Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

В винном магазине обнаружились бутылки «Мэйкерс марк» в трех вариантах емкости. Не вспомнив, какая именно ему нужна, Патрик купил все.

– Лучше перестраховаться, – пояснил он продавцу.

– Святая правда! – воскликнул тот с таким пылом, что Патрик как можно поспешней катапультировался обратно на парковку.

Наступила следующая стадия опьянения. Потная, медленная и печальная. Чтобы показаться на глаза Уолтеру и Бет (да и вообще кому бы то ни было), ему нужен и кофе, и алкоголь. Кроме того, пора признать: вряд ли в Нэнсином баре стояла самая маленькая бутылочка «Мэйкерс марк». Просто он не удержался и купил всю семью. Динь-динь-динь. Патрик сорвал с бутылки красную псевдосургучную крышку и вытащил пробку. Когда бурбон хлынул ему в горло, он представил себе отряд поджигателей, пробивающих себе путь сквозь стены и потолки здания, распространяющих пламя и разрушение. Какое счастье.

Обслуживание в кофейне «Лучше латте, чем никогда» оказалось под стать бесячьему посылу названия. Патрик прошел мимо плаката с рекламой диетического карамельно-ванильного фраппучино в прозрачном пластиковом стаканчике, до краев набитом льдом и клубничными взбитыми сливками (пальчики оближешь!), заказал черный кофе и встал в очередь на раздачу.

– Доброго! – пожелал ему белокурый громила Пит в фартуке и пульнул чашку через стойку.

Патрик был так стар, что помнил появление фразы «Доброго дня!» и мог лишь с тревогой наблюдать за языковой гиперинфляцией. Где конец этой Веймарской республики агрессивного веселья? «А вам насыщенного и осмысленного дня, – жеманно пробормотал Патрик себе под нос, неверной походкой направляясь к столику с огромной чашкой в руках. – Райского! – рявкнул он, усаживаясь. – Желаю полнокровного и могучего оргазма, – прошептал он с южным акцентом, – а главное – продолжительного». Потому что вы это заслужили. Потому что вы перед собой в долгу. Потому что вы прекрасны и уникальны. В конце концов, чего ты хотел от чашки кофе и несъедобного маффина? Лучше бы Пит ограничился пожеланием более реалистичных успехов: «Примите холодный душ!» или «Постарайтесь не разбить тачку!».

К Патрику вернулся безумный пьяный угар, который ему почти удалось стряхнуть на раскаленной парковке. Да да да. Еще несколько галлонов кофе – и его будет не остановить. В противоположном конце зала за столиком сидела, что-то печатая на ноутбуке, грудастая студентка-медичка в розовом кардигане и потертых джинсах. Ее мобильник лежал на полочке электрического камина «Хит энд Глоу» – рядом с плеером и каким-то мудреным коктейлем. Она сидела, высоко задрав и раздвинув колени, словно только что родила свой «Хьюлетт-Паккард», а на краю стола придавливал груду исписанных листков увесистый том «Патология болезней». Надо обязательно ее добиться, на обязательной основе. У нее такое расслабленное тело. Он таращился на нее, а она спокойно и ласково посмотрела в ответ. Улыбнулась. Ее безупречность вселяла ужас. Он застенчиво улыбнулся своей коленной чашечке. Ее добродушие невыносимо. Так и тянет разрыдаться. Она ведь практически врач, она в самом деле может его спасти. Сыновья, конечно, сначала будут по нему скучать, но рано или поздно оклемаются. К тому же они ведь могут приезжать в гости. С ночевкой. Характер у нее, очевидно, мягкий и уступчивый.

Эдипов водоворот неумолимо затягивал Патрика, как сухой листок, в свою воронку: хотелось все новых и новых утешений. В некоторых языках понятия желания и нужды разделены, но английский вынуждает их слиться в обнаженной близости единственного глагола: хотеть. Хотеть любви, которая поможет не хотеть любви. Война с хотеньем, от которой хочется еще сильнее. От виски радости не больше, чем от матери… и жены… и от розового кардигана, если он отважится подойти, пасть к ее ногам и молить о пощаде. Почему он вообще этого хочет? Где его Орел? Почему нельзя хладнокровно отметить возникающее в мозгу влечение и переработать его в осознание текущего состояния ума или хотя бы в простой факт, что он жив? Зачем наивно бросаться к объектам мыслей, когда можно остаться у их источника? Патрик закрыл глаза и развалился на стуле.

Итак, он очутился в великолепии своего внутреннего мира, прекратил бегать за розовыми кардиганами и янтарными бутылками и просто наблюдал, как мысли начинают раскрываться и вертеться подобно множеству вентиляторов под потолком душного многолюдного зала. Он больше не нырял в красочные картины, а спокойно отмечал мельканье лопастей, жару и интересную особенность своего преимущественно вербального разума: спьяну он начал отдавать некоторое предпочтение визуальным образам. Еще Патрик заметил, что желаемый итог и цель страданий для него – не отключка и не оргазм, а знание и понимание. Беда заключалась в том, что даже при смене объекта преследования страдания преследующего оставались теми же. Да, он теперь несется навстречу вакууму, а не бежит от него – и что? Подумаешь! Тогда уж лучше гоняться за сиропным миражом знатного траха. Патрик открыл глаза. Девушка в розовом кардигане исчезла. А как хотелось! Целая вселенная бесконечного хотенья. Безбрежная меланхолия.

Скребущий по полу стул. Опоздал. Семейное чаепитие. Старайся не думать. Думай: нельзя думать. Какой бред. Динь-динь-динь. Круиз-контроль вышел из-под контроля. Пожалуйста, перестань думать. Кто это просит? Кого просят?

Когда Патрик подъехал к дому, все остальные уже собрались вокруг машины Нэнси: немая сцена укоризны и раздражения.

– Вы не поверите, что со мной произошло в Нью-Мильтоне! – воскликнул Патрик, гадая, что сказать, если кто-нибудь все же спросит.

– Мы собирались ехать без тебя, – сказала Нэнси. – Бет терпеть не может непунктуальных людей – просто вычеркивает их из списка гостей и навсегда забывает.

– Какая отравляющая мысль, – сказал Патрик. – То есть отрезвляющая, – поправился он.

Впрочем, за хрустом гравия и хлопаньем дверец ни ту ни другую его реплику никто не услышал. Патрик плюхнулся на заднее сиденье Нэнсиной машины рядом с Томасом, жалея, что никто не даст ему в дорогу поильник с бурбоном. По пути он задремал, но машина почти сразу начала тормозить и остановилась. Патрик выбрался на улицу и обнаружил себя посреди сплошного зеленого массива без знаков препинания. Во все стороны простирались горы Беркшир-Хиллз, похожие на желто-зеленый океан. На гребне ближайшей волны примостился белый, обшитый гонтом ковчег – дом Уолтера и Бет. У Патрика случился приступ морской болезни на суше.

– Невероятно, – пробормотал он.

– Знаю, – сказала Нэнси. – И представляешь, весь этот вид принадлежит им одним.

Для Патрика чаепитие разворачивалось на сомнительном среднем плане. То он чувствовал себя остекленевшим, как аквариум по телевизору, то начинал тонуть. Всюду мельтешили официантки в форме и ослепительно-белоснежных туфлях. Невысокий испанец-дворецкий. Сладкий чай со льдом и с корицей. Парк-авенюшные сплетни. Люди смеялись над какими-то словами Генри Киссинджера, сказанными за ужином в четверг.

Потом началась экскурсия по саду. Впереди шел Уолтер. Время от времени он отклеивался от Нэнсиной руки, чтобы отсечь секатором какой-нибудь побег. Разумеется, он бы не стал этим заниматься, если бы все садовые работы уже не были сделаны за него. Уолтер имел к саду такое же отношение, как мэр – к строительству городской недвижимости, на открытии объектов которой он в лучшем случае торжественно разрезает ленточки. Следом шли Бет, Мэри и дети. Хозяйка упорно скромничала, а иногда выражала откровенное недовольство садом. Когда они подошли к вырезанному из куста оленю, стоявшему на краю клумбы, она воскликнула:

– Он ужасен! Похож на кенгуру. Ей-богу, я регулярно поливаю его уксусом в надежде погубить. Климат здесь просто отвратительный: зимой мы ходим по пояс в снегу, который лежит до середины мая, а через две недели – раз! – и вокруг Вьетнам.

Патрик плелся в хвосте процессии и прилежно изображал садоводческий экстаз, то и дело наклоняясь к какому-нибудь безымянному цветку и надеясь, что хоть немного похож на Эндрю Марвелла, а не на жалкого пропойцу, который боится принять участие в разговоре. За обширной лужайкой последовал лабиринт, затем сад зеленых фигур (из которых исключили обреченного на гибель кенгуру) и, наконец, лаймовая роща.

– Смотри, па! Sanglier![21]

– Да, кабан.

Кабаны всегда казались ему французами, а теперь вот и Томасу тоже – это разбивало Патрику сердце. Ну как мог ребенок запомнить слово, которое не использовал в речи с прошлого года? Быть может, он представлял себе, как дикий вепрь разгуливает ночами по «Сен-Назеру» – топчет падалицу инжира или ищет в винограднике спелые ягоды? Нет, вряд ли. Словом sanglier Томас называл вот эту самую скульптуру, – впрочем, надолго возле нее он не задержался и уже бежал к лаймовой роще, раскинув руки и изображая самолет. Патрик сам придумал себе повод для сердечной боли, но и это чувство оказалось пустым. Он больше не испытывал разрушительной ностальгии по «Сен-Назеру», потеря лишь уверила его в собственной несостоятельности как отца: он не может быть тем родителем, каким хотел стать, – человеком, вознесшимся над семейными дрязгами и дарящим сыновьям лишь незамутненную любовь. Да, Патрику удалось выбраться из Зоны-один, в которой родитель неизбежно заставляет ребенка испытать именно то, что он больше всего ненавидел в собственной жизни, но зато он застрял в Зоне-два, где мучительное избегание Зоны-один вынуждает совершать все новые и новые ошибки. В Зоне-два любая самоотдача предполагает отсутствие у дающего того, что требуется отдать. Нет ничего труднее, чем эта вечная родительская сверхкомпенсация. Патрик мечтал о Зоне-три. Он чувствовал, что она где-то рядом, вон за тем холмом, – как плодородная долина, о которой только ходят слухи. Возможно, этот теперешний хаос – признак его окончательного отказа от нерационального образа жизни. Пора завязывать с алкоголем, и не завтра, а сегодня же, как только представится очередная возможность выпить.

Странно взволнованный этим проблеском надежды, Патрик не спешил присоединиться к остальным. Экскурсия продолжалась. В дальнем конце рощи стояла каменная Диана, вечно охотящаяся на бронзового кабана. За домом начиналась и петляла по окультуренному лесу упругая тропинка, посыпанная древесной щепой. На оголенной земле между толстых дубов и буков дрожали лужицы солнечного света. За лесом стоял ангар с гигантскими вентиляторами, на работу которых наверняка уходило столько же электричества, сколько потребляет небольшая деревня: зимой эти вентиляторы нагнетали тепло, необходимое для роста нежного агапантуса. Курятник размером с Патрикову лондонскую квартиру, а то и больше был настолько чист, что он невольно задумался: может, это какие-нибудь генетически модифицированные куры, скрещенные с огурцами и оттого переставшие испражняться? Бет прошлась по свежим опилкам под светом инфракрасных греющих ламп и нашла в гнездах три крапчатых яйца. Одна порция яичницы, вероятно, обходилась ей в несколько тысяч долларов. Правда заключалась в том, что Патрик ненавидел по-настоящему богатых людей, особенно теперь, когда понял, что одним из них ему точно не стать. Очень уж часто они оказывались лишь шариком в свистке своих обширных владений. Без сдерживающего влияния слов «позволить себе» их желания превращались в утомительный вздор из уст невозможных и одновременно эксцентричных зануд. Любому проявлению низости человеческой они придавали внешнее подобие доброты: «Ах, погостите в нашем четвертом доме, а то он все стоит и стоит без дела! Нас самих не будет, но Кармен и Альфонсо прекрасно о вас позаботятся. Ну что вы, никаких хлопот, пусть эти двое в кои-то веки отработают свое жалованье, а то непонятно, за что мы им платим, – они и пальцем о палец еще не ударили!»

– Что ты там бормочешь? – спросила Нэнси.

Она явно была раздосадована тем, как Патрик справлялся с ролью восхищенного гостя.

– Нет-нет, ничего!

– Правда, курятник божественный? – подсказала она.

– Почел бы за честь тут жить, – ответил Патрик, внезапно вспомнив о своих светских обязанностях.

Когда экскурсия по саду закончилась (гостям подарили найденные яйца), пришло время возвращаться домой. В машине Патрик столкнулся с необходимостью что-то делать со своим решением больше не пить. Хорошо не пить, когда такой возможности нет, но что с ним случится в частной распивочной собственного «бьюика»? В конце концов, днем раньше, днем позже – какая разница? Но разница почему-то была, и он это знал. Если выпить сейчас, утром начнется похмелье и новому дню будет положено заведомо проигрышное начало. А самое главное, Патрику хотелось развить то смутное чувство надежды, что он испытал в саду. Если бросить завтра, получится, что решение принято от избытка стыда – мотив гнусный и куда менее надежный. С другой стороны, что такое Зона-три? Разум Патрика был скован напряжением; как он ни старался, восстановить ту мимолетную надежду не получалось.

Вернувшись в тетину библиотеку, он вновь уставился в окно. Казалось, за ним следит та бутылка, которую он только что поставил на поднос. Гораздо правильнее было бы отпить из нее немного, чтобы бурбона стало столько же, сколько было в первой, теперь уже опустевшей бутылке. Когда он уже почти сдался, в комнату вошла Нэнси. Она с театральным вздохом уселась в кресло напротив и заговорила:

– Мне кажется, мы так толком и не поговорили об Элинор. Наверно, я так боюсь спрашивать, потому что в прошлый раз была напугана ее внешним видом.

– Про падение ты уже слышала?

– Нет!

– Она сломала шейку бедра, лежала в больнице. Когда я ее навещал, она просила убить ее. И с тех пор просит всякий раз, когда мы видимся…

– Ах, перестань! – воскликнула Нэнси. – Это так несправедливо! Прямо греческая трагедия. Детей, которые убивают своих родителей, должны преследовать какие-то специальные фурии.

– Ага, – кивнул Патрик. – Называются «Уормвуд-Скрабс».

– Бог ты мой, – охнула Нэнси, накручивая на палец прядь волос. – Как все сложно! Я бы тоже расхотела жить, если бы не могла ни говорить, ни двигаться, ни читать, ни смотреть кино.

– Я уверен, что, если помогу ей умереть, с моей стороны это будет самым добрым и заботливым поступком.

– Так, может… только не пойми меня неправильно… может, нам нанять «скорую» и отвезти ее в Голландию?

– Увы, само по себе прибытие в Голландию – не смертельно.

– Ну все, давай не будем больше об этом! Я слишком расстраиваюсь. Но так жить невыносимо, это точно.

– Выпьешь чего-нибудь?

– Ах, нет-нет, я не пью, – ответила Нэнси. – Разве ты не знал? Спиртное погубило нашего папу. Но ты угощайся, если тебе так легче.

Патрик представил, как один из его сыновей будет говорить: «Спиртное погубило нашего папу», и заметил, что уже подался вперед в кресле.

– Наоборот – станет легче, если не угощусь, – ответил Патрик, откидываясь на спинку кресла и прикрывая глаза.

15

Мэри с трудом верилось, что Патрик и Роберт сейчас в одном гостиничном номере, а она с Томасом в другом, с пластиковыми крышечками на пластиковых стаканчиках и ленточкой с надписью «Продезинфицировано» на пластиковом сиденье унитаза, и в коридоре за стенкой стоит машина, которая время от времени, содрогаясь, эякулирует льдом, невольно напоминая ей о состоянии их с Патриком брака. Рано утром было слышно, как внизу постепенно усиливается дорожное движение – идеальный саундтрек к быстрому и гладкому потоку ее тревоги. Примерно в четыре утра в голове, подобно метроному, который не хватало сил остановить, начала тикать фраза: «Магистраль – не скандаль, магистраль – не скандаль». Бессонница была рассадником этих сардонических гармоний: льдогенератор – брак, магистраль – не скандаль. Так и с ума недолго сойти. Или, наоборот, так ей долго не сойти с ума? Связи проводились сами собой. Мэри не могла поверить: ее семья вновь истекала деньгами, кошмарно проводя время в одном из мигригрующих американских ничто. Столько дорог – и так мало мест, столько улыбок – и так мало близости, столько ароматизаторов – и так мало вкусов… Скорей бы назад в Лондон, подальше от пустого ажиотажа Америки к привычной полноте своей жизни.

Патрик придумал новую традицию: устраивать так, чтобы их вышвыривали из хороших мест задолго до конца отдыха. В прошлом году это был «Сен-Назер», в этом – остров Генри. Конечно, Мэри радовалась, что муж бросил пить, но в первую неделю после завязки он вел себя как беспробудная пьянь: раздражался, взрывался по любому поводу, впадал в отчаяние. Все нарывы вскрылись одновременно, и медицинские лотки переполнились гноем. Генри, безусловно, был невыносим, но Патрик мог сделать скидку на то, что он родственник и, самое главное, хозяин, предоставивший их детям огромную детскую площадку с собственной бухтой, пляжами, моторными лодками, яхтами и – к неописуемому и бесконечному восторгу Томаса – бензоколонкой.

«Нет, правда, это же невероятно, у Генри есть собственная бензоколонка!» – восклицал Томас по нескольку раз на дню, всплескивая руками и мотая головой. Роберта обуял какой-то статистический азарт: он без конца подсчитывал акры и спальни, пытаясь как-то объять беспредельность дядюшкиных владений. Но в целом мальчики замечательно проводили время: плескались понемногу в ледяной воде, играли в песке и катались на моторных лодках, преследуя большие паромы, курсировавшие между общественными островами.

Единственным минусом было все остальное. За первым же обедом Генри попросил Мэри увести ребенка из столовой, когда его монолог о моральной необходимости наращивания израильской ядерной мощи был прерван громкими звуками работающей бензоколонки в исполнении Томаса.

– Сирийцы уже наделали в штаны – и поделом… – злорадствовал Генри.

– Бввввв, – сказал Томас. – Бвввввв….

– Полагаю, вы знаете такую фразу: «Детей должно быть видно, но не слышно»?

– Все ее знают, – ответила Мэри.

– Так вот, я убежден, что и это – чересчур либеральный подход.

– А, так вы не хотите его даже видеть?

Мэри вдруг разозлилась. Она схватила Томаса и тут же вынесла из столовой, а за ее спиной возобновился ничем не прерываемый поток Генриной речи:

– Когда адмирал Ямамото завершил удар по Пёрл-Харбору, ему достало мудрости встревожиться, а не ликовать. «Господа, мы разбудили спящего дракона», – сказал он. Именно это должны в первую очередь помнить международные террористы и их спонсоры. Если у Израиля будет тактическое ядерное оружие, а не просто ядерный щит, страна сможет решительно заявить соседям, что стоит плечом к плечу…

Мэри вылетела на лужайку, представляя, что Генри – это развязавшийся воздушный шарик, который со смешным свистом мечется по комнате на потеху детям, пока не свалится на пол, сморщенный и обессилевший.

– Я отпускаю шарик, мам! – выкрикнул Томас, крутя рукой.

– Как ты узнал, о чем я думала?

– А вот! – Томас склонил голову набок и улыбнулся.

Эти моменты безграничия между ними случались довольно часто, и Мэри к ним привыкла, но всякий раз поражалась их своевременности.

Не сговариваясь, они оба пошли прочь от дома в сторону небольшого скалистого пляжа в конце лужайки. Мэри присела на пятачок серебристого песка среди скал, украшенных гирляндами из черных бисерных водорослей.

– Ты еще долго будешь обо мне заботиться? – спросил Томас.

– Долго, сынок.

– Пока мне не исполнится четырнадцать?

– Пока тебе это нужно, – сказала Мэри и, подумав, добавила: – Пока могу.

На днях Томас интересовался, умрет ли она. «Да, но не скоро, надеюсь», – ответила Мэри. Теперь, когда сын осознал ее смертность, кто-то будто бы сдул пыль с этой угрозы, и она с новой силой засияла у нее в мозгу всеми гранями первобытного ужаса. Мэри ненавидела смерть: умерев, она подведет сына. Так нечестно. Почему ему нельзя поиграть еще немножко? Пожить в свое удовольствие, ничего не боясь? Мэри удалось отчасти восстановить душевное равновесие, списав его интерес к смерти на переходный период от младенчества к детству; при этом она гадала, не послужило ли нетерпение Патрика слишком раннему началу этого периода. Роберт пережил подобный кризис в пятилетнем возрасте, Томасу сейчас было всего три.

Он прыгнул к ней на колени и принялся посасывать палец, другой рукой теребя гладкую бирку на пеленке. Еще чуть-чуть – и уснет. Мэри села поудобней и заставила себя успокоиться. Ради Томаса она могла сделать то, что не делала ни ради себя, ни даже ради Роберта. Безусловно, Томас нуждался в ее заботе, но и она нуждалась в нем – он помогал ей не забывать, как жить правильно. Когда ей было грустно, он вызывал в ней желание развеселиться, когда она падала от усталости, он заставлял ее находить новые источники энергии, когда она падала духом, он помогал ей выйти на более глубокий уровень терпения. Сейчас она просто сидела неподвижно, как скала, и ждала, когда он отключится.

Каким бы жарким ни оказывался день, море всегда было холодильником, откуда время от времени вылетал скептически настроенный промозглый ветерок. Мэри нравилось сознавать, что штат Мэн по сути своей суров и неприветлив: скоро он отряхнется, как мокрый пес на пляже, и скинет с себя всех летних гостей. В просвете между зимами северное солнце жадно сверкало на поверхности моря. Она представила его вытянувшимся и простирающим руки подобно изможденным святым с полотен Эль Греко. От этой мысли снова захотелось рисовать. И заниматься любовью. И думать как прежде – раз уж взялась составлять список, так надо и это упомянуть, – вот только она где-то потеряла свою независимость. Их с Томасом сущности слились воедино. Мэри чувствовала себя купальщицей, чью одежду украли, и теперь она не могла выбраться из этого прекрасного, вытягивающего все соки бассейна.

Прошло пять минут. Можно занять более удобную позу. Она прижалась к насыпи вдоль края лужайки и положила Томаса себе на ноги, вдоль – как будто он еще только рождался и шел вперед ножками. Соорудив из пеленки что-то вроде навеса от солнца, она закрыла глаза и попыталась отдохнуть, но мысли весьма резво и сами собой отскочили к Кеттл, чья холодность вылилась в дочкину непомерную самоотдачу. Мэри вспомнила няню, добрую и любящую няню, которая терпеливо решала одну проблемку за другой и не тащила в детскую секс, искусство, алкоголь и разговоры, а наполняла ее лишь добром и вкусной едой. Неудивительно, что теперь, заботясь о своих детях, она видела себя той няней, которая заботилась в детстве о ней. И она решительно не хотела быть, как Кеттл, которая вообще ни о ком не заботилась. Собственный внутренний мир казался Мэри одновременно чем-то нелепым и необходимым: она не могла выбраться наружу, хоть и видела его насквозь. Мысли о матерях и материнстве извивались и корчились, пытаясь освободить свой рабочий конец из узла, который было невозможно развязать.

Черное море и прохладный бриз почему-то создали у Мэри впечатление, что она все видит очень четко и ясно. Томас спал, а кроме него никто не знал, где она. Впервые за несколько месяцев ей не предъявляли никаких требований, и в этой атмосфере внезапной свободы Мэри смогла оценить воцарившуюся в их семье тропическую атмосферу непроработанной зависимости. Элинор, словно больное дитя, упрашивала Патрика «положить конец ее мукам»; Томас, как заправский рефери, растаскивал своих родителей в стороны, стоило Патрику хотя бы приблизиться к ее равнодушному телу; Роберт вел дневник и держался поодаль. Мэри же очутилась в центре циклона, и ее потребность быть нужной позволяла казаться гораздо более самодостаточной, чем она была на самом деле. В действительности она не могла жить одной лишь славой героической матери, удовлетворявшей самые неразумные требования родных. Ее страсть к самопожертвованию иногда приводила к тому, что она чувствовала себя заключенным-смертником, послушно роющим себе могилу. Если Патрику было необходимо восстать против тирании зависимости, то ей пора было свергнуть тиранию самопожертвования. Увы, хоть Мэри и чувствовала себя изнуренной и монополизированной, любой вызов ее лучшим инстинктам загонял ее еще глубже в эту западню. Недовольство, которого можно было ждать со стороны ревнующего к младшему брату Роберта, в действительности шло от вечно нестабильного Патрика. На беду, любые его запросы вызывали у Мэри глубокое отвращение, хотя она и понимала, что мужу непросто: Томас и Элинор активно подпитывали его чувство собственной беспомощности. Патрик злился, что она балует Томаса, но если уж сыну пришло время обходиться без определенных материнских благ, то Патрику давно пора. Быть может, он не просто созрел, а перезрел и загнил? Быть может, у него началась психическая гангрена и Мэри воротит от запаха разложения?

В тот вечер она не спустилась к ужину, а осталась с Томасом, предоставив Патрику с Робертом самостоятельно биться с разбуженным драконом хозяйской застольной риторики. Еще до ужина, когда Мэри сидела на выцветших розовых подушках мягкого подоконника и стекла эркерного окна блестели, истекая кровью отраженного морем солнца (дети вели себя прекрасно, а Патрик улыбался, потягивая минеральную воду), она чувствовала, что не продержится за столом даже секунды, стоит Генри начать свое обращение к народу. Он решил подробно осветить всю внешнюю политику, двинувшись от Израиля на восток, через постсоветское пространство к народным республикам. Ее не покидало страшное предчувствие, что сегодня он успеет добраться до Северной Кореи. Разумеется, Генри придумал хитрый план, как уничтожить КНДР прежде, чем та уничтожит Южную Корею и Японию. Мэри не желала этого слушать.

После ванны Томас попросился к ней, и она не смогла отказать. Они лежали в обнимку и читали «Ветер в ивах». Томас уснул на том месте, где Крыс и Крот после пикника начали спуск по реке. Когда в комнату вошел Патрик, она очнулась и поняла, что тоже задремала – прямо в очках для чтения и с книжкой в руках.

– Я чуть не подрался с Генри, – сообщил Патрик, расхаживая по комнате со стиснутыми кулаками и все еще думая, куда бы их применить.

– Ох, что за тема была на этот раз? – спросила Мэри.

Патрик всегда говорил, что их эротическая, разговорная и социальная жизнь кончена, что они погрязли в болоте родительской бюрократии. Но вот доказательство обратного: раздавленная и сонная, она охотно ведет с мужем оживленную беседу.

– Северная Корея.

– Так и знала!

– Все-то ты знаешь. Поэтому и можешь себе позволить не спускаться к ужину.

Что бы она ни сказала, Патрику все было не так. Что бы она ни сделала, Патрик чувствовал себя брошенным. Мэри предприняла вторую попытку:

– Нет, у меня просто было предчувствие, что настал черед Северной Кореи.

– Ага, вот именно, так Генри и думает: настал ее черед. Вам надо организовать коалицию.

– Вы повздорили? Или ты решил вместо этого повздорить со мной?

– Мы сошлись на демократическом чуде – возможности остаться при своих мнениях. Генри ненавидит свободу слова, но, отчасти в результате этого, не может открыто признаться в своей ненависти. Он без конца твердил, как нам повезло жить в стране, где человека не могут расстрелять за неверное мнение.

– То есть он хочет расстрелять тебя.

– В точку!

– Прекрасно. Наш отпуск становится все веселее и веселее.

– Веселее? Я думал, чтобы что-то стало веселее, оно должно изначально быть хоть немного веселым.

– Мне кажется, детям весело.

– Ах да, это же самое главное, – с напускным пиететом произнес Патрик. – Я, конечно, намекнул Генри, – продолжал он, расхаживая взад-вперед у изножья кровати, – что внешняя политика, которую проводит нынешнее руководство страны, представляет собой агрессивную экспансию. Что Америка – неправовое государство с президентом-фундаменталистом, которому опасно доверять оружие массового поражения, но этого оружия у США в несколько тысяч раз больше, чем у других стран, вместе взятых, и так далее и тому подобное.

– Как он на это отреагировал? – Мэри нарочно раззадоривала Патрика, чтобы его агрессия подольше оставалась направленной на политику.

– Скептически смеялся. Вытягивал шею. Давил улыбку. Напомнил мне об «одном известном событии, сыгравшем немалую роль в жизни американского народа». Я сказал, что теракт одиннадцатого сентября – одно из самых шокирующих событий в истории человечества, но его эксплуатация, которую я называю двенадцатым сентября, шокирует не меньше. Трассирующей пулей стало слово «война», произнесенное на следующий день после теракта. Война – конфликт между двумя национальными государствами. Великобритания в борьбе с ИРА избегала этого слова на протяжении тридцати лет. Зачем признавать национальным государством горстку маньяков-убийц, если только ты не собираешься потом использовать их как предлог для войны с настоящими государствами? Генри сказал: «Такие тонкости нашему обывателю недоступны. А между тем правительство должно было как-то втюхать войну своему народу». И вот как с ним разговаривать, если он считает нормальным и допустимым все, что я считаю злом? Втюхивание войны своему народу, испытание новых видов оружия, стимулирование военно-промышленного комплекса, использование бюджетных средств для того, чтобы сровнять с землей какую-нибудь мелкую страну, а потом кинуться восстанавливать ее силами корпораций, принадлежащих американским министрам. Вот это все ему искренне по душе! Даже на пустых извинениях его не поймаешь.

– А Роберт что?

– Из Роберта вышел отменный младший адвокат. Он привел аргумент о недостаточности доказательств и мастерски сыграл на понятии «невинные жертвы». Спросил Генри, считает ли тот, что невинными жертвами могут быть исключительно американцы. Но опять же Генри действительно так думает, поэтому переспорить его невозможно. Ему даже притворяться не приходилось, только про свободу слова и сдержался.

– Что он ответил Роберту?

– А, выкрутился – говорит, мол, сразу видно «папину школу». В его глазах мы теперь дуэт из ада, не меньше. Мой последний ракетный удар попал точно в цель: я сказал, что действительно высокоразвитая, а не просто могущественная нация давно озаботилась бы тем фактом, что два процента населения планеты потребляют пятьдесят процентов ее ресурсов, что в мире стремительно вымирают цивилизации, не относящиеся к американской культуре, и так далее и тому подобное. Меня немного занесло… Я добавил, что смерть всего живого – слишком высокая цена за очередную невиданную хрень, призванную сделать жизнь богатых еще удобнее и приятнее.

– Как это он до сих пор нас не выгнал? – подивилась Мэри.

– Еще не вечер. Завтра я его доконаю. Мне теперь ясно, где у него слабое место. Политика – увлекательная игра, но деньги – это святое.

Она прекрасно видела, что Патрик настроен серьезно. Он был так напряжен, что непременно должен был что-нибудь уничтожить, но на сей раз – не самого себя.

– Может, попробуешь не испытывать его терпение хотя бы пару дней? Я только-только разобрала чемоданы, – как можно беззаботнее произнесла она.

– И к тому же так удобно устроилась тут со своим любовником.

– Господи, ты ведь от ревности не страдаешь – сам говорил…

– Я страдаю не от ревности, а от гнева. Это куда фундаментальнее. Сперва утрата пробуждает в человеке гнев, а потом – собственничество.

– До гнева наступает тревожность, – сказала Мэри, чувствуя, что знает об этом не понаслышке. – Как бы то ни было, ты страдаешь от всех трех чувств сразу, просто одно из них обычно преобладает. Это не шопинг, одним гневом тут не обойдешься.

– Ты будешь удивлена, но я сумел.

– Ты предпочитаешь гнев, потому что он не так унизителен.

– Я его не предпочитаю! – заорал Патрик. – Но в итоге все равно получаю только гнев.

– В итоге ты выбираешь его из смежных эмоций.

Томас, разбуженный отцовским криком, заворочался в постели и что-то пробормотал себе под нос.

– Ты уходишь от темы, – уже тише проговорил Патрик. – По вине нашего трехлетнего сына мы в который раз не спим вместе.

– Мы можем спать вместе, – вздохнула Мэри. – Я подвину его на край кровати.

– Я хочу секса с женщиной, а не со вздыхающей кучей смирения и угрызений совести! – прошипел Патрик, изображая шепот.

Томас сел.

– Папа, хватит говорить ерунду! – закричал он. – Мама, хватит злить папу!

Он рухнул обратно на подушку и, довольный собой, заснул. В комнате ненадолго воцарилась тишина, которую первым нарушил Патрик:

– Это не ерунда, между прочим…

– Ох, прекрати, ради бога! – сказала Мэри. – Тебе и его надо переспорить? Ты не слышишь, что он говорит? Он хочет, чтобы мы перестали ссориться, а ты начинаешь ссориться с ним.

– Ну да, – согласился Патрик, которого вдруг одолела тоска. – Пойду лягу в его кровать, хотя непонятно, зачем мы называем это «его кроватью». Пора уже называть вещи своими именами. Кровать моя.

– Ты можешь…

– Нет, не могу, – сказал Патрик и выскочил из спальни.

Он покинул Мэри стремительно, но не успел заразить ее своим чувством покинутости. Она чувствовала облегчение, злость, вину, скорбь. Облачный пейзаж ее эмоциональной жизни был столь переменчив и стремителен, что она невольно восхищалась людьми (порой – не без зависти), которые «утратили связь со своими чувствами». Как им это удавалось? Сейчас такое умение очень бы ей пригодилось.

В спальне была терраса, построенная прямо над эркерным окном гостиной, где она сидела до ужина. Мэри подошла к французским окнам и представила, как распахивает их, любуется звездами, как ее посещает озарение.

Но этому не бывать. Ее тело, слабея, катилось ко сну. Она напоследок глянула в окно и тут же об этом пожалела. Тонкое длинное облако нашло на луну, и Мэри невольно вспомнила фильм «Андалузский пес», где подобным кадром на мгновение прерывалась сцена с опасной бритвой, вскрывающей глазное яблоко. Ее видение – это конец видения. Но что именно ее ослепило – нечто незримое или нечто, на что она не в силах смотреть? Мэри слишком устала, чтобы об этом думать. Мысли казались пустыми угрозами, сон – обломками яви.

Она легла в кровать и укрылась тонким слоем беспокойной дремоты. Вскоре ее разбудил шорох: Патрик прокрался обратно в спальню и вглядывался в темноту, пытаясь понять, спит ли она. Мэри не шелохнулась. В конце концов он улегся по другую сторону от Томаса: тот остался лежать посреди кровати подобно мечу, который в Средние века клали между не состоявшими в браке мужчиной и женщиной. Почему она не потянулась к Патрику? Не легла к нему, сделав с одной стороны кровати ограждение из подушек? Все просто: у нее не осталось к мужу добрых чувств. Мэри впервые смогла представить, как живет одна с детьми, а Патрик – неизвестно где, страдает в одиночестве.

На следующий день ей стало страшно от собственной холодности, но она быстро привыкла.

Холод этот был в ней всегда – прямая противоположность теплоте, которая окружающим казалась столь типичной. И вот теперь Мэри с готовностью приняла его – как отшельник, обнаруживший пещеру. Ей не стоило никакого труда отражать нервные приступы Патрикова обаяния. Скакать туда-сюда под дудку его переменчивых настроений было слишком утомительно. Лучше уж стоять на месте. Он испортит семье отдых, но сперва попытается доказать Мэри, что склоки с Генри – признак его выдающейся порядочности, а отнюдь не раздражительности, с которой он не способен сладить. Нет, она на это не клюнет. К вечеру стало ясно, что договоренность Патрика и Генри оставаться при своих мнениях больше не работает.

– Нам будет трудно беседовать, если ты не прекратишь нападать на любые мои суждения, – без лишних церемоний сказал Генри. – Предлагаю ограничиться разговорами о семье.

– О да, это великолепная тема для мирных и доброжелательных бесед – доказано! – сказал Патрик и коротко, лающе хохотнул.

– Ты прямо как Ясир Арафат, – сказал Генри. – Думаешь, мир и поражение – это одно и то же. Я ведь просто пытаюсь быть гостеприимным хозяином. Ты волен не принимать мое гостеприимство, если оно не годится тебе по идеологическим соображениям. – На предпоследнем слове Генри хихикнул, считая его заведомо смешным, – так эмоционального четырехлетку смешит слово «попа».

– Вот и хорошо. Мы не принимаем, – сказал Патрик.

– Но очень бы хотели, – поспешно добавила Мэри.

– Говори за себя, – буркнул Патрик.

– А я и говорю. Только, в отличие от тебя, пытаюсь еще думать о детях.

– Неужели? Сегодня утром Томас сказал, что Генри – «очень странный дядя», а Роберт так вообще прозвал его Гитлером. Мне кажется, ты и о себе не думаешь – вспомни, как вчера за обедом тебя выгнали из столовой!

На этом все и закончилось. Утром они уехали. Конечно, Мэри ждала, что Патрик будет упрям, горд и деструктивен, но все же не могла простить его за привлечение детей к своей последней ракетной атаке.

Льдогенератор в гостиничном коридоре изрыгнул очередную порцию кубиков – прямо за тонкой фанерной стенкой их спальни. Комариный писк с магистрали сменился низким гудением шершня. Томас, спавший рядом, зашевелился, потом тут же сел (его внутренние позывы всегда мгновенно перерастали в полноценные желания) и сказал:

– Хочу книжку!

Мэри послушно взяла с тумбочки «Ветер в ивах», который они начали еще на острове.

– Помнишь, где мы остановились?

– Крыс говорил Кроту, что он – самая натуральная свинья, – сказал Томас, удивленно округляя глаза. – Но он же крыса!

– Правильно, – засмеялась Мэри.

В сгущающейся тьме уходящего декабрьского дня Крыс и Крот возвращались на Речной берег. Крот только что учуял запах родного дома, и его захлестнула ностальгия. Крыс же спешил дальше, к себе домой, полагая, что Кроту тоже не терпится туда попасть. Наконец Крот не выдержал, расплакался и рассказал Крысу о своей тоске по дому. Мэри заново прочла предложение, на котором они с Томасом остановились вчера вечером:

– «Ничего не говоря, Крыс смотрел прямо перед собой и поглаживал Крота по плечу. Через некоторое время он мрачно пробормотал: „Теперь-то я понимаю! Ну и свиньей же я был! Свинья я, вот что! Самая натуральная свинья!“»

– Ну правда… – начал Томас.

В дверь постучали. Мэри отложила книгу и спросила, кто там.

– Бобби! – крикнул Томас. – Я знал, что это ты, потому что… ну потому что это ведь ты!

Роберт понуро уселся на край кровати, не обращая внимания на аргументацию брата:

– Ужасное место!

– Знаю. Но мы здесь всего на одну ночь. Утром поедем дальше.

– Опять! – застонал Роберт. – С тех пор как Прокурор выгнал нас с того волшебного острова, мы сменили уже три мотеля! С тем же успехом можно было арендовать дом на колесах.

– После завтрака я позвоню Салли и спрошу, нельзя ли пораньше приехать к ним на Лонг-Айленд.

– А я не хочу на Лонг-Айленд, я хочу домой! – не унимался Роберт.

– Крот учуял дом и теперь хочет туда, – сказал Томас в знак согласия с братом.

Было решено, что, если на Лонг-Айленде их не ждут, они скажут папе, что хотят вернуться в Англию.

– И никакой магии большой дороги! – воскликнул Роберт. – Очень прошу!

На Лонг-Айленде никто не подходил к телефону. В конце концов Мэри удалось разыскать подругу в Нью-Йорке.

– Нам пришлось вернуться в город, – сообщила та. – У нас бойлер взорвался и затопил соседей снизу. Те подали на нас в суд, а мы подали в суд на водопроводчиков, которые всего год назад устанавливали нам бойлер. Водопроводчики подали в суд на производителя бойлера за бракованную продукцию. А еще жильцы дома, даром что разъехались на лето по загородным домам, подали в суд на управляющую компанию, потому что воду отключали не на два часа, как положено в таких случаях, а на двое суток, что доставило им, отдыхающим в Тоскане и Нантакете, огромный моральный ущерб.

– Ого! – удивилась Мэри. – Может, надо было просто убрать воду шваброй и купить новый бойлер?

– Это так по-английски! – воскликнула Салли, восхищаясь чудны`м стоицизмом подруги.

За завтраком Мэри объяснила семье, что места для гостей в нью-йоркской квартире Салли почти нет, но та все равно с радостью куда-нибудь их втиснет.

– Я не хочу втискиваться, – сказал Роберт. – Я хочу улететь!

– Мы на самолете, – заявил Томас, расправляя руки-крылья. – И Алабала пробрался в кабину пилота!

– Ой-ой! – испугался Роберт. – Мы лучше подождем следующего рейса.

– А он и на следующий рейс проник, – сказал Томас, сам дивясь находчивости Алабалы.

– Как это он сумел?

Томас покосился в сторону, придумывая объяснение:

– Он катапультировался! Фелан остановил следующий рейс, и Алабала опять сел в самолет!

– Есть еще один маленький нюанс: билеты у нас невозвратные, – вставил Патрик.

– Да мы столько денег потратили на эти мерзкие мотели, что уже давно могли купить новые! – сказал Роберт.

– Интересно, кто его научил так спорить? – спросила Мэри.

– А он разве с кем-то спорит? – ответил Патрик. – По-моему, нас всех уже тошнит от Америки.

16

После перелома Элинор так настойчиво молила Патрика о смерти, что ему пришлось-таки изучить законодательство об эвтаназии и содействии в самоубийстве. Опять, как и в случае с лишением себя наследства, он оказался юристом на службе у капризной матери-сумасбродки. Поначалу казалось, что избавиться от Элинор будет несколько приятнее, чем потерять «Сен-Назер», но вскоре непотребность возложенной на него задачи протаранила частокол прагматизма с напором, достойным яковитских драматургов. Пусть дом престарелых – не самое подходящее место действия для «Трагедии мстителя», однако Патрик явственно чувствовал (как если бы правильную атмосферу задавали катакомбы итальянского замка), что исключительное право на отмщение принадлежит Господу, и пытаться его узурпировать – опасно. Он долго собирался с мыслями, тщательно изучал свои мотивы. Покойники обычно не настолько уперты, чтобы превращаться в привидения просто так, без угрызений совести у живых родственников. Его мать была подобна лавине, преградившей дорогу через горный перевал. Допустим, Патрику удастся расчистить путь, но, если его намерения будут кровожадны, ее призрак навеки поселится в тех местах.

Он решил было не принимать никакого участия в организации ее смерти. Просить сына о такого рода помощи – последний и самый мерзкий трюк, который могла выкинуть женщина, всегда, с самого его рождения считавшая, что именно она нуждается в ободрении и поддержке. А потом Патрик вновь навещал Элинор и понимал: самым жестоким поступком с его стороны будет оставить все как есть. Он пытался подкармливать свой гнев, чтобы и дальше отказывать матери в помощи, но его терзало сострадание. Сострадание терпеть было сложнее, и вскоре собственная мстительность начала казаться ему относительно пустячным грехом.

– Ну давай, сделай себе одолжение, возжажди крови, – бормотал он, набирая номер «Общества сторонников добровольной эвтаназии».

До отъезда в Америку Патрик держал свои изыскания в тайне. Мэри он ничего не рассказывал, потому как обсуждение любой серьезной темы заканчивалось у них ссорой. Джулия тоже была не в курсе: их интрижка вошла в финальную стадию разложения. И потом, в стране, где за содействие в самоубийстве можно сесть на четырнадцать лет, волей-неволей научишься хранить тайны. В газетах то и дело попадались статьи о медсестрах, загремевших в тюрьму за сердобольный укол. Несмотря на многообещающее название, «Общество сторонников добровольной эвтаназии» помочь ему не могло. Они занимались исключительно вопросами легализации эвтаназии. Патрик где-то читал, что Артур Кёстлер и его жена покончили с собой в своем доме на Монпельер-сквер, воспользовавшись пакетами, предоставленными «Выходом». Дама из «Общества сторонников…» ничего не знала об организации под таким названием. Ни на один его вопрос она толком не ответила, поскольку любой ее совет мог быть расценен как «содействие», а оно каралось законом по той же статье о помощи и пособничестве в самоубийстве. Про швейцарскую организацию «Дигнитас» она не слышала и ее контактов не знала. Как ни странно, нужный телефон он получил у оператора справочной службы, для которой закон, по-видимому, был не писан.

Патрик с замиранием сердца набрал швейцарский номер. Спокойный голос, ответивший сперва по-немецки, прекрасно говорил и по-английски и обещал в кратчайшие сроки прислать необходимую информацию. Когда Патрик заговорил о законе, голос ответил, что в данном случае речь идет не об эвтаназии, проводимой врачом, а о самостоятельном ассистированном уходе из жизни. Швейцарский врач выпишет Элинор барбитурат, если убедится, что это оправданная мера и решение принято ею самостоятельно. В ожидании бланков Патрик может получить от матери письменное согласие и справку от врача о состоянии ее здоровья. Патрик уточнил, что Элинор плохо держит ручку и вряд ли сумеет сделать себе инъекцию.

– Подписать бумаги она может?

– С трудом.

– Глотать может?

– С трудом.

– Вероятно, мы сумеем вам помочь.

После звонка в Швейцарию Патрик воспрянул духом. Умение подписать и проглотить – вот ключ от царства, код запуска ракеты. Но вряд ли Элинор еще долго будет способна совершать эти действия. Он с ужасом представил, как драгоценный барбитурат стекает по ее блестящему подбородку. Что же до подписи, она напоминала очертания Альп, похожие на первые попытки Томаса нацарапать что-то на бумаге. Патрик расхаживал взад-вперед по гостиной. Вообще-то, он работал на дому и каждый день, дождавшись, когда Роберт уйдет в школу, а Мэри с Томасом – на прогулку в Холланд-парк, продолжал свои тайные изыскания. Сейчас вся квартира в его распоряжении – не надо изображать бурную и эффективную деятельность, не надо ни с кем любезничать. Вот и славно, особенно если учесть, что он не в состоянии успокоиться. Все твердит и твердит три слова: «Подписать и проглотить, подписать и проглотить», точно попугай на цепи, сидящий в углу душной многолюдной комнаты. В груди росло напряжение, и время от времени Патрику приходилось делать медленный выдох, чтобы прогнать ощущение подступающего обморока. Его взвинченность носила зловещий характер: внутри словно точили ножи. О да, он исполнит желание Элинор. Но хорошо ли, что ему так не терпится это сделать?

Патрик заметил в себе знакомые кровожадные порывы и вовремя встревожился. Правда, в новинку оказалась мечта о стакане барбитурата (впрочем, позже он сам признал, что желание это было с ним всегда). «И мне пора с земли уйти покорно…» – если быстро повторять строку из Китса, получится почти химическое название этого последнего напитка: сземлиуйтин.

– О боже! У вас есть бутылочка сземлиуйтина! Можно мне немного? – вдруг взвизгнул он, дойдя до конца коридора и резко повернувшись, чтобы идти обратно.

Мысли разбегались во все стороны – или нет, они собрались в одном месте и притягивали к себе все остальное. Он представил скромный марш протеста, который начнется в Хэмпстеде, где несколько высокоэтичных личностей захотят добиться запрета на ненужные страдания, и хлынет в сторону Свисс-Коттедж, стремительно увеличиваясь в размерах: вот уже закрылись магазины, рестораны опустели, поезда стоят, на заправках ни души и население Лондона дружно шагает в сторону Уайтхолла, Трафальгарской и Парламентской площадей, проклиная ненужные страдания и требуя сземлиуйтина.

– Почему же собакам и кошкам можно даровать смерть, – завыл он с воображаемой сцены, – а ей… – Усилием воли он заставил себя замолчать. – Да заткнись уже…

И упал на диван.

– Я всего лишь пытаюсь помочь мамуле, – заканючил он новым голосом. – Если честно, у нее давно истек срок годности. Какая там радость бытия! Она даже ящик смотреть не может – почти ослепла. Читать ей вслух тоже бесполезно, только волноваться начинает. Пугается от всяких пустяков, даже от собственных счастливых воспоминаний. Дело плохо, правду вам говорю.

Кто это говорил? И с кем? Патрик чувствовал себя одержимым.

Он сделал медленный выдох. Напряжение зашкаливало. Так и сердечный приступ схлопотать недолго, по ошибке прикончив самого себя вместо матери. Он понимал, что разваливается на куски из-за невыносимой простоты сложившегося положения – сыну предстояло убить мать; однако еще невыносимее была простота ее положения – человек страшился каждой секунды своего бытия. Патрик попробовал на этом остановиться, обдумать то, о чем раньше не мог даже помыслить: опыт Элинор. Он ощутил, как она извивается в постели, моля о смерти всех, кто входит в палату. И вдруг разрыдался – запас уверток и отговорок был исчерпан.

В то утро состязание между местью и состраданием для него закончилось, и Патрик искренне захотел, чтобы все члены его семьи были свободны, включая мать. Он решил еще до отъезда в Америку получить нужную справку от доктора, но обращаться к лечащему врачу Элинор в доме престарелых было бесполезно: тот будто поставил себе целью любой ценой сохранить жизнь пациентам, даже тем, что мечтали о смертельной инъекции. У Патрика был свой семейный врач, доктор Фенелон, но он ничего не знал о состоянии Элинор. Вероисповедание (католицизм) пока не мешало этому сердобольному и умному человеку выписывать эффективные лекарства и своевременно назначать обследования. Патрик привык думать о семейном враче как о взрослом и с некоторым потрясением выслушал рекомендацию доктора Фенелона посетить его курсы этики в Амплфорте – как будто позволил священнику побрызгать лаком-закрепителем на свою подростковую картину мира.

– Я по-прежнему убежден, что самоубийство – грех, – сказал доктор. – Однако я больше не считаю, что людей, которые хотят совершить самоубийство, искушает дьявол – нам теперь известно, что они страдают от болезни под названием «депрессия».

– Послушайте, – сказал Патрик, стараясь как можно незаметнее справиться с шокирующей вестью о том, что дьявол вообще оказался в списке гостей на этой вечеринке, – когда ты не можешь ни говорить, ни двигаться, ни читать и постепенно сходишь с ума, отдавая себе в этом отчет, депрессия – не болезнь, а единственный разумный ответ организма. В подобной ситуации радость – явный признак эндокринной дисфункции, но ее, конечно, проще объяснить сверхъестественным вмешательством.

– Когда у человека депрессия, ему прописывают антидепрессанты, – стоял на своем доктор Фенелон.

– Так она их принимает! Да, Элинор действительно начала ненавидеть жизнь с большим энтузиазмом. Именно на антидепрессантах она впервые попросила меня ее убить.

– Работать с умирающими – большая честь… – начал доктор Фенелон.

– Вряд ли Элинор начнет работать с умирающими, – перебил его Патрик. – Она даже встать не может. А если вы хотели сказать, что это большая честь для вас, то – вы уж меня простите – ее качество жизни волнует меня несколько больше, чем ваше.

– Я хочу сказать, – ответил доктор куда хладнокровнее, чем того заслуживал сарказм Патрика, – что страдание порой преображает личность. Я видел, как люди, перенесшие страшные муки, преодолевали себя и достигали поразительного душевного равновесия, каковое прежде было им недоступно.

– Чтобы достичь душевного равновесия, нужно иметь душу, чувствовать свое «я». И это чувство моя мать скоро утратит.

Доктор Фенелон, понимающе кивнув, откинулся на спинку кожаного кресла. Патрик заметил на полке за его спиной распятие – он и раньше его замечал, но теперь оно словно смеялось над ним. Какая блестящая инверсия славы и страдания! Как это хитрó – превратить нечто достойное естественного отвращения в главный смысл жизни, сделать из него не просто какой-нибудь прозаический повод почаще и поглубже задумываться о своих поступках, а придать ему возвышенное и таинственное значение: Христос, видите ли, искупил грехи людей тем, что две тысячи лет назад оказался по другую сторону закона. Но как это вообще понимать – искупил грехи людей? Меньше греха в мире не стало, это точно. И как жуткая, противоестественная казнь Христа могла способствовать этому искуплению, которого, по мнению Патрика, так и не произошло? Если раньше его лишь удивляло то, сколь малую роль играло христианство в его жизни, то теперь он люто его возненавидел – оно грозило лишить Элинор права на своевременную смерть.

Повспоминав свои школьные годы, доктор Фенелон наконец согласился написать справку о состоянии здоровья Элинор. Зачем нужна эта справка – не его дело, решил он для себя и пообещал через два дня заглянуть в дом престарелых.

Патрик приехал к Элинор, чтобы сообщить ей радостную весть и предупредить о визите врача.

– Хочу… – провыла она, а еще через полчаса закончила: – Швис…сарию.

Он морально подготовился к тому, что будет нетерпим к маминой нетерпеливости – и это нормально.

– Я пытаюсь это устроить, – мягко произнес он.

– Ты… охож… на… моего… ына… – с трудом произнесла Элинор.

– И тому есть разумное объяснение, – кивнул Патрик. – Я – твой сын.

– Нет! – с неожиданной уверенностью в голосе воскликнула она.

Патрик ушел в тревоге: скоро Элинор окончательно выживет из ума и не сможет подписать согласие.

Когда на следующий день Патрик привел доктора Фенелона в зловонную комнату матери, та пребывала в состоянии истерической веселости, которой он прежде за ней не замечал, но прекрасно понял. Элинор решила хорошо себя вести и быть паинькой, чтобы добиться расположения врача. Она смотрела на него с обожанием, ведь он был ее спаситель, ее ангел смерти. Доктор Фенелон попросил Патрика остаться в комнате и переводить ему невнятные ответы Элинор. Он был удивлен ее прекрасными рефлексами, отсутствием пролежней и общим состоянием кожи. Патрик невольно отвернулся, когда врач оголил ее белый живот, – вряд ли ему полагается видеть мать в таком виде, и уж точно у него нет такого желания. Ее бодрый настрой вывел его из себя. Почему она не покажет доктору глубину своего несчастья, которое она тщилась облечь в слова всю неделю? В очередной раз мать его подвела. Он уже представил себе невыносимо жизнеутверждающую справку, которую доктор Фенелон надиктует секретарше по возвращении в клинику. Тем же вечером Патрик составил текст письменного согласия на эвтаназию, но не смог заставить себя вновь увидеться с матерью. Как бы то ни было, справку от доктора Фенелона можно будет получить только после отпуска, и Патрик решил не торопить события до тех пор.

В Америке он старался вообще не думать о ситуации, которая была ему неподвластна, сознавая при этом, что страшная тайна разобщает его с семьей. Бросив пить, он начал стремиться к Зоне-три, привидевшейся ему спьяну во время прогулки по саду Уолтера и Бет. Когда он пытался дать определение этой зоне, то думал о доброте, в основе которой не лежит компенсация или чувство долга. Пусть он не мог толком ее описать, ему было дорого это хрупкое наитие о том, что такое внутреннее благополучие.

В самолете Патрик наконец рассказал Мэри, что происходит. Томас спал, Роберт смотрел кино. Поначалу Мэри только выразила ему свое сочувствие. Она не знала, стоит ли высказывать вслух подозрение: Патрик настолько увлекся осмыслением собственных мотивов, что, возможно, упускает из виду истинные мотивы Элинор. Желание умереть – одно из самых заурядных проявлений жизни, но сама смерть – другое дело. Просьбы Элинор о помощи – отнюдь не предложение избавить детей от обузы, но единственный для нее способ остаться в центре внимания семьи. И действительно ли она сознает, что ей придется убить себя самостоятельно? Мэри почему-то думала, что в воображении Элинор нарисовался отнюдь не стаканчик горьких барбитуратов, а этакий мудрый и добрый доктор с глазами точно горные озера, который в последний раз поцелует ее на ночь и ласково сделает укол. Она была самым большим ребенком из всех, кого Мэри знала, – включая Томаса.

– Она откажется, – наконец сказала Мэри Патрику. – Просто не станет глотать, и все. Ты перевезешь ее в Швейцарию каким-нибудь специальным самолетом, покажешь врачам, получишь рецепт – а она просто откажется.

– Тогда я сам ее убью, – сказал Патрик.

– И сделаешь ей одолжение. Она того и добивается – чтобы ее избавили от необходимости самоубийства.

– Да и ладно, – нетерпеливо вздохнул Патрик. – Жаль только, что придется делать вид, будто я ей верю – верю той единственной фразе, которую ей удается произнести.

– Так она вполне искренне хочет умереть, – сказала Мэри. – Просто вряд ли готова.

Из герметичного мирка наушников Роберт почувствовал, что родители оживленно что-то обсуждают. Он снял наушники и спросил, о чем они говорят.

– Думаем, как помочь бабушке, – ответила Мэри.

Роберт снова надел наушники. Для него Элинор была просто кем-то, кто пока не умер. Родители больше не брали их с Томасом на встречи с бабушкой, полагая, что такие переживания детям ни к чему. Вспоминать стародавнее прошлое, когда он еще был близок с Элинор, становилось все труднее и вряд ли стоило прилагаемых усилий. Порой, когда рядом появлялась вторая бабушка, его равнодушие к первой оказывалось застигнуто врасплох и он вдруг припоминал – на контрасте с тугим узелком эгоизма Кеттл – мягкость Элинор и огромный ноющий кровоподтек ее добрых намерений. Тогда он забывал, как несправедливо она обошлась с его семьей, лишив их «Сен-Назера», и чувствовал, как это несправедливо по отношению к Элинор – быть Элинор, не столько из-за ее тяжелых обстоятельств, сколько потому, что она – это она. Выходит, быть собой – несправедливо для всех, потому что никем другим люди быть не могут. Вообще-то, Роберту и не хотелось становиться кем-то еще, но его ужаснула эта мысль – он не сможет, даже если очень захочет. Он опять снял наушники, как будто именно они его ограничивали. Все равно эта комедия о говорящей собаке, ставшей президентом США, ни капельки не смешная. Роберт включил на экране карту. Их самолет летел над ирландским побережьем где-то к югу от Корка. Если уменьшить масштаб, становились видны Лондон, Париж и Бискайский залив. Еще уменьшить – появлялись Касабланка, Джибути и Варшава. Долго ли будет продолжаться этот информационный пир? Может, покажут, где они находятся относительно Луны? Наконец на экране высветилось то единственное, что могло интересовать пассажиров: 52 минуты до прибытия. Они летели уже семь жирных часов, накачанных сгущающимися часовыми поясами. Скорость; высота; температура; точное время в Нью-Йорке; точное время в Лондоне. Можно узнать все, кроме самого интересного – который час на борту самолета. Часы попросту не справлялись с этими раздутыми, обогащенными минутами. Будь на то воля часов, они бы убрали с экранов все цифры и показывали слово «СЕЙЧАС» до самой посадки, когда можно будет опять нормально отсчитывать время.

Роберту тоже не терпелось приземлиться, очутиться дома, в Лондоне. Теперь, когда «Сен-Назера» у них больше нет, Лондон стал его абсолютным домом. Он слышал про детей, которые врут, будто их родители – какие-нибудь гламурные знаменитости, а не те зануды, с которыми приходится жить. Что-то подобное он проделывал с «Сен-Назером» – притворялся, что это его настоящий дом. После шока утраты он постепенно пришел к расслабляющему осознанию, что его место – среди мокрых рекламных щитов и гигантских платанов родного города. По сравнению со скученностью Нью-Йорка робкие заигрывания Лондона с природой и хаотичная уединенность его улиц казались прямой противоположностью того, для чего нужны города, однако Роберт мечтал поскорее вернуться к черной жиже парковых дорожек, затопленным дождем детским площадкам и лужайкам, усыпанным мертвой листвой, поскорее увидеть в зеркале свою колючую школьную форму, услышать, как хлопнет дверца машины, когда его повезут в школу. Ничто не могло быть экзотичнее глубины этих чувств.

Стюардесса попросила Мэри разбудить Томаса – скоро начнется посадка. Томас проснулся, и Мэри дала ему бутылочку с молоком. Не выпив и половины, он открутил крышку, округлил глаза и заявил:

– Алабала в кабине экипажа! Он хочет посадить самолет!

– Ой-ой, – сказал Роберт. – Плохи наши дела.

– Капитан говорит: «Нет, Алабала, тебе нельзя сажать самолет!» – закричал Томас, хлопая себя по ноге. – «А вот Фелану можно».

– Фелан тоже в кабине?

– Ну да. Он второй пилот.

– Правда? А первый кто?

– Скотт Трейси.

– А-а, так мы на самолете Международной спасательной организации?

– Да. Мы спасаем пентатентон.

– Что такое пентатентон?

– Ну, это такой ежик, и он упал в реку!

– В Темзу?

– Да! Он не умеет плавать, поэтому Гордон Трейси должен спасти его на «Предвестнике бури – четыре».

Томас выпростал руку и повел подлодку сквозь мутные воды Темзы.

Роберт начал насвистывать главную музыкальную тему из «Предвестников бури» и отбивать ритм на подлокотниках.

– Сходишь к ней за подписью? – спросил Патрик.

Мэри кивнула.

– По крайней мере, соберем все бумажки…

– Какие бумажки? – поинтересовался Роберт.

– Не важно, – ответила Мэри. – Смотрите, приземляемся! – воскликнула она, стараясь расцветить поблескивающие поля, забитые машинами дороги и кучки красноватых домиков восторгом, который те вряд ли могли бы вызвать самостоятельно.

Сразу же по приезде они разобрали почту, и из вороха писем достали бланки для «Дигнитас» и справку от доктора Фенелона. Устало растянувшись на черном диване в гостиной, Патрик принялся читать брошюры от «Дигнитас».

– Все, про кого они тут рассказывают, испытывали невыносимую боль либо были полностью парализованы, только одним веком могли пошевелить. Боюсь, как бы Элинор не оказалась для них слишком здорова.

– Давай просто соберем все необходимые документы и посмотрим, что они скажут, – сказала Мэри.

Патрик вручил ей письменное согласие, составленное еще до отъезда в Америку, и Мэри отправилась с ним в дом престарелых. Когда она приехала, все двери в палаты были распахнуты настежь для проветривания. Пока Мэри стояла в коридоре, свекровь была спокойна, но, обнаружив рядом постороннее присутствие, с яростной бессмысленностью уставилась на посетительницу. Когда Мэри сообщила, кто она такая, Элинор схватилась за боковой поручень кровати и, отчаянно забормотав, попыталась сесть – ее словно вырвали из какого-то другого мира, где дела были не так плохи, как на Земле. Мэри вдруг подумала, что начало и конец жизни одинаково ужасны, да и между ними человек сталкивается со множеством ужасов. Неудивительно, что люди всеми силами пытаются об этом забыть.

Спрашивать у Элинор, как у нее дела, и вообще заводить какой-либо разговор не имело смысла, поэтому Мэри просто начала коротко рассказывать о последних событиях. Элинор, казалось, пришла в ужас оттого, что ее вновь поместили в семейную систему координат. Мэри быстро перешла к цели своего визита и предложила зачитать вслух текст согласия.

– Если оно отражает ваше состояние, можете подписать, – сказала она.

Элинор кивнула.

Мэри встала, выглянула в коридор – не идет ли к ним какая-нибудь медсестра – и закрыла дверь. Затем пододвинула стул поближе к койке, просунула письмо через ограждение, положила на него подбородок и начала читать:

За последние несколько лет я пережила несколько инсультов и после каждого все больше и больше разваливалась на куски. Я почти полностью парализована, прикована к постели и едва могу говорить. У меня недержание. Я испытываю непрерывные страдания и ужас, никчемность и обездвиженность пугают меня. У меня нет надежды на выздоровление, и я постепенно скатываюсь в безумие, которое пугает меня больше всего. Я не боюсь смерти, а мечтаю о ней. Другого способа избавиться от ежедневных мук существования для меня просто нет. Прошу Вас, если это возможно – помогите.

С уважением…

– Думаете, это справедливо? – спросила Мэри, с трудом сдерживая слезы.

– Нет… да, – кое-как выдавила Элинор.

– Я хотела сказать – описание годится?

– Да.

Секунду-другую они молча держались за руки. В сухих глазах Элинор читалось что-то похожее на голод.

– Подпишете?

– Пишу, – проговорила Элинор, тяжело сглотнув.

На улице Мэри почувствовала (помимо физического облегчения оттого, что оставила позади вонь мочи, вареной капусты и атмосферу зала ожидания, где все ждали запоздалого поезда смерти) радость: хорошо, что им с Элинор удалось хоть на короткий миг понять друг друга. Когда они держались за руки, Мэри почувствовала не просто ее мольбу, но уверенность. Быть может, она напрасно сомневалась в решении Элинор покончить с жизнью. И все-таки был в ней какой-то фундаментальный изъян – Мэри казалось, что свекровь не может полноценно существовать ни в земном мире, где есть семья, друзья, политика и имущественные вопросы, ни в мире созерцания и духовных практик; она попросту приносила одно в жертву другому. Если Элинор относится к той категории людей, которые перед любой развилкой слышат призывный зов второго пути, она обязана будет ощутить необходимость жить, как только родные создадут ей все условия для самоубийства. Спасение – всегда где-то еще. Внезапно она поймет, что с духовной точки зрения правильней будет жить, учиться терпению, гореть в очистительном пламени страданий и так далее и тому подобное. Если же Элинор начнут навязывать жизнь, тогда она непременно захочет умереть – воссоединиться с источником, перестать быть обузой, встретить Христа на другом конце туннеля, все в таком роде. Поскольку свекровь никогда не относилась к духовному (как и ко всем остальным аспектам жизни) с должной степенью серьезности, оно – духовное – постоянно подвергалось всевозможным метаморфозам, не теряя при этом гипотетически центрального значения.

Мэри вернулась домой, и ей навстречу выбежал Томас. Он обнял ее не без труда – мешала сфера Хобермана, разноцветный сжимающийся и разжимающийся шар-трансформер, который он натянул на голову, будто шипастый шлем. На руках у Томаса были носки, и еще он крутил пропеллер с цветными огоньками, купленный на представлении Китайского государственного цирка в Блэкхите.

– Мы живем на Земле, да, мам?

– Большинство из нас, – ответила Мэри, вспомнив выражение лица свекрови, когда та еще не знала о ее приходе.

– Да, понимаю, – важно произнес Томас. – Все, кроме астронавтов, которые летают в открытом космосе. Они летают, потому что там нет силы тяжести!