Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Как вы решились в шестьдесят лет завести ребенка?

— Мне уже шестьдесят один. Я не планировал. Аня захотела второго. Имеет право: ей тридцать семь. Вот… Есть Мишка, Зойка…

Вот почему мне захотелось про Баха и Генделя сыграть (имеет в виду спектакль «Возможные встречи». — М.Р.). Два старика подытоживают жизнь…

— Михал Михалыч, вы считаете себя стариком?

— Нет, стариком не считаю, но шестьдесят первый год — это не мало. Опытным уж, скорее говоря. Я считаю, что я прожил несколько жизней. До войны (включая войну), война, отрочество — первая моя жизнь. С пятьдесят второго года до отъезда — другая. И теперь — третья.

— В какой комфортнее?

— Да ну в молодости, конечно. Сейчас в чем-то интереснее, но ощущение уходящего времени… Я цитирую древнего: «Природа любой тоски человека — тоска по физическому бессмертию». А в молодости… Спасает вера в бессмертие души, как сказал Рабле: «Я иду в великое быть может». Вот. Молодость — физическая радость существования. Даже обладание женщиной в молодости — оно другое. Почему? Потенция может с годами возрастать.

— ???

— Это на самом деле так, поверьте. Обладание женщиной в мои годы — это огромное наслаждение, но все равно ты знаешь, что скоро все кончится… Но с другой стороны, я больше боюсь болезней, немощи. Я видел, как здесь умирал мой друг Гриша Лямпе.

— Поверьте, мне совсем не хотелось говорить на столь грустную тему.

— Помни о смерти. (Задумчиво произносит три раза. В такие моменты наступает пауза.)

— Приезжие из Москвы или Питера обязательно посещают дом Козакова?

— Во-первых, я не всякого приму. Я общаюсь с теми, кто мне симпатичен и интересен. Вы мне понравились, когда мы с вами говорили по телефону. Это раз. Потом, чего там греха таить, наша профессия — вторая древнейшая, и нам тоже нужна реклама. Два.

Здесь есть русское радио «РЭК», но этому «РЭКу» я не интересен. Мне нужно было дать интервью даже в порядке рекламы — они за это деньги вымогают, в лапу под столом. Когда мы объявляем наши спектакли, мы, естественно, платим, а интервью… За это я не стану платить деньги. Если вы напечатаете это, я буду рад: я презираю их.

Совок, такой же, как в России. Вот поэтому я и книжку пишу, пытаюсь разобраться во всем.

— Судя по всему, хорошо там, где нас нет. А вы как думаете?

— Хорошо в дороге.

— Я слышала, что вы вроде бы решили жить на два дома, то есть в России и в Израиле. Это так?

— Я думаю, да. Детей везти в Россию не хочется. Боюсь. А самому мне хотелось бы работать там. Вот сейчас я ставлю спектакль с Олей Аросевой, Таней Васильевой и Таней Догилевой, Валентином Никулиным. Репетировать будем в России, выпустим его в Израиле, сыграем пятнадцать спектаклей, а потом хорошо бы прокатить его в России. Я вкладываю сорок пять тысяч долларов: занимаю их, надеюсь вернуть.

Но мне не хочется бросать иврит. Представляете, столько вложено труда. Что будет здесь? Что будет там? Что такое апокалипсис? Может, он не завтра наступит, а сейчас уже идет?

Пили кофе на кухне. Говорил много, как после обета молчания. О том, что мало друзей. Нет друзей. Только книги. Вот если Вася Аксенов из Америки приедет… Вот он все понимает.

— Я все время хочу понять, кто я: неудачник или городской сумасшедший? А может, кто-то другой? Ведь начинается у меня книга с израильских кошек. А заканчивается: «Поезжай за водкой, если друг приехал из Москвы, и смотри, счастливчик, не надирайся до зеленого змея. Годы не те». Понимаете — я счастливчик.

Мы вместе возвращались в Москву. Столица встретила огромными сугробами. Высокий, загорелый южанин на фоне белоснежных гор Подмосковья — красивый финал для сиропного фильма. Но южанин, ссутулившись, побежал репетировать, а снег, как это часто бывает в ноябре, превратился в нечто безобразно-грязное. Жизнь. Не кино…

В 1997 году счастливчик Козаков переехал в Москву.

Москва. Ордынка, 28.

— Михал Михалыч, прожив несколько лет в Израиле, вы все же вернулись. Какой главный урок выносит русский актер из-за бугра — там он не жилец?

— Почему же, там замечательно играет театр Арье, который тихо становится ивритским. Я не обобщаю, но про себя я понял — я не гражданин мира. Я бы с удовольствием снимался в Голливуде, если бы позвали, в Англии поиграть тоже неплохо. Но я — ордынский человек. Я не знаю всерьез, кто из русских, уехавших отсюда, а не рожденных там, состоялся бы в Америке. Михаил Чехов? Нет…

Дела в Израиле шли нормально: можно было жить и играть, совершенствовать языки. А потом часами я сидел и смотрел в одну точку.

— А вы здесь не смотрите в одну точку?

— Бывает. Но я беру телефон и звоню кому-нибудь, кто тоже смотрит в одну точку. Я подвержен депрессиям, к сожалению, я человек несильный, и идет постоянная борьба с самим собой. Мне не свойственно чувство зависти. Я вспоминаю себя молодым: мне было больно, когда меня не брали сниматься в кино. Ефремов научил: «Говори так — не взяли, им же хуже». А Эфрос учил, когда все тормозилось: «Миша, не оглядывайся, иди дальше».

— Вы солист? Вам не нужен коллектив?

— Как ни странно, вы не поверите, но я ужасно люблю хорошую атмосферу в коллективе. Я ее в своей антрепризе создаю. Вот спросите моих ребят. Правда, хороши ребята — им уже всем за сорок-пятьдесят, — и они скажут: «Козаков не играет в диктатора». Конечно, волю надо проявлять, без воли ничего нет. Но… «Я предлагаю вам такой путь, — говорю я им. — Если кто-то не согласен, давайте поспорим. Не нравится — уходите». Когда спектакль сделан, я за ним слежу. Я апеллирую как товарищ к товарищам. Артисты должны видеть, что шеф живет по тем же законам, что и они, ездит в тех же купе и живет в таких же гостиничных номерах.

— А в самолете разве вы не в бизнес-классе, а труппа — в экономическом?

— Нет, это принципиально. Это постыдно, если я полечу в бизнес-классе, а Света Немоляева или Оля Остроумова — в другом. Зачем? Я очень слежу за справедливостью, за атмосферой. Если кто-то, я вижу, пытается ее разрушить на сцене ли, за кулисами ли, я расстаюсь с ним. Одна артистка знаменитая как-то играла-играла со мной и вдруг, в сторону, бросила реплику: «Ну, бля, не приняли». У меня шок — почему? Как я могу притворяться, когда она разрушает? Вот эта бацилла карманного театра — когда со сцены говорится одно, а в сторону другое — поразила многие коллективы. Короче, мы тихо расстались, хотя она талантливая, мощная актриса, но по сути своей — пахан, который разрушает атмосферу. Я индивидуалист в другом смысле — не могу бегать в стае.

— Театр без интриг? Только не надо рассказывать сказки.

— А у меня не может быть интриг — антреприза. Каждый знает, что он играет и что за это получает. Каждому объяснено: «Ты замечательный актер, но ты должен понимать, что зал собирает тот». Как я знаю, что один я зал не соберу. Если Догилева рядом будет — уже замечательно.

— Козаков не соберет?

— Сегодня зал собирают две-три звезды. Я готов бы сделать спектакль с молодыми артистами, но Аня, жена моя, говорит: «Ты сделаешь. Но билеты я не продам». И она права. Я соберу зал, когда я читаю стихи. Но билеты на Бродского мы продаем в два раза дешевле, чем на наши комедии. А спектакль по Бродскому, между прочим, это штучная продукция. Но она занимает свое, очень правильное место на полке.

— Все заметили, что с годами вы стали не то чтобы мрачнее, но элегичнее. Бросили прикалываться.

— Да я и сейчас могу прикалываться. Прикол приколу рознь. Сейчас такое время, что прикалываться тревожно.

— А что делать?

— Не знаю. Знаете, иногда из-под одеяла так трудно заставить себя вылезти. Вот вы пришли, у меня хороший день. А бывает… Для меня ужасны мои перепады. Не знаю — знак ли это Весы или не Весы… У меня не бывает особой эйфории: я от нее убережен разумом. Но разум мой не бережет депрессия.

— А правда, что вы однажды попали в сумасшедший дом?

— Да. Я потратил дикие душевные силы, когда работал над фильмом «Пиковая дама»: снял тысячи метров натуры — балы во дворцах, подъезд к дому графини с фейерверками. Самое трудное сделал, потом начал монтировать и понял — что-то не то. Понял, что нарушил закон: не может «Дама» получиться, как у Пушкина. Дело в слове. Магия слова…

Я не был сумасшедшим, но у меня была крайняя депрессия, когда сводило руки. Я плакал, забивался в угол, накрывался одеялом. Не шизофрения, а маниакальная идея — я гадал: когда я ошибся? Когда просчитался? Вышел из этого состояния благодаря стихам. Ходил по палатам и читал стихи и через это восстановился. Давид Самойлов еще написал мне:



(что-то там) ты-ты-ты-ты… психи
говорили от души:
хорошо читаешь сти́хи
рифмы больно хороши.



В этот момент в комнату вошла розовощекая записная кокетка четырех лет в синей юбочке и с темными косичками. Теребя кофточку, она звонким голосом произнесла следующий монолог.

Монолог Зои Козаковой:

— Меня зовут Зоя. Я люблю своего папу. Я люблю маму, папу и всех. И свою семью. Мы ходим в театр. А когда у мамы с папой есть время, мы идем на мюзикл. Мне понравился Чарли Браун и Питер Пэн. Я в Питера Пэна влюбилась. Потому что он умеет летать. Только там Люси почему-то строгая и вредная. Я знаю Сальвадора Дали Рембранда… Я смотрела книжку, у него там такие усы, прямо до глаз. А Манана моя личная сестра.

— Кто воспитывает детей, Михал Михалыч?

— Да все вместе. У нас теперь полный дом детей — Манана (дочь М.Козакова от брака с грузинской художницей. — М.Р.) приедет с детьми, Катя, Кирилл. Его сын — очень хороший мальчишка — живет в Америке, первый ученик в школе, играет в бейсбол.

— Так сколько их — Козаковых?

— Пять детей и внуков пять. Одной внучке уже двадцать лет.

Вообще странная штука. Когда возраст и детям тоже за сорок перевалило, ждешь итогового мышления. А не приходит оно. Нет итога. Все в перепадах.

— У вас со всеми детьми хорошие отношения?

— М-м… трудно… Когда появились эти двое (Миша и Зоя — последние дети Козакова. — М.Р.), я понял: не зря дворяне по восемь-девять детей заводили. Для себя же заводили. Почему? В них жизнь. Хотя я знаю другую точку зрения, когда человек говорит: «Миша, я никогда не хотел иметь детей. Ты что, не понимаешь, какой мир, на что мы их обрекаем?»

«Что было бы, если бы я не родился?» — это мои детские мысли. А потом мысли такие: «Жизнь — это дар, но ведь она кончается так страшно, и не только для тебя, но и для окружающих». Поэтому одна надежда на великое «быть может». А с годами счетчик считает. Плохие цифры пошли. Почему деньги бессмысленны? За них не купишь физическое бессмертие. Если бы можно было — вот тут бы пошло. А так — все равно полтора аршина и привет. Но остались дети. Недаром сказано в Книге книг: веселитесь.

— Вы-то веселитесь? Что-то не очень похоже.

— Я веселюсь, когда работаю. Когда я с детьми, когда с друзьями. Я лучше веселился в молодости. «Веселись, юноша, пока ты весел». Поэтому в молодости надо веселиться. Мне жаль молодых, которые не умеют этого делать. Для одного веселье — шприц воткнуть. Для других… У меня веселье духа было — обязательно вино, женщины, ухаживания, остроумный диалог, стихи, музыка. Но обязательно, если завтра есть интересная работа. А если завтра у меня фунт прованского масла, я не умел радоваться. Работа — от всех бед, говорил мой дедушка. Вот почему некоторые старики цепляются за сцену, не хотят уходить. Слепой Ильинский ходил из кулисы в кулису. Почему я побежал делать операцию, когда слепнуть стал. «Режьте глаза!» — сказал врачам. Как остаться без работы? Все было.

Понимаешь, что ничего нового не скажешь. Но человек так устроен, как у Пастернака:



С кем протекли его боренья?
С самим собой, с самим собой.



— Скажите честно, вы не думаете останавливаться на достигнутом? Я имею в виду количество дворянских детей восемь-девять, а у вас только пять?

— Этих бы поднять. Это же на Аню все ляжет. Я об этом думаю. Что она без меня, как? Вот у меня страхи где. Кроме страха умереть достойно.

— Чем больше говорим о смерти, тем больше хочется смеяться и веселиться. Анекдоты рассказывать.

— Мне вчера рассказали: вопрос — чем отличается член от жизни? Ответ: жизнь жестче.

Ничего, ничего, посмотрим. Сейчас бы пьесу найти хорошую и обрадоваться.

Что бы он ни говорил, но он остается солистом, с отдельной, сочиненной им партитурой жизни. В нее не вписаны — пафос, юбилеи, правительственные телеграммы и изнеженно-больное отношение к себе, любимому. В нее большими буквами вписаны строки Бродского: «Храни, о юмор, юношей веселых».

Какой русский не любит быстрой езды и какой артист не мечтает сыграть в зарубежном кино или, поднимай выше — в театре, чтобы укрепить свое портфолио и кроме авторитета заработать твердую валюту? Мечтатель на диване не представляет — почем фунт актерского лиха на чужбинке? Какую цену выкладывает счастливчик и по какому нервному счету оплачены его потери?

Секс убийственный по краковскому счету

Александр Домогаров в самом театральном городе Польши репетировал роль Макбета в одноименной пьесе Шекспира. Он первый из русских, кто сыграл в Польше роль на языке страны. Тогда он не задавал себе этих вопросов и уже совсем не предполагал, что покажет всей стране

СЕКС УБИЙСТВЕННЫЙ ПО КРАКОВСКОМУ СЧЕТУ

Кабальный договор хорошо оплачен — Училка стала тенью — Убийство трубача в костеле — О превратностях судьбы — Секс погубит всех



Пока в Кракове часы умопомрачительного Марьяцкого костела бьют точное время, артист Александр Домогаров успевает дойти от дома до театра. Его проход по куцей улочке, озвученный боем средневекового механизма, длится уже два месяца.

Краков хорошо известен в Европе своим Вавелем (кремлем), театральными традициями, тем, что в нем живут и работают мировые величины — Анджей Вайда, Кристиан Люпа… Знаменит город и краковской колбасой, не имеющей ничего общего с тем, что продается у нас под этим же названием. Артист Домогаров стал первым из русских, кто вписал яркую страницу в историю польского театра и исключительно на польском языке.

Справка: Александр Домогаров. 36 лет. Выпускник театрального училища им. Щепкина. Работал в театре Российской Армии, служит в театре им. Моссовета. Известен по киноролям в телесериалах «Графиня де Монсоро», «Марш Турецкого», «Бандитский Петербург», в картине «Белый танец».

I

Домогаров не первый и не последний из наших, кто выступает в европейском театре. Янковский, Калягин, Вертинская, Демидова — тяжелая артиллерия русского театра пробовала силы в Париже, Греции, в Англии… Играли хорошо и в основном по-русски. Так, Олег Меньшиков в паре со знаменитой Ванессой Редгрейв был Есениным и читал стихи, пел романсы на языке страны березового ситца. А текст за него — типа: «Он сказал, что хочет меня» — отыгрывала партнерша. Исключением можно считать Михаила Козакова, который, став эмигрантом, чтобы выжить, вынужден был играть в Израиле на иврите.

С Домогаровым краковский театр Багатела подписывал контракт с одним условием — он должен играть Макбета только на польском. Заманчивая идея обернулась для него кошмаром и затянулась, как удавка на шее. Кабальные условия не стоили никаких денег.

— Если бы ты знала, как мне страшно. Никогда так не дрожал, — сказал он мне в приступе правды за неделю до премьеры.

Он страшно психовал из-за языка, хотя роль за две недели отскакивала от зубов. Кстати, он был один из всей команды, кто наизусть знал роль. Но… его польский, как хромой инвалид, то и дело спотыкался на ударениях, скользил на интонациях и заплетался в дебрях шипящих и свистящих.

— Мам сэл строич в цудзе шаты? — твердил он то, что по-русски звучит намного красивее «Должен ли я рядиться в чужие наряды?»

К нему, естественно, приставили училку. Юстина — выпускница филфака пальчиком педантично поправляла очки, сползавшие с переносицы, и, сидя напротив, терпеливо выслушивала монологи русского Макбета. Его слова о любви и рефлексиях грехопадения ее совсем не трогали. Но тут же вскидывалась, как он делал ошибку. Она стала его тенью за кулисами.

— Добж (хорошо), — бросал он кому-то.

— До-бже, — чеканя каждую букву, шипела она за спиной. И не прощала формального «прош» (прошу) вместо гибкого «проше». Я спросила у учительницы Юстины после премьеры:

— Каким Саша был учеником?

— Нет, он не тупой. Он упрямый, но только очень торопится. Я ему все время говорила: «Сашка, не так быстро». У нас так шибко не говорят.

— А как ты думаешь, он понимает то, что говорит? Или надежда только на актерскую память?

— О, теперь да, понимает. А сначала мало. Теперь он хорошо говорит на улице. А недавно я видела, как на репетиции он даже текст подсказывал нашему артисту, когда тот слова забывал.

Марек Вуйчик — 80-летний талисман театра, играл в «Макбете» одну из ведьм и действительно время от времени плавал в шекспировском тексте.

В предпремьерные дни Домогаров, переигравший супергероев в кино и суперлюбовников на сцене, дрожал, как заяц, почуявший близость охотников. Суфлер носился за кулисами, следя за перемещениями Домогарова, но тот на суфлера решил не надеяться.

II

Когда на Марьяцком костеле бьют часы, трубач четырежды играет марьяцкий хейнал — что-то вроде гимна Кракова. На север, на юг, на запад и восток разлетается красивая мелодия. И вдруг обрывается на высокой ноте. Это, пожалуй, самая удивительная легенда Кракова. Согласно ей, когда татары подступили к городу, трубач, обычно собиравший хейналом горожан на молитву, решил предупредить их о нашествии. Он заиграл во внеурочный час, и татарский стрелок натянул тетиву лука. Стрела вонзилась трубачу в горло, и мелодия оборвалась. Спустя много-много лет Булат Окуджава напишет своей польской подружке, тоже поэтессе, Агнешке Осецкой:



Когда трубач над Краковом возносится с трубою,
Хватаюсь я за саблю с надеждою в глазах…



Так вот, пока трубач на четыре части света выдувает свой красивый хейнал, Саша Домогаров, сосредоточенный и внутренне сгруппировавшийся, идет в Багателу на «Макбета», как на осаду крепости. Он даже не замечает, как миловидные польки очумело смотрят вслед, а наглые тинейджерки кричат ему: «Бохум, Бохум!» В Польше Домогаров не кто иной, как яростный, сумасшедший от любви красавец Бохум из киноэпопеи «Огнем и мечом», поднявшей национальный дух в стране.

III

Но не о роли кинематографа в формировании патриотического сознания хочется говорить в живописном маленьком Кракове, а о причудах и заворотах актерской судьбы. Судьба Александра Домогарова — идеальный пример ее непредсказуемости, фатальности и прочих паранормальных явлений. Вот поди ж ты — целых двенадцать лет служил артист Домогаров в театре Армии — красивый, фактурный, хорошо пел, переиграл всех героев-любовников. Но несмотря на всю его мужскую харизму, публика сохла по другим, тем, кто уже мелькал в чахлом кино постперестроечного периода или работал в популярных театрах вроде «Ленкома» или «Табакерки».

Так бы и трубил в армейском театре артист Домогаров, если бы его не позвали в театр им. Моссовета на замену в какой-то спектакль, а режиссер Житинкин не утвердил его на роль Марата в спектакле «Мой бедный Марат». К этому же времени случился телесериал «Графиня де Монсоро», и кассета абсолютно случайно попала к польским агентам, которые день и ночь искали артиста на роль Бохума для фильма «Огнем и мечом».

Самое интересное, что эта видеокассета была пристегнута как бедная родственница к солидному видеопортфолио молодых звезд российского театра Певцова, Лазарева, Безрукова и кого-то там еще.

— Слава богу, у меня, кажется, есть Бохум! — воскликнул корифей польского кино Ежи Хофман, посмотрев последнюю кассету, в которой уже не надеялся ничего найти. Так с точки «Огнем и мечом» начался неожиданный и взрывной виток в карьере Домогарова. Он стал национальным героем Польши, снялся еще в одной польской картине и в шведском детективе. Ходить по Кракову, Варшаве и другим городам с ним опасно. Даже в самом, по нашим понятиям, захолустье, в Татрах на него бросаются и просят автографы. С ним снимаются на фото все, кому не лень члены профсоюза, пенсионеры, местные пионеры — харцеры. Стоя в очереди к нему за автографом, они не знают, что он уже не Бохум, а Макбет.

IV

— Саш, поработав в другой стране, скажи: есть разница между нашими актерами и их?

— Нет, во всяком случае в Польше. Вот мы сидим вчера в буфете, перекур по время репетиции. Я, Данута Стенка (леди Макбет) и Дункан — Славомир Сосниер. Данута говорит:

— Господи, почему я не осталась учительницей русского языка. Сейчас бы жила как все люди.

И закурила.

— Почему я бросил торговать мебелью и вернулся в этот чертов театр. Дела шли хорошо, — говорит Славомир.

А я думаю, какого черта мне не сиделось в Москве: работы по горло и в театре, и в кино. А тут как м… долблю польский. Но кто хоть раз понюхал кулисы, отсюда не уйдет. Нет, ничем не отличается польский артист от нашего. Все то же.

V

И вот Макбет. Весь затянутый в черную кожу — штаны, высокие ботфорты, рубаха. Поверх кольчуга из стреляных гильз. Костюм на все 20 кг тянет, отчего с первых минут артист становится мокрый, как мышь. Небрит. В луче света. Первые слова:



Война уж кончилась.
Идем домой навстречу…



Разумеется, по-польски. И по выражениям лиц польских граждан, в зале можно прочесть: «В кино-то тебя дублировали, а вот каков ты на сцене? Ну-ка, ну-ка…»

Макбет Домогарова — сильный в пластике и словах. Страх неувязок между языком и образом у генерала-убийцы не найти, как прокламации у опытного подпольщика. Макбету сказали: «Парень, бери власть». И он ее хочет. Так хочет, что не скрыть желания.

А тут является его леди — такая же яростная и страстная, как бензин к его пламени. Эта парочка друг друга стоит. По-актерски красивы оба и хорошо смотрятся. Режиссер Вольдемар Смегашевич, приглашенный на постановку из Варшавы, никакими внешними эффектами решил не поражать публику, оставив на ее суд только внутренние взаимоотношения героев и страсть. Временами страсть становится синонимом секса.

Вот сцена перед убийством Дункана. Леди — грациозна, как кошка, с острым профилем в обрамлении рассыпающихся черных кудрей. Она говорит о власти с вызовом, и в ее интонациях, голосе страсть обладания: властью, мужем, телом всем миром. Плюет Макбету в лицо в ответ на его нерешительность. Он отвечает пощечиной. И вот они уже на полу слились в экстазе — клубок змеиный, сексуальный. Этот секс окажется убийственным для всех.

Дальше не будет ни одной сцены близости, а напряжение этого момента беззвучным лейтмотивом пройдет через весь спектакль. Зал в напряжении, и только один человек в зале не потеряет рассудок — это училка Юстина. Она зафиксирует, что дважды ее русский ученик Домогаров соврет в слове «каждэго», поставив по-русски ударение на первый слог вместо предпоследнего. И что у него плохо выходит твердое «ч».

VI

Леди Макбет, уходя со сцены после своей «смерти», в темноте звезданулась об трубу. Левый глаз артистки Стенки сразу заплыл, и гримерша час после спектакля делала ей примочки. Бывшая учительница русского языка, а теперь одна из самых популярных польских актрис смеется, глядя на меня в зеркало, и говорит, что по-русски хорошо понимает, а размовяет (говорит) — совсем никак. Из ее польского с перековерканным русским мне удается понять:

1. Что своего партнера она как будто давно знает.

— Коханэ, коханэ (любимый — два раза. — М.Р.), — морщится она от сладкого слова, когда ей делают примочку под глаз.

2. Что у Домогарова нет комплекса артиста.

— Что это значит, Данута?

— Он нэма в собе почуча же ест лэпши от партнэра.

По-русски это примерно — не тянет одеяло на себя, не лезет вон из кожи, чтобы доказать, что он русский гений польской сцены. А также вспомнила, что самая смешная сцена была для нее та самая, сексуальная. Когда они с Сашкой валялись на полу и он по-польски спрашивал: «Если я тэго нэ зробе?», имея в виду убийство короля Дункана, а Данута прикалывала его невинным вопросом: «Цо нэ зробишь?» (что не сделаешь?)

Она сожалеет, что не было возможности встречаться после репетиций. Актриса моталась в Краков поочередно из Варшавы, где много занята в театре и из Португалии, где снималась во французском фильме. На банкете по случаю «Макбета» Домогаров сказал, что Данутка — одна из немногих его партнерш, которой ему хотелось отдаться. На сцене, господа. На сцене.

VII

В мае Краков утопает в зелени, как южный город. Каштаны, сирень. Туристы толпами. Неизменный голубь какает на голову памятника поэта Мицкевича. Каждый час на Марьяцком костеле неизвестный трубач выводит свой хейнал на четыре части света. Так уж вышло, что Александр Домогаров вошел в соседнюю и более благополучную, чем Россия, Польшу с «Огнем и мечом». При этом ничего не разрушив за исключением множества женских сердец. Макбет добавил очков к его славе. На двенадцатый спектакль уже съезжались из других городов. Стояли по стенкам. Все-таки чертовски приятно, что наш победил, что могут не только мэтры и что русская театральная школа пока еще остается лучшей.

VIII

Даже в самые тяжелые времена социализма Польшу называли самым веселым бараком в социалистическом лагере. Похоже, с репутацией весельчаков вне лагеря поляки не собираются расставаться. Вот самый свежий анекдот из Кракова, который я услышала в ресторане еврейского квартала Казимеж. Каждый президент или премьер в России имел свою водку: была «Горбачевка», «Ельцинка», «Черномырдинка». Теперь вот появилась «Путинка». Вопрос — чем она отличается, ну скажем, от «Черномырдинки»? Ответ — то же самое, только без газу.

P.S. У артиста Домогарова репутация неуловимого. После краковской премьеры он тут же умчался на съемки в Ялту, а оттуда… Но несмотря на это, мы еще встретимся с ним — на страницах этой книги.

Знаковая фигура

У этого артиста честное, открытое лицо, как у политрука. И мы, замученные стереотипами советского кино, должны быть уверены, что во время войны такие, как он, должны были либо совершить подвиг, либо погибнуть при совершении оного. И даже трудно поверить, что в прошлом он был грузчиком, заготовителем яиц и физруком, неучем по актерской линии, который чуть не вляпался в историю с хрущевским родственником. Про таких, как он, говорят: «С ним пошел бы в разведку». И похоже, что из всех грехов рода человеческого у него только один — он беспросветный курильщик.

В нем уживаются две взаимоисключающие личности — художник и чиновник, что само по себе драматично. Кирилл Лавров — замечательный артист театра и кино. Он же — руководитель легендарного питерского театра БДТ. Он же президент Международного театрального союза, а в недавнем прошлом — депутат нескольких созывов Верховного Совета СССР. Ясное дело, что это

ЗНАКОВАЯ ФИГУРА

Спасительная звезда в лоб — Зять Хрущева — Без актерского диплома — Как говорил Ленин — от вождя до пахана один шаг — Рецепт против актерской истерии



— На фронте я не был. В сорок первом мне было пятнадцать. В эвакуации я остался кормильцем в семье. Пошел грузчиком на «Заготзерно». Мы грузили баржи, которые по реке Вятке приходили. Я был крепкий, жилистый мальчишка. А мешки с льняным семенем были до девяноста килограммов — тяжелый очень продукт, — и мы таскали по сходням их на баржу. А потом меня взяли на работу в инкубатор. У меня был портфель, в котором лежали бланки договоров, и я ходил по колхозам, пытался заполучить яйца. Так меня собаками травили, гнали из деревень: какие яйца, когда люди дохли с голоду? Инкубаторская деятельность длилась недолго. Однажды меня послали далеко, сорок пять километров лесом идти. Дали старую лошадку, санки, я дошел до деревни, а наутро выяснилось, что лошадь моя сдохла. Обратный путь — пешком и на пузе по реке Вятке.

Кстати, когда мы недавно были на гастролях в Вятке, я попросил свести меня в те места, в село Сорвижи. Они такую встречу мне устроили! Священник отслужил службу в мою честь. У меня слезы текли. А какая-то старушка подошла, старенькая, вся трясется и говорит: «Кирка, ты помнишь, я ведь в тебя влюблена была. А ты на меня и не смотрел. Ты все за Валькой Веткиной бегал». Ох, классно же было! Ну голодно, а теперь кажется, что классно. Через полгода я стал бегать по военкоматам и требовать, чтобы меня взяли на фронт.

— Честно — хотелось?

— У! Безумно. Рвался.

— А если убьют?

— Не думал. Искренне хотел защищать Родину и не представлял, что такое война. Тогда было что защищать. Но мечта моя так и не осуществилась. В сорок третьем меня зачислили в училище, и в сорок пятом я закончил его в качестве авиационного техника. С отличием, между прочим. Меня перекинули на Дальний Восток, где затевалась заварушка с Японией. Приехал в Южносахалинск, а город горит. Так мы нашли завод с японской водкой — сакэ, и все воины-освободители с котелками двинули туда.

— И вы…

— Конечно, набрал.

— Там вы в первый раз попробовали алкоголь?

— Нет, еще в Ленинграде до войны. У меня приятель был — Головастиков, и его папа с мамой варили бражку. И вот помню: он вытаскивал из-под кровати жбан, мы трескали по стаканчику и шли на первомайскую демонстрацию. Но… южносахалинская сакэ кончилась, и меня перебросили на Курильские острова, где я оттрубил пять лет. Именно здесь во мне проснулась страсть к театру, о котором раньше и слышать не хотел. Хотя я из театральной семьи (отец Кирилла Юрий Лавров — был одним из лучших актеров Киевского театра имени Леси Украинки. — М.Р.). Вообще на Курилах много было у меня всяких эпизодов.

— А страшные были?

— Это когда мне череп проломили. Ночью я возвращался в свою землянку, согнулся под шквальным ветром в надвинутой фуражке и вдруг почувствовал страшный удар. Очнулся только утром в грязной луже с кровью, так и не поняв, кто же меня хотел убить. Спасла меня большая звезда на фуражке, которую накануне прислала мама. Звезда вся была разбита и вмялась в лоб. Вот дырка только осталась, видишь?

— А в переносном смысле артист Лавров получал по морде?

— У меня есть черта, не знаю, как это называется: я болезненно переношу попытки унизить меня, оскорбить. Был такой случай… в Киеве. Я приехал в Киев к отцу работать после Курил. Но, поскольку не имел законченного среднего образования, меня взяли только в вспомогательный состав. Как молодого коммуниста меня «бросили» на комсомольскую организацию в театре. И вот наша актриса Вера Улик решила вступить в партию, попросила у меня рекомендацию. Я, конечно, дал. На другой день меня вызывает директор театра Гондарь, который был близким родственником Хрущева (он ногой все двери открывал, и его боялись).

— Ты дал рекомендацию Улик?

— Да.

— Ты не понимаешь, что ты сделал? Она же еврейка.

— Ну и что? Я не понимаю, что вы мне говорите.

Он перегнулся через стол:

— Жаловаться пойдешь? А я скажу, что этого не было. Мне поверят, а тебе нет.

Для меня это было таким потрясением, что я тут же кинулся в райком партии, написал заявление, где изложил все и закончил: «С этим человеком в одном театре я работать больше не могу». Тогда я верил в высшую справедливость.

— Взяли и накатали бумагу не на кого-нибудь, а на зятя главы государства. Хотелось бы понять природу поступка — смелость или глупость?

— Наивность. Она даже сейчас сохранилась. И сейчас бывают моменты, когда я совершенно не могу перенести несправедливости, отчего способен наделать глупостей. У Константина Симонова, помните, в книге «Последнее лето». Вот он точно усек, когда писал, как генерал Серпилин (его в кино играл Папанов) пошел к Сталину, чтобы все тому выложить начистоту. «Серпилин, выходя из кабинета, вдруг отчетливо понял, что жаловаться некому». А я верил, что есть кому.

— И чем ваше «хрущевское» дело кончилось?

— Тем, что меня каждый день стали вызывать в райком и просили забрать заявление. А бумага-то отдана. Надо реагировать. Горком, обком, наконец меня вызвали в ЦК компартии Украины. В большом кабинете маленький человечек усадил меня рядом с собой и полчаса расспрашивал про дела театра, ни слова не говоря о моем деле. После этого меня на черной машине отвезли в театр. Главная театральная сплетница Киева раззвонила всему городу, что меня «доставили». Историю попросту закрыли. Но в Киеве я работать не смог. Хрущевский зять сгноил бы меня. И тут я получил приглашение от нашего замечательного худрука Киевского театра, Константина Хохлова, перебравшегося в Питер, приехать в БДТ (Большой Драматический театр. — М.Р.).

— Но тогда, Кирилл Юрьевич, вам было двадцать пять, а сейчас семьдесят два. Сейчас вы верите в справедливость или возможность справедливости? спрашиваю я вас, спрашивают себя нормальные люди.

— В этом смысле я давно потерял надежду.

— А вы не жалеете, что так и не получили актерского образования, став на самом деле очень сильным профессионалом?

— Как не жалел? Всегда чувствовал, и по зарплате, которая была самой маленькой. И тогда, когда меня предложили перевести из вспомогательного состава в основной — коллеги возмутились: «Как можно? У него же нет образования».

— У вас такая актерская фактура, что мне трудно поверить, будто вам по-настоящему может удаться роль негодяя.

— Но почему же? Я играл плохого секретаря обкома в фильме Трегубовича. Я убил Тузенбаха в «Трех сестрах» у Товстоногова. В «Четвертом» я сыграл акулу капитализма — Чарлза Говарда, и после этой роли меня как артиста наконец признал отец. Я играл одну из своих любимых ролей — Молчалина в «Горе от ума».

Ой, да я вижу, я вас совсем обкурил. Сейчас форточку открою.

— Спасибо за заботу о трудящихся. Но Молчалин — это вершина вашей мерзости? То есть не вашей лично.

— Да. Сперва я репетировал его бездарно. Но Товстоногов использовал мою фактуру, узнаваемость, и это ложилось на его современное видение молчалиных. Ведь он же, Молчалин, на цыпочках и не богат словами, а делает все расчетливо, ради карьеры. Я таких много видел инструкторов, депутатов, которые отлично понимали, что живут не по совести, а как надо.

— Вот! Ваша депутатская жизнь — отдельная глава. Но прежде — мне кажется, вы недооцениваете собственные возможности в создании образов негодяев. Вот ведь Ленин — ваш персонаж, не отпирайтесь.

— Тут все неоднозначно. Я все-таки не верю в таких людей, которые с юности становятся мерзавцами. Вот смотрите — маленький, плюгавенький, лысенький, и в течение года он объединяет, организует и заваривает такую бучу… А ведь до него были люди. Как этот смог?

— Кстате о внешности вождя. Тому, что Калягину дали роль Ленина, я нисколько не удивляюсь — маленький, плотненький, динамичный. А вы — с мужественным, даже красивым лицом, с военно-спортивной выправкой. Спокойный, если не сказать флегматичный. Опять же волосы на голове имеются.

— На Ленина я пробовался на «Мосфильме» у покойного режиссера Рыбакова полное фиаско. И после этого отказал Трегубовичу, который затеял снимать «Доверие». Он прислал ко мне в театр гримера, и тот чего-то подклеил, подрисовал кисточкой на моем лице. Надели кепку и… меня утвердили. А тут еще в Финляндию на съемки надо было ехать. Опять же приятно. Кеша Смоктуновский играл — вдвойне приятно. В театре я сыграл Ленина четыре раза и дважды в кино. Критики нашли, что у меня ленинский прищур и я говорю голосом Ленина… Нет, с ним все неоднозначно. Все его жестокости известны, а наряду с этим показная (а может, и непоказная) простота и скромность. Ведь он своего коменданта за спиленное дерево разжаловал.

— Конечно, разжаловал, а ведь мог бы и бритвой по горлу. Кстати, а сколько стоила Ленинская премия, которую непременно получали все воплотители его образа в искусстве?

— Десять тысяч рублей.

— А помните, что приобрели благодаря Ильичу?

— У меня тогда сгорела дача, и я построил фундамент. Потом пять лет работал и снимался в эту дачу. Так что она у меня памятником стоит Владимиру Ильичу.

— Вот ведь феномен: благодаря Ульянову-Ленину вы укрепили свое материальное, профессиональное и общественное положение. Но у вас есть роли замечательные, с моей точки зрения, которые никак не отмечены. Например, роль Нила в спектакле «Мещане». Его иногда по телевизору показывают.

— А я тебе скажу, почему не получалось ничего. На гастролях в Румынии нас принимал Чаушеску — тогда секретарь по идеологии ЦК. Так он мне сказал: «Глядя на вашего Нила, понимаешь, что придет тридцать седьмой год».

— Кирилл Юрьевич, я ошибаюсь или нет: когда актер, самое зависимое существо, становится начальником, чиновником, как вы, — это приятно, это греет душу после стольких лет зависимости?

— Да что в ней приятного, в должности? Вся моя общественная карьера строилась без моего участия.

— Позвольте вам не поверить.

— Клянусь тебе! Мне звонят: «Будем вас двигать в депутаты». Бац — выбрали. Потом умер замечательный артист Толубеев, и меня выбрали председателем питерского ВТО. Образовался Союз театральных деятелей СССР — меня избрали президентом.

— То есть, вы лежите, курите, а вам сообщают, что вы уже… депутат.

— Депутатство — это вообще выдуманный буферный институт между народом и властью. Причем этот буфер ничего не может сделать. Я принимаю жалобы от людей, иду к начальству, и меня посылают. Если мне что-то и удавалось, так только в силу известности. Я был счастлив, когда меня люди приглашали на новоселье и в честь меня называли сына. А потом у меня — армейская закваска, я старался делать все как можно лучше.

— А вы пользовались ленинским обаянием?

— Это интересно: я чувствовал, что свет ленинской роли на чиновников действует, просители ко мне апеллировали: «Вы же для них Владимир Ильич». А однажды я ехал на дачу, зашел в сельпо, а там какая-то бабулька как завопит: «Ленин, Ленин!» — и пулей вылетела.

— Это замечательно, что как депутат вы помогли многим людям улучшить жилусловия. Но лично мне хотелось бы понять, как чувствуют себя демократы-депутаты того исторического съезда Верховного Совета, когда при их молчаливом участии захлопали и унизили Сахарова? Не сочтите это претензией моего поколения к вашему, но все же…

— …

— ???

— …Тогда зал был разделен на две части — одна захлопывала, другая демократически настроенные люди… Все правильно. За такие моменты приходится раскаиваться всю жизнь. Я тоже считаю, что когда была устроена обструкция Андрею Дмитриевичу, то какую-то акцию мы должны были сделать… Но… Стыдно… До сих пор.

А потом, я ведь все понимаю, общественная лабуда мешает моей актерской профессии, и кое-кто из моих коллег считали и, наверное, до сих пор считают, что я всего добился, потому что коммунист, депутат. А с другой стороны, когда после смерти Товстоногова все мои товарищи тайным голосованием выбрали меня худруком, это что-то значит.

Да не люблю я эти интервью. Человек начинает выдумывать чего-то, врать. Вот я тебе наврал.

— ???

— Помнишь, спрашивала, когда страшно? И я сказал — стукнули по башке. Да не страшно было. Больно. А испытывал страх, когда мой сын в критическом возрасте лет четырнадцати-пятнадцати, в два часа ночи возвращался домой. Я вообще безумно всегда боюсь за своих детей. Животный страх испытываю, хотя никогда не показываю.

— А при столь трепетных отцовских чувствах вы могли бы на себя взять материнские обязанности?

— Да нормально это — бояться за своих детей. И потом, я же Дева, хотя грудью не кормил, обеды не готовил.

— Последняя роль в кино — авторитет криминального мира Барон. Как вы, народный артист, экс-депутат и экс-председатель Театрального общества, докатились до такой роли?

— Я начал катиться с самого начала. Одна из первых ролей в кино — это вор в законе Ленька Лапин по кличке Лапа в картине «Верьте мне, люди». И там, кстати, мне на лице сделали шрам. Когда режиссер Владимир Бортко начал снимать «Бандитский Петербург», он вспомнил моего героя и предложил сделать такой же шрам.

А кроме того, я этого Барона, между прочим, знал.

— ???

— Я вспомнил, что как-то лет пятнадцать-семнадцать назад шел в театр вдоль Лебяжьей канавки. Вдруг ко мне подошел человек интеллигентного вида, с женой: «Кирилл Юрьевич, мы вас прекрасно знаем. Мы ваши поклонники. Вы случайно не интересуетесь стариной?» — «Интересуюсь», — отвечаю я. И он протягивает мне карточку, на которой написано: «Юрий Михайлович такой-то, главный эксперт по антиквариату». Где эксперт? У кого эксперт? Но я запомнил и визитку, и этого человека — худощавый, сутуловатый, с очень умным лицом и хорошей речью. В сериале он так и остался Юрием Михайловичем по кличке Барон. Хотя на самом деле у него кличка была Горбатый.

— Какое знание криминального мира, однако…

— Зря иронизируешь. В этом народе много интересных личностей встречается. Особенно раньше. Сейчас — так, мелочь с кулаками и цепями. Я серьезно изучал этих людей. И мне еще на первой картине помогал уголовный розыск Ленинграда.

— Но ваша последняя театральная роль — господин Маттиас Клаузен семидесяти лет в «Перед заходом солнца»… Я хочу спросить, основываясь на чем, можно сыграть последнюю любовь очень старого человека?

— Ты спрашиваешь, возможно ли влюбиться? Абсолютно возможно. Дело все в том, что душа остается молодой. Это дряхлеет тело, оболочка изнашивается, как автомобиль. И его надо выбрасывать на свалку. Ну и потом я же актер, и у меня есть возможность пофантазировать на тему любви.

— Актеры — народ суеверный. Вы не боялись браться за роль, которую, по театральным преданиям, относят к разряду лебединой песни, то есть последней?

— Я знаю, что многие артисты отказываются от ролей, которые заканчиваются смертью. Но у меня, понимаешь ли, чуть ли не половина таких в репертуаре. И что мне делать? Хотя… в гробу лежать не люблю. Вот в «Бандитском Петербурге» я должен был полежать в нем, но наотрез отказался.

Лебединая песня… Да тут какая бы роль ни была — она лебединая. Лучше уж такой лебедь, чем какая-нибудь чахлая синица. Знаешь, что меня больше пугало и останавливало? Что эту роль до меня играли глыбы — Астангов, Царев, Симонов. Говорят, Сушкевич в этой роли был гениальным. Все это знаковые фигуры. А я?..

Ну потом пришел к тому, что совсем необязательно быть героической фигурой. Надо идти от себя и думать: «Да, Клаузен был невысокого роста, худощавый». Да и потом старик, я имею в виду драматурга Гауптмана, оказался мудрым. Какие бы просчеты он ни допустил в пьесе, он рассказал о человеке, который прощается с веком, недоволен им.

— Кирилл Юрьевич, если зачеркнуть всю жизнь и с начала начать, то вы…

— Да не знаю я. Может, я вообще артистом не был бы. Я свою жизнь начинал с других мечтаний. Я, например, люблю копаться в старых бумажках. Но не просто бумажках, а написанных аккуратным, каллиграфическим почерком. Может быть, я был бы хорошим архивариусом. Хотя нет, у меня нет системы. И несмотря на то что время от времени я расчищаю квартиру от завалов, у меня такой бардак.

Я люблю старые книги. У меня, например, есть прижизненное издание «Ревизора», и мне его приятнее читать, чем книжку из серии «Школьная библиотека». А может быть, знаешь, я стал бы администратором или функционером в футболе. Вот я прихожу на стадион, как на праздник, и на великих футболистов смотрю, как на богов. А если бы я был функционером, я бы носил за ними майки. И был бы при своем любимом футболе.

Но сложилось как сложилось. Это жизнь.

— Ваша дочь Маша — актриса БДТ. Когда вам приходится распределять роли и очередь доходит до нее…

— Она никаких привилегий не получает. Протекционизма у нас в семье быть не может. После института Маша работала не в БДТ, а в ТЮЗе. И в наш театр пригласил ее не я, а наш режиссер, для постановки «Трех сестер».

Вообще я не терплю интриг, сплетен.

— И не участвуете в них? Как с такими качествами можно быть руководителем театра?

— Наверное, это трудно. Наверное, я плохой худрук. Я в последнюю очередь узнаю о романах в театре, меня легко можно провести.

— Но как в таком случае вы строите взаимоотношения с примадоннами, поступки которых — вне всякой логики и законов? Выходит, что вы в театре белая ворона, как парторг, попавший сюда по разнарядке?

— Я бы с парторгом не сравнивал себя. Они, раньше направляемые партией в театр, ничего в нем не смыслили. А я все знаю. Мое нежелание жить по законам закулисья, но знание этих законов — вот что дает мне силу общаться с примадоннами и женского, и мужского пола.

— Все-таки, Кирилл Юрьевич, вы какой-то неправильный артист: а) баек не рассказываете, б) в закулисную жизнь не играете. Соврали — и то признались.

— А может, мне это помогает — беловоронистость. Как помогает? Ко мне всегда хорошо относился Товстоногов. Однажды меня вызвал первый секретарь Ленинградского обкома Романов. Мы полтора часа разговаривали, и я пытался убедить его в том, что Товстоногов (в то время к нему относились как к внутреннему диссиденту) — это художник, составляющий честь города, его не надо третировать, а надо поддерживать.

И вот кто-то из доброхотов пересказал Товстоногову весь мой разговор с Романовым, только ноборот: что я рвусь к власти, прошу его убрать. Товстоногов как будто бы перестал меня замечать. Я переживал, потом не выдержал: «Я такой человек, скажите мне прямо в глаза…» И тут он как с цепи сорвался: «Да, Кира, мне рассказали…» В общем, все выяснилось, и у нас установились такие отношения, что он мне поверял самые интимные свои мысли. Я терпеть ненавижу недоразумения, я люблю все выяснить до конца.

— Как всякая белая ворона, Лавров одинок?

— Чувствую себя одиноким.

— Вы так много курите. А возраст? Здоровье?

— Полторы пачки в день уходит. А что здоровье? Как масло коровье, говорил Чебутыкин.

— Да вы философ?

— Философ. Я знаю, что в театре (да и не только в нашем) может наступить период упадка. Но все равно — театр останется. И, как говорил Чехов, придут новые, те, которые будут жить через сто-двести лет после нас и которые будут презирать нас за то, что мы прожили свою жизнь так глупо, так безвкусно. Те, может быть, найдут средство, как быть счастливыми. А мы… у нас одна надежда. Надежда, что когда мы будем почивать в своих гробах, то нас посетят видения. Быть может, даже приятные.

Трагик встречается с комиком

Нет такого человека, который бы не любил анекдотов — про Василия Иваныча с Петькой, очередного президента, разумеется, и про мужа, что вернулся из командировки, а там… Ситуационные, чернушные, абстрактные и даже те, которые строятся только на игре интонации — все хороши.

Но заметьте, что практически нет узкопрофильных образцов устного народного творчества — про врачей, переводчиков. Нет, про пьяного слесаря и чукчу-хирурга, который «ничегонепонимает», еще услышать можно, но чтобы так многосерийно…

А вот театр и тут на привилегированном положении. Все-таки прав был Чехов, который отмечал в своей пьесе «Чайка», что «артистов у нас любят больше, чем купцов». Любят, а поэтому и сочиняют про них анекдоты. Причем кто сочиняет? Да сами же артисты или те, кто бродили и бродят за кулисами и фиксируют, как

ТРАГИК ВСТРЕЧАЕТСЯ С КОМИКОМ

Печень актера — В рай артисток не пускают — Сосульки, на выход! — Наказание для Софи Лорен — Контрольный выстрел в режиссера — Гамлету лучше не мешать — Гримуются, как говны



Театральный анекдот бывает массовый и узкопрофильный. А это значит, что следует знать специфические термины кулис, в противном случае вы рискуете в театральном обществе, где рассказывается анекдот, иметь бледный вид и переспрашивать: «А что это такое?» Так вот, объясняю, что:

Доска объявлений — это такое место, где в театре вывешиваются распределение ролей, расписание спектаклей, репетиций и приказы.

Монты — это рабочие сцены, юридическое название — монтировщики.

Гримоваться — гримироваться.

Заряжаться — готовиться к выходу на сцену за кулисами.

Оправдать действие — внутренне прожить ту или иную ситуацию на сцене.



Итак, встречаются в море две акулы — одна плывет со стороны Турции, другая — со стороны Сочи, где работники подмостков поправляют испорченное за сезон здоровье в известном санатории «Актер».

— Ну как дела? — спрашивает та, что из Сочи.

— Потрясающий улов — новые русские! Они такие гладкие, жирные, сочные. Объедение! Ну а у тебя-то как?

— Да не говори, подруга. Актеры эти, тьфу, народ костлявый, тощий, смотреть не на что. Правда, зато печень…



А вот совсем короткий образец, прямо как в сказке, но весьма едкий. Пошел артист в лес. Встретил там медведя и первый раз в жизни закричал собственным голосом.

В театральном анекдоте очень важное место занимает интонация. Если она невыразительная, то анекдот не звучит. Например, такой. Сидят в театральном буфете два старых артиста — комик и трагик. Комик говорит (высоким, жизнеутверждающим голосом):

— У нас в театре кошмар. Ну болото сплошное. Черт-те что творится. Никаких новых работ. Но самое обидное — никто не помнит!

А трагик ему вторит (как и положено басом, мрачно):

— Да, в театре кошмар. Ну болото сплошное. Черт-те что творится. Никаких новых работ. Но — помнят! Не забыли.



Два артиста после спектакля закрылись в гримерке и решили выпить. Налили. И один другому говорит:

— Ты такой гениальный артист. Ну нет такого артиста, никто в подметки тебе не годится. Что там наш народный, он никогда так паузу держать не сумеет, как ты. Выпьем за тебя.

Выпивают. Наливают по новой. И этот же артист продолжает:

— Ну а теперь ты говори про меня.