерянной. И тогда Выговский перешел на чистый иностранный язык.

– Сувенир, – сказал он, протягивая шампанское.

– О! – расцвела Шарончиха.

И в этот момент из–под мышки у Выговского вынырнул Здор, расправившись наконец с оберткой, которой была укутана матрешка чуть ли не в полметра высотой. Когда Шарончиха увидела нечто, сверкающее золотом, когда она, справившись с повисшими на ней охранниками, увидела на матрешке собственную физиономию, глаза у нее сделались совершенно потрясающими по своей красоте и выразительности. Но стоило Здору с ловкостью провинциального фокусника сорвать с матрешки верхнюю ее часть, под которой оказался новый портрет Шарончихи, еще более молодой и прекрасной, раздался уже всеобщий вопль восторга и восхищения. Вручив Шарончихе верхний колпак матрешки, Здор сорвал следующий, и там тоже, и под следующим тоже…

И, наконец, когда все вокруг держали по матрешке с портретами, сработанными лучшими московскими мастерами, а Здор продолжал извлекать все новые, несчастная Шарончиха не выдержала потрясения и бросилась ему на шею, покрывая своими поцелуями совершенно обезумевшего от счастья Здора.

Подарок действительно был невероятной красоты и неожиданности. Фотографы, которые всегда вертятся на съемочной площадке, торопились увековечить улыбки, объятия, восторг. Пожалуй, единственный, кто во всей этой суматохе сохранял спокойствие и рассудительность, был Выговский. Высмотрев в беснующейся толпе фотографов наиболее, по его мнению, достойного, с фотоаппаратом большим и глазастым, он оттащил его в сторону и заговорил на чистом русском языке:

– Нужны снимки, понял? Фото! – Выговский показал пальцами размер фотографий. – Двадцать четыре на тридцать.

– О’кей, – кивнул фотограф.

– О’кей еще впереди, – вынув из кармана, Выговский показал фотографу триста долларов. – Усек?

– Усьок, – фотограф улыбался широко и весело.

– Морроу, – сказал Выговский на чистейшем английском языке, давая понять фотографу, что снимки ждет завтра. И тут же вручил ему гостиничную визитную карточку.

– О’кей! – снова воскликнул фотограф и, спрятав карточку, унесся к Шарончихе – там снова происходили события, достойные воплощения. Отдав какие–то распоряжения на непонятном своем языке, Шарончиха уже через минуту разливала шампанское в высокие бокалы, которые притащил тот самый тощеватый, лысоватый человечек, метавшийся недавно по площадке с горестно воздетыми к небу руками.

В утренних лучах испанского солнца шампанское играло и пенилось, как никогда, радостно и празднично. Таким оно было разве что в ресторане Дома литераторов, очень давно, около трех лет назад, когда все еще были живы и ни одна затея не была обагрена кровью. Но здесь, на площади в Толедо, об этом не думалось – первая красавица мира Шарон Стоун обнимала Выговского и Здора, пила их шампанское, чокалась с ними высоким тяжелым бокалом и улыбалась так, как, наверно, ей еще не удавалось в самых любвеобильных фильмах. Потрясенная двадцатью четырьмя матрешечными своими портретами, самый маленький из которых изображал ее разве что во младенчестве, Шарончиха, наверно, и сама еще не была так счастлива, как в это толедское утро, освещенное солнечными лучами, которым наконец удалось протиснуться сквозь остроконечные шпили собора.

А наутро в гостиницу пришел фотограф и принес полтора десятка снимков, как и заказывал Выговский, размером двадцать четыре на тридцать сантиметров. Снимки сверкали глянцем, Шарончиха на них была еще краше, чем в жизни, так бывает, и не столь уж редко. Здор улыбался роскошными своими зубами, улыбался так радостно и раскованно, что никто не смог бы в нем заподозрить бывшего фиксатого зэка, фирмача и убийцу. А Выговский был просто роскошен с бутылкой, из которой лилось шампанское, сверкающее в утренних испанских лучах. Остальной толпы как бы и не было, она только чувствовалась где–то рядом, за кадром, а на снимках были эти трое – как никогда молодые, красивые, счастливые. Такими им уже не быть никогда.

Выговский расщедрился и дал фотографу не триста, а все пятьсот долларов. Тот словно ждал этого – вынул из папки и положил на стол еще полдюжины снимков – Шарончиха с Выговским, Шарончиха со Здором, Шарончиха с матрешками.

Когда фотограф ушел, Выговский достал бутылку шампанского из холодильника, наполнил хрустальные бокалы и упал в низкое глубокое кресло. Здор расположился рядом. Некоторое время он перебирал снимки, и разноцветные солнечные блики играли на его лице, создавая выражение праздничное, даже торжественное.

– Итак, – сказал Выговский, – я выполнил и второе свое обещание – с Шарончихой познакомил. Как теперь сложится ваша жизнь, меня не касается. Если вы в мою честь назовете сына…

– Она не может рожать, – печально обронил Здор.

– Решайте, ребята, решайте, – беззаботно произнес Выговский и выпил бокал шампанского одним залпом. Правда, последний, самый большой глоток, подзадержал во рту и позволил шампанскому медленно, уже легким газовым облачком впитаться в организм. И глухо простонал от наслаждения.

– Когда я буду умирать, – сказал Здор, – когда я буду умирать…

– Ну? – поторопил Выговский.

– Я улыбнусь, вспоминая Толедо.

– И Шарончиху?

– Да, Толедо, Шарончиху и себя на площади перед собором. Над нами возвышается стометровая башня, а из–за нее выглядывает испанское солнце. И когда все это вспомню, то умру спокойно и безболезненно. Умиротворенно.

– Только не торопись, ладно?

– Не буду.

– Обещаешь?

– Обещаю!

Выговский и Здор обменивались словами вроде бы пустыми и легкими, не чувствуя в них тяжести, колдовской силы, не подозревая даже, что такие слова не бывают случайными. И не спохватились, не ужаснулись их смыслу, не ощутили собственной обреченности. Кто–то заботливый и хорошо к ним относящийся заставил произнести эти слова вслух, чтобы их же устами предупредить о приближающейся опасности.

Нет, не помогло.

Может, шампанское виновато, может, снимки, полные жизни и любви, может, древний мистический город Толедо подавил в них осторожность и опасливость. Его корявые каменистые улочки, узкие, как горные ущелья, еще хранили в себе тени мавританских чародеев, способных уноситься в прошлые времена, проникать в будущие столетия, влиять на судьбы людские.

Выпив еще бокал шампанского и положив перед собой портрет Шарончихи, Выговский, не отрывая от нее взгляда, набрал московский номер своей конторы. Связь установилась легко и быстро.

– Алло! Слушаю! Говорите! – зачастил в трубке Мандрыка.

– Здравствуй, Вася! – сказал Выговский. – Как поживаешь?

– Лучше всех, да никто не завидует! Вы где?

– В Толедо!

– Где?!

– Испания, Вася, Испания! Тебе привет от Шарон Стоун!

– Как она там?

– Загорела, поправилась, похорошела…

– Похорошела?! Куда же еще?!

– Да, Вася, да. Оказывается, даже Шарон Стоун может похорошеть при виде нашего Здора!

– Привет ему! Когда вас ждать?

– Завтра, Вася. Самолет в Шереметьево прибывает около семнадцати. Встретишь?

– Не могу, Игорь, никак! На семнадцать у меня назначена встреча! Оптовики нагрянули. Я подгоню джип в Шереметьево на стоянку. Найдете?

– Найдем. Ключи у меня есть.

– Заметано. И дуйте прямо в контору. К тому времени я уже освобожусь. Что будете пить?

– Только шампанское.

– Заметано, Игорь! Жду!

– Только это… При джипе–то водитель нужен… Мы с Мишей будем слегка поддаты. Сам понимаешь – Испания.

– Понял! Будет водитель. Прилетайте! Ждем!

Выговский с некоторым недоумением посмотрел на трубку, из которой уже неслись короткие гудки, положил ее на аппарат.

– Что–то не так? – спросил Здор.

– Да, но не могу понять, что именно…

– Он встретит?

– Сказал, что пришлет машину. Переговоры у него назначены. Оптовики, говорит, нагрянули.

– Ну и отлично!

– Да, но… Оптовики – это мои заботы. Тебе он мог сказать, что у него встреча с оптовиками. Но не мне. Тем более что уже завтра я буду в Москве. И ему нет никакой надобности брать на себя груз этих переговоров.

– Да пусть он с ними треплется сколько угодно! Бумаги на подпись все равно лягут на твой стол. И ты будешь их подписывать. Или не подписывать, – Здор изо всех сил старался сохранить тот счастливый мир, в котором оказался со вчерашнего утра.

– Так–то оно так, – опять с сомнением протянул Выговский. – Но что–то здесь не так.

– Приедем – разберемся!

– Тоже верно. – Выговский взял бутылку, вылил в стакан остатки шампанского, выпил и отставил стакан в сторону, подальше отодвинул, как бы говоря себе, Здору, высшим силам – хватит, ребята, пора остановиться.

– Позвони секретарше, – посоветовал Здор, видя, что сомнения не оставляют Выговского.

– Я и звонил секретарше.

– А почему Мандрыка взял трубку?

– Не знаю.

– Наверно, случайно оказался в приемной… А Люся куда–то вышла на минутку…

– Да, скорее всего так и было, – согласился Выговский.

Встав, он подошел к холодильнику, как–то замедленно, словно колеблясь, словно без уверенности, что поступает правильно, вынул еще одну холодную бутылку шампанского и вернулся в свое кресло.

– Завтра утром выезжаем в Мадрид и сразу в аэропорт. А сегодня можем побаловать свои пороки и прихоти. Не возражаешь?

– Я?!

– Значит, не возражаешь, – Выговский свинтил проволочки с пробки и, поставив бутылку на стол, откинулся на спинку кресла. Он ждал, пока раздастся грохот пробки, вылетающей из горлышка. И грохот раздался, грохот, который так напоминал выстрел. – Не хочется мне возвращаться в Москву, – сказал Выговский, разливая шампанское по стаканам. – Не знаю почему, но не хочется.

– Все, что мог, ты уже совершил.

– Ты имеешь в виду Шарончиху?

– Да. Теперь мне уже нечего бояться. И мечтать не о чем.

– Не надо, Миша, так говорить.

– Почему?

– Не знаю… Но откуда–то мне известно – не надо.

– Не буду.

Самолет из Мадрида в Шереметьево прибыл по расписанию. Погода была солнечная, и земля в иллюминаторы была видна все время полета. Как говорится, над всей Испанией безоблачное небо. А перед самой посадкой стали хорошо видны подмосковные дороги с машинами, опушки березовых рощ, множество выросших за последние годы домов самых причудливых, вычурных, а то и попросту бестолковых. Неожиданно разбогатевшие люди старались перещеголять друг друга в изощренности архитектурных форм, в изысканности фасадов и заборов, зимних садов, бань и гаражей. И только взглядом с самолета можно было охватить эту бесконечную россыпь вилл, особняков, многоэтажных дач и коттеджей. Они поглотили подмосковные поля, пастбища и поляны и продолжали множиться, пожирая все новые пространства вокруг громадного города. Но многие из них уже лишились хозяев по разным причинам, на многих висели объявления о продаже, во многих годами жили только вахтеры да охранники. Далеко не каждый владелец дома в состоянии был заселить десятки комнат своего необъятного дома…

– Где–то там и наши с тобой домишки стоят, – сказал Здор, оторвавшись от иллюминатора.

– Отсюда их не видно.

– Почему?

– Шереметьево на север от Москвы, а наши имения на западе. Вот если бы мы подлетали к Внукову… Могли бы и увидеть. Белые люди строят на западе.

– А мне опять хочется к Шарончихе, – неожиданно сказал Здор.

– Будем живы – смотаемся. Или сюда пригласим. Не потерял ее визитку?

– Ты что?! – ужаснулся Здор.

Джип стоял на обычном месте автостоянки, но водителя не было. Выговский воспользовался своими ключами. Расположившись внутри, они подождали минут двадцать – никто не подходил.

– Может, водитель не знает, что самолет уже сел, и шатается между киосками в зале ожидания?

– Там такие табло, что последний идиот разберется.

– Или перекусить решил.

– Так не бывает. – Откинув заднее сиденье, Выговский убедился, что помповое ружье на месте. Передернул затвор – ружье, как и положено, было заряжено.

– Порядок? – спросил Здор.

– Как в танковых войсках, – поколебавшись, Выговский положил ружье на пол, возле сиденья водителя. Здор удивился, но ничего не сказал и сел рядом. – Поехали, – и Выговский тронул машину.

Платить на выезде пришлось немного, из чего можно было сделать вывод, что машина на стоянку поставлена недавно, не более часа назад.

Стоял теплый летний вечер, солнце еще не потеряло слепящей своей силы. Оно посверкивало между деревьев слева, на западе. Джип на дороге уважали, не каждый решался обогнать, даже если и позволяла обстановка. «Шевроле» был один из лучших джипов – большой, мощный, с затемненными стеклами и широким задом. Едва вырвавшись из развязочных переплетений Шереметьева, Выговский сразу набрал скорость, тем более что дорога была почти свободна – час пик еще не наступил.

– Они хоть догадаются что–нибудь в холодильник поставить? – неожиданно спросил Здор.

– Ты же слышал – Вася даже поинтересовался, чего пить желаем.

– А ты?

– Я сказал, что шампанское.

– Да, в такую жару, после четырех часов духоты в самолете…

А дальше начались какие–то непонятные события. Выговский, сидевший за рулем, хотел было обогнать замызганный грузовичок, но тот неожиданно вильнул влево, и ему пришлось затормозить. Тут было явно нарушение сложившихся норм. Грузовичок откровенно хамил. Если, конечно, его водитель не был пьян. А в том, что он трезв, и Выговский, и Здор убедились на следующем же километре. Когда скорость джипа была погашена, к нему с двух сторон приблизились мотоциклы. На каждом по два человека – водитель и пассажир на заднем сиденье.

Почувствовав неладное, Выговский попытался увеличить скорость и обойти грузовичок, но тот опять оказался посредине дороги, подставляя замызганный свой зад под удар роскошного джипа.

И в этот момент с двух сторон ударили автоматные очереди – стреляли с задних сидений мотоциклов. Выговский резко рванул в сторону и сшиб один мотоцикл, а Здор, схватив с пола помповое ружье, высунулся в раскрытое окно и почти в упор послал заряд в спину ближайшего мотоцикла. Он даже видел, как заряд разворотил спину стрелявшего.

Но тут сзади снова ударила автоматная очередь, и Здор с простреленной головой свалился внутрь машины.

Досталось несколько пуль и Выговскому, но он еще нашел в себе силы нажать на тормоз. Грузовичок резко рванул вперед и ушел, затерялся среди машин. Уцелевшие мотоциклы тоже исчезли в солнечном пространстве дороги.

Джип замер, вильнув на обочину. Рядом остановились несколько машин, шедших сзади. Выговский склонился над Здором – тот лежал на сиденье, неловко свесившись вниз.

– Миша! Живой?!

– Нет, Игорь… Все… Конец… Конец… – Здор почему–то улыбался, но уже неживой улыбкой – это был предсмертный оскал.

Когда подъехала милиция, внутри джипа лежали двое. Один, с правой стороны, был мертв, второй еще дышал.

Выговский пришел в себя через трое суток. В палате был ночной полумрак, но он рассмотрел прикорнувшего на стуле милиционера. Рядом, прислоненный к спинке кровати, стоял автомат. Услышав стон, санитарка метнулась к дежурному врачу, тот прибежал, включил свет.

– Где я? – спросил Выговский.

Не отвечая, врач вытер испарину со лба, глубоко вздохнул, пытаясь унять сердцебиение.

– Ну что? – спросил милиционер.

– Будет жить, – врач опустился на соседнюю кровать. – Не знаю, долго ли…

В Коктебеле дождь со снегом.

Но снег до земли не долетает, превращается в воду. Я выхожу из номера, только чтобы поесть и купить в ближайшем магазине каберне и коньяк.

Шампанское не помогает – холодно.

На всем протяжении от Тихой бухты до Сердоликовой можно увидеть только одну черную фигурку – Жора после шторма ищет камни, чтобы выточить из них, выскоблить своим ножичком какое–нибудь чудище морское, земное, лесное…

Не знает бедолага, где искать – с меня нужно соскоблить совсем немного, совсем немного, чтобы возникло, проступило такое чудище, какого свет еще не видел…

После обеда дождь прекратился, снег исчез незаметно и неслышно. Выглянуло солнце, и за какой–то час асфальт успел даже просохнуть. Лишь в некоторых местах остались лужи, как слабое напоминание об утренней невзгоде.

Выйдя на набережную, я убедился, что она так же пустынна, как и во время недавнего снегопада. Жора уже не бродил по берегу, в полном одиночестве он стоял у парапета перед писательской столовой, как это бывало каждый вечер в июле, в августе, когда площадь была забита народом, когда шла бойкая торговля, а спустившиеся с гор мохнатые, тощие и голодные хиппи пели, собравшись в кружок и установив в центре черную шляпу для подаяний. И то, что хипповые мальчики и хипповые девочки хотят кушать, ни у кого не вызывало сомнений.

Увидев меня, Жора помахал рукой. Подойдя, я удивился – на парапете были выставлены каменные произведения – от самых целомудренных до самых бесстыдных.

– Как понимать? – спросил я и еще раз оглянулся по сторонам – от профиля Волошина до могилы Волошина на пляже, на набережной, в горах не было не только людей, но даже собак и чаек. Море грохотало, и ветер доносил брызги, даже сюда, на набережную, – каменные изваяния были влажными со стороны моря. – Как понимать?

– А! – Жора беззаботно махнул рукой. – Пусть подышат.

– Любят морской воздух?

– Да, – без улыбки ответил Жора. – Понимаешь, они ведь миллионы лет дышали именно морским воздухом. Иногда на столетия погружались в пучину, потом их снова выбрасывало на берег… А тут всю зиму в грязном мешке, в сарае… Пусть подышат, – повторил Жора. – Выпить хочешь?

– А что есть?

– Мадера. – Жора передернул плечами, будто я спрашивал о чем–то совершенно очевидном.

– Можно, – согласился я.

– Нужно, – назидательно поправил Жора и, порывшись в черной хозяйственной сумке, извлек початую бутылку золотистой мадеры и ресторанный бокал, завалявшийся с летних времен. – Не успел отдать, – пояснил Жора. – Летом верну.

– Неплохая штучка, – я показал на плоскую гальку размером с ладонь, стоявшую вертикально. Одна ее сторона была золотисто–желтой, вторая – мрачно–серой. На обеих сторонах были изображены лица с каким–то мистическим выражением – не то улыбались, не то скалились.

– В прошлом году было полное солнечное затмение, вот я и отобразил, – пояснил Жора.

– Сколько? – спросил я.

– Не продается.

– Почему?

– Самому нравится, – Жора наполнил стакан и протянул мне. Внутри стакана на холодном солнце вспыхнул золотой блик. – Вначале камни я вообще не продавал. А когда набралось около сотни, выбросил в море. По одному забрасывал, как можно дальше от берега.

– Зачем? – я даже поперхнулся вином.

– Когда их снова выбросит штормом на берег, люди найдут и удивятся – надо же, скажут, как море может обработать камень. Надо же, скажут, оказывается, и море может творить! Ведь удивятся? – Жора с таким напряжением посмотрел на меня, будто для него сейчас не было ничего важнее моего ответа.

– Да они просто обалдеют! – искренне воскликнул я. – Окаменеют от удивления! – Я не стал говорить, что уже слышал от него эту историю.

Море продолжало грохотать, водяная пыль долетала до парапета и оседала на наших лицах, на каменных чудищах, покрывая их соленой влагой. Мадера от этого тоже казалась горько–солоноватой, но это ничуть ее не портило, более того, придавало особый привкус, которого, вполне возможно, ей недоставало.

– И часто сюда приносишь? – спросил я, кивнув на ряд камней.

– Бывает, – неопределенно ответил Жора.

– А как определить – надышались или им еще хочется?

– Сами говорят.

– Как?!

– Находят способ, – произнес Жора с некоторой таинственностью в голосе. – Пока выточишь какую–нибудь фигурку, пока соскоблишь лишнее, с ней такое понимание налаживается… Не с каждым человеком, понял? Не с каждым.

– А человека тебе никогда не хочется поскоблить? Меня, например?

– Тебя? – Жора взглянул мне в глаза прямо и твердо. – Нет, не хочется. Много работы. Некоторые камни вообще не поддаются обработке, – добавил Жора, как бы извиняясь. – Какие есть, такие и есть.

– Их тоже покупают?

– Редко. Охотнее берут те, которые изменились до неузнаваемости. Прирученные камни охотнее покупают. Как и людей, – добавил Жора и опустил глаза, чтобы я не прочитал в них нечто такое, с чем ему не хотелось бы делиться.

– Надо же, – пробормотал я. – А ты помнишь, где какой камень нашел?

– Все до единого. Могу показать с точностью до одного метра. Был тут один писатель… Детективы сочиняет… Подарил мне камень, почти готовый член… Зеленый в крапинку… Длинный, чуть ли не полметра… Но я ничего не мог с ним сделать. Не поддается обработке.

– Тебе бы станочек какой–нибудь?

– Не хочу. Я должен руками камень согреть. Как стакан, – Жора улыбнулся. – С хорошим вином.

– Может, пройдемся? – предложил я. – Там какая–то забегаловка открыта.

– Нет, – Жора покачал головой. – Постою.

– Не надышались? Еще хотят?

– Да, – Жора не был настроен шутить.

Уже миновав ресторан Славы Ложко, я оглянулся – Жора стоял там же, возле своих камней. С одной стороны они были сухими, с другой – покрыты соленой влагой.

Как и Жора.

Как и все мы.

Усошин смотрел последние известия совершенно безучастно. Его полуприкрытые глаза могли показаться даже сонными. Он не бегал в возбуждении по кабинету, не причитал и не бросался звонить кому бы то ни было, не подбегал к окну, чтобы задернуть шторы и как–то себя обезопасить. Нет, он сидел, нависнув над столом, и смотрел на экран телевизора. И видел изрешеченный пулями джип, видел, как выносят из него мертвого Здора, на лице которого так и осталась страшноватая улыбка трупа, видел, как вдвигают в машину «Скорой помощи» залитого собственной кровью Выговского. И ни разу не отвел взгляда от крупных планов, которыми упивались и впадали в какое–то счастливое неистовство телевизионные трупоеды. Захлебываясь от радостного возбуждения, диктор докладывал ему все новые и новые подробности покушения на главу фирмы «Нордлес», но ничего, ничегошеньки нового сообщить не мог. И все слова его Усошин пропускал мимо ушей, даже как бы пережидал захлебывающийся от больного азарта голос. Через каждые два слова мордатый корреспондент снова и снова напоминал, что приехал первым, что это он, именно он застал трупы еще теплыми, что при нем они содрогались в агонии, а вот другие корреспонденты оказались не столь расторопными. Они застали труп Здора остывшим, он уже не хрипел и не дергал ногами, не пытался что–то там свое предсмертное произнести.

И мордатый опять показывал залитый кровью пол джипа, простреленную голову Здора, дыры в груди у Выговского. Ему, удачливому везунчику, удалось даже записать хрипы, клокотанье крови в груди Выговского, его мутнеющий, уже потусторонний взгляд. На глазах у всей страны мордатый делал крутую карьеру. Теперь его наверняка пошлют к следующим трупам – сожженным, расстрелянным, раздавленным гусеницами, утопленным, затравленным собаками, повешенным, зарезанным, расчлененным. О, как он будет таращить глаза за дружеской попойкой этим же вечером, потешая таких же, таких же, но не столь удачливых своих приятелей кошмарными подробностями покушения на трассе Шереметьево – Москва…

Усошин терпеливо дождался окончания репортажа и, нажав кнопку, выключил телевизор. Потом нажал другую кнопку и вызвал помощника из приемной. Тот возник в дверях через несколько секунд, молчаливый и исполнительный. Не поворачивая головы, Усошин видел его, но не торопился произносить слова, понимая, что они превратятся в нечто смертоносное, в нечто безжалостное, но справедливое.

– Ты это… – наконец произнес он сипловатым от долгого молчания голосом. – Видел последние известия?

– Да, в приемной.

– И как?

– Круто.

– Наши ребята.

– Я знаю, они были здесь полгода назад.

– Нехорошо с ними поступили.

– Я больше знал Славу Горожанинова.

– Да, и Слава Горожанинов… Что–то происходит… Нам пора, – Усошин произносил совершенно незначащие слова, и даже непонятно было – разговаривал с кем–то или с самим собой. Но чувствовалось – он приближается, приближается к важному решению, и незначащие ответы помощника ему были нужны, чтобы еще раз, еще раз убедиться в том, что он должен поступить так, как задумал, более того, он имеет на это право. – Знаешь, что я тебе скажу… Я вот что тебе скажу… Ты доставь мне этого…

– Шестопалова, – подсказал помощник.

Усошин быстро взглянул на помощника, как бы даже злясь оттого, что тот понял его состояние.

– Да, его самого. Где он у нас?

– На кухне.

– Не отощал?

– В порядке Шестопалов.

– Давай его сюда.

И Усошин снова навис над столом, но уже не было в его позе неуверенности и колебаний. Он просто ждал, когда войдет зэк Шестопалов, коротающий годы на кухонных работах.

И Шестопалов вошел. Постучал деликатно, выждал две–три секунды и, не дождавшись из кабинета ни единого звука, сам открыл дверь. Без робости, без подобострастия и поклонов. Остановился в дверях, держа в руках вязаную шапку.

– Пришел? – спросил Усошин.

– Явился, – ответил Шестопалов. – По вашему вызову.

– Садись. – Усошин махнул рукой в сторону приставного столика.

Шестопалов сел, расположил на столе свои крупные ладони. Сам он был тощ, как и положено зэку, но на вид здоров, глаза ясны и насмешливы, во всей его фигуре чувствовалось достоинство. Подождав некоторое время и не услышав от Усошина ни слова, заговорил сам:

– Прекрасная погода, не правда ли, гражданин начальник?

– Кончай, – обронил Усошин.

– Я вот шел сюда и думал про себя… Гена, говорю я себе, если тебя вызывает руководство, то это может обернуться чем угодно. И повышением по службе, и порицанием. Чего ты, Гена, больше хочешь, спрашиваю я себя, направляясь в ваш кабинет, Николай Иванович… И отвечаю самому себе…

– На море хочешь? – спросил Усошин.

– Хочу.

– Недельки на две?

– Готов.

– По твоей специальности.

– Мастерство пропить невозможно, Николай Иванович, – Шестопалов пытливо посмотрел в глаза Усошину.

– Я тоже на это надеюсь.

– Не надо надеяться, Николай Иванович. Вы просто будьте в этом уверены.

– Ты мне разрешаешь быть уверенным?

– Я когда–нибудь подводил вас? Нет–нет–нет, – замахал руками Шестопалов. – Были, конечно, досадные подробности. Но они бывают в каждом деле. По большому счету, у нас с вами разногласий никогда не было. И не будет, Николай Иванович. – Шестопалов положил обе свои ладони на стол, как бы ставя печать надежности, даже клятвенности.

Ответить Усошин не успел – в дверь заглянул помощник.

– Я, конечно, извиняюсь, – сказал он.

– Слушаю, – обронил Усошин недовольно.

– Опять передают последние известия, – помощник кивнул в сторону телевизора. И вышел, плотно прикрыв за собой дверь.

Усошин взял пульт, направил его на экран.

– Посмотри, – сказал он Шестопалову. – Пока ты здесь решаешь кухонные проблемы, жизнь на воле бьет ключом.

Шестопалов не ответил. Молча, не проронив ни единого звука, он просмотрел весь репортаж. Усошин тоже не сказал ни слова. Когда передача закончилась, выключил телевизор.

– Грубая работа, – произнес наконец Шестопалов. – Так нельзя.

– Мои ребята погибли.

– В джипе? – уточнил Шестопалов.

– Да, Гена… В джипе. Игорь Выговский и Миша Здор. Они меня не подводили. И Слава Горожанинов… Слышал?

– Здесь, на станции? Слышал.

– Я не могу этого оставить.

– Этого нельзя оставлять. Есть зацепки?

– Есть.

– Нет проблем, – Шестопалов твердо глянул в глаза Усошину. – Какое море вы имели в виду, Николай Иванович?

– Черное.

– Самое синее в мире Черное море мое, – пропел Шестопалов. – Там сейчас прекрасная погода.

– Там всегда прекрасная погода.

– Город? – спросил Шестопалов.

– Новороссийск.

– Годится.

– Для всех ты отправляешься на дальнюю просеку. Лес валить.

– Будем валить. Лес, – уточнил он.

– Значит, о главном договорились?

– Заметано, Николай Иванович. Если уж я кивнул головкой в знак согласия, это более надежно, чем десяток международных соглашений. Не боитесь потерять хорошего зэка?

– Не боюсь, Гена. Все свои страхи я уже проехал. Давно проехал, Гена.

– Я тоже. Остались маленькие подробности.