Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— У нас гости, — говорит Элиза Киршбаум. Она убирает «Судебную медицину» со стола, ставит книгу в книжный шкаф, закрывает дверцу. Тряпочкой, которую она вынимает из кармана фартука, вытирает на всякий случай следы от пальцев.

Увидев, что падение остановилось, сбежавшие стали возвращаться: они возникали из ночного мрака и опускались на настил, сначала сильные молодые мужчины и женщины, потом старики, потом матери с детьми.

— Профессор Киршбаум? — спрашивает наконец Прейс.

Каждый прилетевший мгновенно включался в общее летательное усилие, и подъём трещащей и скрипящей деревянной конструкции продолжался почти всю ночь, в тишине и темноте.

— Да. — И в этом коротком слове вопрос: зачем я вам понадобился?

— Моя фамилия Прейс. — И смотрит на Майера.

Подъём остановили, только когда большинство ощутило холод и трудности с дыханием.

— Майер, — буркнул Майер.

Обошлись без рукопожатий. Прейс спрашивает:

На такой высоте небо было невероятно высоким и абсолютно чёрным; бессчётные звёзды сияли ледяным светом.

— Вы знаете Хартлоффа?

— Вы имеете в виду начальника гестапо?

Пока мы поднимали обитель выше и выше, никто не произнёс ни слова. Только дети плакали на руках у матерей.

— Я имею в виду господина штурмбаннфюрера Хартлоффа. Он просит вас к себе.

— Он просит меня к себе?

В городе горел единственный сигнальный огонь – светильник на вершине Храма Солнца: ориентир и маяк для всех заблудших.

Тут даже Элиза Киршбаум с трудом сохраняет самообладание. Майер, впрочем, тоже. Просит к себе, ну и тон, ну и церемонии, просто комедия какая-то. Прейс говорит:

— Да. У него утром был сердечный приступ. Профессор садится, растерянно смотрит на сестру, она стоит, как каменная, у Хартлоффа утром был сердечный приступ.

Когда подъём остановился, когда стало ясно, что опасность миновала, катастрофа предотвращена и никто не пострадал, – люди стали покидать площадь, так же молча и торопливо; все были подавлены и напуганы, все устали, все хотели разойтись по домам и обнять своих родных.

— Я не совсем вас понимаю.

— Вы должны его посмотреть, — говорит Прейс. — Хоть я могу себе представить, что болезнь господина штурмбаннфюрера не вызывает у вас сочувствия. У вас нет никаких оснований для беспокойства.

Про меня забыли в четвёртый раз, да и сам я про себя забыл.

— Но…

— Что «но»? — спрашивает Майер.

Но нашёлся человек, который вспомнил. В темноте я не сразу его разглядел.

Опять взгляд в сторону сестры, всю жизнь она устраняла с его дороги неприятности, с ее хладнокровием, дальновидностью, с ее непреклонным и острым умом, всю жизнь она оберегала его от всего докучного и тяжелого, поэтому последний взгляд обращен к ней.

— Dis leur que tu n\'en as plus l\'habitude,[1] — говорит она.

Второй жрец подошёл к клетке и велел охраннику:

— Что она там сказала? — спрашивает Майер Прейса и тоже встает — во весь рост.

– Открой. Выпусти его.

— Прошу вас выслушать меня, — говорит профессор, — я ни в коем случае не могу выполнить то, что вы от меня требуете, для меня это абсолютно невозможно. Как врач я не могу ручаться, что после такого большого перерыва… ведь уже больше четырех лет я не лечил ни одного больного…

Охранник кивнул напарнику, тот отправился в сторону кафедры, спрашивать разрешения у командира; пропал во тьме, но быстро вернулся. По его знаку клетку отомкнули.

Прейс сохраняет сдержанность, на удивление, он кладет боевому Майеру руку на плечо, успокойся, особое поручение, потом подходит к профессору, близко, слишком близко. Взгляд его выражает упрек, но это отнюдь не злой, даже не недружелюбный взгляд, скорее в нем можно прочесть сочувствие, он как бы взывает образумиться, пока не поздно, человека, поступающего опрометчиво во вред себе. И говорит:

— Боюсь, господин профессор, что вы неправильно меня поняли. Мы пришли не для того, чтобы просить. Пожалуйста, не создавайте нам трудностей.

– Чирок, – сказал я второму жрецу. – Мы вроде бы родственники. Или я ошибаюсь?

— Но я же вам сказал…

– Да, – ответил второй жрец, распахивая передо мной дверь. – Наши деды были братьями. После смерти твоего отца я унаследовал твой дом. Выходи.

— Вы должны что-нибудь взять с собой? — спрашивает Прейс решительным тоном.

Первый охранник выхватил нож и ловко разрезал путы на моих локтях. Я выпрямил руки и едва не закричал от боли. Чирок равнодушно смотрел, как я морщусь и кусаю губы.

Тогда профессор наконец понимает, что ни к чему искать новые возражения, эти двое пришли сюда не для того, чтобы соревноваться с ним в искусстве убеждения.

– Уходи, – сказал мне Чирок. – Покинь город. Тебя не простят. Все будут думать, что падение связано с тобой. Исчезни. Вернёшься лет через пять, и тебя помилуют. Прощай.

Показное дружелюбие этого Прейса не более чем его манера предъявлять требования, оно не дает права надеяться. Итак, надо оставить все «но» и «если», надо взять пример с сестры. Быть таким же неприступным, держаться с таким же достоинством, как она — хотя бы это, хотя бы сейчас, — всю жизнь он восхищался ею за эти ее качества, восхищался еще больше, чем боялся, некоторые считали ее чудачкой. Он не доставит этим двум немецким ничтожествам удовольствия любоваться сценой отчаяния, у него спросили, нужно ли взять что-нибудь с собой, он не упадет перед ними на колени, он будет стоять прямо, как стоит перед ними Элиза. Этому нельзя, правда, научиться сразу, без привычки, но можно найти совсем будничные движения, держать в узде свое лицо, ничего особенного не произошло, самая обычная вещь на свете, заболел высокий чин, надо его осмотреть, так, каждодневная рутина, визит как визит.

Я понимал, что он прав, и одновременно не хотел понимать.

— Мы правильно поняли друг друга? — спрашивает Прейс.

Профессор встает, под книжными полками закрытые ящики, он открывает один, ищет свой кожаный саквояж, коричневый, с раздутыми боками, с каким приходит к пациенту доктор.

Боль в затёкших руках помогла мне пережить разочарование.

— Он в шкафу, — говорит Элиза Киршбаум.

Я повернулся и бросился к князю.

Он достает саквояж из шкафа, открывает его, проверяет содержимое, протягивает его Прейсу, который не считает нужным взглянуть.

Он уже сошёл с кафедры. Сегодняшняя ночь тяжело ему далась, но хозяин города держался прямо и ступал твёрдо. Он шагал в сторону дома, лишь совсем немного опираясь на руку Куланга.

— Медицинские инструменты.

— Хорошо, берите.

Он увидел меня; помрачнел.

Элиза Киршбаум открывает шкаф, берет оттуда шарф, подает брату.

— Не нужно. На улице тепло, — говорит он.

– А, – сказал он тихо. – Ты.

— Возьми, он тебе понадобится. Ты не знаешь, как холодно на улице после восьми.

Он засовывает шарф в саквояж, Майер открывает дверь, предстоит попрощаться, до свидания, Элиза.

— До свидания.

Я поклонился.

Так выглядит прощание.

* * *

– Вот что, – произнёс князь вяло и угрюмо, – пока исчезни. Возвращайся вниз и там сиди, внизу. Народ тебя не простил. Года через три вернись, и мы что-нибудь придумаем. Понял?

Потом они выходят из дому, садятся в машину, несомненно в заранее определенном порядке, Прейс и профессор сзади, Майер впереди, рядом с эсэсовской формой. Элиза Киршбаум стоит у окна, вся улица стоит у окон, но только одно открыто. Машина сразу трогает, катит прямо по плоским камням тротуара, за ней плывет бледно-голубое облачко. В конце улицы она поворачивает налево, по направлению к Хартлоффу.

* * *

– Да, – ответил я. – Всё понял. Прощай, князь Финист. Благодарю тебя за доброту.

Прейс щелчком открыл серебряный портсигар и спрашивает:

— Закурите?

Я посмотрел на Куланга, на Сороку, кивнул всем сразу.

— Нет, спасибо, — говорит Киршбаум.

Майер не оборачиваясь покачал головой, он смотрит сбоку на эсэсовскую форму, как тому нравится эта комедия, форма только ухмыляется, не отводя глаз от дороги. Прейс наблюдает за обоими в зеркало дальнего вида, а Киршбаум сидит, словно ему жаль потратить хоть одно движение.

– Прощайте все.

— Поставьте ваш саквояж вниз, — говорит Прейс. — Еще далеко.

— Сколько примерно?

Руки болели; летательное усилие далось мне мучительно.

— Минут тридцать.

Киршбаум продолжает держать саквояж на коленях.

Но я взлетел так быстро, как только мог.

Подъехали к воротам гетто, останавливаются, Майер спускает стекло. Постовой всунул каску и спрашивает:

— Что у вас там за птица?

Погружённый в темноту город остался позади.

— Скажи еще, что ты его не знаешь! — кричит Майер. — Это же знаменитый профессор Киршбаум!

12.

Прейс протягивает постовому пропуск и произносит официальным голосом:

— Откройте ворота. Мы очень спешим.

Я пишу эти неказистые записки в первую очередь для своих прямых потомков, таких же летающих людей, как я сам.

— Сейчас, сейчас, не беспокойтесь, — говорит постовой. Он делает знак рукой второму постовому, тот поднимает шлагбаум и распахивает ворот.

Они едут дальше, теперь по свободной части города, у улиц другой вид. Киршбауму бросаются в глаза прохожие без желтой звезды, витрины магазинов, в них выставлены товары, выбор небогатый, но покупатели входят и выходят и главное — по краям тротуара стоят деревья, думаю я. В кинотеатре «Империал» у Нового рынка показывают немецкий фильм. Попадаются навстречу машины, проходят трамваи, солдаты в выходной форме, каждый с двумя девушками под руку. Киршбаум смотрит без особого интереса, город за стеклом машины не так много говорит ему, не может вызвать воспоминаний, как, например, у Якова, потому что это не его город.

Но я хотел бы, чтоб мою повесть прочитали и земные дикари.

— Мне думается, что вы все-таки должны быть довольны, получив наконец возможность заняться новым пациентом, — говорит Прейс.

Для них, мало смыслящих в устройстве природы птицечеловека, я сделал специальные пояснения.

— Я могу узнать, каким образом вышло, что вы обратились ко мне?

Для меня главное – чтоб я был понят. Чтоб любой читатель этих строк составил исчерпывающее мнение обо всём произошедшем.

— Очень просто. Личный врач Хартлоффа оказался в затруднении и не решился сам назначить лечение, он потребовал консультации специалиста. Попробуйте за такое короткое время найти специалиста. Мы просмотрели списки жителей и наткнулись на ваше имя. Врач Хартлоффа знает вас.

Неважно, кто он: дикарь или летающий человек.

— Он меня знает?

— Конечно, не лично. Только ваше имя.

Эта история закончилась ко всеобщему благополучию, счастливо для большинства её героев.

Они въезжают в богатый квартал, дома здесь не такие высокие, стоят далеко друг от друга, здесь больше зелени, больше деревьев. Киршбаум открывает саквояж, достает оттуда стеклянную трубочку, вывинчивает пробку, отсыпает на ладонь две таблетки. Прейс вопросительно смотрит на него.

— Против изжоги, — объясняет Киршбаум. — Хотите?

— Нет.

Падение города, как потом подсчитали жрецы, длилось всего три или четыре мгновения. Конструкция провалилась едва на семьсот локтей.

Киршбаум проглатывает таблетки, завинчивает пробку, кладет трубочку обратно в саквояж и опять сидит в той же позе.

— Теперь вам лучше? — спрашивает Прейс через несколько минут.

Но птицечеловеки были ещё много недель сильно подавлены, изживали в себе страх, обсуждали случившееся.

— Так быстро они не действуют.

Машина выезжает из города, снова контроль, это уже предместье, Хартлофф отыскал для себя укрытое местечко. По обе стороны дороги березовый лес.

Обо мне никто не вспоминал.

Прейс говорит:

Потом, спустя, может быть, месяц, все понемногу успокоились.

— Вас, разумеется, отвезут обратно, когда вы сделаете все, что надо.

Киршбаум ставит свой саквояж на пол, у ног, всю дорогу он держал его на коленях, теперь, почти у цели, он ставит его все-таки вниз, откидывается назад, глубоко дышит.

Княжеский сын Финист женился на земной девушке Марье.

— Могу ли я теперь попросить у вас сигарету? Прейс протягивает ему сигарету, дает прикурить, упомянем опять демонстративное непонимание на лице Майера, которое он хочет довести до сведения Прейса. Киршбаум закашлялся, но вскоре приступ кашля прошел, он бросает недокуренную сигарету в окно.

За три года она родила ему троих детей: двух сыновей и дочь.

— С другой стороны, я могу в какой-то степени понять ваши сомнения. — Прейс продолжает разговор, нить которого, казалось, давно потерялась.

— У меня нет больше сомнений, — говорит Киршбаум.

Что произошло тогда, в спальне, каким образом Марья разбудила память Финиста и заставила его вспомнить прошлое, – никто не знал. Некоторые недоброжелатели и завистники продолжали потихоньку шептаться по углам, упоминали тёмное земное колдовство, но в общем молодую княгиню в городе полюбили, и каждый раз, когда она разрешалась от бремени, – шумно праздновали.

— Нет, есть, я вижу по вашему лицу. Ваше положение не из завидных, я понимаю. Если вам удастся спасти штурмбаннфюрера, вы будете, надо думать, выглядеть не в очень выгодном свете в глазах ваших людей. А если вам не удастся…

Прейс прерывает свой точный анализ, договаривать до конца было бы бестактно, да кроме того, излишне, из всего сказанного Киршбаум, разумеется, поймет, какое значение придают тому, чтобы Хартлофф остался жив. В первый раз за всю поездку Майер оборачивается назад, лицо его не считает нужным скрывать, что он знает, какие слова не досказал Прейс, и, уж во всяком случае, не собирается скрывать, как он к этим недосказанным словам относится, именно с этим намерением он и оборачивается на минуточку. Киршбаум не обращает на него внимания, по-видимому, он целиком занят собственными мыслями. Прейс произносит, обращаясь к нему, две-три общих фразы, но Киршбаум больше не поддерживает разговора.



Они подъезжают к вилле Хартлоффа. Дорога к вилле ведет через разросшийся парк, круглая клумба, высохший пруд, раньше бы здесь плавали золотые рыбки, все немного запущено, но превосходно распланировано, очень богато, с размахом и красиво.

— Приехали, — говорит Прейс все еще поглощенному своими мыслями Киршбауму и выходит из машины.

Старый князь выглядел во время суда сильно сдавшим, больным – но, когда всё кончилось, его здоровье вдруг окрепло.

По лестнице, ведущей во внутренние помещения, к ним спешит личный врач Хартлоффа, лысый маленький человечек в сверкающих сапогах и расстегнутой эсэсовской форме, он выглядит таким же неприбранным, как и сад. Его поспешность можно истолковать как беспокойство или страх, скорее как страх, ведь он несет здесь ответственность. За здоровье Хартлоффа и за сегодняшний рискованный эксперимент. Уже с верхней ступеньки он кричит:

— Ему опять хуже! Почему так долго?

Говорят, хозяин города был очень доволен браком своего сына, ему нравилась невестка.

— Нам пришлось ждать, его не было дома, — говорит Прейс. — Быстрее, быстрее!

Прейс открывает дверцу машины со стороны Киршбаума, потому что тот не делает попытки выйти, и повторяет:

Прежняя жена – Цесарка – была изгнана, улетела на поверхность, но спустя двое суток вернулась, измученная и грязная, и умоляла её пощадить. Никто не удивился. Несчастной молодой дуре разрешили остаться в городе. Но старый князь поставил свои условия: Цесарка на всё согласилась, лобызала его руку, затем обрила голову и приняла обет безбрачия сроком на десять лет, и посвятила себя алтарной службе при Главном Храме.

— Мы приехали, выходите, пожалуйста.

Неясыт, её отец, ушёл в отставку с поста старшего охраны. Его место занял Куланг. Но если прежний главный воин берёг персону старого князя, – то его преемнику был отдан другой приказ: охранять прежде всего сына и его жену, и детей их.

Но Киршбаум сидит, будто он не скоро еще справится со своими мыслями, и даже не поворачивает головы в сторону Прейса. Запоздалое упрямство не к месту и не ко времени или пресловутая профессорская рассеянность ученого, что бы там ни было, но момент выбран самый неподходящий, Прейс теряет терпение, Майер, тот знал бы, как поступить в таком случае.

Таким образом, старик произвёл политическую реформу: переподчинил городских воинов своему сыну. Формально это было передачей власти.

Прейс хватает Киршбаума за рукав и говорит:

Вся охрана принесла новую присягу младшему Финисту.

— Не доставляйте же нам трудностей, — и выталкивает его из машины легонько, он корректен до конца.

Сорока осталась при своём месте управительницы и учредила в княжьем доме самую страшную и жестокую экономию, какую только можно себе представить, жалела каждый свечной огарок и каждый тряпичный лоскут.

Киршбаум появляется в высшей степени удивительным образом, он как будто не спеша выкатывается прямо на Прейса, который так удивлен, что не успевает удержать его, и Киршбаум вываливается на неухоженную, покинутую хозяевами землю.

Любопытно, что княгиня Марья, привыкшая к дикой, бедной и тяжёлой жизни, составила ей в этом полную подмогу.

— Что тут происходит?

Личный врач Хартлоффа протискивается между двумя эсэсовцами, наклоняется над пациентом-евреем, без всяких затруднений ставит окончательный диагноз:

Она, например, выгнала одного из двух личных княжеских портных и одного из двух личных сапожников, и сама следила за всей одеждой своего мужа и его отца, сама чинила и штопала, сама контролировала, как чистят и провеивают их сапоги.

— Он мертв.

Повторяю: всё завершилось к общему счастью.

Для Прейса это не неожиданность, теперь Прейс уже сам в этом убедился. Он вынимает из машины кожаный саквояж, обычный врачебный саквояж, коричневый с раздутыми боками. Вы должны что-нибудь взять с собой? Медицинские инструменты. Хорошо, берите. Возможно, он сам навел еврея на эту мысль.

Единственный, о ком я ничего не знаю, – это Кречет, тот самый хранитель кладовых, когда-то мною ограбленный и избитый.

Прейс открывает саквояж, находит среди шприцев и стетоскопов трубочку с таблетками. Он дает ее личному врачу Хартлоффа.

— Против изжоги.

Тут, в последних строках, я должен признаться, что никакого разбойного нападения не было. Кречет не служил в охране, но однажды пришёл в казарму развлечься, поиграть в кости, и проиграл мне крупную сумму, но отдавать не захотел. Для меня, как и для всех прочих воинов, игровой долг считался долгом чести. Однако Кречет не был воином и свою честь не берёг. Когда я, в тот же вечер, пришёл к нему в дом и потребовал погасить должок – Кречет отказался, оскорбил меня и взялся за оружие; мне пришлось применить силу. Кошель с драгоценными камнями висел на поясе потерпевшего. Возбуждённый схваткой и возмущённый нежеланием Кречета признать очевидное, я забрал кошель. Спустя несколько часов, когда приступ гнева минул, я сам сдался князю.

— Идиот, — говорит врач.

* * *

Вот так всё было.

А теперь обещанное объяснение. Собственно говоря, оно лишнее, но я представляю себе, что кое-кто недоверчиво задаст вопрос, каким образом я попал в этот автомобиль. Вряд ли с помощью Киршбаума, на чьем же месте сидел тот, кто мне все это рассказал, — законный вопрос, с точки зрения недоверчивого человека.

С тех пор я ничего не слышал про Кречета. Никаких значительных поступков этот человек не совершил, никому не принёс ни вреда, ни пользы, и следующие годы своей жизни провёл скучно и тихо. Я давно его простил, и в конечном итоге тот давний скандал пошёл мне на пользу, а ему во вред.

Я мог бы, конечно, ответить, что не обязан все объяснять, я рассказываю историю, которую сам не понимаю. Я мог бы сказать, я знаю от свидетелей, что Киршбаум сел в машину, я выяснил, что в конце этой поездки он оказался мертвым, в промежутке могло произойти только такое или похожее на это, иначе нельзя себе вообразить. Но утверждать так, значило бы отклоняться от истины, потому что в пути могло произойти и совсем другое, я считаю гораздо более вероятным, что произошло совсем другое. Это обстоятельство, так я думаю, и есть истинная причина того, почему я должен дать свое объяснение.

Я пережил множество приключений, а он – как будто и не существовал вовсе.

Итак: через некоторое время после войны я приехал в наше гетто в мой первый отпуск. Мои немногочисленные знакомые меня отговаривали, поездка-де испортит мне весь следующий год, воспоминания одно, а жизнь другое. Я сказал, что они правы, и поехал. Комната Якова, участок, Курляндская улица, комната Миши, подвал — я все осмотрел внимательно, промерил, проверил или просто заглянул туда. Я был и в кафе Якова, временно там разместился сапожник, он сказал: «Пока не найду что-нибудь лучшее».

Время всё расставляет по местам, да.

Мне показалось, что, кроме запаха кожи, здесь пахнет чем-то горелым, но сапожнику так не показалось. В предпоследний день отпуска, укладывая чемодан, я припоминал, не забыл ли чего-нибудь, наверно, я больше никогда не вернусь в этот город, а сейчас еще есть возможность наверстать забытое. Единственное, что мне пришло в голову, — поездка Киршбаума в машине, но я посчитал, что ее проверить нельзя, кроме того, для моей истории, из-за которой я сюда приехал, она большого значения не имеет. И тем не менее, скорее всего от скуки, я пошел под вечер в советскую комендатуру, а может быть, просто не нашел открытого ресторана.



Дежурный офицер была женщина лет сорока в чине лейтенанта. Я рассказал, что был в гетто, что мой отец и Киршбаум до войны были близкими друзьями и поэтому меня интересует судьба Киршбаума. Все выглядело как розыски родственников по линии Красного Креста. Потом я объяснил, какая связь между Киршбаумом и Хартлоффом и что я знаю только, что Киршбаум сел в машину, а дальше я не знаю ничего, и это была правда. Эсэсовцев, которые его увезли, звали Прейс и Майер, или что-то в этом роде. И может ли она сообщить мне что-нибудь если не о местонахождении профессора, то хотя бы об этих двоих, тогда у меня будет отправная точка для поисков. Она записала имена и сказала, чтобы я пришел через два часа.

Что касается меня, Соловья – в ту ночь, когда всё решилось, когда город едва не рухнул, когда князь посоветовал мне исчезнуть, – я сразу же вернулся вниз, в долину, забился в своё укрывище и два дня пролежал без движения, пока не пережил неудачу, не успокоился и не смог заснуть.

Через два часа я узнал, что Майер за несколько дней до прихода Красной армии был расстрелян партизанами во время ночной операции.

— А другой? — спросил я.

* * *

— У меня есть его адрес в Германии, — ответила она.

Я уже протянул руку за бумажкой, тогда она с тревогой посмотрела на меня и сказала:

Внизу начиналась длинная и холодная зима, которая мне, выросшему в ледяном небе, казалась скорее развлечением.

— Вы не собираетесь, я надеюсь, наделать там глупостей?

— Нет, нет, можете не беспокоиться, — заверил я.

Однако дикари зелёной долины пребывали в тяжёлом положении.

Она дала мне бумажку с адресом, я посмотрел на адрес и сказал:

— Удачно складывается. Я теперь тоже живу в Берлине.

Новорожденный змей, едва нескольких дней от роду, уже стал летать прямо над их домами, и пытался нападать на скот.

— Вы остались в Германии? — спросила она удивленно. — Почему же?

Я решил убить эту древнюю и опасную рептилию. Даже по меркам нижнего, жестокого мира это существо было слишком кровожадным. Безусловно, его следовало прикончить. Однако, понаблюдав за змеем, я увидел, что новорожденный за считанные дни сильно вырос и окреп, и справиться с ним в одиночку уже было трудно. На такую цель следовало заходить хотя бы вдвоём, а лучше втроём, и четвёртый – на подстраховке. Тварь выросла до размеров, вдвое превосходящих человека, летала с невероятной скоростью и маневрировала непредсказуемо. Вдобавок она имела особый орган чувств, испуская тонкие колебания из специальной железы и улавливая ответные сигналы; таким образом, рептилия заранее узнавала о приближении к ней любого существа, то есть угадывала угрозу на значительном расстоянии.

— Сам не знаю, — ответил я, и это была правда. — Так получилось.

* * *

Так я понял, что мне не справиться со змеем, – и оставил эту идею.

Прейс жил в Шенеберге, в Западном Берлине. Симпатичная жена и двое детей, у жены нет одной руки, как-то в воскресенье после обеда я туда поехал. Я позвонил, мне открыл высокий темноволосый мужчина, красивый, чуть женственной наружности, едва ли старше, чем я.

— Что вам угодно? — спросил он.



— Вы господин Прейс?

— Да, это я, чем могу служить?

Все накопленные ценности, золото и камни, я надёжно спрятал в тайнике, в скалах у северного окончания долины.

Я сказал:

— Извините за беспокойство. Могу ли я поговорить с вами несколько минут?

Потом решил попрощаться со старухой Язвой, но когда подлетел к пологому лесному холму, где стояла её изба, – увидел, что избы нет.

— Пожалуйста, — сказал он, провел меня в гостиную и отправил оттуда детей, не без их сопротивления. На стене висела репродукция «Руки» Дюрера и фотография девочки, обвитая траурной лентой. Он пригласил меня сесть.

Изумлённый, я сбавил скорость и дал круг.

Прежде всего я назвал свое имя, которое заставило его насторожиться, хотя он, конечно, не мог привести его в связь с чем-то определенным. В большее беспокойство поверг его вопрос, верны ли мои сведения о том, что он работал у Хартлоффа. Я отметил про себя, что он побледнел, а потом тихо спросил:

— Вы пришли из-за этого? Я сказал:

На месте остались изгородь вокруг дома ведьмы, и задний двор с поленницей и короткими грядками с репой, морковью и редисом; на месте остались насаженные на колья черепа, человеческие и звериные, обвязанные волосами, обрывками верёвок, выцветшими на Солнце лентами.

— Я пришел из-за одной истории. Точнее, из-за того, что в этой истории оказался пробел, который вы, надеюсь, сможете заполнить.

Он встал, открыл шкаф, стал там что-то перебирать, нашел вскоре то, что искал, и положил передо мной на стол. Это было свидетельство о денацификации с печатью и подписью.

Сама изба ведьмы исчезла.

— Вам ни к чему мне это показывать, — сказал я.

По направлению к западу тянулся широкий след, изгородь была взломана, трава сильно примята, земля местами вспахана: как будто дом двигался сам собой, то приподнимаясь, то оседая.

Он тем не менее не убрал документ, пока я его не прочел, потом сложил и снова запер в шкаф.

— Могу я вам предложить что-нибудь? — спросил он.

Дальше, ниже по склону холма, след уходил в густой лес – я мог бы пойти по нему и дальше, но решил, что мне это не нужно.

— Нет, благодарю.

А нужно мне было – сорваться с места, забыть всё и поменять жизнь.

— Может быть, чашку чая?

— Нет, спасибо. Он позвал:

Я дал над холмом ещё один круг, второй и последний, – и лёг на воздух.

— Ингрид!

Вошла жена, сразу заметно, что она еще не привыкла управляться одной рукой. Он сказал:



— Моя жена.

Я встал, мы пожали друг другу руки.

— Ты могла бы спуститься вниз и принести сифон пива? Зебальд обещал мне к субботе два литра, — сказал он, обращаясь к ней.

Прошло уже четыре года с тех пор, как я в последний раз видел свою парящую в небе родину.

Когда она вышла, я сказал:

— Вы помните такого профессора Киршбаума?

За это время я тайно побывал во множестве земных царств, и не жалею ни об одном дне, проведённом среди троглодитов.

— Да, конечно, — поспешно откликнулся он, — очень хорошо.

— Вы ведь его увезли, чтобы он посмотрел Хартлоффа? Вместе с Майером.

В крупнейших городах, где жили сытые и благополучные народы числом в десятки тысяч, я увидел расцвет письменности: знание, доступное единицам, избранным, умнейшим, жрецам и властителям, понемногу распространялось сначала среди детей жрецов и властителей, затем среди приближённых вельмож, затем среди более широкого круга обеспеченной знати.

— Совершенно верно. Вскоре после той поездки его убили.

— Я знаю. А что случилось с Киршбаумом? Его расстреляли после того, как Хартлофф все-таки умер?

Письменная культура заинтересовала меня, я быстро научился нескольким алфавитам дикарей.

— Почему вы так решили? Они вообще так и не встретились.

Они сочиняли исторические хроники, философские трактаты, любовные и гражданские стихи; почти всё переписывалось во множестве копий и расходилось среди большого количества заинтересованных любителей.

Я удивленно посмотрел на Прейса и спросил:

Так я решил записать свою повесть.

— Он отказался его осмотреть?

— Можно назвать это так, — сказал он. — Киршбаум отравился в машине по дороге, на наших глазах.

В одном из городов, в жарком поясе срединного материка, из богатого дома я позаимствовал два куска первоклассного пергамента, а также медную чернильницу.

— Отравился? — спросил я, и он заметил, что я ему не верю.

— Это легко доказать, — сказал он. — Вам следует только обратиться к Летцериху, он подтвердит каждое мое слово.

Так началась моя работа.

— Кто этот Летцерих?

— Тогда он был шофером. Все время он был с нами. К сожалению, я не знаю его адреса, знаю только, что он из Кельна. Но адрес, в конце концов, не так сложно найти.

Впоследствии мне пришлось украсть у дикарей ещё несколько кусков пергамента, и все прочие принадлежности для работы над письменным текстом.

Я попросил его подробнее описать эту поездку, результат его рассказа вам известен. Это продолжалось довольно долго, жена успела принести пиво, я выпил кружку, пиво было отвратительное. Я почти не перебивал, потому что он сам рассказывал во всех подробностях. Особое внимание он уделил тому обстоятельству, что Киршбаум и ему предложил принять таблетку.

— А у меня действительно бывает изжога, и довольно часто. Только представьте себе, что было бы, если бы я взял одну!

Не спрашивайте, где я этим занимался.

— Откровенная попытка совершить убийство, — сказал я.

Дальше он рассказал, как они выехали из города, проехали последний участок пути, последняя сигарета, недвусмысленные взгляды Майера, вплоть до виллы, до того как вышел личный врач Хартлоффа, до того момента, когда Киршбаум мертвый повалился на землю перед его ногами. Как он вдруг понял, что произошло, как он вытащил саквояж из машины, трубочку с таблетками, как врач сказал «идиот».

Не спрашивайте, как я добывал себе кров, где прятался в эти четыре года, пока писал свою хронику.

Мы долго молчали, он, наверно, решил, что я потрясен, а я думал, о чем бы его еще спросить. Он хорошо рассказывал, ничего не упуская, образно, я понял, почему он так хорошо помнит эту поездку.

Вот – она готова.

В конце он обязательно захотел доверительно сообщить мне, что он думает сегодня о том злополучном времени, поговорить по душам с разумным, понимающим человеком, но я действительно пришел не за этим. Я сказал, что и так сидел уже слишком долго, у меня еще есть дела, у него наверняка тоже, я встал и поблагодарил его за готовность, с которой он сообщил мне все это.

— И запомните имя, если захотите проверить, — сказал он, — Эгон Летцерих, Кельн на Рейне.

Пока она существует лишь в единственном варианте. Но я уже договорился и заплатил переписчику, троглодиту, готовому сделать дюжину копий в течение ближайшего года.

В коридоре мы встретились с его женой, она вела детей в ванную. Они были уже в пижамных штанах, до пояса голые.

— Что говорят, когда прощаются? — сказал им Прейс.

Тот же переписчик пообещал рекомендовать мой труд к чтению всем любителям искусства литературы.

Оба одновременно протянули мне руку, наклонили голову, шаркнули ногой и сказали:

— До свидания, дядя.



— До свидания, — сказал я.

Все трое скрылись в ванной, Прейс настоял на том, чтобы проводить меня вниз. На случай, если входная дверь уже заперта.

В моей повести нет назидания – только самоутверждение.

Входная дверь была еще открыта. Прейс вышел первым на улицу, вздохнул полной грудью, распахнул руки и сказал:

— И снова придет весна!

Мне хочется, чтобы через сто лет какой-нибудь совершенно другой, новый человек, какой-нибудь оригинал, ищущий необычного, прочитал бы мои записки и подумал: вот, оказывается, как у них тогда всё было! Вот, оказывается, какова была настоящая жизнь тех, ныне забытых, летающих и нелетающих троглодитов!

У меня было впечатление, что он навеселе, что ни говори, он влил в себя без одной кружки два литра тепловатого пива.

— Ах да, — сказал я, — а что, собственно, произошло тогда с его сестрой?



— Сестрой Киршбаума? Понятия не имею. Я видел ее только тогда, один раз, когда мы приезжали к ним. Было еще какое-то продолжение?

У меня нет никакой уверенности, что я вернусь домой в ближайшие годы.

Когда я наконец хотел окончательно распрощаться, он сказал:

Наверное, я мог бы тайком проникнуть в Вертоград, как делал раньше. Прокрасться незаметным и бесшумным.

— Ответите ли вы мне в свою очередь на один вопрос?

— Конечно, — сказал я.

Улучить в тёмном углу молодую княгиню Марью.

Он помедлил минуту, прежде чем спросить: