Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Нужно было спешить; до рассвета оставалось недолго.

«Сейчас – или никогда», – так я шептал про себя, бесшумно опускаясь на крышу большого здания близ главных ворот Вертограда: то было караульное помещение, казарма охраны.

Здесь же находилась и городская тюрьма, маленькая, почти всегда пустующая. Очень редко, раз в полгода, сюда помещали подгулявших парней, обычно – за драки, среди юнцов неизбежные, или за проявление неуважения к членам княжеской семьи. Сюда же, в городскую тюрьму, сажали на карантин бескрылых дикарей, поднявшихся с поверхности.

Здесь в эту ночь держали и девку Марью.

Я осторожно прокрался к узкому окну, забранному решёткой.

Охранники ночной смены спали мёртвым сном: свадьба княжьего сына вымотала всех донельзя. Гуляния, застолья, танцы, фейерверки продолжались до рассвета, охрана следила за порядком с удвоенной бдительностью, но когда праздник угас – бдительность угасла тоже.

Смотреть на лежащих вповалку, храпящих воинов было смешно.

Я вспомнил Куланга: он обещал, что в его смену постовые не поднимут тревогу, если заметят моё появление. Теперь оказалось, что вся смена валялась вповалку и храпела.

Не только охрана – весь город забылся трудным хмельным сном. Спали факельщики, забыв подлить масла в уличные светильники; спали уборщики, отчаявшись выгрести с мостовых увядшие цветы, бумажные гирлянды и осколки разбитой посуды; спали жрецы, кое-как прикрыв храмовые ворота; спали золотари, уставшие вычищать отхожие места; спали слуги, обслужившие все прихоти хозяев; спали князья, Финист-старший и его красивый юный сын в обнимку с молодой женой.

Если бы кто-то в эту ночь решил напасть на Вертоград – он бы овладел городом без усилий.

Но некому было нападать. Никто, кроме самих птицечеловеков, не мог добраться до небесной обители. Любой воин, заступающий в охрану, знал, что служба его – ритуальная, номинальная; никто никогда не нападёт, никто не покусится. За множество столетий не было ни единого случая. Тысячи локтей пространства, свищущего лютыми ветрами, надёжно отделяли Вертоград от любой атаки снизу.

Ни земные дикари, ни обычные птицы, ни летучие мыши, ни кровососущие насекомые – переносчики заразы – не могли попасть сюда никаким образом.

Поэтому охранники спали крепко.

Но Марья не спала – возможно, единственная во всём городе.

Когда я позвал её – подбежала к окну мгновенно.

Увидев меня, не удивилась. Просияла, как будто увидела близкого родственника. Прижалась к решётке, глядела с надеждой.

Я прижал палец к губам и прошептал:

– Говори так тихо, как только можешь. Здесь у всех острый слух.

Марья молча кивнула.

– Что тебе сказали? – спросил я.

– Сказали, чтоб ждала. Сказали, завтра разберутся.

Я достаточно хорошо видел в темноте, чтобы поразиться красоте её лица и глаз. Красота происходила не от общей гармонии черт, не от идеального сочетания высоты лба и длины переносицы, рисунка скул и губ; я плохо помню законы красоты, преподанные учителем когда-то, а что помню – в то не верю; красота, как я множество раз убеждался, происходит в первую очередь от внутреннего света, от взгляда, от исходящей силы, от того, как человек держится.

Марья мёрзла, дыхание выходило слабым паром, она спасалась шубой, завернулась до подбородка. Но и шуба, изготовленная из хвостов мелкого зверя горностая, подчёркивала её красоту.

Задолго до меня подмечено, что драгоценные меха подходят не каждому; значительных, глубоких, сильных людей украшают, и наоборот – глупцов и малодушных делают посмешищем.

– Холодно? – спросил я.

– Ничего, – ответила Марья и махнула рукой: мол, неважно.

Я вытащил моток золотой нити, просунул сквозь решётку.

– Возьми.

– Что это?

– Донце-веретёнце. Пряжа, чистое золото. Можно рубаху сшить, или платье. Запомни: здесь все очень любят золото. Когда тебя приведут в княжий дом – покажешь.

– А если спросят, откуда взяла?

– Не спросят. Если предложат продать или обменять – не соглашайся. Скажешь: моё, и всё. Скажешь, что заколдовано. Скажешь, что только ты знаешь, как с этим обращаться. Поняла?

– А если отнимут? – с сомнением прошептала Марья.

– Не отнимут. Всех, кто находится в городе, охраняет закон. Ни у кого нельзя отнимать никакого имущества. Ни у первых, ни у последних. Ни у князя, ни у троглодита. Помни это. Если попробуют отнять – кричи, зови охрану. У нас с этим строго.

– Поняла.

– Шить, вязать, прясть – умеешь?

Марья взвесила золотую пряжу в узкой ладошке.

– Конечно, – ответила. – Чего там уметь? Села – и шьёшь, невелика премудрость.

– Вот и хорошо. Это будет твой пропуск в княжий дом. Торгуйся. Стой на своём. Не поддавайся на уговоры. Добивайся встречи с Финистом. Княжьим домом управляет женщина по имени Сорока. Очень скупая. Охраной управляет воин по имени Неясыт. Ты с ним знакома. Это он забрал у тебя подзорную трубу. Он не скупой, зато старый: он боится, что его уберут. Ни единому слову этих людей не верь.

– А кому верить?

– Никому. Есть второй заместитель Неясыта, его имя – Куланг. Ему можешь верить, но тоже – с осторожностью. Завтра он поведёт тебя в княжий дом.

– А если не поведёт?

– Поведёт. Всех земных девок сначала ведут к князю. Он решает, оставить дикаря в городе или сбросить. Но даже если тебя сбросят – не бойся. Я буду неподалёку. Я тебя подхвачу. Не умрёшь.

Марья посмотрела благодарно.

– Зачем ты это делаешь?

– Ради себя. Я изгнан, я хочу вернуться.

– За что изгнан?

– За разбой, – ответил я. – Побил одного дурака, и кое-что отобрал. Старая история. Если спросят – не говори, что со мной знакома.

Марья поколебалась, и пар из её рта стал как будто гуще.

– Я не могу врать, – прошептала она, решительно, как будто выкрикнула. – Не умею совсем. Если совру – меня изобличат.

– Скажи, что плохо понимаешь наш язык.

– Это тоже будет враньё. Кривда. Я же всё понимаю.

Я улыбнулся.

Может быть, она не разглядела в темноте моей улыбки.

– Ты не внизу, – сказал я. – Ты наверху. Это Вертоград. Здесь многие врут. И чем богаче человек – тем больше в нём обмана.

– Финист меня не обманывал.

– Финист – молодой парень. Многого не понимает.

Марья упрямо покачала головой.

– Он мой суженый. Я его люблю, я не могу ему не верить.

Эх, подумал я. Правильно говорили школьные учителя: любовь и рассудок несовместны, как земля и небо; противоположные стихии.

– Марья, – прошептал я, ловя её взгляд, – Марья! Смотри на меня.

Она подчинилась.

Я впервые назвал её по имени. Дикое имя, что и говорить. Мычащее, рычащее, чрезмерно звонкое, на мой слух – грубое, неблагозвучное, поистине варварское. В нём слышались животная мука и агрессия.

Вспомнил: дикари поклонялись идолам, один из них носил имя Мара. Считалось, что это женская сущность, богиня смерти и воскрешения, природного круговорота.

Может быть, подумал я, на самом деле эта бескрылая девочка, дрожащая и мучимая недостатком воздуха, никакая не Марья.

– Послушай, – сказал я. – Тот Финист, который был тогда с тобой, внизу, и тот, который живёт сейчас в отцовском доме, – это два разных человека. Он болел, он потерял память. Он женился. Его жена – твой первый враг. Покажи ей золото. Скажи, что умеешь прясть золотую нить. Не робей, не стесняйся. Готовить еду, мыть, стирать, прибираться – тоже можешь?

– Да, – ответила Марья.

– Так и скажи. Добивайся, чтоб тебя оставили прислугой в княжьем доме. Земную прислугу все любят. Земные девки трудолюбивы. Набивай себе цену. Делай всё, чтоб остаться. И вот это – я ткнул пальцем в донце-веретёнце, – покажешь, только когда увидишь жену Финиста.

– Как её имя? – спросила Марья.

– Не знаю, – сказал я. – Молодая девочка. Родилась уже после того, как меня изгнали. Спросишь у Куланга.

– Он твой друг?

Хороший вопрос, подумал я.

– Надеюсь. Но не гарантирую.

Она помедлила.

– А что значит «гарантирую»?

– Это слово из другого языка, – объяснил я. – Гарантировать – значит дать клятву.

Марья провела маленьким пальцем по краю золотого клубка.

– Гарантируй, что не обманешь.

Я развеселился. Дикари нравились мне именно своей прямотой.

– Гарантировать, – ответил я, – значит поручиться чем-то. Золотом, самоцветами. Любым богатством. Или добрым именем. Доброго имени у меня нет, а золото я тебе уже отдал…

– Жизнью поклянись, – потребовала девчонка.

– Не могу. Я уже присягнул на верность князю птицечеловеков. Моя жизнь принадлежит ему. Когда меня изгнали – мне об этом напомнили. Могли казнить – но пощадили.

Марья подумала и молча кивнула, дала понять, что не требует никаких гарантий.

Сердце сжалось у меня: маленькая дикарка не понимала, куда попала и во что ввязалась.

Нас разделяла пропасть.

На миг я пожалел, что затеял свою авантюру.

В любой момент дикарка могла ошибиться, неправильно себя повести.

Я придвинулся ближе, к самой решётке, дотронулся лбом до ледяных бронзовых прутьев.

– Когда тебя поведут в княжий дом – обязательно попроси, чтобы покормили. Здесь едят мало. Птицечеловекам еда вообще не нужна. Напомни, что ты бескрылая. Если чего-то не понимаешь – не стесняйся, спрашивай у любого. У охранника, у слуги, у самого князя.

– Я так и делаю, – ответила Марья. – И я действительно мало понимаю. Почему меня не расспросили? У нас, если чужак приходит – его расспрашивают с утра до ночи. Любопытно же…

– Забудь о том, как у вас, – сказал я. – У нас никому ничего не любопытно. Единственный способ вызвать любопытство – показать золото.

Она слушала внимательно, кивала, обдумывала, пожирала меня глазами – она, в отличие от многих моих шикарных и богатых соплеменников, была любознательна до крайности, она хотела всё знать.

Опять я убедился: ничто так не украшает человека, как интерес к новому, неизвестному.

Любознательность прямо восходит к жажде жизни: если ты не любопытен, ты умираешь.

Сглотнув комок, я просунул руку до локтя через прутья, приглашая девку пожать мои пальцы.

– Добейся встречи с младшим Финистом. Пусть он тебя вспомнит. Пусть выгонит жену. Пусть будет большой скандал. Пусть все перессорятся. Это то, что нужно тебе – и мне. Поняла?

Пожатие Марьи показалось мне столь горячим и крепким, столь исполненным воли и бесстрашия, что я приободрился. Поверил, что всё получится.

Потом мою спину обдало теплом. Ощущение, знакомое каждому птицечеловеку с младенчества. Предчувствие благодати. Ожидание ежеутреннего чуда.

– Солнце встаёт, – сказал я. – Мне пора. Увидимся следующей ночью. Ничего не бойся.

Улыбнувшись ободряюще, я оторвался от решётки и улетел.



Рассвет в небесах выглядит иначе, чем на поверхности.

Нижние дикари видят Солнце раньше нас.

А мы – наверху – должны ждать, когда лучи пробьют облака.

Чёрное небо на востоке окрасилось жёлтым и розовым.

До меня донёсся отдалённый удар гонга: в городе вышел дежурный жрец, подал сигнал.

В этот момент охрана должна открыть главные ворота, а жрецы – распахнуть двери Храма.

Я этого не видел: я был один, в чёрной пустоте, под небесным куполом, унизанным звёздами.

С каждым мгновением светлая полоса на востоке раздвигалась вширь. Облачный слой, подсвеченный снизу, истаивал и сдавался под напором нового дня.

Солнце нельзя остановить или игнорировать, оно приходит независимо от наших желаний. Его величие в том, что оно дарит тепло всем без разбора: растениям, водорослям, ползающим гадам, плотоядным и травоядным, более разумным и менее разумным, – всем.

Оно для всех. Оно не знает ни добра, ни зла, оно одинаково щедро ласкает и греет и великих гениев, и подлейших негодяев.

Его функция в том, чтобы всё и вся жило дальше, как можно дальше – плохое и хорошее, кровавое и прекрасное.

Но я не хотел сейчас видеть Солнце. Я отвернулся лицом на север и усилием тела поднимался всё выше и выше. На пятьдесят тысяч локтей, на семьдесят тысяч локтей – так высоко, как только возможно.

Я искал покоя; мне хотелось, чтобы разреженный и ледяной воздух большой высоты охладил меня.

Небо распахивалось, становилось темнее, звёзды – ярче и гуще; но я их не видел, перед глазами маячило только лицо земной девчонки.

Дышать было всё труднее, скорость подъёма замедлилась.

Мышцы грудной клетки заболели, я стал задыхаться. Но не испугался: мой путь лежал ещё выше. На верхнее небо.

Нет ничего лучше для птицечеловека, чем подняться на максимальную высоту.

Наверху ты остываешь.

Твои страсти, твои переживания, твои привязанности теряют значение.



От недостатка воздуха мой разум темнеет – но одновременно и проясняется.

От холода мои ноздри обмерзают, и видеть я могу только сквозь узкие щели в сжатых веках.

В моём народе есть те, кто мечтает поднять сюда, на верхнее небо, весь город.

Идея холодного подъёма не нова. Ей сотни лет. У неё всегда были и есть сторонники среди жрецов. Многие считают, что Вертоград следует поднять на сто тысяч локтей. Условия жизни в городе станут ещё более суровыми. На большой высоте не течёт вода, не горит огонь, а кровь плохо свёртывается. По мнению апологетов холодного подъёма, в условиях недостатка воздуха народ птицечеловеков станет в десять раз сильнее, перейдёт на новый уровень развития.

Увеличится рост и размах рук, расширятся грудные клетки, органы чувств сделаются острее.

Но каждый раз, когда обсуждалась идея подъёма, – её тут же отвергали. И князь, и воины, и прочие граждане города не хотели ничего менять.

Мы и так владели миром.

Никто не хотел задыхаться и мёрзнуть, всех всё устраивало, город стоял на воздушном основании, как на крепчайшем граните, надёжно подчинялся командам, передвигался на запад и восход; жизнь была легка и спокойна, никто не знал ни в чём нужды.

Теперь, в ледяной пустоте, среди колючих белых звёзд, танцующих вокруг меня свой гибельный хоровод, – я подумал, что мой народ ослабел.

Если бы я был князем или старшим жрецом – я бы всех убедил, уговорил, и поднял бы город сюда, на самый верх, на границу жизни и смерти.

Прозрачное сияние за моей спиной стало ярче, – я развернулся и увидел: Солнце встало.

Край диска показался над лохматым облачным дном, и нестерпимый ультрамарин разлился повсюду.

Воздух зазвенел. Лицо окатило жаркой судорогой.

Я понял, что полюбил юную земную девушку.

Золотое свечение прокатилось по облачному ковру; оранжевый бог взошёл на престол.

Далеко внизу, едва видимый глазу, парил мой небесный деревянный дом.

В этот миг жрецы в Храме стоят на коленях вокруг главной алтарной чаши, размахивают и трясут мосластыми руками, поют, провозглашают осанну, а от алтарной чаши во все стороны расходятся радужные световые волны.

Счастлив ли мой народ? Благополучен ли он? Конечно.

Почему тогда моё сердце сжимается?

6.

Ровно через сутки я и Куланг снова встретились.

Ночью в долине встал сильный, звенящий холод. Небо очистилось. Подняв глаза, я мог увидеть над собой, далеко в чёрном пространстве, наш небесный город, парящий в пустоте; он отражал ртутный свет Луны и сам казался такой же полукруглой Луной, только в дюжину раз меньше.

К сожалению, Куланг не был настроен созерцать красоту звёзд.

Мой друг с трудом сдерживал досаду, прятал взгляд, делал лишние движения, и от него пахло вином.

– Ты должен был меня предупредить, – нервно сказал он.

– О чём?

– О том, что твоя девка – сумасшедшая.

– Она не моя девка.

– Это ты её притащил. Значит – твоя. Кто она тебе?

– Никто.

– Ты с ней спал?

– Нет. Хотел – но она была против. Нет, я с ней не спал. А что?

– Ничего, – сказал Куланг угрюмо. – Ты оказался прав. Был скандал. Большой. Все в ужасе. Только и говорят, что про твою девчонку…

– Она не моя девчонка. Она сама по себе.

Расстроенный, вздыхающий, Куланг уже не столь ярко блестел и почему-то выглядел моложе своих лет; обида делает ребёнком любого взрослого человека.

– Ты за неё попросил, – сказал он с упрёком. – Я тебе верил. Я ей поверил тоже. Я думал – она нормальная. Как ты. А она – ненормальная. Вообще. Я её привёл. По записи. Ранняя аудиенция, утро, малая будняя церемония. Вышла молодая княжья жена. Расслабленная. Первая брачная ночь всё-таки. Румянец в обе щеки. Здравствуй, милая. В этот момент, как ты знаешь, всем положено в пол смотреть и молчать. Такой порядок! И я загодя эту девку специально предупредил, чтоб молчала и смотрела в пол. И отдельно спросил, всё ли поняла? А она ответила: поняла. И вот теперь, вместо того чтоб молчать, она говорит: ты здравствуй, конечно, матушка, только вот мне наоборот, здравствовать особо некогда. Очень хочу, говорит, увидеть твоего мужа, Финиста-младшего. Конечно, княжья жена тут удивилась и даже оторопела. И на остальных оглядывается. Потому что аудиенция была при всех. Я же говорю – малая будняя церемония. С одной стороны стоит Сорока, с другой стороны – я, старший наряда дневной охраны. Пока княжья жена молчала, я этой девке под рёбра пальцем ткнул. Говорю тихо: «Молчи, дура! Ты кто такая? Тебя из жалости подобрали! Молчи и смотри в пол!» Она кивает. А по глазам вижу – на мои слова ей наплевать. Достаёт моток золотой пряжи. Откуда взяла – я не понял. Когда она к нам поступила, мы её обыскали полностью, и ничего при ней не было, кроме грязной шубы; а тут вдруг достаёт. Вот такой моток, – Куланг показал ладонями. – Чистое золото. Где прятала – непонятно. Может, она ведьма?

– Нет, – сказал я, – не ведьма. Обыкновенная девчонка. Пятнадцать лет. Какая из неё ведьма, сам подумай?

– Не хочу я думать, – сказал Куланг. – Я воин, мне думать трудно. Думают князья и жрецы, а мне ни к чему. Я не думал – я её за волосы схватил и по ногам дал, чтобы на колени встала…

– Это хорошо, – сказал я. – Обходись с этой девушкой грубо. Можешь и по шее двинуть. Она крепкая. Выдержит.

– Я благородный человек, – возразил Куланг. – Я не умею девок бить. Даже диких.

– Ты просто устал. Успокойся. Ты весь день и всю ночь стерёг порядок на княжьей свадьбе. Просто скажи, чем дело кончилось.

– Дело ещё не началось, – сказал Куланг. – Когда я ей по ногам наподдал – она упала, и золотая пряжа выкатилась, и прямо под ноги молодой княжьей жене. Она сапогом прижала, спрашивает: это что? Марья говорит: это донце-веретёнце. Золотую кудель даёт. Княгиня спрашивает: откуда у тебя такая ценность? Подарили, говорит Марья. Хороший человек подарил. И вдруг рванулась, не вставая с колен, подползла к княгине, за ноги хватает: позволь, матушка, увидеть твоего молодого мужа! Княгиня напугалась, назад прянула; говорит: зачем? Марья отвечает: полюбоваться. Говорят, он красивый. Правильно говорят, отвечает княгиня, и улыбается, и тут мы все успокаиваемся, и я, и Сорока, и только Марья не успокаивается, обняла княгиню за ноги, целует сапоги, плачет. Умоляю, говорит, матушка, позволь хоть на малый миг на Финиста молодого посмотреть! Пришлось мне её за ноги оттаскивать. А она сильная, как зверь. Маленькая, а не удержать.

Я улыбнулся и сказал:

– Дикие женщины сильные. За это я их люблю.

Но Куланга моя улыбка только разозлила.

– Ты, – сказал он, – засиделся внизу. Любитель троглодитов, да?

– Нет, – ответил я, – не любитель. Рассказывай, что было дальше.

– Дальше княгиня не спускала глаз с золотого клубка. Эти наши девушки из Внутреннего Круга – они ведь все любят золото. Не могут не блестеть. И чем ярче, тем лучше. Она хотела подобрать – но нагибаться ей по статусу не положено. Княгиня даже руки сама не моет, для этого особый слуга приставлен. В общем, я подошёл и поднял это веретёнце, протянул. Сам тоже рассмотрел. Действительно, нить из чистого золота, толстый моток. Переливается. Княгиня в руки взяла – и окаменела. Смотрит на Марью, говорит: продаёшь? Марья говорит: нет, не продаю, вещь моя личная, и вдобавок заколдована. А я по глазам вижу – врёт. Но молчу. Княгиня говорит: ты кто такова, какого племени будешь, и кто тебя доставил в наш небесный город? Марья отвечает: я никто, дикая, безымянного племени. Княгиня продолжает смотреть на клубок, Сорока это видит, улыбается дикой девке и спрашивает: работать умеешь? С детства, отвечает Марья. Мыть, скоблить, оттирать, чистить – можешь? Могу, говорит Марья, дело нехитрое, а если не соглашусь – что со мной будет? А тогда, говорит сама княгиня, улыбаясь самой милой улыбкой, – тогда тебя к краешку настила подведут и сбросят. Не надо, говорит Марья, сбрасывать, я жить хочу, я на всё согласная, лишь бы уцелеть и у вас остаться… И плачет…

– Дальше, – попросил я. – Говори главное. Её оставили? Во дворце – оставили?

– Оставили. На чёрной работе.

Я не смог сдержать удовлетворённого смеха.

– Значит, мы всё придумали правильно!

– Это не мы придумали, – сказал Куланг. – Это ты придумал. Я тебя послушал, и, наверное, зря. Больше меня в это дело не втягивай…

– Прости, дружище, – сказал я, не умея согнать с лица довольную улыбку. – Мне жаль, что ты расстроился…

– Расстроился? – воскликнул Куланг, и покраснел. – Я расстроился? Меня понизили в должности! Меня старый князь вызывал! Лично претензии высказал! Почему, говорит, в твоём присутствии бескрылые бродяги хватают за ноги членов моей семьи? «Куда ты смотрел»… «Для чего ты там вообще стоял»… Поверь, я много про себя услышал.

– Это ничего, – сказал я. – Главное, что девка теперь во дворце.

– Зато меня теперь нет во дворце. Перевели в охрану храмовой кладовой.

– Тоже почётно, – сказал я.

– Ты смеёшься? Я думал, ты мне друг. А ты меня подставил.

– Подожди немного, – попросил я. – Два-три дня. Потерпи. Я тебе сказал – ты будешь Старшим охраны. Просто доверься мне.

– Нет, – ответил Куланг, и опустил глаза. – Извини. Теперь я боюсь тебе доверяться. Я больше сюда не приду. Ко мне не обращайся. С этого момента никаких дел меж нами нет.

– Подожди, – сказал я. – Подожди. Забыл, как учитель говорил? Не принимай решений под влиянием эмоций…

– Учитель умер, – сказал Куланг. – Два года назад. А ты и не знал.

Я ничего не ответил.

Куланг тоже помолчал.

– Всё изменилось, – сказал он. – И ты тоже изменился. Ты слишком долго прожил внизу. Ты ел слишком много сырого. Ты стал как дикарь. Может, тебе не надо возвращаться? Может, тебе хорошо здесь?

И он обвёл пальцем лес, нас окружавший.

В это время года – в самом конце короткой северной осени – лес безмолвствовал, остывал и погружался в сон. Обычные птицы улетели в места потеплее. Животные залегли в берлоги. Грызуны и пчёлы попрятались в дуплах, заготовив запасы.

Медленно входил сюда ледяной воздух, двигаясь по верхнему небу с далёкого севера и теперь опускаясь вертикально вниз.

Любой птицечеловек знает, что атмосфера непрерывно движется; холодные и тёплые массы сталкиваются на разных высотах, образуя громадные вихри; иные из них столь велики, что их нельзя облететь за день. Сейчас, на краю зелёной долины, в распадке меж двумя горными отрогами, в холодном и пустынном месте, куда не заходят даже голодные волки, в неглубокой пещере, я и мой друг сидели у маленького костра, зажжённого скорее для удовольствия, чем для тепла, – сидели, глядя в жадное оранжевое пламя, и оба чувствовали, как остывает мир.

– Да, – сказал я. – Мне хорошо. Мне тут нравится. У нас в городе тесно, а здесь – смотри, какое раздолье. Если бы ты прожил здесь хотя бы год – ты бы тоже это полюбил. Здесь ничего особенного нет. Только бесконечные леса, зверьё и дикие люди. Но если прожить тут год – нельзя не полюбить этот мир. И я его полюбил.

– Я это давно понял, – сказал Куланг.

– Но у меня есть дом. Я хочу вернуться домой. Я достаточно скитался. Я буду добиваться, чтобы меня простили.

Куланг посмотрел на меня с жалостью – хотя я её не искал; было видно, что он меня не понимал, побаивался и, возможно, уже тяготился нашей дружбой.

Но мне было всё равно.

Я смотрел на мир гораздо шире, чем мой обеспеченный и высокопоставленный товарищ.

Он до сих пор полагал, что небесный город – это центр мира.

А я, за двадцать лет скитаний, уяснил, что это не так.



У мира нет никакого центра, и быть не может.

Нет никакой единой оси, вокруг которой согласно вращается разумное человечество.

Есть сотни осей. И ещё сотня сил, нам неведомых.

Есть сотня путей, по которым движется мировой дух, иногда по прямой, иногда извилисто и прихотливо.

Народ птицечеловеков отстал от жизни; я это уже понял, а мой друг Куланг только начинал понимать.

Я бы хотел, чтоб он тоже понял, и как можно быстрее.

Три тысячи лет могущества бронзовокожей расы подошли к концу.

Город парил на высоте в тысячи локтей – но это не избавило его от проникновения чужаков, бескрылых пришельцев.

И если последователи учения холодного подъёма обретут власть, и поднимут Вертоград так высоко, как только возможно, – даже и в этом случае чужаки будут появляться чаще и чаще.

Это нельзя остановить.

Без притока свежей крови мы погибнем.

Потому-то княжий сын, возлюбленный всеми Финист-младший, и сошёлся с земной девкой: мальчика неосознанно влекла свежая кровь. Ровесницы, школьные подруги, соседки, сверкающие красавицы, дочери древнейших и богатейших родов, не заинтересовали юного княжича. Из многих десятков лучших девушек он выбрал чужую, странную, постороннюю.

Скажите, разве это не знак?

Разве эта связь – не свидетельство того, что наша раса нуждается в дикарях и без них существовать не умеет?

Я достаточно путешествовал по миру.

Я видел, что повсюду более развитые и сильные народы соприкасаются с менее развитыми.

Это всегда, с одной стороны, сопровождается войнами и массовыми убийствами – а с другой стороны, ведёт к обмену знаниями.

И лучшим поводом к обмену знаниями служит, как ни горько это признавать, война.

Малые народы частично гибнут, частично вливаются в большие народы. Но есть и такие, кто успешно сохраняет свою самостоятельность на протяжении громадных исторических промежутков.

Любой малый народ может стать большим и хочет этого.

Нет ни одного малого народа, который готов признать себя малым: чем меньше и слабее народ, тем больше он верит в своё величие и особую историческую миссию.

И наоборот: любой большой народ всегда может стать малым и даже вовсе исчезнуть.

Большой народ сильнее, маленький народ слабее; это нельзя ни обойти, ни игнорировать.

Малыми народами управлять легче; большими народами управлять тяжело и трудно.

Малые народы требуют одного способа управления, большие народы требуют совсем другого способа управления.

Сила всякого народа заключается только в его численности, и больше ни в чём.

Земля, территории, природные выгоды, богатства – не играют роли.

Сила только в количестве.

Размеры земель, занимаемых тем или иным народом, не имеют значения.

Бывает, что большой народ живёт тесно на малой территории, и процветает.

А бывает наоборот: малый народ контролирует большую территорию, но изнывает в нужде.

Нет никакой зависимости между силой и величиной народа и размером занимаемой площади.

Народы всегда движутся, как движется воздух, как движется сама жизнь – в ней не бывает ничего неизменного.

Нет и не может быть ничего, что установлено раз и навсегда.

Не бывает ни границ, которые незыблемы, ни законов, которые нельзя отменить.

Мир людей подвижен, в этом залог его жизнестойкости.

Любой народ, даже самый сильный, может выродиться и ослабеть в течение трёх-четырёх поколений, или ста лет.

И наоборот, любой малый слабый народ способен, по инициативе дедов, переданной к сыновьям и далее к внукам, – то есть за те же три поколения – обрести невиданное могущество.

Ни процветание, ни прозябание не длятся вечно.

История даёт шанс любому народу, любому малому племени и любому отдельному человеку.

Всякий народ однажды входит в свой золотой век, в период сытости и благополучия.

Этот период – высшая точка в развитии народа – является началом его конца.

Чрезмерно сытые, благополучные народы слабеют и исчезают с лица земли.

Любой золотой век – одновременно и чёрный век.

С вершины могущества только один путь – вниз, к упадку, вырождению и гибели.



Я смотрел, как мой товарищ, крепкий молодой мужчина, физически абсолютно совершенный, – дрожит от досады и багровеет, как выкатываются его глаза; я обонял запах вина, всё более сильный, по мере того, как он распалялся; я слышал, как дрожит его голос, – и я был очень доволен происходящим.

Пятнадцатилетняя девочка, заброшенная в центр его мира – вроде бы незыблемого, вечно сияющего, – уже произвела грандиозный переполох. И могла произвести ещё больший.

Её нужно было только поберечь и направить.

– Хочешь выпить? – спросил я.

– У тебя есть вино?

– Лучше, – сказал я и протянул флягу.

Во фляге была старая медовая брага: напиток дикарей долины, чрезмерно сладкий, плохо очищенный, с дурным привкусом, но с трёх глотков надёжно сшибающий с ног.

Куланг опустошил флягу и поморщился.

Наблюдая, как он хмелеет, я стянул с шеи золотую цепь с медальоном в виде человеческого глаза, со вправленным в середину, в виде зрачка, изумрудом, чистым и крупным, с ноготь большого пальца.

– Возьми пока. Подари своей жене или дочери. Или в Храм отнеси. Возьми. У меня такого добра достаточно.

Куланг помедлил, но не слишком долго – перехватил цепь резким движением руки, немного хищным и поспешным; разумеется, он тоже любил золото, мой старый друг и одноклассник; я улыбнулся и хлопнул его по плечу.

Он сильно опьянел.

Вдруг я подумал – глядя на него, – что мне не следует скорбеть о двадцати годах изгнания.

Вдруг я подумал, что мне, наоборот, повезло.

– Лети домой, – сказал я. – Ты много для меня сделал. Дальше я сам.

7.

Старая Сорока, управительница княжьего дома, начинала свои труды ещё до рассвета.

Сколько ей лет – я не помнил.

Есть такие люди – они, кажется, вечно находятся на одном месте. Они не стареют, не болеют. С ними ничего не происходит.

Рушатся миры, всё меняется – а они пребывают при своём.

Сорока занимала место управительницы княжьего хозяйства ещё до моего рождения.

Никто никогда не видел, чтобы она смеялась. Никто не помнил, чтобы она хоть раз обсчиталась, проверяя свечи или скатерти. Никто не видел, чтоб она пила вино (хотя слухи ходили). Никто не замечал, чтобы она, несмотря на годы, утратила остроту зрения или обоняния.

И, наконец, никто и никогда не помнил даже малого слуха о том, что управительница княжьего дома берёт подношения или иную мзду.

Я родился и вырос, я окреп, потом меня изгнали, потом я скитался – а Сорока на протяжении десятилетий оставалась на том же месте в том же статусе.