– Зажрались совсем!
Зажрались! Да до нас вообще культура финансировалась по остаточному принципу!
Говорит Сеславинский. Довольно толково и убедительно. Настаивает на том же, на четырех процентах.
Выступают противники. Как и ожидалось: либо остаточный принцип, либо один процент или его сотые доли. Я предлагаю проголосовать за четыре процента.
Крики, смех…
И тут Поленов Федор Михайлович, внук художника Поленова, предваряя голосование, подходит к микрофону и басом, охрипшим, над реями рея (в прошлом моряк), желая смягчить юмором напряженную ситуацию, произносит фразу Воробьянинова из «Двенадцати стульев»:
– Полагаю, торг здесь неуместен!
Никакой реакции. Где-то даже слышен звук «у-у-у, сука!».
Ну ладно, голосуем. Результат: большинство против. А меня смех разбирает. От идиотизма происходящего. Хасбулатов объявляет перерыв. Слава богу.
Идем на поклон к Хасбулатову в его комнату отдыха.
Он лежит на широком кожаном диване, ноги в туфлях задраны на высокий диванный валик. Отдыхает. Сладкий дым от трубочки окутывает комнату. Пых… пых… Туфельки на нем шикарные, мягкие… Ладно, о чем это я? При чем здесь туфельки?
Мы робко, руки по швам, стоим перед ним.
Поленов, Толстой, Сеславинский и я.
Хасбулатов, не меняя позы, – пых! Пых, пых…
– Вам чего?
– Да вот, Руслан Имранович, пришли с просьбой.
– Пых… Ну?
– Помогите нам…
– Чем… пых…
– Понимаете, Руслан Имранович, у депутатов вызывает возражение статья, где говорится, что на культуру будет выделяться не менее двух процентов от бюджета РФ. Они хотят снизить до одного, а то и меньше. Мы нарочно завысили цифру, заявленную в законе, – два процента – и просили проголосовать за четыре в надежде, что в результате дебатов пойдем друг другу навстречу: мы, допустим, снижаем до трех процентов, депутаты повышают до одного, мы снижаем с трех до двух и просим голосовать за два. И если вы нам поможете, при вашем-то умении, Руслан Имранович, депутатские амбиции будут удовлетворены. Руслан Имранович, депутаты согласятся на два процента. Ведь это будет выглядеть как наша уступка, понимаете, уступка с нашей стороны. Помогите нам.
Хасбулатов, не меняя позы, ботинки высоко на валике дивана:
– Пых… пых… Уступка… Ну ладно, идите… Пых…
– Спасибо, спасибо, Руслан Имранович!!! – кланяемся мы.
Хасбулатов блаженно закатывает карие глаза – пых, пых… пуф-ф…
Уходим.
Оглядываюсь. Ну и туфельки, туфельки у него – загляденье…
– Ну-ка, ну-ка. – Это врач. – Ну-ка, ну-ка, давайте сюда ваш градусник. И выньте эти ваши кислородные кишочки из носа, подышали уже, хватит!
– А с ними легче дышать…
– Знаю, знаю, но нельзя же привыкать… Ну вот, видите, уже лучше – тридцать семь и пять! А на прежнем сколько было?
– Тридцать восемь.
– Ну вот, видите, этот градусник лучше!
– А может, прежний исправный, правильно показывает, а этот врет?
– Ну уж вы… Что ж, нам все градусники проверять?! Ладно, лежите.
– Сергей Арнольдович, посидите у меня, посидите, отдохните, я вижу, вы все бегаете, мечетесь… Отдохните… Как вам работается? Устаете… Садитесь, садитесь, пожалуйста.
– Да некогда, спасибо, конечно… Устаю… конечно, устаю…
– Знаете анекдот? Больной перед операцией спрашивает хирурга: «Доктор, а после операции я смогу играть на скрипке?» Доктор отвечает: «Ну, конечно, конечно, голубчик». А больной говорит: «Как хорошо, ведь до сих пор я не умел играть на скрипке!»
– Да, да…
Вижу, устал доктор. Действительно очень устал. Десятки людей стонут, жалуются, каждому надо помочь, да еще десятки бумаг надо заполнить – отчеты и т. д. Завотделением…
– Ну, посидите, посидите, Сергей Арнольдович.
– Да нет, спасибо… Надо идти. Я еще зайду.
Ушел.
Да… А закон приняли. Слава богу! С двумя процентами на культуру России от бюджета… Правда, недавно заглянул в закон наш – нет там уже этой статьи… И – сноска: «Изъято»…
Вечер в больнице – самое дохлое время. За окном тьма и тоска. Днем можно любоваться Маркизовой лужей. Сейчас ничего не видно. Черная ночь, холодное мокрое стекло. Ветер бросает в стекло пригоршни дождя со снегом, выбивает тревожную дробь.
В такие вечера невольно лезут в голову ненужные мысли, в основном – тревожно-грустные… Как это Вершинин в «Трех сестрах» говорит:
– Одинокому становится грустно на душе…
Но разве я одинок? Да нет, конечно. Жена, девочки, внуки. Вроде все хорошо… Ан нет, тоска гложет. Каждый умирает в одиночку. Так назван роман Фаллады. И назван точно.
И в Москве в бытность мою депутатом… вроде не один. Много новых друзей, нужное, хоть и трудное дело…
Но вот сижу я один в нашей коммунальной квартире на Покровке, в квартире, в которой я родился, в квартире, в которой прожил детство и юность. Раньше она была полна народом: дедушка, бабушка, мама, папа, Жора, я, Ася, Агаша, Костя, Марисаковна – жили семьей…
Иногда поругивались, мирились. Помогали друг другу. Ася гуляла со мной маленьким на Чистых прудах… Пережили войну… Керосинка, примусы, керогазы… печки… Карточки… Наши венские стулья, для крепости перевязанные Асиными телефонными шнурами… Аптека на первом этаже, наш двор, пропахший валерьянкой… Кот Барсик…
И вот стали тихонько, один за другим, уходить из квартиры ее жители… Дедушка… Агаша… Я перебрался в Ленинград, и оставшиеся – Ася, Костя, папа, мама, бабушка – радостно встречали меня пирогами, чаем… Рассказы, разговоры… Но время брало свое, пустела квартира, ушла и бабушка, ушли и мама, и папа, и Костя… Последней была Ася… Потом и она ушла. Пусто и тихо. Новыми жильцами почему-то долго не заселяли.
Остались столы, стулья, кастрюли, ножи, вилки – все, все для жизни, а жить уже некому. Тишина. Пусто. И я в пустоте. И только теперь, в этой пустоте, я впервые почувствовал, какой драгоценностью была та жизнь и что уже не вернешь ничего.
В ледяной тишине квартиры я, шаркая ногами в тапочках, стараюсь шаркать так же, как папа… И эхо пустой квартиры отвечает мне папиной близостью…
Или крикнешь громко в черную пустоту: «Мама! Чай будешь пить?» – и на долю секунды воскресает наш круглый обеденный стол, покрытый лысой, потертой клеенкой, алюминиевый чайник с подгоревшей деревянной ручкой и грелкой-«купчихой»…
И вновь тишина и смерть.
Быстро прошла жизнь!
Школа, рисование, футбол, первая любовь, телефон-автомат на Покровке. К-7-55-63… Лиду можно?
Зачем эта гулкая пустота в квартире? И я один смотрю в кухонное окно на белый снежный двор, на голые черные деревья, слушаю воронье карканье…
Вот собаки – бездомная дворовая стая – мои друзья… Их глава, его звали Бимом, – здоровенный черный дворняга – был сдержан, но приветлив. Его жена – вертлявая Бэлла – смотрела заискивающе и ласково. И много их разновозрастных детей. Жили они в подвале соседнего полуразрушенного дома.
Во время съездов и съемок неделями я жил в Москве, в нашей пустой и тревожно-грустной квартире.
Никогда не ласкал собак, не почесывал Бима за ухом, да он бы и не позволил подобной фамильярности. Отношения были чисто мужские, сдержанные.
Подкармливал их, чем мог. В бывшем магазине «Центросоюз» иногда выбрасывали ужасные котлеты – больше ничего не было на прилавках, а эти котлеты – человек съесть их просто не мог, серо-зеленые какие-то… Из чего они были сделаны? Но на абсолютно пустом прилавке лежали только они, я брал штук десять – двадцать и давал собакам. Они привыкли ко мне и всегда приветствовали, подбегая и махая дурацкими своими хвостами. Так продолжалось два года.
И вот съезд был распущен, съемки закончены, и я прощался с Москвой, с квартирой, звенящей и гулкой от пустоты…
Понимал, что уезжаю надолго и что этот период зыбкой близости с прошлым закончен навсегда.
Пошел к мяснику в магазин. За две пол-литры, которые удалось достать случайно, он продал мне два кило вырезки из своих секретных запасов. Нарезал вырезку на много-много кусков.
Уезжая, я взял вещи, запер двери и вышел во двор. Собаки подошли.
Я протянул Биму ладонь, на которой лежал кусок вырезки граммов сто. Бим понюхал. Отошел и вопросительно посмотрел на меня. «Ешь, Бим, ешь!» Он осторожно взял с ладони мясо. Не глотал. Держал в зубах и глядел на свою стаю. На Бэллу. Я протянул и Бэлле кусок. И щенкам. Бэлла и дети стали есть.
Тогда и Бим проглотил невиданное лакомство.
Я еще и еще давал ему мясо. И Бэлле, и щенкам. Наконец мясо кончилось. Бим посмотрел вопросительно. Я показал Биму пустые ладони. Бим постоял, потом подошел и ткнулся мягким своим носом мне в колено и постоял так минуты две.
Оглядел я мой остывший, холодный двор, вдохнул родной аптечный запах.
Посмотрел вверх, на голый пустой балкон черной лестницы, с которого мама когда-то, провожая меня, махала мне рукой… Посмотрел на Бима… на собак… Они вильнули хвостами…
Я сказал им: «Пока!» – и пошел на вокзал.
Больше я их никогда не видел.
…Недавно смотрел передачу по «Культуре». Молодой режиссер, стройный, белокурый, волоокий, с тонкими запястьями, элегантно закинув ногу на ногу, довольно интересно рассуждал о себе, о театре, об архаичности прежнего театра, о поисках новых форм, режиссуры, о своем понимании современного театра.
Об отвращении к терминам Станиславского: «задача», «сверхзадача», «событие», «предлагаемые обстоятельства» и т. д. То есть к главному, что составляет актерскую профессию… Гладко говорил, образно, где-то даже позволяя нам, слушателям, любоваться его логикой, начитанностью, образованностью… Речь плавная, отличный русский язык, четкое логическое построение.
Я видел его спектакли.
Впечатление гнетущее.
Отчего такое недоверие, я бы даже сказал – ненависть к актерам, к их попытке понять особенности своего персонажа, его цель, его понимание жизни и смерти?! Нет, все заменено техникой (надо сказать, очень-очень четко, профессионально, точно построенной), шумовыми и музыкальными взрывами, телеэкранами, бешеной скороговоркой, гомосексуалистами и лесбиянками…
«Бедные обманутые актеры, – думаю я. – Ведь каждый из вас мог бы замечательно сыграть трагедию своего персонажа – я ведь знаю вас: все вы очень! очень талантливы! Я ведь помню вас по другим спектаклям!»
Плавно и элегантно льются слова, мелькают термины: «амбивалентно», «метатекст»… Мы любуемся пластичностью его речи, его образованностью.
Возникнет ли благодаря его стараниям театр, вознесясь на новую, современную ступень? Нет. Не возникнет. Останутся обуглившиеся руины, как после атомного взрыва в Хиросиме.
В муках рождается новый театр… Да полно, новый ли?
Да, в «Евгении Онегине» у вахтанговцев черт-те что: Ольга с аккордеоном, манерно-условные движения актеров… Ну, думаю, началось!..
Но нет, нет… Постепенно, шаг за шагом условно-формальная атмосфера завораживает меня, настраивает на свой, единственно возможный лад, и я не могу сдержать рыданий счастья, когда Татьяна, впервые ошеломленно открыв в себе неведомое ранее чувство, счастье любви, любви, озарившей нежданно-негаданно душу деревенской девушки, – ослепленная этим чудом, швыряя свою девичью постель (!) по сцене, рвет мне сердце бесстыдной правдой:
– Я к вам пишу – чего же боле?..
И это – подлинный Пушкин, его сердцевина, до которой, читая «Онегина», не всегда, вернее, почти никогда, мы не докапываемся…
А убийство?! Да! Убийство Ленского?!
Ай да Туминас! Ай да сукин сын!!! Спасибо ему за счастье, за мои слезы на «Онегине».
Внешне – да, формальный, условный театр. Но главное, главное – правда чувств, подлинность жизни человеческого духа, персонажей спектакля, завораживающие зрителя, стыдливо сдерживающего слезы счастья…
Это что – новый театр? Да нет… Это то, за что кладут свои жизни актеры и режиссеры во все века.
А потом посмотрел еще один спектакль того самого волоокого режиссера. Оказывается, можно! Блистательная, восхитительная жизнь актеров на сцене. Форма? Да, видимо, что-то есть, но она не лезет вперед, восхищая «необычностью», она высвечивает то, что в актерских душах, и ее не замечаешь.
За окном что-то буря разыгралась. Трах! – по окну пригоршнями снега или дождя – трах!..
– Другь мой… Вы назначаетесь агитатором на выборах по адресу: проезд Художественного театра, дом восемь, квартира такая-то…
Предстояли выборы в Верховный Совет СССР, и Веня, а точнее директор студии Московского Художественного театра Вениамин Захарович Радомысленский обратился ко мне с придыханием…
Баллотировался от района, где расположен МХАТ, только один кандидат, естественно. Как и повсюду в те времена.
– Знаете, другь мой… Это квартира, где живет семья покойного Собинова, великого тенора из Большого театра. Там вы можете встретить Льва Кассиля. Знаете такого писателя?
– Ну как же, как же, Вениамин Захарович, конечно. «Кондуит и Швамбрания» – любимая моя книжка!
– Ну вот, там вы и можете его увидеть, вот и познакомитесь. Так что вы, другь мой, уж, пожалуйста, ведите себя соответственно, помните, что вы – агитатор от студии МХАТ, а это большая ответственность!
Дом номер восемь располагается рядом со студией. И действительно, на стене рядом с дверью, ведущей внутрь, на лестницу, мраморная доска, удостоверяющая, что здесь, в этом доме, в самом деле проживал «…народный артист СССР Леонид Собинов».
Собинов! Кассиль!
Поднимаюсь, задыхаясь от волнения, по лестнице. Вот и дверь. Нажимаю на кнопку звонка. Где-то там, в мягких священных недрах квартиры, еле слышно шелестит звонок. Тишина. Еще раз. Тишину нарушает далекий приглушенный женский голос: «Иду… иду…» Пауза.
Наконец сквозь дверь:
– Кто там?
– Это я, агитатор…
– Какой такой агитатор? Агитатор чего?
– Агитатор за выборы! От студии.
– А мы-то при чем? У вас в студии выборы, а мы-то здесь при чем?
– Да нет, не в студии выборы, а всюду, всюду…
– А вы кто?
– Я агитатор за выборы от студии МХАТ, то есть не от студии, а от избирательной комиссии по выборам… А вообще-то я из студии МХАТ…
– A-а… ну, тогда… если… Так вы из студии, агитатор?
Громыхают запоры, дверь, обитая пыльной клеенкой, шурша, открывается. На пороге немолодая дама.
– Здравствуйте.
– Здравствуйте, молодой человек. Вы из студии?
– Да, я агитатор.
– Агитатор из студии Художественного театра?
– Да. За выборы.
– Ну да. Вот у вас на пиджаке чайка мхатовская. Проходите, молодой человек, вот сюда…
(Темно-синие стены, кресла красного дерева… Сияние хрустальной люстры… Картины…)
– Садитесь. Значит, вы из студии агитатор?
– Ну да.
– А что это у вас в руках?
– А-а-а… Это приглашение на выборы.
– Ну-ка, дайте… Та-а-ак… Блок коммунистов и беспартийных… Так… А кто кандидаты?
– Там один… то есть одна… э-э-э… Забыл, как ее…
– Ну как же! Вот же написано: Сидорова Екатерина Федоровна.
– Да-да! Сидорова!
– Ну вот и давайте, агитируйте нас. Валя! (Выходит молодая женщина.) Вот, Валя, сейчас агитатор за выборы из студии Художественного театра будет нас агитировать за… За кого, молодой человек?
– За эту… ну, как ее…
– Правильно! За Сидорову Екатерину Федоровну?
– Да-да! За нее. Спасибо.
– Вот и агитируйте. Чаю хотите?
– Спасибо.
– А пирожное!
– Спасибо.
– Ну, так агитируйте. Ну? Ну, просто скажите: приходите, дескать, на выборы и голосуйте за… ну? За кого?
– За эту… ну, как ее…
– Правильно. Сидорову Екатерину Федоровну! Пейте, пейте чай! Вот вам наполеон! Ешьте, не стесняйтесь.
И тут из соседней комнаты открывается дверь, и выходит оттуда Лев Кассиль. Больше ведь некому. Идет сразу в прихожую, по дороге бросает:
– Здравствуйте!
– Здравствуйте.
Тут дама вступает:
– Вот из студии МХАТ агитатор. Запомните, молодой человек, – за Сидорову! Приглашают на выборы. Придем?
Мужчина из прихожей:
– Обязательно!
– Все придем?
Мужчина, уходя:
– Обязательно придем, обязательно все придем. До свидания.
Щелкает входная дверь. Ушел.
Я говорю:
– Спасибо вам большое за чай, пирожное! Я пошел!
– В студию?
– В студию.
– Вы там на артиста?
– Да… У Массальского…
– А, у Паши… Ну и дай вам бог! До свидания!
Я выхожу на лестничную площадку, спускаюсь по ступенькам вниз… Сверху громкий голос мне вдогонку:
– Запомните: Си-до-ро-ва! – И эхо гулкое: ва-а-а…
И дверь – бух! – закрылась.
Так, агитируя за Сидорову, я познакомился со Львом Кассилем.
А, впрочем, может быть, это был и не Лев Кассиль. Не уверен.
Или вот Маршак. Самуил Яковлевич. Это уж точно он. В школе – это был четвертый или пятый класс…
– …Пионеры! Сегодня вечером в Доме пионеров будет встреча с писателем Маршаком! Ваш долг – прийти на эту встречу и послушать Маршака.
Почему это нашим долгом является, нам не объяснили.
Ну что ж, долг так долг. «К борьбе за дело Ленина – Сталина будь готов! Всегда готов!»
Я знал, что есть такой писатель Маршак, но что он написал – ну, просто не помню. А, да! Есть еще Михалков, «Дядя Степа»…
Зато знал наизусть замечательные строчки, они врезались мне в память. На бабушкином туалетном столике, прислонившись к тоненькой зеленой вазочке, стояла открытка: на фоне голубого неба стоит румяный матрос – белая тужурка, синие штаны, полосатая тельняшка, с бескозырки ленточки развеваются! В руках держит винтовку. А к штыку флаг бело-голубой морской приделан, гармошкой сложен. И если развернуть эту гармошку, на каждой странице флага – военные корабли, и первый – серый красавец крейсер «Киров»! И стихи:
Долго орала, что хочет Урала,Финская шатия песенки!Эх, генералы! Где вам Уралы!Встретимся лучше в Хельсинки!
Это, значит, тысяча девятьсот тридцать девятый год, война с Финляндией, которая напала на нашу страну, желая нас поработить, захватив до Урала.
Фиг им!
И, глядя на розовощекого, в ленточках, матроса, я радостно понимал, что да, конечно, встретимся только в Хельсинки! Не можем не встретиться!
Это мне пять лет…
А вот теперь тысяча девятьсот сорок третий, сорок четвертый год, еще война Великая Отечественная идет, а нас, пионеров, зовут на встречу с Маршаком.
А! Вот:
Собирались лодыри на урок,А попали лодыри на каток.
Это точно Маршак. На пленке диафильма, который я прокручивал через старинный волшебный фонарь, мне врезалось: «Автор – Маршак»…
…Темно в комнате. Белая простыня экрана над моей кроватью – занавес, что мне сделала бабуля, раскрыт, и вот поворачиваю ручку – «Лодыри». Маршак. Еще поворот – снизу вверх ползет по экрану черная перепонка, и приезжает картинка: двое ребят с портфелями и коньками «Снегурки» на веревках – кот какой-то ученый. От фонаря пышет горячим железом.
Позже, после войны, на месте этого экрана висел белый полотняный коврик с вышитой на нем синими нитками картинкой – какие-то овечки и цветочки, и надпись: «Прилетело яро з далека» – на чешском, что ли, или на польском? То есть, видимо, «прилетела весна издалека». Так я перевел, видимо, с чешского или польского… Что делать… Война, фронт, брошенные дома, наверное, не удержался папа: «Этот коврик взят в качестве трофея»… Вроде того как перед демонстрацией иностранного фильма в кинотеатре «Колизей» шла надпись: «Этот фильм взят в качестве трофея». Даже «Тарзан» с Джонни Вайсмюллером, или американские «Три мушкетера», или «Девушка моей мечты»…
О чем это я?
Да! О Маршаке!
Дом пионеров располагался в одном из крыльев бывшего дома-усадьбы Трубецких на Покровке – громадный, изломанный по фасаду, синий с белыми колоннами… В одном крыле этого дома находился родильный дом, где и я родился, – знаменитая Лепехинка – и, наверное, женская консультация при этом родильном доме. Потому что бабушка однажды повела меня туда (какая связь женской консультации со мною? видимо, привела она меня к знакомому врачу по блату, чтобы посмотрел мои уши), ну, не знаю, помню только отчетливо священный ужас, охвативший меня, девятилетнего, при виде светящихся цветных витрин с изображением мужских членов со всеми тайными подробностями. Бабуля тоже остолбенела вместе со мной, а потом притворилась, что ничего особенного.
Поэтому я и думаю, что это была все-таки женская консультация.
Да, Дом пионеров…
Вообще-то, по правде говоря, бабуля моя мало стеснялась меня и с удовольствием рассказывала мне, жаря картошку на круглой керосинке, всякие «неприличные» истории. Конечно, не переступая порога дозволенного.
Например, дедушка мой, Сергей Михайлович, рассказал ей, как он с группой художников добивался приема у Луначарского, пытаясь спасти от разрушения многие московские храмы: на Покровке, на Красной площади и так далее. Но так и не добились… Надо сказать, что в те времена был основан театр под руководством Наталии Сац, и еще был некто, тоже по культуре, по культурной части, по фамилии Рут. Так вот каждый раз художников останавливал в вестибюле Наркомпроса возглас швейцара:
– К Анатолию Васильевичу нельзя-с! Они с Рут-с!
Или:
– К Анатолию Васильевичу нельзя-с! Они с Сац!
Конечно, подобные реплики были придуманы острословами, но факт остается фактом: и храм на Покровке, и на Красной площади, и Иверская часовня, и многие-многие архитектурные шедевры – свидетели российской истории – были уничтожены…
На Покровке, например, на месте храма Успения Богородицы, приведшего в тысяча восемьсот двенадцатом году в восторг Наполеона, который, чтобы спасти храм во время тогдашнего страшного московского пожара, поставил вокруг него охрану из своих солдат, – теперь скверик с чахлой растительностью и с очередной «шаурмой».
Какими словами можно охарактеризовать уровень нравственности народа, уничтожавшего с радостью все то, что было свято для их предков, для отцов, дедов… Все то, что было сутью русской жизни!
Так вот все это и многое другое рассказала мне, похохатывая, бабуля…
Не стесняясь ребенка…
И про то, как разрушали Чудов монастырь в Кремле (дедушка был тогда смотрителем книжного хранения монастыря), как готовили монастырь к уничтожению, как выбрасывали на площадь Ивановскую тома редчайших книг, обливали керосином и поджигали эти горы бесценных свидетельств многовековой истории русского народа и плясали вокруг гигантских костров. Ну да, зима была, холодно, надо было погреться… Дедушка, передавала мне бабуля, говорил ей, что наш самый человечный человек, Владимир Ильич, тоже там поплясывал…
Сейчас, когда вижу толпу у мавзолея… и венки…
Ты гори, гори, свеча,В красной жопе Ильича! -
стишок того времени…
Да, так вот Маршак… Дом пионеров располагался в противоположном от Аепехинки крыле усадьбы. Обшарпанные старые стены, покрытые синей клеевой краской, большая комната, на длинном перекрученном шнуре – матовый пыльный светящийся желтый шар. Стол большой. Фанерная столешница расслоилась от времени, цепляет рукава… Холодно. Все сидим, кто в пальто перелицованном, кто в ватнике, кто в шубе… Мы бриты наголо, поэтому головы мерзнут, и мы в шапках, у кого какая. Все в валенках…
Маршак – немолодой уже дядя, сидит без пальто, в черном костюме, белая рубашка, галстук… Белое, мучнистого цвета лицо, черные круглые ободки очков, жесткие, густые, слегка вьющиеся волосы зачесаны аккуратно назад… Не толст, но и не худ – можно сказать, плотного сложения.
Сидит, облокотясь локтями на протертый стол. Перед ним – книжки…
Читает нам вслух что-то. Не помню что. Сидим… слушаем…
Вдруг Женька Коровин громко:
– Да ну, херня какая-то! Для малолеток! Что он голову морочит? Пошел он на хер!
В пальтишке на рыбьем меху, шапка-ушанка поношенная, уши вверх торчат.
– На хер!
С грохотом отодвигает стул, хватает свой растрепанный портфель и уходит.
Пауза… потом еще кто-то:
– Дану, и я!..
Тоже уходит. Хлопнула фанерная некрашеная дверь.
Пауза. Маршак сидит сцепив руки на столе. Долго молчит. Долго. Наконец опять начинает тихо что-то вроде:
– Мне, коту ученому, скоро год…
Чем все закончилось, не помню. Может быть, и я ушел?
Не помню…
Недавно смотрел по ТВ сериал Урсуляка «Жизнь и судьба». Человек, созданный талантом Маковецкого, уникален и «незаметен». До боли напоминает того дядю по фамилии Маршак в Доме пионеров на Покровке.
За подобные актерские создания надо бы ставить памятники из золота!
Неприятный, себе на уме, чистоплюй… Хотел бы я ехать с ним в одном купе в вагоне? Ни за что!
И – здесь же, в этой неприятной плоти, – честнейший, порядочнейший человек с гипертрофированной совестью.
Как это? Как это делается?!
Но никто особо и не заметил… Такой мы народ: тупой, словно мокрая глина.
Так же «незаметен» был Лыков в сериале «Ленинград 46». На фоне органично, хорошо играющих актеров – возник странный, возбуждающий надежду человек. Бандит, жестокий убийца, но в то же время любящий детей-беспризорников, добрый и великодушный. Видимо, судьба заставила стать волком… Волком, в сердце которого иногда и милосердие стучится…
С потными ладонями, в какой-то дурацкой шляпке…
Как легко и выгодно быть просто органичным на телеэкране: играй самого себя – не подкопаешься! И сколько же нравственного труда, мучения на пути к созданию актером из себя другого человека, абсолютно органично существующего на экране, но, самое главное, – органика-то эта не артиста Тютькина, а персонажа, превратившегося из Тютькина в нового человека! Существующего уже на экране по свойственным только ему законам – сердце бьется с другой частотой, голос как-то иначе звучит, походка и жесты диктуются не Тютькиным, а кем-то, кто стал персонажем!!!
И как легко ловкачу-актеру, делающему ба-а-альшие бабки, снимающемуся сразу в трех-четырех сериалах, органичненько имитировать внутреннюю жизнь, не затрачиваясь, а впереди-то – достройка загородного дворца в американском или европейском стиле, газоны, вазоны, джакузи, биде! Мечта осуществляется… И всего-то – проболтай органичненько, и даже иногда с выражением, слова и забудь о совести. Мальдивы, Багамы, Антибы.
Э-э-э, да бог с ней, с совестью! Да и автополив нужен новый, а охраннику сколько платить! А повару!
Так что ну его, это перевоплощение.
Да и пипл хавает, окей!
Вообще-то пипл, то есть зритель, судя по телевизионной картинке, впитывает с радостью все, что предложат ему ловкие дельцы от искусства… А предлагаю они… Боже, боже, во что превратилась современная эстрада, особенно музыкальная…
Пипл, то есть по-английски people – народ… Сколько наглого презрения даже в этом одном только выражении – «пипл хавает»! И сколько бездарной самоуверенности в поведении человека, присвоившего себе имя «артист», к каким самым низменным, грязным чувствам зрителя обращена его «работа»…
А пипл – что пипл? Народ радостно ржет, пританцовывая, ведь щекотно, когда чешут пониже пупка… И оскотинивается постепенно. Может быть, это и есть задача современной эстрады – превратить «пиплов» в скопище бездумных особей, создать постепенно «Скотный двор»?
Нет, нет, все-таки на первом месте, конечно, деньги, рынок. Покупаете всякую дрянь? Отлично! Едите колбасу-эрзац? Прекрасно! Что?! Болеете и умираете? А нам какое дело! Вы же сами деньги платили? Сами! Вот и хавайте, хавай, хавай, пипл! А мы, мастера эстрады, мастера искусств, усадьбы свои по телеку вам покажем! Видали?! Громадный дворец с башнями или ранчо в американском стиле – камины, бар, две бани, русская и сауна, а у меня одна лестница из цельного мрамора сколько стоит!
Как же уже давно… «Быстро жизнь пронеслась, словно и не жил». Давно… где-то в девяностые годы был я на концертах в Красноярске. Живу в гостинице. Шкаф, кровать, туалет, душ, стол, тумбочка. Из окна вид – как на помятой банкноте «10 рублей»: река, мост, лес вдали. Город плохо помню. По вечерам концерт, читаю Пушкина, Маяковского, Евтушенко, еще что-то… И вдруг получаю приглашение от писателя Астафьева приехать к нему завтра с утра в гости, в деревню Овсянку.
Виктор Петрович Астафьев! Настоящий, непридуманный писатель.
Я «открыл» для себя Астафьева незадолго до этого. Резануло меня сначала «Печальным детективом» – о нас, о нас впервые! – а потом ода русскому огороду, «Последний поклон»… И автор – человек совершенно чужой мне среды, из сибирских крестьян, полуграмотных, от земли, детдомовец. И я, читатель, – мальчик из московской интеллигентной семьи, папа, мама, бабушка, «армериттер» по утрам с какао, «дер рюке гераде хальтен»… И я читаю о деревенском детстве автора – и словно это все обо мне: те же удивления, хотения, огорчения… радости и слезы, запахи… И не мешает мне яркий, необычный подчас язык, – напротив, явственнее, чувственнее ощущаю я себя и на огороде, среди огуречной ботвы, и в тайге, и у крестьянской крепкой избы… Да и жизненные гражданские позиции вроде наши схожи…
Всечеловечность – признак большого художника. И вот этот художник приглашает меня к себе! И я с радостью принимаю это приглашение, без малейшего чувства стеснения, еду к своему, родному, такому знакомому, еще ни разу не виданному мною человеку. Какая радость поблагодарить его, поделиться многим.
И мы трясемся в «жигулях» по длиннющему мосту, сворачиваем направо и едем по правому берегу Енисея вверх, туда, к Овсянке. Но!
– Вот здесь остановимся. Вот они! Знаменитые Красноярские столбы. Взберемся наверх. Давайте руку.
Вот уж не хотелось бы лезть на эти столбы. Ну да, красиво, действительно очень красивые узкие скалы над широченным Енисеем. Лес шумит. Но там-то, там, в Овсянке, – Астафьев, а вечером – концерт в Красноярске…
– А может, не надо? Там ведь Виктор Петрович ждет…
– Надо. То есть как это «не надо»? Быть в Красноярске и не полюбоваться на столбы? Это, знаете… вас не поймут…
Ну да, неудобно, гостеприимство все-таки… Ладно, лезем.
Поднимаемся минут тридцать. Действительно красиво. Восторгаюсь с запасом. Показываю, что переполнен красотой, еще минута – и буду отравлен ею…
– Все. Прекрасно! Больше не могу, сойду с ума! Вниз, вниз!
Минут сорок спускаемся вниз. Фу… Поехали?!
– Не-е-ет, вот, видите, вот он, самый главный наш столб. Полезем, посмотрим на него! Полезем-полезем!
– Не надо…
– То есть как это «не надо»?! Не влезть на эти столбы? Все лазают. Вот недавно французы лазали.
– Так то французы! У них там Альпы, они привыкшие, а я – равнинный житель, мне страшно…
Не полез я, хоть они и прекрасны, эти столбы. Какие столбы, когда там Астафьев! Время-то идет. Заставил ехать дальше. Сели. Поехали. Спутник мой с этой минуты молчал. Обиженно. Ну, да бог с ним! Молчал все время: и у Астафьева, и на обратной дороге, весь обратный путь. Ну, да это потом. А сейчас – вот она, Овсянка! Светится на крутом спуске к Енисею.
А вот и Астафьев. Невысокий, коренастый. На курносом загорелом лице добрые голубые глаза.
– Здравствуйте, Олег! Олег Баслашвили – так?
– Здравствуйте, Виктор Петрович! Басилашвили – так вернее.
– А, ну, буду знать. Басилашвили. Грузин? А светлый.
Голубая рубашка с закатанными рукавами. Что-то делал в огороде. Сильная загорелая ладонь. Повел к себе, в дом. Помнится, просто изба. Большая печь. Стол. И еще к окну письменный стол, над ним книжные полки, книги, книги.
И мне почему-то легко с ним, нет обязательной в таких случаях нудной необходимости говорить что-то умное, располагающее… Просто я рад, рад близкому и родному человеку…
И он, видимо, чувствует это.
– Хотите, – говорит, – покажу вам мою достопримечательность? – И ведет меня в огород, за кусты, в самый угол.
Вот он, дощатый российский сортир. Но! Дверь в сортир не обычная, дощатая, как по всей Руси Великой, а сделана из большого листа прозрачного плексигласа! Так что сидящий внутри виден весь, с ног до головы. Всей деревне можно смотреть! И дверь прекрасно сделана. Никелированная импортная ручка, никелированная рама на фоне серых шершавых досок сортира смотрится как залетная гостья откуда-нибудь с выставки зарубежного современного дизайна. Франкфурт! Дрезден!
– Зачем это, Виктор Петрович?
– А-а-а… Это к нам в Овсянку президент Ельцин приезжал…
И Астафьев рассказал, что за несколько дней до визита президента приехала охрана, все осмотрела, проверила – и сделала эту стеклянную дверь: а вдруг президенту станет плохо там, внутри, охрана это увидит и придет на помощь.
– Ну, ничего… Я занавесочку приделал там после.
– А как Ельцин-то?! Видел это?
– Да. Чертыхнулся и пошел за кустики. А вообще-то мужик неплохой, по-моему.
Показал Виктор Петрович и асфальтовую дорогу, идущую мимо его дома к реке, к самой воде. Словно взлетно-посадочная полоса для какого-то самолета-амфибии, словно дорога для «Наутилуса».
Это если президенту захочется к воде подойти. Не пешком же ведь, правда?