На следующий день, после очередных заумных дискуссий о том, как замерять деревья, мы паковали вещи, чтобы выдвигаться дальше вниз по хребту. Пока Силман ходил за водой, он обнаружил веточку с белыми ягодами, чередующимися с чем-то, напоминающим ярко-фиолетовые ленты. Он идентифицировал это как соцветие дерева семейства Brassicaceae (капустных, или крестоцветных), но, поскольку прежде не встречал ничего подобного, предположил, что находка может принадлежать очередному новому виду. Веточку завернули в газету для дальнейшего путешествия. Сознание того, что я, возможно, присутствовала при открытии нового вида (хотя и не имела к этому ни малейшего отношения), наполнило меня какой-то странной гордостью.
Мы снова вышли на тропу, и Силман начал прорубать путь своим мачете, часто останавливаясь, чтобы указать на очередную ботаническую диковину вроде кустарника, который крадет воду у соседей, выпуская игловидные корни. Силман говорит о растениях так, как другие люди – о кинозвездах. Одно дерево он назвал “харизматичным”. Еще были “забавные”, “чудаковатые”, “изящные”, “умные” и “потрясающие”.
Вскоре после полудня мы достигли возвышенности, откуда открывался вид на долину и соседний хребет. Деревья на том хребте тряслись. Это означало, что через лес движутся шерстистые обезьяны. Мы все остановились, пытаясь их разглядеть. Плавно перемещаясь с ветки на ветку, обезьяны издавали звуки, немного напоминающие пение сверчка. Силман достал пакет с кокой и пустил по кругу.
Вскоре мы дошли до Участка 6 на высоте 2225 метров, где ранее было обнаружено дерево, относящееся к новому роду. Силман указал на него взмахом мачете. Дерево выглядело вполне обычным, но я попробовала посмотреть на него глазами Силмана. Оно было выше большинства своих соседей – пожалуй, его можно описать как “статное” или “величавое”, – с гладкой красноватой корой и обыкновенными спирально расположенными листьями. Таксономически это представитель семейства Euphorbiaceae, или молочайных, как и пуансеттия. Силману очень хотелось узнать об этом дереве побольше, чтобы, как только удастся найти нового таксономиста вместо недавно скончавшегося профессора, сразу выслать ему все необходимые материалы. Силман и Фарфан отправились посмотреть, что там можно собрать. Они вернулись с несколькими семенными коробочками, толстыми и жесткими, как скорлупа лесного ореха, но имевшими изящную форму – как у цветущей лилии. Коробочки были темно-коричневого цвета снаружи и песочного внутри.
В тот вечер солнце село раньше, чем мы успели добраться до Участка 8, где предполагали разбить лагерь. Мы в темноте дошли до места ночлега, затем поставили палатки и приготовили ужин – тоже в темноте. Я залезла в спальный мешок около девяти вечера, но через пару часов меня разбудил яркий свет. Я подумала, что кто-то встал в туалет, и, повернувшись на другой бок, вновь заснула. Утром Силман в изумлении спросил, как это мне удалось спокойно спать во время ночной кутерьмы. Оказалось, что через наш лагерь проследовало шесть групп cocaleros. (Хотя в Перу продажа коки законна, все закупки должны производиться через государственное предприятие ENACO, а выращивающие коку делают все, чтобы обойти это предписание.) Каждая группа натыкалась на палатку Силмана. В итоге ему это настолько надоело, что он начал орать на cocaleros – не лучшая идея, по его собственному признанию.
* * *
В экологии трудно выводить какие-то закономерности. Одной из немногих общепризнанных стала взаимосвязь между количеством видов и площадью (SAR
[71]) – в экологии это самое близкое, что есть, к периодической таблице Менделеева. В самой общей своей формулировке эта взаимосвязь кажется очень простой, почти очевидной. Чем больше изучаемый вами участок, тем большее число видов вы там встретите. Эта закономерность была отмечена еще в 1770-х годах Иоганном Рейнгольдом Форстером, натуралистом, который сопровождал капитана Кука в его втором плавании. В 1920-е годы ее выразил на математическом языке шведский ботаник Олоф Аррениус. (Между прочим, Олоф был сыном химика Сванте Аррениуса, который в 1890-е годы показал, что сжигание ископаемого топлива может привести к потеплению на планете.) Далее это правило уточнили и доработали в 1960-е годы Эдвард Осборн Уилсон
[72] и его коллега Роберт Макартур.
Зависимость между количеством видов и площадью рассматриваемой области нелинейна. Она описывается кривой, наклон которой меняется предсказуемым образом. Обычно взаимосвязь выражается формулой S = cA
z, где S – число видов, A – площадь участка, а c и z – константы, варьирующиеся в зависимости от региона и изучаемой таксономической группы (а следовательно, это не настоящие константы в привычном смысле слова). Эта формула считается законом, поскольку выполняется независимо от типа местности. Вы можете изучать цепь островов, тропический лес или соседний парк, но в любом случае количество видов будет меняться согласно одному и тому же уравнению: S = cA
z (важно отметить, что значение z всегда меньше 1, обычно оно находится в пределах от 0,2 до 0,35).
Типичный пример кривой, демонстрирующей взаимосвязь между числом видов и площадью
Взаимосвязь между количеством видов и площадью – ключ к размышлениям о вымирании. Один (заведомо упрощенный) способ понять, что делают люди с окружающим миром, состоит в том, чтобы посмотреть на повсеместное изменение нами значения A. Представим, к примеру, луг, когда-то имевший площадь в тысячу квадратных миль. Предположим, на этом лугу жили сто видов птиц (или жуков, или змей). Если его половина была уничтожена – превращена в сельскохозяйственные угодья или использована под торговые центры, – то с помощью уравнения, описывающего зависимость числа видов от площади, можно рассчитать, сколько видов птиц (или жуков, или змей) исчезнет. Ответ: примерно 10 % (опять же важно помнить, что зависимость нелинейная). Поскольку системе требуется много времени, чтобы достичь нового равновесия, виды не исчезнут сразу, но можно не сомневаться, что процесс пойдет именно в этом направлении.
В 2004 году группа ученых решила использовать зависимость между количеством видов и площадью, чтобы провести первую оценку риска вымирания, вызванного глобальным потеплением. Прежде всего участники команды собрали актуальные данные об ареалах более чем тысячи видов растений и животных. Затем они скоррелировали эти данные с современными климатическими условиями. И наконец, смоделировали два противоположных сценария. В первом все виды решено было считать инертными, наподобие деревьев рода падуб на участках Силмана. По мере того как росла температура, они оставались на прежнем месте, и так чаще всего климатически пригодная площадь, доступная им, уменьшалась, во многих случаях – до нуля. Прогнозы, основанные на этом сценарии “без перемещения видов”, были мрачными. Согласно расчетам исследователей, если потепление удержится на минимальном уровне, то к 2050 году будут “обречены на вымирание” от 22 до 31 % видов. Если же потепление достигнет уровня, который тогда считался возможным максимумом – хотя сейчас он кажется слишком заниженным, – то к середине этого столетия суждено будет исчезнуть от 38 до 52 % видов.
“То же самое можно выразить иначе, – писал о результатах исследования Энтони Барноски, палеонтолог из Калифорнийского университета в Беркли
111. – Оглянитесь вокруг. Убейте половину всего, что видите. Или, если считаете себя великодушным, убейте лишь четверть того, что видите. Вот о чем идет речь”.
Во втором, более оптимистичном, сценарии виды рассматривались как высокоподвижные. По мере роста температуры они могли обживать любые новые места, к климатическим условиям которых были приспособлены. Тем не менее многим видам оказалось некуда уйти. При потеплении привычные для них условия попросту исчезли (как выяснилось, климатические условия “исчезали” преимущественно в тропиках). У других видов область обитания сократилась, поскольку в поисках подходящего климата им пришлось подниматься в горы, а площадь у верхушки горы меньше, чем у основания.
Проанализировав сценарий “с неограниченным перемещением видов”, группа исследователей под руководством Криса Томаса, биолога из Йоркского университета, пришла к выводу, что при минимальном потеплении к 2050 году будут “обречены на вымирание” от 9 до 13 % всех видов. При максимальном же – от 21 до 32 %. Усреднив два сценария и считая, что потепление достигнет среднего размаха, группа вычислила, что вымрут 24 % всех биологических видов.
Статья была опубликована журналом Nature с иллюстрацией на обложке номера
112. Масса численных значений, полученных исследователями, в популярной прессе сжалась до одного-единственного числа. “Изменение климата может привести к вымиранию миллиона видов!” – заявил канал “Би-би-си”. “К 2050 году потепление вызовет гибель миллиона видов!” – кричал заголовок в журнале National Geographic.
С тех пор это исследование подвергалось критике по целому ряду причин. В нем игнорировались взаимодействия между организмами. Не учитывалась возможность того, что растения и животные в состоянии выживать в более широком диапазоне климатических условий, чем тот, в котором они живут сейчас. Рассмотрение ограничивалось 2050 годом, тогда как при любом мало-мальски правдоподобном сценарии потепление будет продолжаться намного дольше. Кроме того, зависимость между количеством видов и площадью применялась в новой, а следовательно, неизученной совокупности условий.
Более свежие исследования опровергли результаты из статьи в Nature с обеих сторон. В одних доказывалось, что число видов, которые, возможно, вымрут из-за изменения климата, в статье завышено, в других – что занижено. Причем Томас признал, что многие возражения против той работы 2004 года справедливы. Однако указал, что все оценки, предложенные позже, по порядку величины такие же. Значит, заключил он, изменение климата убьет “около 10 % видов или больше, а не 1 или 0,01 %”.
В своей недавней статье Томас предположил, что полезно было бы поместить эти числа “в геологический контекст”
113. Только изменение климата “вряд ли способно привести к массовому вымиранию масштаба Большой пятерки”, написал он. Однако существует “высокая вероятность того, что изменение климата само по себе может спровоцировать вымирание, не уступающее – а то и превосходящее – по масштабу чуть менее страшным вымираниям” прошлого.
“Возможные последствия, – подытожил Томас, – подтверждают идею о том, что недавно мы вступили в эпоху антропоцена”.
“Британцы любят размечать все пластиком, – сказал мне Силман. – А вот нам это кажется грубоватым”. Шел третий день нашего похода, и мы стояли на Участке 8, где наткнулись на полосу синего скотча, обозначающего границу участка. Силман заподозрил, что это дело рук его коллег из Оксфорда. Он проводит много времени в Перу – иногда по несколько месяцев подряд, – но значительную часть года его там нет, так что могут происходить всевозможные события, о которых он и не знает (и которые обычно его не заботят). К примеру, во время нашего путешествия Силман обнаружил несколько проволочных корзин, развешенных на его участках для сбора семян. Ясно, что их разместили там в исследовательских целях, однако никто его не оповестил и не спросил разрешения, так что корзины олицетворяли своего рода научное пиратство. Я тут же представила себе жуликоватых исследователей, тайком пробирающихся через лес на манер cocaleros.
На Участке 8 Силман показал мне еще одно “действительно интересное” дерево – Alzatea verticillata. Оно необычно тем, что является единственным видом в роде Alzatea, а еще необычнее то, что это единственный вид в своем семействе. У него ярко-зеленые продолговатые листья и, как сказал Силман, небольшие белые цветы, пахнущие жженым сахаром. Alzatea verticillata может вырастать очень высокой: на той высоте, где мы находимся (около 1800 метров), его крона возвышается над остальными. Это один из тех видов, что стоят, похоже, как вкопанные.
Участки Силмана дают очередной ответ Томасу – скорее практический, нежели теоретический. Деревья явно гораздо менее мобильны, чем, скажем, трогоны – обычные для “Ману” тропические птицы – или даже клещи. Однако во влажном горном тропическом лесу деревья формируют структуру экосистемы, подобно тому как коралловые полипы формируют структуру рифа. От определенных типов деревьев зависят определенные типы насекомых, а от этих насекомых зависят определенные типы птиц – и так далее, вверх по пищевой цепочке. Справедливо и обратное: животные необходимы для выживания лесов. Они опыляют растения и переносят семена, а птицы не позволяют насекомым слишком увеличивать свою численность. Работа Силмана дает основание утверждать, что глобальное потепление как минимум перекроит структуры экологических сообществ. Различные группы деревьев будут по-разному реагировать на потепление, так что ныне существующие связи нарушатся и начнут образовываться новые. В этой перестройке планетарного масштаба некоторые виды будут процветать. Многим растениям высокая концентрация углекислого газа вообще-то может оказаться благоприятна, поскольку им станет проще получать его для фотосинтеза. Другие же растения начнут чахнуть и в конце концов исчезнут.
Силман считает себя оптимистичным человеком. Это отражается – или, во всяком случае, отражалось – и на его работе. “В моей лаборатории словно всегда светит солнце”, – сказал он мне. Силман не раз выступал с публичными заявлениями, что если усилить контроль и грамотно расположить заповедники, то многие угрожающие биоразнообразию факторы – незаконные вырубку лесов, добычу полезных ископаемых и разведение скота – можно свести к минимуму.
“Даже в тропических регионах мы знаем, как прекратить этот беспредел, – сказал он. – Мы улучшаем систему регулирования”.
Однако в быстро теплеющем климате сама идея грамотного расположения заповедников если и не совсем лишается смысла, то уж точно становится куда более проблематичной. Климатические изменения – в отличие, скажем, от бригады лесорубов – невозможно заставить уважать границы. Условия жизни в “Ману” изменятся точно так же, как в Куско или Лиме. И при таком огромном количестве перемещающихся видов ни один стационарный заповедник не обойдется без потерь.
“Стрессовые ситуации, которым мы сейчас подвергаем биологические виды, качественно новые, – сказал мне Силман. – В иных случаях человеческого вмешательства всегда были места, где укрыться. Климат же влияет на все”. Как и закисление океана, изменение климата – глобальное явление, или, если процитировать Кювье, “переворот на поверхности земного шара”.
После полудня мы выбрались на грунтовую дорогу. Силман собрал множество растений, интересных ему для исследования в лаборатории, и прикрепил к своему гигантскому рюкзаку, так что стал напоминать легендарного садовода Джонни Эпплсида в тропическом лесу. Светило солнце, но совсем недавно прошел дождь – и стайки черных, красных и синих бабочек порхали над лужами. Время от времени мимо с грохотом проезжал грузовик с бревнами. Бабочки не успевали разлетаться по сторонам, поэтому дорога была усеяна оторванными крылышками.
Мы шли, пока не добрались до нескольких туристических хижин. Силман объяснил, что этот район знаменит в среде орнитологов, и действительно – прямо с дороги мы увидели радужное разнообразие пернатых: золотых танагр цвета лютика, голубых танагр светло-василькового цвета и синеголовых танагр, головки которых вспыхивали ослепительной бирюзой. Еще мы увидели пурпурную расписную танагру с ярко-красной грудкой и стаю андских скальных петушков, известных своим пышным алым оперением. У самцов скальных петушков на голове торчит дискообразный хохолок, а их резкие скрипучие крики напоминают вопли сумасшедших.
В различные периоды истории Земли существа, ныне ограниченные тропиками, имели намного более широкий ареал. К примеру, в середине мелового периода, 120–90 миллионов лет назад, хлебное дерево успешно произрастало на севере, вплоть до залива Аляска. В раннем эоцене, около 50 миллионов лет назад, в Антарктике росли пальмы, а крокодилы плескались в мелководных морях рядом с Англией. Теоретически нет причин считать, будто более теплый мир окажется менее разнообразным, чем более холодный; напротив, несколько возможных объяснений широтного градиента разнообразия позволяют предположить, что в долгосрочной перспективе более теплый мир, возможно, окажется более пестрым на виды. Однако в краткосрочной перспективе, то есть в любой период времени, актуальный для человечества, все обстоит совершенно иначе.
Можно сказать, что практически каждый из существующих ныне видов адаптирован к холоду. Золотые танагры и скальные петушки, не говоря уже о голубых сойках, кардиналах и деревенских ласточках, сумели пережить последнюю ледниковую эпоху. Также им самим либо их очень близким родственникам удалось уцелеть и в предыдущую ледниковую эпоху, и в ту, что была еще раньше, и так далее – до отметки в 2,5 миллиона лет назад. На протяжении большей части плейстоцена температуры были значительно ниже, чем сейчас, – цикл изменений параметров орбиты Земли таков, что ледниковые эпохи обычно длятся намного дольше межледниковья, – вследствие чего эволюционно поощрялось умение справляться с зимними условиями. Вместе с тем 2,5 миллиона лет способность справляться с жарой не давала ни малейшего преимущества, поскольку температуры никогда не поднимались сильно выше сегодняшних. На графике с перепадами температуры в плейстоцене мы сейчас находимся в самой верхней точке.
Чтобы найти в истории Земли более высокий, чем сейчас, уровень углекислого газа (а следовательно, и более высокую глобальную температуру), потребуется переместиться далеко в прошлое, возможно, в середину миоцена
114, то есть на 15 миллионов лет назад. Вполне вероятно, что к концу этого века концентрация CO
2 достигнет значения, невиданного со времен антарктических пальм эоцена, то есть последние пятьдесят миллионов лет. Сохранили ли нынешние виды те особенности, которые позволяли их предкам процветать в том древнем более теплом мире, пока сказать невозможно.
“Чтобы приспособиться к более высоким температурам, растения много чего могли сделать, – сказал Силман. – Они могли выработать специальные белки, изменить свой метаболизм и тому подобное. Но температурная устойчивость может быть очень затратной. А температур, какие ожидаются в будущем, не было уже миллионы лет. Поэтому вопрос вот в чем: не утратили ли растения и животные за столь огромный промежуток времени – многочисленнейшие и разнообразнейшие млекопитающие успели возникнуть и исчезнуть за этот период – эти затратные, скорее всего, особенности? Если нет, то нас ждет приятный сюрприз”. А если да? Что, если они не сохранили свои высокозатратные особенности, поскольку в течение стольких миллионов лет те не обеспечивали им никакого преимущества?
“Если эволюция продолжит работать так же, как и раньше, – сказал Силман, – то сценарий вымирания (а мы называем его не вымиранием, а «биотическим истощением» – миленький эвфемизм) начинает выглядеть апокалиптически”.
Глава 9
Острова на суше
Eciton burchellii
Шоссе BR-174 тянется на север от города Манаус (в бразильском штате Амазонас) до самой границы с Венесуэлой. Раньше его обочины были захламлены поврежденными машинами, некогда свалившимися в кювет, однако после того, как лет двадцать назад дорогу заасфальтировали, по ней стало проще ездить, и теперь вместо выгоревших корпусов автомобилей время от времени встречаются маленькие кафе для путешественников. Но примерно через час после начала поездки кафе заканчиваются, а еще через час вбок уходит съезд на однополосную дорогу ZF-3, ведущую на восток.
Эта дорога остается незаасфальтированной и прорезает сельскую местность ярко-оранжевой полосой (цвета почвы в Амазонасе). Проехав по ZF-3 три четверти часа, вы увидите деревянные ворота, закрытые на цепь. За ними бродят несколько сонных коров, а подальше располагается так называемый Заповедник-1202.
Заповедник-1202 можно назвать островом в центре Амазонии. Я приехала туда жарким безоблачным днем в разгар сезона дождей. Уже в пятнадцати метрах от входа растительность оказалась настолько густой, что даже несмотря на солнце прямо над головой стало сумрачно, как в соборе. С ближайшего дерева доносились пронзительные крики, напоминающие звук полицейского свистка. Мне сказали, что эти трели издает небольшая неприметная птичка – крикливая сорокопутовая пиха. Она вскрикнула еще раз и затихла.
В отличие от настоящих островов Заповедник-1202 представляет собой почти идеальный квадрат – десять гектаров нетронутых тропических лесов, окруженных зарослями кустарника. На аэрофотоснимках он напоминает зеленый плот, покачивающийся на коричневых волнах.
Заповедник-1202 – это часть целого архипелага “островов” в Амазонии с одинаково безликими названиями: Заповедник-1112, Заповедник-1301, Заповедник-2107. Площадь некоторых даже меньше десяти гектаров, но есть и чуть побольше. Вместе эти заповедники представляют собой объекты одного из самых масштабных долгосрочных экспериментов в мире – проекта “Биологическая динамика лесных участков” (Biological Dynamics of Forest Fragments Project, BDFFP). Буквально каждый квадратный метр этих заповедников исследован специалистами – ботаниками, размечающими деревья, орнитологами, окольцовывающими птиц, энтомологами, считающими плодовых мушек. В Заповеднике-1202 я познакомилась с аспирантом из Португалии, изучавшим летучих мышей. Проснувшись незадолго до полудня, он ел макароны в хижине, служившей одновременно научно-исследовательской станцией и кухней. Пока мы беседовали, к нам подъехал тощий ковбой на чуть менее тощей лошаденке. На плече у него висело ружье. Не знаю, почему он решил нас навестить – то ли потому, что услышал звук грузовика, на котором я приехала, и хотел защитить студента от возможных захватчиков, то ли просто учуял запах макарон.
Проект BDFFP стал результатом неожиданного сотрудничества скотоводов и специалистов по охране природы. В 1970-е годы бразильское правительство решило стимулировать фермеров к заселению территорий к северу от Манауса, тогда почти не обжитых. Программа предлагала субсидирование вырубки леса: фермеры, согласившиеся переехать в тропический лес, чтобы рубить там деревья и разводить коров, получали пособие от правительства. В то же время согласно бразильским законам землевладельцы в Амазонии должны были оставлять нетронутой минимум половину леса в своих угодьях. Противоречие между этими двумя требованиями натолкнуло американского биолога Тома Лавджоя на интересную мысль. Что, если удастся убедить фермеров позволить ученым решать, какие деревья срубать, а какие оставлять?
“Моя идея укладывалась всего лишь в одно предложение, – сказал мне Лавджой. – Я подумал, а нельзя ли уговорить бразильцев выбирать те самые 50 % так, чтобы получился колоссальный эксперимент?” Тогда появилась бы возможность изучать в контролируемых условиях процесс, происходящий неконтролируемым образом в тропиках повсюду, а на самом деле и во всем мире.
Лавджой полетел в Манаус и представил свой план бразильским чиновникам. К его большому удивлению, план они одобрили. Проект развивается уже более тридцати лет. За эти годы такое огромное количество аспирантов поработало в заповедниках, что возникло даже специальное слово “фрагментолог”
[73]115. Сам проект BDFFP был назван “важнейшим из когда-либо проводившихся экологических экспериментов”
115.
В наши дни не покрыто льдом около 130 миллионов квадратных километров суши на планете, и этот базовый показатель используется для оценки антропогенного воздействия. Согласно результатам недавнего исследования, опубликованным Геологическим обществом Америки
116, люди “полностью трансформировали” более половины этой площади (примерно 70 миллионов квадратных километров), преимущественно превратив земли в пашни и пастбища, а также построив города, торговые комплексы и водохранилища, вырубив леса, выкопав карьеры для добычи полезных ископаемых. Из оставшихся 60 миллионов квадратных километров примерно три пятых покрыты лесом – по словам авторов, “естественным, но не обязательно девственным”, – а остальное занято высокогорьем, тундрой и пустыней. Согласно другому недавнему исследованию
117, проведенному Экологическим обществом Америки, даже столь драматические оценки не описывают всей степени нашего влияния на планету. Авторы этого исследования, Эрл Эллис из Мэрилендского университета и Навин Раманкутти из Университета Макгилла, полагают, что нет больше смысла оперировать понятиями биомов, определяемых климатом и растительностью, – таких как степи или, скажем, тайга. Вместо этого они поделили мир на “антромы”: например, “урбанистический”, занимающий больше 1,3 миллиона квадратных километров, антромы “орошаемых полей” (2,6 млн кв. км) и “населенного леса” (11,7 млн кв. км). Всего Эллис и Раманкутти насчитали восемнадцать антромов, в совокупности простирающихся более чем на 100 миллионов квадратных километров. Неохваченными остались примерно 30 миллионов квадратных километров. Эти области, где почти нет людей, включают в себя некоторые участки Амазонии, существенную часть Сибири и Северной Канады, а также значительные пространства Сахары, Гоби и Большой пустыни Виктория. Ученые назвали их “нетронутыми территориями”.
Участки леса к северу от Манауса, вид с воздуха
Однако в условиях антропоцена даже эти “нетронутые” земли вряд ли заслуживают такого названия. Тундра иссечена трубопроводами, а тайга – сейсмическими профилями. В дебри тропических лесов прорываются фермерские хозяйства, плантации и гидроэлектростанции. В Бразилии определенную схему вырубки леса называют “рыбьим скелетом”: когда все начинается со строительства одной большой дороги – “позвоночника”, – но постепенно от нее ответвляется (порой незаконно) множество небольших дорог – “ребер”. В итоге от леса остаются лишь длинные тонкие полосы.
Сегодня каждый участок “нетронутой” земли в той или иной степени изрезан и урезан. Именно поэтому эксперимент Лавджоя с фрагментами леса так важен. Несмотря на свою квадратную, абсолютно неестественную форму Заповедник-1202 все больше напоминает реальный мир.
Сотрудники проекта постоянно меняются, поэтому даже те, кто работает в нем много лет, никогда точно не знают, кого могут встретить. Я приехала в Заповедник-1202 с Марио Кон-Хафтом, американским орнитологом, который начал работать в проекте еще в качестве стажера в середине 1980-х годов. В итоге он женился на бразильянке и теперь имеет должность в Национальном институте исследования Амазонии в Манаусе. Это высокий худой человек с тонкими седыми волосами и печальными карими глазами. Те энтузиазм и любовь, которые Майлс Силман проявляет по отношению к тропическим деревьям, Кон-Хафт переносит на птиц. Как-то я спросила его, сколько видов амазонских птиц он может различить по голосам, и он недоуменно посмотрел на меня, словно не понимая, о чем я. Когда я переформулировала вопрос, он ответил: все. По официальным подсчетам, в Амазонии водится около тысячи трехсот видов птиц, однако Кон-Хафт полагает, что их намного больше, поскольку при подсчете птиц слишком большое значение придают таким особенностям, как размер и оперение, и не уделяют достаточно внимания звукам. Птицы, выглядящие почти одинаково, но поющие по-разному, объяснил Кон-Хафт, зачастую оказываются генетически различными. Во время нашей поездки Кон-Хафт готовил к публикации статью с описанием нескольких новых видов: он открыл их, внимательно вслушиваясь в птичьи голоса. Представитель одного из новооткрытых видов, ночная птица из семейства исполинских козодоев, издает унылый жутковатый крик, который местные жители иногда принимают за крик Курупиры, персонажа бразильского фольклора. У Курупиры мальчишеское лицо, густые волосы и развернутые назад стопы. Он охотится на браконьеров и вообще всех тех, кто забирает у леса слишком много.
Поскольку птиц лучше всего слушать на рассвете, мы с Кон-Хафтом отправились в Заповедник-1202 еще затемно, часа в четыре утра. Первую остановку сделали рядом с металлической вышкой, на которой установлена метеорологическая станция. С самого верха изрядно проржавевшей сорокаметровой вышки открывался панорамный вид на полог леса. Кон-Хафт закрепил на треножнике мощную подзорную трубу, которую взял с собой. Также он захватил айпод и миниатюрный, умещающийся в карман динамик. На айпод у него загружены записи сотен птичьих голосов. Когда Кон-Хафт слышал птицу, но не мог определить ее местоположение, он проигрывал соответствующий файл, надеясь, что та обнаружит себя.
“До конца дня можно услышать сто пятьдесят видов птиц, но увидеть лишь десять”, – сказал он мне. Время от времени что-то яркое мелькало на фоне лесной зелени, и благодаря этому мне краем глаза удалось увидеть птиц, идентифицированных Кон-Хафтом как златохохлый меланерпес, чернохвостая титира и краснокрылый тонкоклювый попугай. Кон-Хафт навел подзорную трубу на синее пятнышко, и оно оказалось самой красивой птицей из всех, что мне когда-либо довелось видеть, – бирюзовой танагрой-медососом с сапфировой грудкой, алыми лапками и яркой аквамариновой макушкой.
Солнце поднималось все выше, птичьи трели раздавались все реже, и мы снова пустились в путь. К тому времени, как день раскалился добела, мы, обливаясь потом, добрались до закрытых на цепь ворот при входе в Заповедник-1202. Кон-Хафт выбрал одну из тропинок, прорубленных вглубь территории, и мы поплелись в сторону того, что он считал центром квадрата. В какой-то момент Кон-Хафт остановился, чтобы прислушаться, но мало что было слышно.
“Прямо сейчас я слышу голоса всего двух видов птиц, – сказал он. – Один будто говорит «Упс, будет дождь», это свинцовый голубь, классический вид девственных лесов. Другой пропевает что-то вроде «чудл-чудл-пип»”. Кон-Хафт издал звук, похожий на какое-то разминочное упражнение для флейты. “А это краснобровый попугайный виреон, типичный вид для вторичного леса и опушек, его не услышать в девственном лесу”.
Кон-Хафт рассказал, что, когда он только начинал работать в Заповеднике-1202, его задача заключалась в том, чтобы ловить и окольцовывать птиц, а затем выпускать их – этот процесс прозвали “окольцуй и подбрось”. Птиц ловили в сети, натянутые по всему лесу от земли до двухметровой высоты. Перепись птиц проводили до того, как фрагменты леса были выделены, а затем после – чтобы результаты можно было сравнить. Во всех заповедниках – а их одиннадцать – Кон-Хафт с коллегами окольцевал почти двадцать пять тысяч птиц
118.
“Первый результат, в общем-то всех удививший, хотя по большому счету вполне очевидный, можно назвать эффектом беженцев, – рассказывал он, пока мы стояли в тени. – Когда вырубают окружающий лес, количество пойманных птиц, а иногда и число их видов, в первый год увеличивается”. Очевидно, что птицы из опустошенных районов ищут спасения в лесных фрагментах. Однако постепенно и количество птиц, и их разнообразие на этих участках начинает снижаться.
“Иными словами, – сказал Кон-Хафт, – не было внезапно возникшего нового равновесия с меньшим количеством видов. Было равномерное уменьшение разнообразия со временем”. И то, что происходило с птицами, происходило и с другими группами животных.
Острова – сейчас мы говорим о реальных островах, а не об “островах” как зонах обитания – обычно небогаты по видовому разнообразию, или, говоря образно, истощаются. Это справедливо и для вулканических островов, расположенных в середине океана, и, как ни странно, для так называемых материковых островов, находящихся близко к берегу
119. Исследователи материковых островов, возникающих при изменении уровня моря, раз за разом обнаруживали, что разнообразие видов там ниже, чем на континентах, частью которых эти острова когда-то были.
Почему это так? Почему разнообразие падает в условиях изоляции? В отношении некоторых видов ответ очевиден: им просто недостаточно места для жизни. Большая кошка, которой необходима площадь в сто квадратных километров, вряд ли долго просуществует на участке вдвое меньше. Крошечной лягушке, которая откладывает икру в пруду и кормится на склоне холма, для выживания необходимы и пруд, и склон холма.
Однако если бы отсутствие надлежащей зоны обитания было единственной проблемой, то жизнь на материковых островах довольно быстро должна была бы стабилизироваться на новом, более низком уровне разнообразия. Но этого не происходит. Число видов продолжает уменьшаться – этот процесс известен под неожиданно приятным названием “релаксация”. На некоторых материковых островах, возникших при подъеме уровня моря в конце плейстоцена, полная релаксация, по оценкам ученых, заняла тысячи лет; на других процесс продолжается до сих пор.
Экологи объясняют релаксацию, наблюдая за случайным характером развития жизни. На небольших площадях живут небольшие популяции, которые сильнее подвержены случайностям. Рассмотрим экстремальный случай: пусть на некоем острове гнездится единственная пара птиц вида X. В какой-то год ее гнездо сносит ураганом. На следующий год все птенцы оказываются самцами, а еще через год гнездо разоряет змея. Вид X движется к локальному вымиранию. Если на острове живут две гнездящиеся пары, то вероятность, что обе будут страдать от такого фатального невезения, ниже, а если остров служит приютом для двадцати пар – существенно ниже. Но низкая вероятность в течение продолжительного времени все же может оказаться смертельной. Этот процесс схож с подбрасыванием монеты. Маловероятно, что решка выпадет десять раз подряд при первых десяти (или двадцати, или ста) подбрасываниях. Однако если подбрасывать монету достаточно часто, может выпасть даже и маловероятная последовательность. Вероятностные законы настолько надежные, что эмпирическое доказательство риска, связанного с малочисленностью популяции, вряд ли требуется; тем не менее оно есть. В 1950-х и 1960-х годах любители птиц скрупулезнейше регистрировали каждую пару, выводящую птенцов на острове Бардси в Уэльсе, – от обычных домовых воробьев и куликов-сорок до значительно более редких ржанок и кроншнепов. В 1980-х эти данные проанализировал Джаред Даймонд, занимавшийся тогда орнитологией и специализировавшийся на птицах Новой Гвинеи. Даймонд обнаружил, что вероятность исчезновения какого-либо конкретного вида с острова экспоненциально уменьшается по мере увеличения числа пар. Таким образом, писал он, главный прогностический параметр локального вымирания – “малый размер популяции”
120.
Небольшие популяции, конечно, не ограничиваются только островами. В пруду может жить небольшая популяция лягушек, а на лугу – полевок. При обычном ходе событий локальное вымирание происходит постоянно. Но когда оно становится следствием полосы неудач, эту территорию могут занять представители иной, более удачливой популяции, случайно забредя туда откуда-то еще. Что отличает острова – и объясняет феномен релаксации – так это то, что повторное заселение их затруднено, а зачастую фактически невозможно. (На материковом острове может сохраниться небольшая остаточная популяция, скажем, тигров, но, если она исчезнет, новые тигры, надо полагать, уже не приплывут.) То же справедливо для любого фрагмента среды обитания. Вероятность повторного заселения фрагмента, после того как популяция, обитавшая на нем, исчезла, зависит от того, чем он окружен. Исследователи из проекта BDFFP обнаружили
121, что некоторые птицы, к примеру белоголовые пипры, охотно пересекают территории, расчищенные для прокладки дорог, а другие, скажем, чешуйчатые короткохвостые муравьянки, категорически отказываются это делать. Если повторного заселения не происходит, локальное вымирание способно превратиться в региональное, а затем, в конце концов, в глобальное.
* * *
Примерно в пятнадцати километрах от Заповедника-1202 грунтовая дорога пропадает и начинается полоса тропического леса, который по современным меркам считается девственным. Исследователи из проекта BDFFP разметили несколько участков этого леса в качестве контрольных, чтобы сравнивать происходящее во фрагментах с тем, что делается в непрерывном лесу. Недалеко от конца дороги разбит небольшой лагерь (Лагерь-41), где ученые спят, едят и пытаются укрыться от дождя. Я приехала туда с Кон-Хафтом после полудня, когда как раз пошел дождь. Мы бежали через лес, но это было бессмысленно – к тому времени, как мы добрались до Лагеря-41, вымокли до нитки.
Позже, когда ливень прекратился, мы отжали свои носки и направились в глубину леса. Небо все еще было пасмурным, и серый свет придавал зелени темный мрачноватый оттенок. Я подумала о Курупире, рыскающем среди деревьев на своих вывернутых ногах.
Эдвард Уилсон, дважды посещавший BDFFP, после одной из своих поездок писал: “Джунгли кишат жизнью, но так, что по большей части она проходит недосягаемо для человеческих органов чувств”
122. Кон-Хафт сказал мне почти то же самое, но менее высокопарно: тропический лес “выглядит гораздо лучше по телевизору”. Сначала мне казалось, что вокруг нас нигде ничего не движется, но затем Кон-Хафт стал показывать мне признаки жизнедеятельности насекомых – и я начала замечать, сколько всего происходит, выражаясь словами Уилсона, “в маленьком скрытом мирке”. Палочник свесился с сухого листа, размахивая тонкими ножками. Паук притаился на колесовидной ловчей сети. Торчащая из лесной подстилки земляная трубочка фаллической формы оказалась домиком личинки цикады, а нечто на стволе дерева, напоминающее огромный вздутый живот, – гнездом, полным термитов. Кон-Хафт узнал растение, известное как меластома. Он перевернул один из листьев и постучал по полому стеблю. Наружу посыпались крошечные черные муравьи, выглядевшие так свирепо, как могут выглядеть только крошечные черные муравьи. Кон-Хафт объяснил, что муравьи защищают растение от других насекомых в обмен на бесплатное жилье.
Кон-Хафт вырос в Западном Массачусетсе, как выяснилось, недалеко от того места, где живу я. “В родных краях я считал себя натуралистом широкого профиля”, – сообщил он. Он мог назвать большинство деревьев и насекомых, встречавшихся на западе Новой Англии, а также всех птиц. Но в Амазонии невозможно было оставаться натуралистом широкого профиля – здесь попросту слишком богатое биоразнообразие. На участках проекта BDFFP насчитывается около тысячи четырехсот видов деревьев – даже больше, чем на участках Силмана, расположенных на полторы тысячи километров западнее.
“Это экосистемы с мегаразнообразием, где каждый вид крайне специализирован”, – сказал мне Кон-Хафт. “И в подобных экосистемах поощряется способность каждого вида делать именно то, что он делает”. Кон-Хафт выдвинул собственную теорию о том, почему жизнь в тропиках настолько пестрая: биоразнообразие обладает свойством самоподдержания. “Естественное следствие большого разнообразия видов – это низкая плотность популяций, а рецепт видообразования как раз и заключается в пространственной обособленности”. Но, добавил Кон-Хафт, это также означает уязвимость, поскольку небольшие изолированные популяции значительно сильнее подвержены вымиранию.
Солнце садилось, и в лесу стало сумрачно. Возвращаясь в Лагерь-41, мы увидели колонну муравьев, ползущих своей собственной тропой примерно в метре от нашей. Красновато-коричневые насекомые двигались почти по прямой линии; их путь пересекало большое (особенно для них) бревно. Они маршировали вверх по бревну, а затем снова вниз. Я попыталась увидеть конец или начало колонны, однако она все тянулась и тянулась, как на советском параде. По словам Кон-Хафта, ее составляли кочевые муравьи, принадлежащие виду Eciton burchellii.
Кочевой муравей Eciton burchellii
Кочевые муравьи – в тропиках их десятки видов – отличаются от большинства собратьев тем, что у них нет постоянного дома. Они проводят время либо в кочевой фазе, охотясь на других насекомых, пауков и иногда даже маленьких ящериц, либо в оседлой – во временных “бивуаках”. (Бивуаки у Eciton burchellii составляются самими муравьями, образующими вокруг матки жалящий, злобный шар.) Кочевые муравьи славятся своей прожорливостью: колония на марше способна потребить в день тридцать тысяч жертв – в основном личинок других насекомых. Однако при всей своей ненасытности они помогают множеству других видов. Существует целая группа птиц, известных как облигатные сопровождающие кочевых муравьев. Таких птиц почти всегда можно встретить вокруг муравьиных скоплений – они поедают насекомых, которых муравьи выгоняют из лесной подстилки. Другие птицы – оппортунистические сопровождающие – не прочь поклевать рядом с муравьями, если случайно с ними встретятся. Вслед за сопровождающими птицами тянется цепочка других существ, которые тоже отлично умеют “делать именно то, что они делают”. Есть бабочки, питающиеся пометом птиц, и мухи-паразиты, откладывающие яйца на телах сверчков и тараканов, которых спугнули муравьи
123. Несколько видов клещей путешествуют на самих муравьях: представители одного вида прикрепляются к конечностям муравьев, другого – к их мандибулам. Американские натуралисты
123 Карл и Мэриэн Реттенмейер, дольше пятидесяти лет изучавшие Eciton burchellii, составили список из более чем трехсот видов, взаимодействующих с муравьями.
Кон-Хафт не слышал никаких птичьих голосов, да и было уже поздно, так что мы продолжили идти к лагерю. Мы договорились, что вернемся на то же самое место завтра и постараемся поймать всю процессию из муравьев, птиц и бабочек.
В конце 1970-х годов энтомолог Терри Эрвин работал в Панаме и кто-то спросил его, как много видов насекомых можно обнаружить на одном гектаре тропического леса. До той поры Эрвин занимался в основном подсчетом жуков. Он распылял инсектицид по верхушкам деревьев, а затем собирал тельца насекомых, сыпавшиеся хрустким дождем с листьев. Заинтересовавшись более масштабным вопросом о том, сколько видов насекомых водится в тропиках в целом, он задумался, как бы использовать для расчета собственные данные. С одного-единственного вида дерева, Luehea seemannii, он собрал представителей более девятисот пятидесяти видов жуков. Оценив, что от этого вида дерева зависит примерно пятая их часть, что другие жуки точно так же зависят от других деревьев, что жуки представляют собой около 40 % всех видов насекомых и, наконец, что существует около пятидесяти тысяч видов тропических деревьев, Эрвин рассчитал, что тропики служат домом аж для тридцати миллионов видов членистоногих
124 (помимо насекомых, к ним относятся, в частности, паукообразные и многоножки). Впоследствии он признавался, что и сам был потрясен собственным выводом.
С тех пор предпринималось множество попыток уточнить оценку Эрвина. В большинстве случаев ученые корректировали числа в сторону уменьшения (например, Эрвин, скорее всего, преувеличил долю насекомых, зависящих от единственного дерева-хозяина). И все же количество видов остается шокирующе высоким: согласно недавним оценкам, существует по меньшей мере два миллиона видов тропических насекомых, а возможно, и все семь
125. Для сравнения – во всем мире всего около десяти тысяч видов птиц и лишь пять с половиной тысяч видов млекопитающих. Получается, на каждый вид с шерстью и молочными железами в одних только тропиках приходится как минимум триста видов с усиками и фасеточными глазами.
Богатство тропической фауны насекомых означает, что любая угроза тропикам обернется очень большим числом потенциальных жертв. Произведем расчет. Скорость уничтожения тропических лесов, как известно, сложно измерить, но допустим, что ежегодно вырубается один процент леса. Используя зависимость между количеством видов и площадью, S = cA
z, и приняв z равным 0,25, можно вычислить, что потеря 1 % исходной площади влечет за собой потерю приблизительно 0,25 % исходных видов. Если предположить, что в тропических лесах, по самым скромным оценкам, живет два миллиона видов, это означает, что около пяти тысяч видов гибнет каждый год, то есть приблизительно четырнадцать видов в день, или один каждые сто минут.
Этот точный расчет был произведен Эдвардом Уилсоном в конце 1980-х годов вскоре после одной из его поездок в BDFFP
126. Уилсон опубликовал результаты в журнале Scientific American, на их основании он пришел к выводу, что современные темпы вымирания “примерно в десять тысяч раз выше, чем естественная фоновая скорость”. Это, подчеркивал он далее, “уменьшает биологическое разнообразие до самого низкого уровня” со времен массового вымирания в конце мелового периода – хотя и не самого ужасного в истории, но “вне всяких сомнений самого известного, поскольку оно завершило эпоху динозавров, установило господство млекопитающих и в конечном итоге, к счастью или к сожалению, сделало возможным происхождение нашего собственного вида”.
Подсчеты Уилсона, как и Эрвина, поражали. А еще в них было легко разобраться (или по крайней мере повторить их), и они привлекли очень много внимания – не только в довольно узком кругу тропических биологов, но и в ведущих СМИ. “Дня не проходит без сообщения, что сведение тропических лесов уничтожает приблизительно один вид каждый час, а то и каждую минуту”, – сетовали двое британских экологов
127. Однако сейчас, двадцать пять лет спустя, все единодушны во мнении, что подсчеты Уилсона – опять же как и Эрвина – не соответствуют наблюдениям, и этот факт должен послужить уроком для научных журналистов и популяризаторов науки даже больше, чем для ученых. Причины пока остаются предметом споров.
Одно возможное объяснение связано с тем, что вымирание происходит не моментально. В расчетах Уилсона предполагается, что, как только на некоем участке площади уничтожается лес, виды исчезают более или менее мгновенно. Однако для полной релаксации леса требуется некоторое время, и даже небольшие остаточные популяции могут продержаться долго – в зависимости от степени своей удачливости в игре на выживание. Это явление, когда существует разница между числом видов, которые оказались обречены на вымирание из-за каких-либо изменений в окружающей среде, и количеством видов, которые уже действительно успели исчезнуть, часто называют “отложенным вымиранием”. Этот термин означает, что между изменениями в среде и исчезновением видов есть определенная временнáя задержка – как при покупке в кредит.
Другое возможное объяснение заключается в том, что среда обитания, изчезающая при уничтожении лесов, на самом деле не совсем исчезает. Даже леса, вырубленные для заготовки древесины или сожженные под пастбища, могут вырасти – и вырастают – заново. Как ни странно, это отлично иллюстрирует зона вокруг BDFFP. Вскоре после того, как Лавджой убедил бразильских чиновников поддержать свой проект, в стране разразился парализующий долговой кризис, и к 1990 году уровень инфляции в годовом исчислении составил 30 000 %. Правительство отменило субсидии, обещанные фермерам, и сотни гектаров оказались заброшенными. Вокруг некоторых квадратных фрагментов BDFFP деревья начали расти снова так буйно, что могли бы полностью поглотить те участки, если бы Лавджой не распорядился опять изолировать их, вырубая и сжигая новую поросль. Хотя коренной лес в тропиках продолжает исчезать, вторичный в некоторых местах интенсивно растет.
Еще одно возможное объяснение того, почему наблюдения не соответствуют предсказаниям, состоит в том, что люди не слишком-то наблюдательны. Поскольку большинство видов в тропиках представлено насекомыми и другими беспозвоночными, они-то и станут основной массой предполагаемых жертв вымирания. Но так как мы не знаем, даже с точностью до миллиона, сколько существует видов тропических насекомых, то вряд ли заметим исчезновение одной, двух или даже десяти тысяч из них. В недавнем докладе Лондонского зоологического общества отмечается, что “природоохранный статус известен для менее чем 1 % всех описанных беспозвоночных” и что подавляющее большинство беспозвоночных, вероятно, еще даже не описано
12. Беспозвоночные могут быть “крохами, которые правят миром”, как выразился Уилсон, однако крох легко проглядеть.
К тому времени как мы с Кон-Хафтом вернулись в Лагерь-41, туда прибыло еще несколько человек, в том числе жена Кон-Хафта, эколог Рита Мескита, и Том Лавджой – он был в Манаусе на заседании Фонда устойчивого развития штата Амазонас. Лавджою семьдесят с небольшим; ему ставят в заслугу то, что его стараниями термин “биологическое разнообразие” стал широко используемым и что он придумал идею “обмена долга на охрану природы”
[74]. За свою карьеру он успел поработать со Всемирным фондом дикой природы, Смитсоновским институтом, Фондом ООН и Всемирным банком. В значительной степени благодаря его усилиям около половины тропических лесов Амазонии сейчас находятся под правовой защитой. Лавджой – один из тех редких людей, кому одинаково комфортно продираться через лес и выступать перед конгрессом США. Он везде ищет способы заручиться чьей-либо поддержкой ради сохранения Амазонии. Тем вечером он рассказал мне, что однажды привез в Лагерь-41 Тома Круза. Актер, похоже, неплохо провел время, но, к сожалению, так и не поддержал проект.
На сегодняшний день о деятельности BDFFP написано более пятисот научных статей и несколько книг. Когда я попросила Лавджоя резюмировать, чему успел научить нас этот проект, он ответил: тому, что нужно с большой осторожностью экстраполировать данные с части на целое. К примеру, недавнее исследование продемонстрировало, что изменения в землепользовании в Амазонии влияют также на циркуляцию атмосферного воздуха. Это означает, если брать шире, что сведение тропических лесов может привести не только к их исчезновению, но и к прекращению дождей.
“Предположим, в итоге вы остались с ландшафтом, изрезанным на фрагменты в сто гектаров, – сказал Лавджой. – Я думаю, проект показал, что фактически вы потеряли более половины видов фауны и флоры. Конечно же, как вы прекрасно знаете, в реальном мире всегда все сложнее”.
Бóльшая часть результатов работ по BDFFP действительно представляла собой вариации на тему потерь. В зоне проекта водится шесть видов приматов. Во фрагментах леса трех из них нет – краснолицей коаты, капуцина-фавна и красноспинного саки. Птицы вроде большого длиннохвостого древолаза и оливковоспинного лесного филидора, перемещающиеся в многовидовых стаях, почти исчезли из меньших фрагментов, а в крупных встречаются гораздо реже, чем прежде. Лягушки, использующие для размножения грязевые лужи пекари, исчезли вместе с самими пекари, создававшими эти лужи. Чем ближе к границам фрагментов, тем реже встречались представители многих видов, чувствительных даже к небольшим изменениям освещенности и температуры; правда, количество светолюбивых бабочек выросло.
Между тем – хотя это уже несколько за рамками проекта BDFFP – существует порочная синергия между фрагментацией лесов и глобальным потеплением, равно как и между глобальным потеплением и закислением океана, глобальным потеплением и инвазивными видами, инвазивными видами и фрагментацией. Вид, которому необходимо мигрировать, чтобы справляться с растущими температурами, но который угодил в ловушку лесного фрагмента – пусть даже очень большого, – вряд ли выживет. Одна из отличительных особенностей антропоцена состоит в следующем: мир меняется таким образом, что, с одной стороны, биологические виды вынуждены перемещаться, а с другой – воздвигаются барьеры (дороги, вырубки, города), препятствующие этому самому передвижению.
“С 1970-х годов я все время размышляю об изменении климата”, – сказал мне Лавджой. Он писал, что “под угрозой климатических изменений, пусть даже естественных, человеческая деятельность создала полосу препятствий для распространения биоразнообразия”, результатом чего может стать “один из величайших биотических кризисов в истории”
128.
Той ночью все рано легли спать. После нескольких часов сна, пролетевших как пара минут, я проснулась от неимоверно странного шума. Казалось, звук исходит ниоткуда и отовсюду. Он то нарастал, то резко стихал, а как только я начинала проваливаться в сон, раздавался снова. Я знала, что это брачный зов какой-то лягушки, так что выбралась из гамака и взяла фонарик, чтобы осмотреться. Мне не удалось найти источник звука, зато я увидела насекомое с биолюминесцирующей полоской, которое с удовольствием положила бы в банку, если бы она у меня была. Утром Кон-Хафт продемонстрировал мне пару амазонских костноголовов, сцепившихся в амплексусе. Лягушки были оранжевато-коричневого цвета, с лопатообразными мордами. Самец, обхвативший спину самки, был вполовину меньше нее. Я вспомнила, как читала, что земноводным в долине Амазонки, похоже, удалось избежать заражения хитридиевым грибком, по крайней мере пока. Кон-Хафт, как и все остальные, вынужденно бодрствовавший из-за воплей, описал зов лягушки как “долгий стон, взрывающийся ревом и завершающийся гогочущим смехом”.
После нескольких чашек кофе мы отправились смотреть муравьиный парад. Лавджой планировал пойти с нами, но, когда он надевал рубашку, поселившийся в рукаве паук укусил его в руку. Паук выглядел вполне обычным, однако место укуса начало угрожающе краснеть, а рука у Лавджоя онемела. Было решено, что он останется в лагере.
“Идеальный метод – позволить муравьям огибать вас, – объяснял Кон-Хафт по пути. – Тогда у вас не будет никакого выхода, словно вы загнали себя в угол. А муравьи будут заползать на вас и кусать одежду. Вот вы и в центре событий”. Вдалеке Кон-Хафт услышал крик красногорлой пестрой муравьянки, нечто среднее между чириканьем и кудахтаньем. Муравьянки – облигатные сопровождающие муравьев (что очевидно по их названию), так что Кон-Хафт счел это хорошим знаком. Когда же мы через несколько минут добрались до места, где накануне видели бесконечную колонну насекомых, их там не оказалось. Кон-Хафт услышал откуда-то с деревьев голоса двух других любителей муравьев – пронзительный свист белобородой аракуры и оживленное чириканье белогорлого дятлового древолаза. Вероятно, они тоже искали муравьев.
Белобородая аракура (Pithys albifrons)
“Они так же обескуражены, как и мы”, – сказал Кон-Хафт. Он предположил, что муравьи перемещали свой бивуак и перешли в так называемую оседлую фазу своего существования. Во время этой фазы муравьи остаются более или менее на одном месте – чтобы вырастить новое поколение. Оседлая фаза может длиться до трех недель, и этот факт помог объяснить одно из озадачивающих открытий, сделанных благодаря проекту BDFFP: даже в тех фрагментах леса, которые достаточно обширны для выживания колоний кочевых муравьев, птицы из семейства полосатых муравьеловок в конце концов исчезают. Облигатным сопровождающим жизненно необходимы муравьи-фуражиры, чтобы их сопровождать, и по-видимому, во фрагментах леса колоний муравьев просто недостаточно для того, чтобы всегда хотя бы одна колония гарантированно была активной. Здесь снова, как объяснил мне Кон-Хафт, проявляется логика тропического леса. Полосатые муравьеловки настолько хорошо “делают именно то, что они делают”, что чрезвычайно чувствительны к любым изменениям, осложняющим их специфический образ жизни.
“Когда нечто зависит от чего-то другого, что, в свою очередь, зависит от чего-то еще, вся цепочка взаимодействий зиждется на постоянстве”, – сказал он. Я размышляла об этом, пока мы брели обратно в лагерь. Если Кон-Хафт прав, то в своей безумной, какой-то чуднóй многосложности парад муравьев, птиц и бабочек на самом деле служит символом стабильности Амазонии. Лишь в тех местах, где правила игры остаются неизменными, у бабочек есть время приспособиться к питанию пометом птиц, которые приспособились сопровождать муравьев. Да, мне было досадно, что мы не нашли муравьев. Но я понимала, что птицам намного хуже.
Глава 10
Новая Пангея
Myotis lucifugus
Лучшее время для учета численности летучих мышей – глухая зима. Эти млекопитающие относятся к “истинно зимоспящим” животным. Когда температура воздуха понижается, они начинают искать место, где можно осесть – повиснуть вниз головой, ведь летучие мыши в спячке цепляются за что-нибудь пальцами задних конечностей. В северо-восточной части США первыми из летучих мышей в спячку обычно впадают малые бурые ночницы. В конце октября или начале ноября они ищут укрытие вроде пещеры или шахты, где условия не будут меняться. Вскоре к малым бурым ночницам присоединяются восточноамериканские нетопыри, а затем – большие бурые кожаны и малоногие ночницы. Температура тела летучей мыши в спячке падает на 25–30 °C, часто почти до нуля. Сердечный ритм замедляется, иммунная система сильно сбавляет обороты, и летучая мышь, повиснув вверх ногами, впадает в состояние, близкое к анабиозу. Для подсчета спящих летучих мышей требуются крепкая шея, хороший налобный фонарь и пара теплых носков.
В марте 2007 года несколько биологов – специалистов по дикой природе из Олбани, штат Нью-Йорк, отправились в пещеру на западе от города, чтобы провести перепись летучих мышей. Это была рутинная процедура, настолько обычная, что их руководитель Эл Хикс остался в офисе. Но как только биологи оказались в пещере, они схватились за мобильные телефоны.
Хикс, работающий в Департаменте охраны окружающей среды штата Нью-Йорк, вспоминал, как они взволнованно сообщили ему: “Боже правый, тут повсюду дохлые летучие мыши!” Хикс велел принести несколько трупиков в офис. Также он попросил биологов по мере возможности сфотографировать всех летучих мышей, оставшихся в живых. Изучая снимки, Хикс заметил, что животных будто обмакнули в порошок талька, начиная с носа. Ни с чем подобным он никогда раньше не сталкивался, поэтому разослал фотографии всем специалистам по летучим мышам, каких только мог вспомнить. Никто из них тоже прежде не видел ничего похожего. Некоторые коллеги Хикса из других штатов ответили в шутливом тоне: их интересовало, что же нюхают летучие мыши в Нью-Йорке.
Пришла весна. Летучие мыши штата Нью-Йорк и всей Новой Англии пробудились от спячки и разлетелись кто куда. Тайна белого порошка осталась нераскрытой. “Мы думали: черт возьми, пусть это просто пройдет и больше не повторится, – рассказывал мне Хикс. – Это было похоже на чаяния по поводу администрации Буша. Но, как и администрация Буша, оно никуда не делось”. Напротив – распространилось. Следующей зимой та же белая порошкообразная субстанция обнаружилась на летучих мышах уже в тридцати трех пещерах четырех различных штатов. А животные продолжали умирать. В некоторых местах зимней спячки их популяции сократились более чем на 90 %. В одной пещере в Вермонте тысячи трупиков попадали со свода, образовав нагромождения, похожие на сугробы.
Падеж летучих мышей продолжился и следующей зимой, охватив еще пять штатов, а потом и зимой следующего года – еще в трех новых штатах. И хотя во многих местах уже почти не осталось летучих мышей, вымирание продолжается до сих пор. Белый порошок, как теперь известно, – это холодолюбивый грибок (такие микроорганизмы называют психрофилами), случайно завезенный в США, возможно, из Европы. Когда его впервые выделили, этот гриб из рода Geomyces не имел видового названия. Из-за губительного влияния на летучих мышей он получил имя Geomyces destructans
[75].
Малая бурая ночница (Myotis lucifugus) с синдромом белого носа
Для большинства видов перемещения на большие расстояния без участия человека сложны, практически невозможны. Этот факт, по Дарвину, был наиважнейшим. Его теория происхождения посредством модификаций требовала, чтобы каждый вид развивался только на территории своего зарождения. Чтобы расселиться куда-то еще, представители этого вида ползли, или плыли, или скакали, или шли, или разбрасывали свои семена по ветру. Если времени было достаточно, даже малоподвижный организм, скажем, гриб, мог, согласно Дарвину, стать широко распространенным. Но именно благодаря границам распространения и происходило все самое интересное, ведь это они создали такое богатство жизни и вместе с тем закономерности, различаемые в этом разнообразии. К примеру, преграды, воздвигнутые океанами, объясняют, почему обширные пространства Южной Америки, Африки и Австралии, хотя и, по словам Дарвина, “очень близкие” по климату и топографии, населены совершенно различными представителями флоры и фауны. Существа на каждом континенте развивались независимо друг от друга, и в этом смысле физическая изоляция превратилась в биологическую несходность. Аналогичным образом преграды, создаваемые сушей, объясняют, почему рыбы восточной части Тихого океана отличаются от рыб западной части Карибского моря, хотя эти две группы, как писал Дарвин, “разделены лишь узким, но непроходимым Панамским перешейком”. На более локальном уровне виды, встречающиеся по одну сторону горного хребта или крупной реки, часто отличаются от видов по другую, хотя обычно – что немаловажно – состоят в родстве. Так, например, Дарвин отмечал: “Равнины, расстилающиеся у Магелланова пролива, населены одним видом Rhea (американского страуса), а лежащие севернее равнины Ла-Платы – другим видом того же рода, но не настоящим страусом и не эму, сходными с теми, которые под той же широтой живут в Африке и Австралии”
[76].
Границы распространения интересовали Дарвина и по другой причине, более труднообъяснимой. Как он видел собственными глазами, даже такие отдаленные вулканические острова, как Галапагосы, полны жизни. И действительно – там водилось множество самых поразительных существ в мире. Чтобы его теория эволюции оказалась верна, эти существа должны были быть потомками видов-колонизаторов. Но как прибыли на острова эти первые колонизаторы? Восемьсот километров открытой воды отделяют Галапагосы от берегов Южной Америки. Этот вопрос настолько мучил Дарвина, что он потратил больше года на попытки в саду своего дома в Кенте смоделировать пересечение океана. Он собирал семена и помещал их в емкости с соленой водой. Каждые несколько дней он вылавливал некоторые семена и высаживал их. Эта процедура отнимала много времени, поскольку, как Дарвин писал другу, “воду необходимо менять через день, иначе она начинает издавать ужасный запах”
129. Однако результаты, как он считал, были многообещающими
130: семена ячменя все еще прорастали после четырехнедельного вымачивания, кресс-салата – после шести недель, хотя при этом “производили удивительное количество слизи”. Если скорость океанического течения принять равной одной миле в час, то за шесть недель семена могло унести более чем на тысячу миль.
А что насчет животных? Здесь методы Дарвина стали еще изощреннее. Он отрезал лапы у утки и поместил их в емкость, заполненную молодью улиток. Через некоторое время он достал их и предложил своим детям посчитать, сколько молодых улиток прикрепилось к утиным конечностям. Дарвин обнаружил, что крошечные моллюски могли существовать без воды до двадцати часов – за это время, по его расчетам, утка (со своими ногами) в состоянии преодолеть шесть-семь сотен миль
40. Он подметил, что отсутствие на многих отдаленных островах аборигенных млекопитающих помимо летучих мышей, умеющих летать, – не простое совпадение
40.
Дарвиновские идеи относительно “географического распространения” имели значительные последствия, часть которых была осознана лишь спустя десятилетия после его смерти. В конце XIX века палеонтологи начали замечать много любопытных совпадений, демонстрируемых окаменелостями, найденными на разных континентах. Например, мезозавр – это жившая в пермском периоде тощая рептилия с торчащими наружу зубами. Остатки мезозавров находят как в Африке, так и за океаном – в Южной Америке. Глоссоптерис – папоротник с языковидными листьями, тоже из пермского периода. Его ископаемые остатки обнаруживаются в Африке, Южной Америке и Австралии. Поскольку сложно было представить, каким образом крупная рептилия могла пересечь Атлантический океан, а растение – и Атлантический, и Тихий, пришлось призвать на помощь гипотезу о неких гигантских перешейках длиной в тысячи километров. Почему и куда исчезли эти сухопутные мосты, соединяющие континенты, никто не знал; вероятно, погрузились под воду. В самом начале XX века немецкий метеоролог Альфред Вегенер выдвинул идею получше.
Он писал: “Континентальные глыбы должны были перемещаться в горизонтальном направлении…Южная Америка должна была располагаться возле Африки и составлять с нею единый континентальный блок, расколовшийся в меловом периоде на две части, которые затем, подобно кускам треснувшей в воде льдины, в течение миллионов лет все дальше отходили друг от друга”
131[77]. Некогда, предположил Вегенер, все современные континенты образовывали единый гигантский суперконтинент – Пангею. Вегенеровская теория дрейфа материков, которую резко высмеивали при жизни ученого, естественно, в значительной степени была реабилитирована, когда появилась концепция тектоники литосферных плит.
Одна из ярких особенностей антропоцена состоит в том, что он скомкал все принципы географического распространения. Если шоссе, вырубки и плантации соевых бобов создают “острова” там, где раньше их не было, то международная торговля и путешествия по всему миру делают обратное – лишают обособленности даже самые отдаленные острова. Процесс перемешивания мировых флоры и фауны, который сначала шел медленно – он проходил вдоль маршрутов ранних миграций человека, – в последние десятилетия ускорился до такой степени, что в некоторых уголках мира количество неаборигенных видов растений сейчас превышает количество местных. По подсчетам, за любой двадцатичетырехчасовой период только лишь в балластных водах по миру перемещаются десять тысяч различных видов
132. Таким образом, один-единственный супертанкер (да и вообще пассажирский лайнер) может свести на нет результаты миллионов лет географического разобщения. Энтони Риккарди из Университета Макгилла, специалист по интродуцированным видам, назвал современное перетасовывание биоты Земли “явлением массового вторжения”
133, “беспрецедентным” в истории планеты.
Я живу к востоку от Олбани, как выяснилось – сравнительно недалеко от пещеры, где были впервые обнаружены груды мертвых летучих мышей. К тому времени как я узнала, что происходит, так называемый синдром белого носа уже распространился вплоть до Западной Вирджинии и уничтожил около миллиона летучих мышей. Я позвонила Элу Хиксу, и, поскольку как раз начался очередной период переписи летучих мышей, он предложил мне присоединиться к ближайшей вылазке. Холодным серым утром мы встретились на парковке возле офиса Хикса, а оттуда направились почти строго на север, к горному хребту Адирондак.
Примерно через два часа мы доехали до подножия горы неподалеку от озера Шамплейн. В XIX веке, а затем во Вторую мировую войну Адирондак служил основным источником железной руды, и в горах пробурили глубокие шахты. Когда руда закончилась, шахты забросили – и туда заселились летучие мыши. Мы собирались провести перепись в шахте Бартон-Хилл. Вход в нее находился примерно на середине склона горы, покрытого метровым слоем снега. Приплясывая от холода, у тропы стояло полтора десятка человек. Большинство из них, как и Хикс, работало на штат Нью-Йорк, но еще там было двое биологов из Службы охраны рыбных ресурсов и диких животных США (USFWS
[78]) и местный писатель-романист, который собирал материал для своей книги, куда надеялся вплести сюжетную линию, связанную с синдромом белого носа.
Все надели снегоступы, кроме писателя, видно, пропустившего сообщение о том, что их следует прихватить с собой. Снег был покрыт ледяной коркой, приходилось идти медленно, так что нам потребовалось полчаса, чтобы пройти около километра. В ожидании отставшего писателя – ему нелегко было преодолевать сугробы метровой глубины – мы заговорили о потенциальных опасностях, что подстерегают желающих посетить заброшенную шахту. Там, как мне поведали, можно оказаться раздавленным падающими камнями, отравиться просачивающимся газом и свалиться с тридцатиметрового обрыва. Еще через полчаса мы дошли до входа в шахту – по сути, большой дыры, проделанной в горном склоне. Камни рядом со входом были белыми от птичьего помета, а на снегу виднелись следы лап. Судя по всему, вóроны и койоты обнаружили, что здесь легко можно добыть себе обед.
“Вот черт!” – воскликнул Хикс. Летучие мыши порхали из шахты и обратно, а некоторые ползали вокруг по снегу. Хикс решил поймать одну из них: она была настолько вялой, что ему удалось это с первой попытки. Он зажал мышь между большим и указательным пальцами, сломал ей шею и положил в пакет с застежкой. “Сегодня перепись будет короткой”, – констатировал он.
Мы отстегнули снегоступы, надели шлемы и налобные фонари и двинулись в шахту, вниз по длинному наклонному туннелю. Повсюду валялись сломанные балки, а из темноты на нас налетали летучие мыши. Хикс попросил всех сохранять бдительность. “Тут есть места, куда если зайдешь – обратно уже не выйдешь”, – предупредил он. Туннель петлял, иногда открывая нашему взору огромные пустоты размером с концертный зал, откуда вели боковые ходы. У части таких помещений были свои имена. Дойдя до мрачного перехода под названием “Секция Дона Томаса”, мы разделились на группы, чтобы начать перепись. Процесс заключался в том, чтобы сфотографировать как можно больше летучих мышей (потом, в Олбани, кто-то будет сидеть перед монитором компьютера и пересчитывать их по фотографиям). Я пошла с Хиксом и одним из биологов из USFWS, у первого была здоровенная камера, у второго – лазерная указка. Летучие мыши – высокосоциальные животные, поэтому в шахте они свисали с каменного потолка большими гроздьями. Больше всего было малых бурых ночниц – Myotis lucifugus, или просто lucis на жаргоне ведущих подсчет. Это преобладающий вид летучих мышей на северо-востоке США, и именно малых бурых ночниц чаще всего видят летними ночами. Как следует из их названия, они небольшие – длиной около двенадцати сантиметров и массой граммов шесть – и бурые, а на животе шерстка посветлее. (Поэт Рэндалл Джаррелл описал их цвет как “кофе со сливками”
134.) Свисая с потолка со сложенными крыльями, зверьки напоминали подмоченные помпоны. Были там и малоногие ночницы (Myotis leibii), которых можно отличить по очень темным мордочкам, и индианские ночницы (Myotis sodalis), еще до появления синдрома белого носа числившиеся в списке вымирающих видов. Своими передвижениями мы нарушали покой летучих мышей, которые пищали и шебуршали, как полусонные дети.
Несмотря на свое название, синдром белого носа не ограничивается носами. Углубляясь в шахту, мы постоянно замечали летучих мышей с пятнами грибка на крыльях и ушах. Несколько таких животных – в исследовательских целях – были отправлены на тот свет с помощью большого и указательного пальцев. У каждой мертвой мыши определили пол (самцов можно отличить по крошечным пенисам) и положили ее в пакет с застежкой.
До сих пор не вполне понятно, как именно Pseudogymnoascus destructans убивает летучих мышей. Известно, что особи с синдромом белого носа часто выходят из спячки и летают днем. Существует гипотеза, что грибок, буквально разъедающий кожу летучих мышей, растревоживает их до такой степени, что они пробуждаются. Это, в свою очередь, вынуждает их растрачивать запасы отложенного на зиму жира. На грани истощения они вылетают на открытое пространство в поисках насекомых, которых, разумеется, найти в это время года невозможно. Также было выдвинуто предположение, что грибок вызывает у летучих мышей обезвоживание, поскольку через пораженную кожу они теряют влагу. Это заставляет их просыпаться и отправляться на поиски воды
135. Опять же им приходится растрачивать ценные запасы энергии, из-за чего в конце концов, изможденные, они умирают.
Мы вошли в шахту Бартон-Хилл примерно в час дня, а к семи вечера почти вернулись в исходную точку своего путешествия у подножия склона, только теперь мы находились внутри горы. Подойдя к огромной ржавой лебедке, которая когда-то использовалась для подъема руды на поверхность, мы увидели, что проходившая под ней тропа исчезает в озере с черной, как река Стикс, водой. Дальше идти было некуда, так что мы начали взбираться наверх.
Перемещение видов по планете иногда сравнивают с русской рулеткой. Как и в игре с высокими ставками, при появлении нового организма в каком-то месте возможны два различных варианта. В первом, назовем его вариантом холостого выстрела, ничего не происходит. Потому ли, что климат непригоден, или существо не в состоянии найти достаточно пропитания, или его съедают другие, или в силу многих иных причин, новоприбывший организм не выживает (или по крайней мере не может размножаться). Большинство потенциальных вторжений остаются незафиксированными – а попросту и незамеченными, – поэтому сложно получить точные числа; впрочем, почти наверняка основная масса потенциальных вторженцев терпит поражение.
Во втором варианте новый организм не просто выживает сам, но и дает жизнь следующему поколению, которое, в свою очередь, тоже выживает и размножается. Ученые, специализирующиеся на инвазии чужеродных организмов, называют такой вид “обосновавшимся”. Опять же невозможно сказать наверняка, как часто такое происходит; многие обосновавшиеся виды, вероятно, продолжают обитать в том месте, куда они исходно попали, или же они настолько безобидны, что остаются незамеченными. Однако определенное количество видов делает третий шаг в процессе вторжения, а именно начинает “расселяться”. В 1916 году в питомнике растений близ Ривертона, штат Нью-Джерси, была обнаружена дюжина странных жуков
136. За год насекомые, ныне известные как Popillia japonica, или хрущик японский, распространились во всех направлениях и встречались на площади уже около восьми квадратных километров. За следующий год их ареал расширился до восемнадцати квадратных километров, а еще год спустя достиг ста двадцати пяти квадратных километров. Жук продолжал стремительно расширять территорию своего обитания и через двадцать лет встречался повсеместно уже от Коннектикута до Мэриленда (с тех пор он успел расселиться на юг до Алабамы и на запад до Монтаны). Работающий в Массачусетском университете специалист по инвазивным видам Рой ван Дрише рассчитал, что из каждой сотни потенциальных вторженцев обосноваться удастся пяти – пятнадцати
137. А из них лишь один – возвращаемся к аналогии с рулеткой – окажется тем, кто “выстрелит”.
Почему некоторые интродуцированные виды способны распространяться столь интенсивно – остается предметом споров. Возможно, для видов, как для бродяг, есть преимущества в том, чтобы находиться в постоянном движении. Виды, завезенные в новое место, особенно на новый материк, обошли многих конкурентов и хищников. Это избавление от недругов, а на самом деле избавление от эволюционной истории, называют “уходом от врагов”. Существует множество организмов, по-видимому, сумевших извлечь пользу из подобного освобождения, например дербенник иволистный, или плакун-трава, попавший в северо-восточную часть США из Европы в начале XIX века. В своей естественной среде обитания дербенник иволистный окружен массой специализированных врагов, включая два вида жуков из семейства листоедов (Galerucella calmariensis и Galerucella pusilla), долгоносика Hylobius transversovittatus и длиннотела Nanophyes marmoratus. Когда же растение оказалось в Северной Америке, вокруг этих жуков не было, что помогает объяснить, почему дербеннику иволистному удалось заполонить заболоченные участки от Западной Вирджинии до штата Вашингтон. Некоторые из этих специализированных хищников были сравнительно недавно завезены в США – чтобы контролировать распространение растения-захватчика.
Подобная стратегия использования одного инвазивного вида против другого дает неоднозначные результаты. В ряде случаев она оказывается крайне успешной, но иногда вырождается в экологическую катастрофу, как в истории с хищной улиткой Euglandina rosea, завезенной на Гавайи в конце 1950-х годов. Эту улитку родом из Центральной Америки привезли для того, чтобы она охотилась на ранее интродуцированный вид – ахатину гигантскую (Achatina fulica), ставшую сельскохозяйственным вредителем. Но Euglandina rosea довольно равнодушно отнеслась к Achatina fulica и сосредоточила свое внимание на небольших разноцветных местных улитках. Из более чем семисот видов эндемичных улиток, когда-то населявших острова, к настоящему времени вымерло около 90 %, и число оставшихся резко сокращается
138.
Естественное следствие избавления от старых врагов заключается в том, чтобы найти новые незадачливые организмы и одержать над ними верх. Особенно знаменитый – и жуткий – пример продемонстрировала длинная и тонкая змея – коричневая бойга (Boiga irregularis). Весьма типичная для Папуа – Новой Гвинеи и Северной Австралии змея попала на Гуам в 1940-е годы, вероятно, ее случайно завезли с военным грузом. Единственным аборигенным видом змей на острове было слепое существо размером с червяка; таким образом, фауна Гуама была совершенно не готова к вторжению коричневой бойги с ее прожорливостью. Та съела почти всех местных птиц, включая гуамскую миагру (последний раз ее видели в 1984 году), гуамского пастушка (этот вид продолжает существовать только благодаря программе по его разведению в неволе) и марианского пестрого голубя (на Гуаме его больше нет, хотя вид сохраняется на нескольких других, меньших островах). До появления коричневой бойги на Гуаме водилось три аборигенных вида млекопитающих, все летучие мыши; сейчас остался лишь один – марианская летучая лисица, да и та находится на грани исчезновения. Тем временем змея, не имея естественных врагов, размножалась с безумной скоростью; плотность ее популяции на пике так называемой вспышки численности составляла около десяти особей на тысячу квадратных метров. Коричневая бойга настолько тщательно опустошала остров, что на нем практически не осталось местных животных, которых можно было бы поглощать; в наши дни она питается в основном другими вторженцами, например четырехпалым сцинком Carlia ailanpalai, ящерицей, также завезенной на Гуам из Папуа – Новой Гвинеи. Писатель Дэвид Кваммен предостерегает, что, хотя демонизировать коричневую бойгу легко, животное-то не злобное; оно просто лишено морали и оказалось не в том месте. По его словам, Boiga irregularis сделала на Гуаме “абсолютно то же самое, что Homo sapiens проделал со всей планетой: непомерно преуспел за счет других видов”
139.
Ситуация с интродуцированными патогенами примерно такая же. Длительные взаимоотношения между ними и их хозяевами часто описываются в военных терминах: обе группы увязли в “эволюционной гонке вооружений”, для выживания в которой каждая сторона не должна позволить другой вырваться слишком далеко вперед. Возникновение абсолютно нового патогена – словно появление пистолета в драке на ножах. Новый хозяин, никогда прежде не сталкивавшийся с грибком (или вирусом, или бактерией), не имеет против него никакой защиты. Подобные ранее не существовавшие взаимодействия рискуют оказаться фатальными. В 1800-х годах каштан американский был господствующим лиственным деревом в лесах на востоке США; скажем, в Коннектикуте и похожих местностях он составлял около половины деревьев
137. (Это дерево, у которого новые побеги могут прорастать от корней, чувствовало себя неплохо даже при массовых лесозаготовках; как написал однажды фитопатолог Джордж Хептинг, “из одного и того же каштана можно было сделать не только колыбельку для младенца
140, но и гроб для старика, каким этот младенец со временем станет”.) Затем, на рубеже столетий, в США был ввезен, вероятно, из Японии, грибок Cryphonectria parasitica, вызывающий у каштана рак коры.
Азиатские каштаны, эволюционировавшие совместно с Cryphonectria parasitica, легко противостояли грибку, но для каштана американского летальность составила почти 100 %. К 1950-м годам грибок уничтожил практически все каштаны в США – около четырех миллиардов. Вместе с деревом исчезло и несколько видов зависевших от него мотыльков. Предположительно именно “необычность” также и хитридиевого грибка объясняет его смертоносность. Вот почему так внезапно исчезли золотые лягушки из Потока тысячи лягушек в Панаме, а амфибии в целом – класс, находящийся под наибольшей угрозой вымирания.
Еще до того, как был выявлен возбудитель синдрома белого носа, Эл Хикс и его коллеги заподозрили, что виновник – некий интродуцированный вид. Что бы ни убивало летучих мышей, по всей видимости, это было нечто, с чем они никогда прежде не сталкивались, раз уровень смертности настолько высок. Тем временем синдром распространялся из северной части штата Нью-Йорк по классической схеме концентрических кругов. Это указывало на то, что убийца осел где-то вблизи Олбани. Когда о вымирании летучих мышей стали говорить в национальных новостях, один спелеолог отправил Хиксу несколько фотографий, сделанных в шестидесяти пяти километрах к западу от города. На них были запечатлены летучие мыши с явными признаками синдрома белого носа, а датировались снимки 2006 годом, то есть были сделаны за год до того, как коллеги Хикса позвонили ему с возгласом “Боже правый!”. Спелеолог сделал фотографии в одном из гротов Пещеры Хоув, популярного туристического места, где помимо прочего проводятся туры с фонариками и подземные экскурсии на лодках.
“Любопытно, что первым документальным свидетельством о заболевании послужили фотографии из известной пещеры в Нью-Йорке, которую ежегодно посещают около двухсот тысяч человек”, – сказал мне Хикс.
Интродуцированные виды стали настолько неотъемлемой частью такого количества ландшафтов, что пару-тройку вы наверняка увидите, просто выглянув в окно. Скажем, сейчас из окна своего дома в Западном Массачусетсе я вижу траву, кем-то когда-то здесь посаженную, которая точно не является аборигенным видом Новой Англии (почти все виды трав на американских лужайках – включая мятлик луговой
[79] – пришельцы). Поскольку моя лужайка не особенно ухоженная, на ней растет множество одуванчиков, прибывших из Европы и расселившихся практически повсюду, а еще чесночник лекарственный и подорожник большой – тоже вторженцы из Европы. (Подорожник большой, Plantago major, похоже, приплыл вместе с самыми первыми белыми поселенцами и считался настолько надежным признаком их присутствия, что индейцы назвали его “следы белого человека”.) Если я выйду из-за стола и прогуляюсь до края лужайки, вот что попадется мне на глаза: шиповник многоцветковый, колючее инвазивное растение из Азии; морковь дикая, прибывшая из Европы; лопух, тоже из Европы; древогубец круглолистный, завезенный из Азии. Согласно результатам изучения видов в гербариях Массачусетса, почти треть всех задокументированных видов растений штата –“натурализовавшиеся приезжие”
141. Если я копну землю сантиметров на десять, то увижу земляных червей – тоже “приезжих”. До прибытия европейцев в Новой Англии не было своих земляных червей – их всех погубило последнее оледенение, и даже спустя десять тысяч лет относительного тепла местные для Северной Америки виды этих животных еще не заселили Новую Англию заново. Земляные черви поедают опавшую листву и тем самым существенно меняют состав лесной почвы. (Хотя садоводы и обожают земляных червей, результаты недавних исследований связали интродукцию этих животных с сокращением численности местных саламандр в северо-восточных штатах
142.) Пока я пишу эти строки, по Массачусетсу распространяются несколько новых и потенциально опасных захватчиков. Помимо Pseudogymnoascus destructans к ним относятся азиатский усач, завезенный из Китая и питающийся различными лиственными деревьями; ясеневая изумрудная узкотелая златка, прибывшая тоже из Азии (личинки этого жука прогрызают кору ясеня, убивая дерево), и речная дрейссена, пресноводный моллюск из Восточной Европы, имеющий дурную привычку прикрепляться к любой доступной поверхности и поедать все подряд в водной толще.
“Останови водных автостопщиков”
[80] – гласит знак, установленный у озера неподалеку от моего дома. “Очистите все снаряжение”. На знаке изображена лодка, полностью заросшая речными дрейссенами, словно кто-то по ошибке покрыл ее моллюсками вместо краски.
Где бы вы ни читали эти строки, ситуация везде будет схожей – и это относится не только к США, но и ко всему миру. База данных по инвазивным видам Европы включает в себя более двенадцати тысяч наименований. Базы данных по чужеродным видам Азиатско-Тихоокеанского региона, по лесным инвазивным видам Африки, по биоразнообразию и инвазивным видам островов и по неаборигенным морским и эстуарным видам США
[81] содержат еще намного больше названий.
В Австралии эта проблема настолько серьезна, что к ее решению привлекают даже детей начиная с дошкольного возраста. Городской совет Таунсвилла, расположенного к северу от Брисбена, призывает детей устраивать “регулярную охоту” на жаб ага, которые были намеренно – но, как оказалось, с губительными последствиями – завезены в 1930-х годах для регулирования численности жуков из семейства пластинчатоусых, вредителей сахарного тростника (ага ядовиты, а доверчивые местные виды, такие как северная сумчатая куница, едят их – и погибают). Чтобы избавляться от жаб гуманным способом, городской совет просит детей “охлаждать жаб в холодильнике двенадцать часов”, а затем помещать “в морозилку еще на двенадцать часов”. Согласно результатам недавнего исследования, посещающие Антарктиду туристы и ученые за один летний сезон привозят с собой более семидесяти тысяч семян с других континентов
143. Один вид травянистых растений из Европы, мятлик однолетний (Poa annua), уже сумел там обосноваться. Поскольку в Антарктиде всего два вида местных растений, получается, что теперь треть растений на материке – вторженцы.
С позиции мировой биоты путешествия по миру представляют собой кардинально новое явление – и в то же время повторение очень старого. Расхождение континентов, которое Вегенер вывел на основании палеонтологической летописи, теперь сменилось обратным процессом – это еще один пример того, как люди прокручивают геологическую историю вспять, причем с высокой скоростью. Представьте себе этот процесс как ускоренную версию движения литосферных плит, только без самих плит. Перемещая азиатские виды в Северную Америку, североамериканские – в Австралию, австралийские – в Африку, а европейские – в Антарктиду, мы, по сути, заново собираем мир в один гигантский суперконтинент. Биологи иногда называют его Новой Пангеей.
Пещера Эола, спрятавшаяся в лесистых холмах Дорсета, штат Вермонт, считается крупнейшим в Новой Англии местом зимней спячки летучих мышей. По оценкам специалистов, до появления синдрома белого носа туда прилетало на зимовку почти триста тысяч особей – даже из столь отдаленных мест, как Онтарио и Род-Айленд. Через несколько недель после того, как я побывала с Хиксом в шахте Бартон-Хилл, он пригласил меня поехать с ним в пещеру Эола. Данная поездка была организована Департаментом охраны рыбных ресурсов и диких животных штата Вермонт. На этот раз у подножия холма нам не пришлось надевать снегоступы – мы все уселись на снегоходы. Дорога взбегала вверх, петляя длинными крутыми разворотами. Температура (– 4 °C) была слишком низкой для проявления летучими мышами активности, однако, припарковавшись у входа в пещеру, мы сразу увидели порхавших вокруг зверьков. Самый главный из официальных лиц Вермонта, Скотт Дарлинг, объявил, что, прежде чем двинуться дальше, мы все должны надеть латексные перчатки и защитные комбинезоны. Поначалу я сочла это требование несколько параноидальным – словно действие из сюжетной линии с синдромом белого носа того писателя-романиста, – но вскоре поняла, что оно имело смысл.
Пещеру Эола водный поток создавал на протяжении многих тысяч лет. Чтобы туда не совались люди, местный комитет по охране природы, которому принадлежит пещера, перегородил вход огромными железными планками. С помощью ключа одна из горизонтальных планок сдвигается, что создает узкий проем, через который можно проползти (или проскользнуть) внутрь. Несмотря на холод, из пещеры шел тошнотворный запах, похожий на вонь птицефермы и мусорной свалки одновременно. Каменистая тропинка, ведущая ко входу, обледенела, так что идти по ней было сложно. Когда настала моя очередь, я протиснулась между планками и тут же поскользнулась, угодив во что-то мягкое и влажное. Поднимаясь, я поняла, что это груда мертвых летучих мышей.
Первый зал пещеры, известный как Гуано-Холл, у входа около десяти метров в ширину и шести в высоту, а к задней стенке он сужается и свод становится ниже. Отходящие от первого зала туннели доступны только спелеологам, а туннели, ответвляющиеся от тех туннелей, – только летучим мышам. Когда я вглядывалась в глубину Гуано-Холла, мне казалось, что я смотрю в гигантскую глотку. В полумраке зрелище открывалось ужасающее. С потолка свисали длинные сосульки, а с пола, словно полипы, поднимались огромные наросты льда. Дно пещеры покрывали мертвые летучие мыши; я заметила, что некоторые вмерзли в ледяные наросты. Были там зверьки и в состоянии спячки, висевшие на потолке, и бодрствовавшие, пролетавшие мимо, а иногда и врезавшиеся прямо в нас.
До сих пор непонятно, почему в одних местах трупики летучих мышей образуют целые кучи, а в других их съедают или они исчезают каким-то иным способом. Хикс предположил, что условия в пещере Эола настолько тяжелые, что летучие мыши даже не успевали выбраться из пещеры, прежде чем упасть замертво. Хикс с Дарлингом планировали произвести в Гуано-Холле подсчет, однако быстро отказались от этого плана, решив просто собрать образцы. Дарлинг объяснил, что образцы отправятся в Американский музей естественной истории, чтобы сохранилось хотя бы свидетельство о сотнях тысяч lucis, а также восточноамериканских нетопырей и ночниц Myotis septentrionalis, которые когда-то зимовали в пещере Эола. “Этот шанс может оказаться одним из последних”, – сказал он. В отличие от шахт, выкопанных не более нескольких столетий назад, пещера Эола существует уже много тысячелетий. Вполне возможно, что летучие мыши прилетали туда зимовать поколение за поколением – с тех пор как вход в пещеру открылся в конце последней ледниковой эпохи.
“Вот что делает данную ситуацию столь драматичной – она нарушает эволюционную цепочку”, – сказал Дарлинг. Они с Хиксом принялись подбирать тела погибших зверьков: сильно разложившиеся не трогали, а более или менее нетронутые помещали в двухлитровые пластиковые пакеты, определив предварительно пол особи. Я помогала ученым, держа в руках пакет для мертвых самок. Вскоре он наполнился, и мне дали второй. Когда количество трупиков достигло примерно пяти сотен, Дарлинг решил, что пора идти. Хикс задержался – он принес с собой свою огромную фотокамеру и сказал, что хочет сделать побольше снимков. За те часы, что мы, непрерывно поскальзываясь, перемещались по пещере, это место приобрело совершенно гротескный вид побоища: многие трупики животных были раздавлены, и из них сочилась кровь. Когда я пробиралась к выходу, Хикс крикнул мне вслед: “Не наступите на мертвую мышь!” Я даже не сразу поняла, что он шутит.
Сложно сказать, когда именно началось формирование Новой Пангеи. Если считать людей инвазивным видом (популяризатор науки Алан Бёрдик назвал Homo sapiens “пожалуй, самым успешным захватчиком во всей биологической истории”), то этот процесс стартовал около 120 тысяч лет назад, когда современные люди впервые мигрировали из Африки
144. К тому времени, как люди добрались до Северной Америки, примерно 13 тысяч лет назад, они уже приручили собак, которых перевели с собой по Берингийскому перешейку
145. Полинезийцев, заселивших Гавайи около полутора тысяч лет назад, сопровождали не только крысы (об этом говорилось раньше), но и вши, блохи и свиньи. “Открытие” Нового Света запустило масштабный биологический толкучий рынок – так называемый Колумбов обмен, – который поднял процесс на совершенно иной уровень. Даже когда Дарвин разрабатывал принципы географического распространения, их умышленно дискредитировали научные объединения, известные как общества акклиматизации. В год опубликования “Происхождения видов” один из членов мельбурнского общества акклиматизации выпустил в дикую природу Австралии первых кроликов. С тех самых пор они размножаются там с вошедшей в поговорку скоростью. В 1890 году аналогичное нью-йоркское общество, считавшее своей миссией “интродукцию и акклиматизацию тех иноземных представителей животного и растительного царств, которые могут оказаться полезными или интересными”, ввезло в США скворцов обыкновенных
146 (предположительно руководитель группы хотел привезти в Америку всех птиц, упомянутых у Шекспира). Сотня скворцов, выпущенных в Центральном парке, к настоящему времени превратилась уже в более чем двести миллионов особей.
И даже сейчас американцы продолжают намеренно импортировать “иноземных представителей”, которые “могут оказаться полезными или интересными”. Каталоги для садоводов полнятся неместными видами растений, а аквариумные каталоги – неместными видами рыб. Согласно статье о домашних питомцах в “Энциклопедии биологических инвазий”, каждый год в США ввозится больше неаборигенных видов млекопитающих, птиц, земноводных, черепах, ящериц и змей, чем в стране существует местных видов
147.
В то же время из-за возросших объемов и темпов общемировой торговли увеличились и масштабы неумышленного ввоза. Виды, которые не могли выжить, пересекая океаны на дне каноэ или в трюме китобойного судна, способны легко перенести то же самое путешествие в балластной цистерне современного грузового судна, отсеке самолета или чемодане туриста. Результаты недавнего исследования неместных видов в североамериканских прибрежных водах показало, что “количество зафиксированных инвазий за последние двести лет выросло экспоненциально”
148. Авторы работы связали это с увеличением объемов транспортируемых товаров, а также с возросшей скоростью таких перемещений. По данным Центра изучения инвазивных видов в Калифорнийском университете в Риверсайде, новый инвазивный вид появляется в Калифорнии каждые шестьдесят дней. И это еще ничего по сравнению с Гавайями, где очередной захватчик возникает каждый месяц. (Сравнения ради стоит заметить, что до заселения Гавайев людьми новым видам удавалось обосноваться на архипелаге приблизительно раз в каждые десять тысяч лет
137.)
Непосредственным результатом всей этой перегруппировки становится увеличение локального разнообразия. Возьмите любое место на Земле (Австралию, Антарктический полуостров или свой ближайший парк) – скорее всего, за последние несколько сотен лет количество встречающихся там видов выросло. До того как на Гавайях поселились люди, там в принципе не было многих групп организмов, причем не только грызунов, но и земноводных, наземных пресмыкающихся и копытных. На островах отсутствовали муравьи, тли и москиты. В этом смысле человек значительно обогатил Гавайи. Однако до появления людей на архипелаге водились тысячи видов, не существовавших больше нигде на планете, и многие из этих эндемиков уже исчезли или исчезают сейчас. Помимо нескольких сотен видов сухопутных улиток, вымерли десятки видов птиц и более сотни видов папоротников и цветковых растений. По тем же причинам, по которым, как правило, увеличивалось локальное разнообразие, разнообразие глобальное – общее число существующих во всем мире видов – уменьшалось.
Принято считать, что изучение инвазивных видов началось с Чарльза Элтона, британского биолога, в 1958 году опубликовавшего свой фундаментальный труд “Экология нашествий животных и растений”. Чтобы объяснить очевидно парадоксальные эффекты от перемещения видов, Элтон использовал аналогию с несколькими стеклянными емкостями. Представим себе, что емкости наполнены различными смесями химических веществ в растворе. Пусть каждая емкость соединена с остальными с помошью длинных узких трубок. Если краны, которыми снабжены трубки, открывать ежедневно всего на одну минуту, растворы начнут медленно перемешиваться. Вещества начнут вступать в химические реакции. Будут образовываться какие-то новые соединения, но при этом исчезнет часть исходных. “Могло бы потребоваться чрезвычайно много времени, чтобы вся система пришла к окончательному равновесию…” – писал Элтон
136[82]. Тем не менее рано или поздно во всех емкостях окажется одинаковый раствор. Разнообразие исчезнет, чего и следовало ожидать от сталкивания растений и животных, длительное время изолированных друг от друга.
“Если говорить о достаточно далеком будущем, то биологический мир станет в конце концов не сложнее, а проще и беднее”, – заключил ученый.
Со времен Элтона экологи пытаются количественно оценить суммарный эффект глобальной гомогенизации с помощью одного мысленного эксперимента. Он начинается с воображаемого сжатия всей мировой суши в единый мегаконтинент. Затем используется зависимость между количеством видов и площадью, чтобы рассчитать, сколько разнообразных видов могло бы жить на этом мегаконтиненте. Разница между полученным числом и разнообразием реального мира отражает потери, вызываемые полной взаимосвязанностью различных участков суши. Для наземных млекопитающих разница составляет 66 %, это означает, что в моноконтинентальном мире водилась бы лишь треть из их ныне существующих видов
149. Для обитающих на суше птиц разница получается менее 50 %, то есть в подобном мире существовала бы половина видов, живущих в настоящее время.
Если мы заглянем в будущее еще дальше, чем Элтон, – на миллионы лет вперед, – то биологический мир, надо полагать, вновь окажется более сложным. Исходя из того, что в конце концов путешествия и общемировая торговля приостановятся, Новая Пангея начнет, образно говоря, распадаться. Континенты снова обособятся, а острова опять станут изолированными. И по мере того как это будет происходить, от инвазивных видов, разнесенных по миру, начнут развиваться и распространяться новые виды. Кто знает, может, на Гавайях появятся гигантские крысы, а в Австралии – гигантские кролики.
Через год после моей поездки в пещеру Эола с Элом Хиксом и Скоттом Дарлингом я приехала туда снова с группой биологов – специалистов по дикой природе. На этот раз пещера выглядела иначе, но не менее жутко. За год груды мертвых окровавленных летучих мышей почти полностью разложились, и от них остался лишь ковер из хрупких костей, каждая не толще сосновой иголки.
На этот раз учет численности вели Райан Смит из Департамента охраны рыбных ресурсов и диких животных штата Вермонт и Сьюзи фон Эттинген из соответствующей службы США (USFWS). Они начали с группы летучих мышей, висевших в самой широкой части Гуано-Холла. При ближайшем рассмотрении Смит заметил, что большинство животных в группе уже мертвы, а их крошечные лапки просто зацепились за камни свода пещеры в трупном окоченении. Однако ему удалось разглядеть среди трупиков и несколько живых особей. Он назвал их число для фон Эттинген, взявшей с собой карандаш и карточки для записей.
“Две lucis”, – сказал Смит.
“Две lucis”, – повторила фон Эттинген, записывая.
Смит углубился в пещеру. Фон Эттинген подозвала меня и показала на расщелину в скале. В ней явно когда-то зимовали десятки летучих мышей. Сейчас там лежал только слой черной грязи, утыканный косточками размером с зубочистку. Фон Эттинген вспомнила, что в один из прошлых визитов в пещеру видела, как живая летучая мышь пыталась притулиться к группе мертвых. “Это выглядело душераздирающе”, – сказала она.
Социальность летучих мышей обернулась большой выгодой для Pseudogymnoascus destructans. Зимой, когда мыши собираются в тесные группы, инфицированные особи заражают грибком здоровых. Те, кто доживает до весны, разлетаются, унося грибок на себе. Так Pseudogymnoascus destructans передается от одной летучей мыши другой и переносится от пещеры к пещере.
Смиту и фон Эттинген потребовалось всего минут двадцать, чтобы подсчитать летучих мышей в почти пустом Гуано-Холле. Когда работа была закончена, фон Эттинген сложила числа на своих карточках: восемьдесят восемь lucis, одна ночница Myotis septentrionalis, три восточноамериканских нетопыря и двадцать летучих мышей неопределенного вида. Итого сто двенадцать, примерно одна тридцатая часть того количества особей, которое обычно насчитывалось в пещере. “Такую смертность просто невозможно компенсировать”, – сказала мне фон Эттинген, когда мы протиснулись наружу через проем в железных планках. Она заметила, что lucis воспроизводятся очень медленно – самки рожают всего по одному детенышу в год, – поэтому, даже если некоторые особи окажутся устойчивы к синдрому белого носа, сложно представить, каким образом популяции могли бы восстановиться.
Начиная с той зимы 2010 года, Pseudogymnoascus destructans стали обнаруживать и в Европе, где грибок, похоже, широко распространен. Там обитают свои виды летучих мышей, например большая ночница, которая встречается от Турции до Нидерландов. Эти летучие мыши разносят грибок, однако сами от него, по-видимому, не страдают. Это дает основание предполагать, что большие ночницы и грибок развивались совместно.
Между тем ситуация в Новой Англии остается печальной. Я вернулась в пещеру Эола для подсчета летучих мышей зимой 2011 года. В Гуано-Холле было лишь тридцать пять живых зверьков. Я снова приехала туда в 2012 году. После того, как мы преодолели весь путь наверх до входа, биолог, мой напарник, решил, что заходить внутрь будет ошибкой: риск потревожить летучих мышей, которые могли еще там остаться, перевешивал пользу от их подсчета. Зимой 2013 года я опять посетила пещеру. К тому времени, согласно данным Службы охраны рыбных ресурсов и диких животных США, синдром белого носа распространился на двадцать два американских штата и на пять канадских провинций, уничтожив свыше шести миллионов летучих мышей. Когда я стояла перед железными планками, на меня налетела одна особь – хотя температура была минусовая. Я насчитала десять зверьков, свисающих с камней вокруг входа; большинство из них выглядели какими-то иссохшими, как маленькие мумии. Департамент охраны рыбных ресурсов и диких животных штата Вермонт повесил на двух деревьях у входа таблички с предупреждениями. Надпись на одной гласила: “Эта пещера закрыта до дальнейших распоряжений”. Другая информировала, что нарушителям грозит штраф до тысячи долларов “за каждую летучую мышь” (оставалось неясным, относится ли это к живым зверькам или к значительно большему числу мертвых).
Не так давно я позвонила Скотту Дарлингу, чтобы узнать новости. Он сообщил мне, что малая бурая ночница, когда-то очень распространенная в Вермонте, теперь официально причислена к вымирающим видам этого штата. То же с ночницей Myotis septentrionalis и восточноамериканским нетопырем. “Я стал часто использовать слово «отчаянный», – сказал Скотт. – Мы в отчаянном положении”.
“Кстати, – продолжил он, – вот что я прочитал в новостях пару дней назад. Вермонтский центр экологических исследований создал вебсайт, на котором люди могут размещать фотографии любых биологических видов Вермонта с координатами места съемки
[83]. Если бы я прочитал об этом несколько лет назад, я бы рассмеялся. Сказал бы: «Вы что, хотите, чтобы люди выкладывали фотографии сосны?» А сейчас, после того, что случилось с малыми бурыми ночницами, я могу лишь сокрушаться, почему центр не сделал этого раньше”.
Один и тот же угол Гуано-Холла, сфотографированный (сверху вниз) зимой 2009 года (с летучими мышами в спячке), зимой 2010 года (с меньшим числом зверьков) и зимой 2011 года (никого)
Глава 11
УЗИ для носорога
Dicerorhinus sumatrensis
Сучи я впервые увидела со стороны ее громадного зада – около метра в ширину, покрытого красноватыми жесткими волосами. Красновато-коричневая кожа походила на фактурный линолеум. Сучи, суматранский носорог, живет
[84] в зоопарке Цинциннати, где она родилась в 2004 году. Когда я подошла к ней, вокруг ее внушительного зада уже выстроилось несколько человек. Они ласково его похлопывали, так что я тоже протянула руку и потерла шкуру Сучи. На ощупь та напоминала ствол дерева.
Доктор Терри Рот, высокая худая женщина с длинными каштановыми волосами, собранными в пучок, директор учрежденного при зоопарке Центра по сохранению и исследованию видов, находящихся под угрозой исчезновения, зашла в вольер к носорогу, облаченная в медицинский костюм. Она натянула чистую одноразовую перчатку на правую руку почти до плеча. Один из смотрителей, ухаживающих за Сучи, завернул хвост носорога во что-то вроде пищевой пленки и отодвинул в сторону. Другой смотритель взял ведро и встал у головы животного. Было трудно что-либо разглядеть за пышными формами Сучи, но мне сказали, что ее кормят нарезанными яблоками, и я действительно слышала хрумканье. Пока Сучи была увлечена едой, Рот натянула вторую перчатку поверх первой и взяла предмет, похожий на пульт для видеоигр. А затем засунула руку в задний проход носорога.
Из пяти существующих сейчас видов носорогов суматранские – Dicerorhinus sumatrensis – самые мелкие и, если можно так выразиться, самые древние. Род Dicerorhinus появился около 20 миллионов лет назад, то есть родословная суматранского носорога восходит (почти без изменений) к эпохе миоцена. Генетический анализ показал, что этот носорог – ближайший родственник из ныне живущих шерстистого носорога, во время последней ледниковой эпохи обитавшего на обширной территории от Шотландии до Южной Кореи
150. Эдвард Осборн Уилсон, который однажды провел вечер с матерью Сучи в зоопарке Цинциннати и хранит клочок ее волос на своем столе, назвал суматранского носорога “живым ископаемым”
151.
Суматранские носороги ведут скромный одиночный образ жизни, в дикой природе обитают в густом подлеске. У них два рога – большой на конце морды и поменьше над ним, – а также заостренная верхняя губа, помогающая захватывать листья и ветки. Их половая жизнь, по меньшей мере с человеческой точки зрения, крайне непредсказуема. У самок этого вида овуляция индуцированная, то есть они не дают яйцеклетке выйти из яичника до тех пор, пока не почувствуют, что поблизости есть подходящий самец. Для Сучи ближайший подходящий самец находится за пятнадцать тысяч километров, вот почему доктор Рот стояла около носорога, засунув руку с прибором в его прямую кишку.
Примерно за неделю до этого Сучи сделали инъекцию гормонов, чтобы стимулировать яичники. Через несколько дней Рот провела искусственное осеменение – через складки шейки матки Сучи ввели длинную тонкую трубочку, через которую закачали баночку размороженного семени. Судя по записям доктора Рот, процедуру Сучи “перенесла очень хорошо”. Теперь пришло время для УЗИ. На экране компьютера появилось зернистое изображение. Доктор Рот определила местонахождение мочевого пузыря, выглядевшего темным мешком, и двинулась дальше. Она надеялась, что яйцеклетка в правом яичнике Сучи, которую было видно во время осеменения, высвободилась. Если бы это произошло, появился бы шанс, что Сучи забеременеет. Однако яйцеклетка – черный круг в сером облаке – находилась там же, где Рот видела ее в последний раз.
“Овуляции у Сучи не произошло”, – объявила Рот полудюжине смотрителей зоопарка, окруживших ее, чтобы в случае надобности чем-то помочь. К тому моменту уже вся ее рука целиком исчезла внутри носорога. Помощники хором вздохнули. “Вот черт”, – сказал кто-то. Рот вытащила руку и сняла перчатки. Она была явно расстроена, но не выглядела удивленной таким исходом.
Когда-то суматранский носорог встречался и в предгорьях Гималаев, на территории нынешних Бутана и Северо-Восточной Индии, и в Мьянме, Таиланде, Камбодже, и на Малайском полуострове, и на островах Суматра и Борнео. В XIX веке этот вид все еще был настолько распространен, что считался сельскохозяйственным вредителем. По мере того как уничтожались леса Юго-Восточной Азии, ареал носорога уменьшался и фрагментировался. К началу 1980-х годов популяция сократилась до нескольких сотен особей, большинство – в труднодоступных районах Суматры, остальные в Малайзии. Казалось, что животных ждет неминуемое вымирание, – пока в 1984 году группа специалистов по охране природы не собралась в Сингапуре, чтобы попытаться выработать стратегию спасения. Разработанный план включал, помимо прочего, создание программы по разведению вида в неволе, чтобы уберечь его от полного исчезновения. Было поймано сорок носорогов, семь из которых отправили в зоопарки США.
Запуск программы ознаменовался провалом. Не прошло и трех недель, как пять носорогов в питомнике на Малайском полуострове скончались от трипаносомоза – болезни, вызываемой паразитами, которых переносят двукрылые. Десять животных были пойманы в Сабахе, малазийском штате в восточной части Борнео. Два из них умерли от травм, полученных во время отлова. Третий носорог из этих десяти погиб от столбняка, а четвертый угас по неизвестным причинам. К концу десятилетия ни одно животное не произвело потомства. В США уровень смертности носорогов был еще выше. В зоопарках животных кормили сеном, но оказалось, что суматранские носороги не могут питаться одним сеном, им необходимы свежие листья и ветки. Пока это поняли, из семи отправленных в Америку носорогов остались в живых только три, все в разных городах. В 1995 году журнал Conservation Biology опубликовал статью о программе разведения в неволе. Она называлась “Как помочь виду вымереть”.
В том же году зоопарки Бронкса и Лос-Анджелеса предприняли последнюю отчаянную попытку спасти носорогов – отправили своих оставшихся животных, двух самок, в Цинциннати, где содержался единственный выживший самец, Ипу. Доктор Терри Рот была приглашена, чтобы разобраться, как с ними быть. Поскольку эти животные ведут одиночный образ жизни, поселить их в одном вольере нельзя, однако очевидно, что, пока они не окажутся вместе, они не смогут спариваться. Рот активно занялась изучением физиологии носорогов, в том числе анализом образцов крови и мочи, а также измерением уровня гормонов. Чем больше она узнавала, тем яснее видела, как множатся предстоящие трудности.
“Это очень непростой вид”, – сказала мне Рот, когда мы пришли к ней в офис, где на полках расставлены деревянные, глиняные и плюшевые фигурки носорогов. Рапунцель, самка из Бронкса, оказалась слишком старой для размножения. Эми, самка из Лос-Анджелеса, была подходящего возраста, но овуляции у нее почему-то не происходило – загадка, на разрешение которой у Рот ушел почти год. Как только исследовательница поняла, в чем проблема – самке носорога нужно было почувствовать рядом самца, – она начала устраивать короткие, тщательно контролируемые “свидания” между Эми и Ипу. После нескольких месяцев таких взаимоотношений Эми забеременела. Затем у нее случился выкидыш. Она вновь забеременела, но с тем же результатом. Всего было пять выкидышей подряд. У Эми с Ипу возникли проблемы с глазами, которые, как в конце концов определила Рот, стали результатом слишком длительного пребывания на солнце (в дикой природе суматранские носороги живут в тени деревьев). Зоопарк Цинциннати вложил полмиллиона долларов в навесы, изготовленные по специальному заказу.
Эми вновь забеременела осенью 2000 года. На сей раз Рот начала давать ей гормональные добавки, которые самка носорога потребляла в виде ломтиков хлеба, пропитанных раствором прогестина. Наконец, после шестнадцатимесячной беременности Эми родила самца, которого назвали Андалас. За ним последовала Сучи – ее имя означает “святая” по-индонезийски, – а затем еще один самец, Харапан. В 2007 году Андалас был отправлен на Суматру, в питомник, расположенный в национальном парке “Вай-Камбас”. Там в 2012 году он стал отцом малыша Андату – внука Эми и Ипу.
Сучи в зоопарке Цинциннати
Безусловно, три носорога, рожденные в неволе в Цинциннати, и четвертый, появившийся на свет в парке на Суматре, не восполнят большое число животных, погибших за это время. Однако они оказались, в общем-то, единственными суматранскими носорогами, в принципе рожденными за последние три десятилетия. С середины 1980-х годов количество суматранских носорогов в дикой природе резко уменьшилось, до такой степени, что сейчас в мире их осталось, по-видимому, меньше сотни. Крайне иронично: люди так рьяно уничтожали этот вид, что теперь только их героические усилия могут его спасти. Если у Dicerorhinus sumatrensis есть будущее, то исключительно благодаря доктору Рот и горстке таких, как она, кто знает, как провести ультразвуковое исследование, засунув руку в прямую кишку носорога.
То, что происходит с Dicerorhinus sumatrensis, в той или иной степени относится ко всем носорогам. Яванский носорог, который когда-то обитал почти во всей Юго-Восточной Азии, теперь считается одним из самых редких животных на Земле – осталось, вероятно, меньше пятидесяти особей, все в яванском национальном парке (последнее животное из известных, жившее в другом месте, во Вьетнаме, было убито браконьером зимой 2010 года). Индийский носорог – самый крупный из пяти видов; его шкура выглядит так, словно он натер себе на ней большие складки, как написал в одной из своих сказок Редьярд Киплинг. Количество животных данного вида снизилось примерно до трех тысяч особей, живущих в основном в четырех парках индийского штата Ассам. Что касается черных носорогов, то численность их популяции сто лет назад в Африке достигла миллиона, но с тех пор снизилась до пяти тысяч особей. Белый носорог, также из Африки, – единственный вид носороговых, который в настоящее время не находится под угрозой вымирания. В XIX веке охотники почти полностью истребили белых носорогов, в XX их численность удивительным образом восстановилась, а теперь, в XXI веке, вид снова страдает от рук браконьеров, продающих рога носорогов на черном рынке по пятьдесять тысяч долларов США за килограмм. (Носорожьи рога, состоящие из кератина, как и наши ногти, долгое время использовались в традиционной китайской медицине, но в последние годы стали еще востребованнее в качестве дорогого клубного “наркотика” – в клубах Юго-Восточной Азии измельченный рог нюхают как кокаин
152.)
Вместе с тем у носорогов, безусловно, есть много доброжелателей. Люди испытывают глубокую, почти мистическую привязанность к большим “харизматичным” млекопитающим, даже если те находятся за оградой. Именно поэтому зоопарки тратят так много ресурсов на то, чтобы показывать носорогов, панд и горилл. (Уилсон описывал вечер, проведенный в Цинциннати с Эми, как “одно из самых памятных событий” в его жизни.) Однако почти везде, где большие харизматичные млекопитающие не заперты за оградами, они находятся в опасности. Из восьми видов медведей, существующих в мире, шесть имеют охранный статус “уязвимый” либо “вымирающий”. Численность азиатских слонов снизилась на 50 % за последние три поколения. У африканских слонов дела обстоят получше, однако им, как и носорогам, все больше угрожают браконьеры. (Результаты недавнего исследования показали, что популяция африканских лесных слонов, которых многие ученые считают отдельным от саванных слонов видом, уменьшилась более чем на 60 % лишь за последние десять лет
153.) Чуть ли не у всех больших кошек – львов, тигров, гепардов, ягуаров – также снижается численность. Не исключено, что через сто лет панды, тигры и носороги останутся лишь в зоопарках или, как сказал Том Лавджой, на столь небольших и строго охраняемых участках дикой природы, что их можно будет считать “квазизоопарками”
154.
На следующий день после УЗИ Сучи я снова отправилась навестить ее. Стояло холодное зимнее утро, поэтому ее держали в так называемом амбаре – низком здании из шлакобетонных блоков, внутреннее пространство которого было разграничено словно под тюремные камеры.
Я приехала около 7:30 утра, во время кормления, поэтому застала Сучи жующей листья фикуса в одном из отсеков. Как сказал мне Пол Рейнхарт, главный смотритель, ухаживающий за носорогами, она ежедневно съедает около пятидесяти килограмм фикуса, который приходится специально доставлять из Сан-Диего самолетом (суммарная стоимость транспортировки составляет примерно сто тысяч долларов в год). Также в ее ежедневный рацион обычно входит несколько корзин фруктов; в то утро ей достались яблоки, виноград и бананы. Сучи, так мне показалось, ела с какой-то мрачной решимостью. Когда листья фикуса закончились, она принялась за ветки, причем разгрызала их так же легко, как мы разгрызаем сушку, хотя они были несколько сантиметров толщиной.
Рейнхарт описал мне Сучи как “хорошую помесь” ее матери Эми, умершей в 2009 году, и отца Ипу, до сих пор живущего
[85] в зоопарке Цинциннати. “Если где-то можно было влезть в какую-нибудь неприятность, Эми в нее обязательно влезала”, – вспоминает он. “А Сучи очень игривая. Но при этом и более здравомыслящая – как ее отец”. Мимо нас прошел еще один смотритель, толкая перед собой большую тачку с красновато-коричневым навозом, от которого шел пар, – отходами жизнедеятельности Сучи и Ипу за прошедшую ночь.
Сучи настолько привыкла находиться среди людей – кто-то кормит ее лакомствами, кто-то засовывает руки в прямую кишку, – что Рейнхарт позволил мне немного побыть с ней наедине, пока сам ушел по другим делам. Я гладила ее волосатые бока, будто она была просто огромной собакой (на самом деле ближайшие родственники носорогов – лошади
[86]). Хотя я не могу сказать, что Сучи произвела на меня впечатление игривого животного, она действительно показалась мне ласковой, а взглянув в ее чернющие глаза, я увидела в них – готова поклясться! – некий проблеск межвидового узнавания. Тогда же я вспомнила предостережение одного сотрудника зоопарка: если Сучи внезапно решит мотнуть своей громадной головой, то легко сломает мне руку. Вскоре пришло время взвешивать Сучи. На весы, встроенные в пол соседнего отсека, смотрители положили куски бананов. Когда Сучи медленно приблизилась к угощению, весы показали 684 килограмма.
Очень большие животные, разумеется, стали такими большими не просто так. Уже при рождении масса Сучи была тридцать два килограмма. Если бы она появилась на свет на Суматре, то могла бы пасть жертвой тигра (хотя сейчас и суматранские тигры на грани исчезновения). Однако, скорее всего, ее сумела бы защитить мать, а у взрослых носорогов нет естественных врагов среди хищников. То же относится и к другим так называемым мегатравоядным; взрослые слоны и гиппопотамы настолько велики, что ни одно животное не осмеливается их атаковать. Медведи и большие кошки также вне досягаемости для других хищников.
Преимущества громадности таковы – назовем их стратегией “слишком большой, чтобы кого-то бояться”, – что, казалось бы, с точки зрения эволюции это удачный ход. И действительно, в различные периоды на Земле жило множество исполинских существ. К примеру, ближе к концу мелового периода Tyrannosaurus были лишь одной из групп огромных динозавров; существовали также род Saltasaurus (чьи представители весили около семи тонн), Therizinosaurus (крупнейшие представители достигали десяти метров в длину) и Saurolophus (динозавры этого рода, вероятно, были еще больше).
Сравнительно недавно – на закате последней ледниковой эпохи – громадные животные обитали почти повсюду. Помимо шерстистых носорогов и пещерных медведей, в Европе водились туры
[87], гигантские олени и крупные гиены. Среди североамериканских исполинов были мастодонты, мамонты и западные верблюды, массивные родственники современных. Также там жили бобры размером с современных гризли, саблезубые кошки смилодоны и гигантские ленивцы Megalonyx jeffersonii массой около тонны. В Южной Америке обитали свои гигантские ленивцы, а также токсодоны, млекопитающие с телом носорога и головой бегемота, и глиптодонты, родственники броненосцев, иногда выраставшие до размеров автомобиля Fiat 500s. Континентом с самой странной и разнообразной мегафауной была Австралия. Там водились дипротодоны, грузные сумчатые, похожие на вомбата размером с носорога, сумчатые львы (Thylacoleo carnifex), хищники размером с тигра, и гигантские короткомордые кенгуру, достигавшие трех метров в высоту.
Даже на многих относительно небольших островах были свои крупные животные. На Кипре водились карликовые слоны и карликовые бегемоты. Мадагаскар приютил три вида карликовых бегемотов, семейство исполинских нелетающих птиц, известных как эпиорнисовые, а также несколько видов гигантских лемуров. Мегафауна Новой Зеландии была примечательна тем, что состояла полностью из пернатых. Австралийский палеонтолог Тим Флэннери сравнил данный феномен со своего рода воплощением мысленного эксперимента в реальной жизни: “Это показывает нам, как мог бы выглядеть мир, если бы млекопитающие вымерли 65 миллионов лет назад вместе с динозаврами
[88] и планету унаследовали бы птицы”
155. В Новой Зеландии в ходе эволюции возникли различные виды моа, заполнившие экологические ниши, в иных местах занятые растительноядными млекопитающими вроде носорогов и оленей. Самые крупные моа – Dinornis novaezealandiae и Dinornis robustus – достигали почти трех с половиной метров в высоту. Интересно, что самки были почти вдвое больше самцов
156 и что обязанность высиживания яиц предположительно ложилась именно на отцов. Также в Новой Зеландии водилась огромная хищная птица – орел Хааста, который охотился на моа и имел размах крыльев два с половиной метра.
Diprotodon optatum – самое крупное сумчатое, когда-либо существовавшее на Земле
Самые крупные моа достигали трех с половиной метров в высоту
Что же случилось со всеми этими бробдингнегскими животными? Кювье, первым обративший внимание на их исчезновение, считал, что они вымерли в результате последней катастрофы – “переворота на поверхности земного шара”, который произошел незадолго до начала письменной истории. Отвергнув катастрофизм Кювье, более поздние поколения натуралистов оказались в замешательстве. Почему исчезло так много крупных животных за столь сравнительно короткое время?
“Мы живем в зоологически обнищавшем мире, который недавно лишился всех самых крупных, самых свирепых и самых странных форм жизни
157, – заметил Альфред Рассел Уоллес. – И для нас, несомненно, гораздо лучше жить в мире, где их уже нет. Но все же это безусловно удивительный факт, которому почти не уделяют достаточно внимания, – столь внезапное вымирание такого большого количества крупных млекопитающих, произошедшее не в одном каком-то месте, а на большей части земного шара”.
* * *
Зоопарк Цинциннати, как оказалось, находится всего в сорока минутах езды от национального парка “Биг-Боун-Лик”, территории, где когда-то Лонгёй нашел зубы мастодонта, вдохновившие Кювье на создание теории вымираний. Сейчас этот национальный парк позиционируется как “место зарождения американской палеонтологии позвоночных”, а на его веб-сайте можно прочитать стихотворение, воспевающее роль этого места в истории.
Однажды в “Биг-Боун-Лик” первопроходцы
Нашли скелеты древние слонов,
Шерстистых мамонтов нашли там ребра, бивни.
‹…›
Казалось, кости те – обломки
Крушений страшных из великих снов,
Могильник древний золотых веков…[89]
Как-то раз, навестив Сучи, я решила съездить в этот парк. Конечно, неизведанных земель времен Лонгёя там давно нет, и район постепенно поглощают пригороды Цинциннати. На выезде из города я миновала стандартный набор сетевых магазинов, а затем ряд новых поселков, в которых кое-где еще продолжалось строительство. Через какое-то время я оказалась в царстве лошадей. Сразу за фермой, называвшейся “Дерево шерстистого мамонта”, я свернула ко входу в парк. “Охота запрещена” – гласил первый из установленных там знаков. Другие указывали направление к кемпингу, озеру, магазину сувениров, площадке для мини-гольфа, музею и стаду бизонов.
В XVIII и начале XIX века из болот “Биг-Боун-Лик” вытаскивали тонны ископаемых образцов – бедренные кости мастодонтов, бивни мамонтов, гигантские черепа древних ленивцев. Некоторые были отправлены в Париж и Лондон, другие – в Нью-Йорк и Филадельфию. А часть оказалась утеряна. (Одна большая партия груза исчезла, когда на колониального торговца напали индейцы кикапу, другая затонула в Миссисипи.) Томас Джефферсон с гордостью выставлял кости из “Биг-Боун-Лик” в импровизированном музее, организованном им в Восточном зале Белого дома. Лайель посетил те места во время своей поездки в Америку в 1842 году и купил зубы детеныша мастодонта
158.
К настоящему времени коллекционеры окаменелостей так тщательно подчистили “Биг-Боун-Лик”, что там едва ли остались большие кости. Палеонтологический музей в парке состоит из единственной, почти пустой комнаты. Фреска на одной стене изображает стадо меланхолично выглядящих мамонтов, бредущих по тундре, а у противоположной стены установлены несколько стеклянных стендов с россыпью позвонков гигантского ленивца и обломков бивней. Сувенирный магазин по соседству с музеем почти такого же размера. В нем продаются деревянные пятицентовики, сладости и футболки с надписью “Я не толстый – просто у меня широкая кость”
[90]. Во время моего визита за кассой сидела жизнерадостная блондинка. Она сказала мне, что большинство посетителей не понимают “значимости парка” – приезжают лишь ради озера и площадки для мини-гольфа, к сожалению, зимой закрытой. Протягивая мне карту территории, блондинка рекомендовала пойти по какой-то особенной тропе. Я спросила, сможет ли она показать мне окрестности, но она ответила, что слишком занята. Насколько я могла судить, кроме нас с ней в парке никого больше не было.
Я пошла по тропе и сразу же за музеем увидела пластикового мастодонта в натуральную величину. Его голова была опущена, словно он готовился атаковать. Неподалеку находились трехметровый гигантский ленивец, тоже из пластика, угрожающе поднявшийся на задние лапы, и мамонт, похоже, в ужасе тонущий в болоте. Полуразложившиеся пластиковые бизон, гриф и какие-то разбросанные кости довершали жутковатую картину.
Затем я добралась до ручья Биг-Боун-Крик, покрытого льдом, под которым лениво текла вода. Далее тропинка привела меня к деревянным мосткам, выстроенным над болотом. Вода в этом месте не замерзла. Она пахла серой и была покрыта белесой пленкой. На информационной табличке у мостков объяснялось, что в ордовикском периоде в этой местности шумел океан. Именно соляные отложения с древнего морского дна притягивали животных на водопой в “Биг-Боун-Лик”
[91]; зачастую звери там и умирали. На второй табличке сообщалось, что среди окаменелостей, найденных в этом районе, были остатки, “принадлежащие как минимум восьми видам, вымершим около 10 тысяч лет назад”. Идя по тропе дальше, я увидела еще таблички. На них приводилось объяснение – а точнее, два разных объяснения – того, почему в этом регионе исчезла мегафауна. Одна табличка предлагала следующую версию: “Переход от хвойных лесов к лиственным или, возможно, потепление климата, обусловившее этот переход, вызвали на всем континенте вымирание животных «Биг-Боун-Лик»”. Другая же табличка возлагала вину на иное: “Крупные млекопитающие исчезли в первую тысячу лет после прибытия человека. По-видимому, в их гибели палеоиндейцы сыграли определенную роль”.
Оба объяснения, почему вымерла мегафауна, были предложены еще в 1840-е годы. Лайель был сторонником первой версии, как он говорил – “существенного изменения климата”, произошедшего с наступлением ледникового периода
159. Дарвин, по своему обыкновению, встал на сторону Лайеля, хотя в данном случае довольно неохотно. “Я не могу полностью принять идею о связи между ледниковым периодом и вымиранием крупных млекопитающих”, – писал он
160. Что касается Уоллеса, то изначально он также склонялся к климатической версии. “Должна быть какая-то физическая причина для столь глубоких перемен, – подчеркивал он в 1876 году
157. – Этой причиной служит недавнее значительное физическое изменение, известное как «ледниковая эпоха»”. Затем в его убеждениях произошел перелом. “Заново проанализировав проблему, – писал он в своей последней книге
161, – я убедился, что скоротечность… вымирания столь большого числа огромных млекопитающих на самом деле – результат деятельности человека…” По его словам, все действительно “совершенно очевидно”.
Со времен Лайеля велось множество дискуссий на данную тему, ведь она затрагивает вопросы, выходящие далеко за пределы палеобиологии. Если изменение климата вызвало вымирание мегафауны – вот еще одна причина беспокоиться по поводу того, что мы сейчас делаем с глобальной температурой. Если же виноваты были люди – а все больше похоже, что это действительно так, – то вывод напрашивается едва ли не более тревожный. Это означает, что происходящее в наше время вымирание началось уже давно – в середине последней ледниковой эпохи. А еще – что человек был убийцей (и убивал массово) практически с самого начала.
Существует несколько доказательств, свидетельствующих в пользу – а на самом деле против – людей. Одно из них связано с временны́ми рамками события. Теперь уже понятно, что вымирание мегафауны произошло не одномоментно, как думали Лайель и Уоллес. Происходило оно отдельными вспышками. Первая, около 40 тысяч лет назад, уничтожила австралийских гигантов. Вторая ударила по Северной и Южной Америке примерно на двадцать пять тысяч лет позже. На Мадагаскаре гигантские лемуры, карликовые бегемоты и эпиорнисовые птицы смогли дожить до Средних веков, а моа Новой Зеландии – даже до эпохи Возрождения.
Тяжеловато представить, как такую последовательность событий можно увязать с произошедшим единожды изменением климата. А вот последовательность вспышек и маршрут расселения человека по планете согласуются почти идеально. Археологические находки свидетельствуют, что люди прибыли сначала в Австралию, около 50 тысяч лет назад. Лишь значительно позже они добрались до обеих Америк и только через много тысячелетий после этого достигли Мадагаскара и Новой Зеландии.
“Когда хронология вымираний аккуратно сопоставляется с хронологией человеческих миграций, – писал Пол Мартин из Аризонского университета в своей работе «Доисторическое чрезмерное уничтожение», – появление человека становится единственным разумным объяснением”
162 исчезновения мегафауны.
В том же ключе высказывается и Джаред Даймонд:
Лично мне трудно представить, почему австралийские гиганты, которые пережили бессчетное число засух за десятки миллионов лет своего существования, выбрали для своего вымирания момент, который почти точно (если брать миллионолетнюю шкалу времени) и просто случайно совпал с появлением на их территории первых людей163[92].
Помимо хронологических, существуют веские вещественные доказательства, уличающие людей. Некоторые из них кроются в экскрементах.
Мегатравоядные производят мегакучи навоза, что понятно любому, кто хоть раз постоял позади носорога. Навоз обеспечивает существование копрофильных грибов рода Sporormiella. Споры этих грибов крайне малы – почти невидимы невооруженным глазом, – но чрезвычайно жизнестойки. Их все еще можно обнаружить в отложениях возрастом в десятки тысяч лет. Обилие спор свидетельствует о множестве крупных травоядных, исправно жующих и испражняющихся; небольшое количество спор или их отсутствие предполагают отсутствие и животных.
Пару лет назад группа ученых изучала пробу осадка из места в Северо-Восточной Австралии, называемого Кратером Линча. Они обнаружили, что 50 тысяч лет назад там было много грибов Sporormiella. Затем, довольно резко, примерно 41 тысячу лет назад, их количество упало почти до нуля
164. После этого начались масштабные пожары (доказательством послужили крошечные крупицы угля). Затем растительность в регионе изменилась: растения, типичные для тропических лесов, сменились более приспособленными к сухому климату, такими как акация.
Если изменение климата стало причиной вымирания мегафауны, то смена растительности должна была предшествовать исчезновению Sporormiella: сначала поменялся бы ландшафт, а лишь затем исчезли бы животные, зависевшие от прежней растительности. Однако произошло обратное. Ученые пришли к выводу, что единственное объяснение, согласующееся с имеющимися данными, – “чрезмерное уничтожение”. Количество грибов Sporormiella снизилось раньше, чем изменился ландшафт, поскольку гибель мегафауны обусловила изменение ландшафта. Когда не осталось больше крупных травоядных, подъедающих лес, накопилось “топливо”, что привело к более частым и сильным пожарам. А это, в свою очередь, способствовало появлению пожароустойчивых видов растений.
Вымирание мегафауны в Австралии “не могло быть спровоцировано климатом”, сказал мне Крис Джонсон, эколог из Университета Тасмании, один из ведущих авторов описанного исследования, по телефону из своего офиса в Хобарте. “Думаю, мы можем утверждать это с полной уверенностью”.
Еще очевиднее доказательства из Новой Зеландии. Когда маори доплыли туда, примерно во времена Данте, они обнаружили девять видов моа, живущих на Северном и Южном островах. Прибывшие на острова в начале 1800-х годов европейские поселенцы ни единого моа уже не застали, а нашли лишь гигантские кучи костей, а также развалины громадных открытых печей – все, что осталось от барбекю из большущих птиц. Результаты недавнего исследования показали, что моа, скорее всего, были истреблены за считаные десятилетия. В языке маори до сих пор сохранилось выражение, косвенно напоминающее о той бойне: Kua ngaro i te ngaro o te moa (“исчез так, как исчез моа”).
Исследователи, продолжающие утверждать, что именно климатические изменения уничтожили мегафауну, считают, что доводы Мартина, Даймонда и Джонсона лишены оснований. По их мнению, не существует надежных доказательств произошедшего, а все описанное в предыдущих абзацах чрезмерно упрощено. Время вымираний известно неточно, с человеческими миграциями они согласуются неидеально, к тому же, в любом случае, корреляция не есть причинно-следственная связь. А главное, эти исследователи подвергают сомнению саму идею смертоносности древних людей. Это каким же образом небольшие группы примитивных с технологической точки зрения людей сумели уничтожить великое множество огромных, сильных и порой свирепых животных на территории размером с Австралию или Северную Америку?
Джон Элрой, американский палеобиолог, работающий сейчас в австралийском Университете Маккуори, потратил много времени на размышления об этой проблеме, которую он рассматривает как математическую. “Очень крупное млекопитающее всегда находится под угрозой с учетом своего темпа размножения, – сказал он мне. – К примеру, продолжительность беременности слонихи составляет двадцать два месяца. У слоних крайне редко может родиться двойня, и начинают размножаться они лишь в возрасте десяти – пятнадцати лет. Это накладывает существенные ограничения на скорость их воспроизводства, даже если все идет хорошо. А причина, по которой они вообще способны выживать, заключается в том, что, когда животные достигают определенного размера, они оказываются защищены от истребления хищниками. Они больше не подвергаются нападениям. Ужасная стратегия с позиции воспроизводства, но огромное преимущество с позиции избегания хищников. Однако это преимущество полностью исчезает, когда появляются люди. Поскольку, каким бы большим животное ни было, ограничений на то, чем мы можем питаться, у нас нет”. Это еще один пример того, как modus vivendi, действовавший в течение многих миллионов лет, может внезапно перестать работать. Подобно V-образным граптолитам, аммонитам или динозаврам, мегафауна не совершала никаких ошибок; просто, когда появились люди, “правила игры на выживание” изменились.
Элрой применил компьютерное моделирование, чтобы проверить гипотезу “чрезмерного уничтожения”
165. Он обнаружил, что люди могли расправиться с мегафауной, прилагая весьма скромные усилия. “Если есть один вид, обеспечивающий устойчивую добычу, то другие виды вполне могут и вымирать – люди не начнут страдать от голода”, – заметил он. Например, в Северной Америке белохвостый олень размножается сравнительно быстро, а значит, возможно, этот вид оставался многочисленным в то время, когда количество мамонтов уменьшалось. “Мамонты превратились в деликатес, которым можно было полакомиться лишь изредка – как большим трюфелем”.
Проведя компьютерное моделирование для Северной Америки, Элрой обнаружил, что даже изначально очень маленькая популяция людей – около ста человек – могла за одно-два тысячелетия разрастись настолько, чтобы послужить причиной фактически всех известных вымираний того периода. Это происходило даже тогда, когда люди предположительно были весьма посредственными охотниками. Единственное, что им нужно было делать, – просто время от времени убивать мамонта или гигантского ленивца, когда представлялась такая возможность, и продолжать в том же духе на протяжении нескольких столетий. Этого было вполне достаточно, чтобы популяции медленно воспроизводящихся видов сначала постепенно уменьшались, а затем в конце концов исчезали. Когда Крис Джонсон провел аналогичное компьютерное моделирование для Австралии, он получил похожие результаты: если каждая группа из десяти охотников убивала всего по одному дипротодону в год, то примерно за семьсот лет все представители этого вида в радиусе нескольких сотен километров исчезали. (Джонсон подсчитал, что, поскольку различные части Австралии люди, вероятно, открывали для себя в разное время, вымирание на всем континенте заняло несколько тысяч лет.) В масштабах истории Земли несколько сотен или даже тысяч лет – практически мгновение. В масштабах же человеческой жизни это необозримый промежуток времени. Для людей, причастных к угасанию мегафауны, оно происходило очень медленно, почти незаметно. Они никак не могли знать, что несколькими столетиями ранее мамонты и дипротодоны были гораздо более распространенными. Элрой описал вымирание мегафауны как “геологически мгновенную экологическую катастрофу, слишком постепенную, чтобы быть осознанной людьми, которые ее вызвали”. Это показывает, написал он, что люди “способны привести к гибели практически любые виды крупных млекопитающих, даже несмотря на то, что способны также приложить все усилия, дабы гарантировать, будто это не так”
166.
Обычно говорят, что антропоцен начался с промышленной революции или, пожалуй, даже позднее – с демографического взрыва после Второй мировой войны. Считается, что именно с внедрением современных технологий – турбин, железных дорог и цепных пил – люди стали силой, меняющей мир. Однако вымирание мегафауны свидетельствует об ином. До появления людей крупный размер и медленные темпы воспроизводства были крайне успешной стратегией – и огромные существа господствовали на планете. Затем в одно мгновение (с геологической точки зрения) эта стратегия стала проигрышной. И остается такой по сей день – вот почему слоны, медведи и большие кошки в такой беде, а Сучи оказалась одним из последних оставшихся в мире суматранских носорогов. Между тем уничтожение мегафауны не просто уничтожило мегафауну; по крайней мере в Австралии оно запустило экологический каскад событий, изменивший ландшафт. И хотя приятно воображать, будто были времена, когда человек жил в гармонии с природой, – весьма сомнительно, что это так.
Глава 12
Ген безумия
Homo neanderthalensis
Долина Неандерталь, или по-немецки das Neandertal, лежит примерно в тридцати километрах к северу от Кельна, вдоль русла реки Дюссель, сонного притока Рейна. Почти все время своего существования долина была окружена известняковыми скалами, и именно в пещере одной из этих скал в 1856 году были обнаружены кости, благодаря которым мир узнал о неандертальцах. В наши дни в долине разбит своеобразный палеолитический тематический парк. Помимо Неандертальского музея, современного здания со стенами из зеленого стекла, в парке к услугам посетителей кафе, предлагающие пиво Neanderthal, сады, засаженные различными кустарниками, процветавшими еще в ледниковые эпохи, и туристические тропы, ведущие к месту находки, хотя ни костей, ни пещеры, ни даже скалы там не осталось (добытый известняк блоками был вывезен для строительных целей). В музее сразу у входа стоит фигура благожелательно улыбающегося пожилого неандертальца, опирающегося на палку. Чем-то он напоминает бейсболиста Йоги Берру, только обросшего. Рядом расположена одна из самых популярных “приманок” для туристов – небольшая будка под названием “Кабинка метаморфоз”. За три евро посетители могут сфотографироваться в профиль – и получить свой снимок, подвергшийся обработке: с уменьшенным подбородком, низким лбом и вытянутым назад черепом. Дети обожают смотреть, как они – а лучше их братья и сестры – превращаются в неандертальцев. Они находят это необыкновенно смешным.
Сразу после находки в долине Неандерталь кости неандертальцев начали обнаруживать по всей Европе и на Ближнем Востоке. Крайней северной точкой стал Уэльс, южной – Израиль, а восточной – Кавказ. Было найдено и множество неандертальских орудий труда: каменных рубил миндалевидной формы, острых как нож скребков и каменных наконечников, которые, вероятно, крепились к рукояти. Орудия использовались для разделки мяса, заточки деревянных предметов, а также, возможно, и для обработки шкур. Неандертальцы жили на территории Европы по меньшей мере сто тысяч лет. Бóльшую часть этого времени было холодно, а в некоторые периоды наступал сильный холод, когда Скандинавия скрывалась под ледяным покровом. Принято считать, хотя точно это неизвестно, что для защиты от холода и других опасностей неандертальцы выстраивали укрытия и создавали некое подобие одежды. И вдруг, примерно 30 тысяч лет назад, неандертальцы исчезли.
Чтобы объяснить их исчезновение, учеными было предложено множество разнообразных теорий. Чаще всего ссылаются на изменение климата – либо на его общую нестабильность, которая привела к тому, что в науках о Земле называют последним ледниковым максимумом, либо на вулканическую зиму, вызванную, как полагают, сильным извержением вулкана неподалеку от Искьи, в регионе, известном как Флегрейские поля. Иногда винят болезни или говорят, что неандертальцам просто не повезло. Впрочем, в последние десятилетия стало очевидно, что неандертальцы повторили судьбу мегатерия, американского мастодонта и многих других неудачливых представителей мегафауны. Иными словами, как выразился один исследователь, “их невезением стали мы”.
Современные люди пришли в Европу около 40 тысяч лет назад, и археологические находки раз за разом свидетельствуют о том, что, как только современные люди объявлялись там, где жили неандертальцы, те из этого региона исчезали. Возможно, современные люди активно преследовали неандертальцев или же просто вытеснили их, обойдя в конкурентной борьбе. В любом случае исчезновение неандертальцев укладывается в уже знакомую нам схему, но с одним важным (и тревожным) отличием. До того как современные люди окончательно сжили со свету неандертальцев, они с ними скрещивались. В результате большинство живущих сейчас людей – немножко, не более чем на 4 %, неандертальцы. Около “Кабинки метаморфоз” продаются футболки с самой оптимистичной надписью об этом наследовании, какая только возможна. На них большими печатными буквами выведено: ICH BIN STOLZ, EIN NEANDERTHALER ZU SEIN (“Я горд быть неандертальцем”). Мне так понравилась эта футболка, что я купила одну своему мужу, хотя недавно осознала, что он почему-то ее почти не носит.
Институт эволюционной антропологии Общества Макса Планка находится в Лейпциге, в четырехстах семидесяти километрах к востоку от долины Неандерталь. Он занимает новое здание, по форме немного напоминающее банан, и довольно сильно выделяется на фоне прочих построек района, до сих пор несущего на себе печать эпохи ГДР. Севернее института стоит комплекс жилых домов в советском стиле. Южнее сияет золотом шпиль огромного здания, ранее известного под названием “Советский павильон” (теперь пустующего). В холле института располагаются кафетерий и экспозиция, посвященная гоминидам. Телевизор в кафетерии передает прямую трансляцию из вольера орангутанов в Лейпцигском зоопарке.
Сванте Пэабо возглавляет отделение эволюционной генетики института. Это высокий худой человек с вытянутым лицом, узким подбородком и густыми бровями, которые он часто поднимает, подчеркивая ироничность своих высказываний. В кабинете Пэабо царствуют две фигуры. Первая – сам Пэабо, его исполинский портрет, подаренный ему на пятидесятилетие аспирантами (каждый из них нарисовал часть портрета, в целом на удивление неплохого, однако из-за неправильно подобранных цветов кажется, будто объект изображения страдает неким кожным заболеванием). Вторая фигура – неандерталец, модель его скелета в натуральную величину, закрепленная так, что ступни болтаются над полом.
Пэабо, шведа по национальности, иногда называют отцом палеогенетики. Можно сказать, что он “открыл” изучение древней ДНК. Одна из его первых работ, написанная еще в аспирантуре, посвящена попыткам извлечь генетическую информацию из плоти египетских мумий (Пэабо хотел знать, кто из фараонов кому приходился родственником). Позднее он сосредоточился на сумчатых волках и гигантских ленивцах. Выделял ДНК из костей мамонтов и моа. Все эти исследования в то время были невероятно новаторскими, однако, по сути, служили лишь разминкой перед главным проектом Пэабо, грандиозным и дерзким, – секвенированием полного генома неандертальца.
Ученый объявил о начале проекта в 2006 году, подгадав как раз к 150-летней годовщине открытия в долине Неандерталь. К тому времени уже была опубликована полная версия человеческого генома, а также версии геномов шимпанзе, мыши и крысы. Однако люди, шимпанзе, мыши и крысы – организмы живые. А вот работать с останками намного сложнее. Когда организм умирает, его генетический материал начинает распадаться, так что вместо длинных цепочек ДНК в лучшем случае остаются лишь их фрагменты. Попытки понять, как именно все эти фрагменты друг с другом соотносятся, можно сравнить с попытками заново собрать телефонный справочник Манхэттена из страниц, пропущенных через шредер, смешанных со вчерашним мусором и оставленных гнить на свалке.
По завершении проекта станет возможно сопоставить геномы современного человека и неандертальца нуклеотид за нуклеотидом и определить, где конкретно они разнятся. Неандертальцы были потрясающе похожи на современных людей; возможно, они были самыми близкими нашими родственниками. И все же очевидно, что людьми они не были
[93]. Где-то в нашей ДНК кроется ключевая мутация (или, что более вероятно, ряд мутаций), разделившая нас с неандертальцами и превратившая в существ, способных сперва уничтожить своих ближайших родственников, а затем выкопать их кости и собрать их геном.
“Я хочу знать, что же изменилось у современных людей по сравнению с неандертальцами, обусловив такое различие, – объяснил Пэабо. – Что позволило нам сформировать неимоверные сообщества, разбрестись по всему миру и создать технологии – надеюсь, в этом никто не сомневается, – уникальные для нашего биологического вида? Для этого должны быть какие-то генетические основания, и они прячутся где-то в последовательности нуклеотидов”.