Караулов с радостью наблюдал смущение своего друга; он надеялся, что он сумел заронить в его душу угрызения совести.
— Однако, прощай, — сказал он, — твои гости действительно заждались… Постарайся быть веселым, заставь веселиться и их, забудь слезы твоей жены и упреки твоего друга.
— Это жестоко, Караулов, — произнес глухим голосом, не поднимая головы, граф. — Ты прав, я виноват… Но, быть может, если бы ты был мой действительный судья, я сумел бы тебе представить смягчающие мою вину обстоятельства…
— Я тебе не судья, Владимир, я только твой друг. Обязанность друга протянуть руку тому, кто падает в пропасть, помочь ему в нужде и даже пожертвовать жизнью для него. Твой судья — это Бог, это общество, которое тебя отвергнет… и более всех — это твоя совесть, ты не убежишь от нее и ты ее не обманешь…
Он взял руку графа Белавина, дружески пожал ее и почти бегом сбежал по лестнице в швейцарскую, где, одевшись, также быстро выскочил на улицу.
Все человеческое было в нем возмущено.
Между тем, после его ухода, граф Владимир Петрович присоединился к своим гостям, все продолжавшим перешептываться с загадочными улыбками.
Белавин понял, что эти шепот и улыбки были по его адресу и его ушедшего так внезапно друга.
Никто, впрочем, его не спросил о происшедшем инциденте.
Граф первый заговорил:
— Вы только что видели, господа, самого добродетельного человека XIX столетия… Этот застенчивый ученик Эскулапа испугался прелестей наших дам и предпочел убежать от соблазна, который, чувствовал, не мог победить…
— Это делает честь нашим дамам. Ваш друг сделал им верную оценку, — заметил, вбрасывая в глаз монокль, один из присутствовавших светских хлыщей, — и я отказываюсь обвинять тех, кто сторонится огня, особенно если обладает легко воспламеняющейся натурой.
Остальные согласились с этим и отправились в столовую.
Оргия началась.
Вино вскоре развязало еще более языки и усыпило человеческие чувства.
Впечатление, произведенное на графа Владимира поступком, а главное словами его друга, постепенно сгладилось.
Ему стала даже представляться смешной фигура Федора Дмитриевича в роли строгого моралиста.
— Я очень люблю этого Караулова, — между прочим заметил Белавин, так как разговор продолжал вертеться на убежавшем докторе, — но он не из тех, которым добродетель приятна… Это какой-то дикарь…
— Ба!.. — со смехом сказала одна из этих дам: — эти дикари делаются скоро ручными, и если остаются людоедами, то… едят только женщин…
— Браво, Клара! — воскликнули, аплодируя этой фразе, мужчины.
— Ты сегодня умна, — заметил один из них.
— А я за все время нашего долгого знакомства не имела дня, когда бы могла тебе сказать тоже самое, — отпарировала Клара.
Одна Фанни Викторовна не проронила ни слова в продолжение всего ужина.
Она сидела в глубокой задумчивости и почти не дотрагивалась до изысканных яств. Ее стаканы и рюмки стояли нетронутые перед ее прибором.
Граф Владимир Петрович, несмотря на то, что заметно захмелел, с беспокойством поглядывал на нее.
— Что с тобой, Фанни? — наконец спросил он. — Неужели доктор произвел на тебя такое впечатление?
— Нам редко приходится встречаться с такими людьми… — не смотря на графа, произнесла Фанни Викторовна.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Ничего более того, что сказала…
— Ты, кажется, не на шутку в него влюбилась, — пошутил граф; — если бы он мог это предвидеть, он, наверное, бы остался, несмотря на свое пуританство.
Тем менее ему было причин оставаться, — со вздохом заметила молодая женщина.
— Я окончательно не понимаю тебя! — сделал Владимир Петрович большие глаза.
— Да меня нечего понимать… или, если хочешь, тебе меня и не надо понимать…
Граф раскрыл было рот, чтобы задать еще какой-то вопрос, но Фанни Викторовна с такой необычайной злобною строгостью взглянула на него, что он прикусил язык.
Она между тем схватила бокал с вином и деланно веселым тоном воскликнула:
— Да погибнет прошедшее, да не смущает нас будущее, попьем за настоящее!
Все гости шумно поддержали этот тост и потянулись чокаться с хозяйкой.
Протянул свой бокал к Фанни Викторовне и граф Владимир Петрович.
Она рассеянно чокнулась с ним и также рассеянно сказала, ни к кому, в сущности, не обращаясь:
— В жизни каждой из нас были переулки, из которых мы вышли на широкую людную улицу… Как знать, не лучше ли было бы, если бы мы и остались в переулках… — Что же вы не пьете, господа? — вдруг переменила она тон.
Лакеи стали разливать вино.
Оргия продолжалась.
Никто не обратил внимания на загадочную фразу хозяйки.
Все были слишком пьяны и слишком веселы, чтобы предаваться размышлениям.
Один граф Белавин некоторое время поглядывал с беспокойством на Фанни Викторовну, но стаканы взяли свое — он забыл странные слова своей содержанки.
Конец первой части.
Часть вторая. ПЕРЕУЛКАМИ НА УЛИЦУ
I. Непризнанный писатель
Мелкий газетный труженик Виктор Сергеевич Геркулесов, после десятилетней борьбы с нищетой и всяческими лишениями, женился на мастерице-золотошвейке Агнии Петровне в то время когда, судьба ему начала улыбаться и он пристроился в качестве постоянного сотрудника к одной, обеспеченной в завтрашнем дне газете. (Есть в Петербурге газеты, редакторы-издатели которых, выпуская номер сегодня, не знают, выпустят ли его завтра.)
Прежде всего он заказал себе визитные карточки: «Постоянный сотрудник газеты „Столичная Сплетница“ и многих периодических изданий» и затем женился на Агнии.
Жениться на Агнии, как он выражался в кругу своих товарищей и собутыльников, Виктор Сергеевич выпить был, как говорится, не дурак, — он считал своей обязанностью — он дал ей слово, и дал его при исключительных обстоятельствах.
Надо заметить, что Геркулесов жил с Агнией Петровной уже лет семь в одной комнате, снимаемой ими от съемщицы в одном из глухих переулков Петербургской стороны, жил, как муж с женой, но не женился.
— Жениться — связать себя. Литератору, художнику, артисту не следует жениться, они должны быть свободными; недаром их профессии называются свободными, — говаривал Виктор Петрович, сидя в компании таких же как он «литераторов уличных листков» в излюбленном ими ресторанчике на Малой Конюшенной.
Геркулесов мнил себя «литератором», и в первые годы его газетной работы перед ним даже витала надежда на известность, на славу.
В душе он был артист: немножко художник, немножко музыкант, немножко актер и очень немножко писатель.
Художество его не пошло дальше легких набросок карандашом; по музыке он преуспел лишь настолько, чтобы с трудом по слуху наигрывать на рояле мотивы из слышанных опереток; как актер он подвизался лишь на любительских сценах и сценах клуба Петербургской стороны, недалеко ушедшей от любительской, да и то во второстепенных ролях, а как писатель ограничивался сообщением полицейских отметок; впрочем, иногда появлялись его краткие заметки о художественных выставках и рецензии о концертах и спектаклях. В эти отделы, впрочем, редакторы газет пускали его, скрепя сердце, за неимением сведений от другого лица, по-военному правилу, когда за маркитанта сходит и блинник.
День помещения рецензий и отчетов для Геркулесова был днем праздничным.
Товарищи знали об этом по одному виду, с которым Виктор Сергеевич входил в ресторанчик на Конюшенной.
— Где помещено?.. — спрашивали они с иронической улыбкой. Геркулесов не замечал ни ее, ни тона и показывал газету.
— Читали?..
Обыкновенно оказывалось, что не читали, и Виктор Сергеевич требовал у лакея газету, где была напечатана его заметка, и тут же вслух прочитывал ее.
Товарищи слушали внимательно, тем более, что за этим чтением — они знали это — следовало угощенье на счет автора, скромное, но даровое.
При состоянии карманов «писателей уличных листков» последнее качество было главным.
— Молодец, Геркулесов, однако, как ты умеешь отделать…
— Буренину сорок очков вперед даст…
— Что твой Стасов об искусстве разговаривает…
— Иванова за пояс заткнет…
Такие замечания слышались по адресу автора, смотря по роду прочтенной заметки.
Геркулесов сиял и пропивал почти последние деньги.
Повторялась старая, но вечно новая басня о «Вороне и Лисице».
Напиваясь, он делался мрачным, и те горькие мысли, которые у трезвого точили втихомолку его мозг, вырывались наружу…
Он говорил о людской несправедливости, о редакционном кумовстве, о неумении выбирать и ценить людей редакторами и издателями.
— Писатель, большой писатель во мне погибает! — восклицал он, потрясая кулаком в пространство.
Это уже считалось пределом для его опьянения, товарищи исчезали из-за стола один за другим и нетвердой походкой удалялись из ресторана.
Геркулесов некоторое время оставался погруженным в горькие думы.
Заботливый приказчик помогал ему рассчитаться и посылал одного из лакеев проводить его до извозчика.
В глазах этого приказчика он был все же нужный человек, да и опасный — «постоянный гость» и «газетчик».
Мнить себя непризнанным великим писателем Виктор Сергеевич стал с того дня, как в одном из еженедельных, на первых же номерах прекратившемся, журнале был напечатан его маленький рассказ: «Секрет».
Редактор-издатель — бывший судебный пристав, рассыпался в похвалах его таланту, предсказывал ему будущность, но гонорара не заплатил.
После этого, чисто литературного, дебюта Геркулесов исписал целый ворох бумаги, но, увы, бывших судебных приставов, ценителей изящной литературы не было более в среде редакторов петербургских газет и журналов, и писания Виктора Сергеевича не предавались тиснению.
Отсюда и происходила его мрачность после выпитой лишней рюмки вина.
В трезвом виде Геркулесов примирился с годами со своей судьбой и даже с иронией называл себя не литератором, а «специалистом по пожарам».
Действительно, Виктор Сергеевич — страстный охотник до пожаров, описывал их с необычайною точностью и даже не без таланта. Этим скромным дарованием и объясняется то, что он был принят постоянным сотрудником одной очень распространенной газеты.
Но повторяем, не эта сравнительная обеспеченность положения подвинула его решиться на брак с Агнией, для этого существовали другие причины.
В течение семилетнего совместного сожительства Агния Петровна несколько раз готовилась быть матерью, но всегда неблагополучно.
— Нет Божьего благословения! — говаривала она.
Виктор Сергеевич хотя был немножко вольнодумцем и вслух смеялся над Агнией за ее отсталость и глупые предрассудки, но после третьих досрочных и неблагополучных родов женщины, которую, если он и не любил в романтическом смысле, но привык видеть около себя в течение долгих лет, и которая все же часто выручала его и делила с ним и горе, и радость, стал задумываться.
Незадолго до получения Геркулесовым постоянных занятий в распространенной петербургской газете «Столичная Сплетница», именно в то время, когда он мечтал о сотрудничестве в ней, Агния Петровна снова почувствовала себя матерью.
— Одна болезнь и мука, — добавила она, сообщив своему сожителю о своем положении; — не доношу, как всегда, не доношу, нет Божьего благословения.
— Вот что, Агния, — после некоторой паузы, сказал Виктор Сергеевич, — если Бог даст, получу место в газете тут одной, тогда я на тебе женюсь… Ребенок будет законный…
— Милый!.. — воскликнула Агния Петровна. — Да неужто?
— Сказал, значит верно…
К чести Геркулесова, надо сказать, что он действительно умел держать слово.
Это знала Агния Петровна и усердно молилась, чтобы он получил желанное место.
Место было получено, и Виктор Сергеевич, как мы уже знаем, заказал визитные карточки и затем женился.
Свадьба была более чем скромная.
Присутствовали необходимые свидетели — товарищи по перу жениха, квартирная хозяйка и несколько подруг невесты по мастерской.
Невеста была в своем праздничном платье с блузкой, несколько скрывавшей ее положение, жених — в тщательно вычищенном сюртуке.
Некоторая полнота талии невесты не удержала, однако, шаферов приколоть к своим сюртукам цветы флер д\'оранжа.
Квартирная хозяйка уступила на этот торжественный вечер свои комнаты, где гости с рюмками водки и стаканами пива в руках, то и дело кричали «горько» и желали счастья молодым.
Молодые целовались.
Жизнь после дня свадьбы пошла своей обычной колеей.
Нравственно успокоенная, Агния Петровна действительно родила девочку, но, по словам квартирной хозяйки, такого «заморыша», что глядеть было страшно.
Но «заморыш» был жив — благословение Божие оправдывалось.
Мать, озабоченная, чтобы ребенок остался в живых, чутко прислушивалась ко всем советам кумушек Петербургской стороны.
Одним из почти единогласных советов было окрестить ребенка именем святой, празднуемой в день ее рождения.
Девочка родилась 19 августа и к выбору предстояло два имени Агапии и Феклы.
Агния Петровна выбрала последнее, тем более что так звали ее бабушку.
Немножко вольнодумец Виктор Сергеевич, как и все вольнодумцы, был суеверен и, попротестовав несколько для проформы, согласился.
Девочку окрестили Феклой.
Ребенок, действительно, месяц от месяца стал поправляться, как бы оправдывая народную примету, на которой был основан совет кумушек Петербургской стороны.
К году уже это был совершенно крепкий, здоровый ребенок.
Время летело.
Постоянное сотрудничество в газете «Столичная Сплетница», хотя и не давало многого, но все-таки, некоторым образом, обеспечивало существование семьи Геркулесовых, так как Агния Петровна должна была расстаться с золотошвейной мастерской и брать лишь небольшую работу на дом.
Заработок ее, однако, все же служил некоторым подспорьем, и Геркулесовы жили сравнительно безбедно, хотя и остались в прежней комнате на Петербургской стороне.
Когда Феклуша подросла и ей пошел уже шестой год, Агния Петровна снова стала ходить в мастерскую, и заработок еще более увеличился.
Дома за девочкой, по просьбе матери, присматривала квартирная хозяйка.
Когда девочке минуло восемь лет, Виктор Сергеевич стал сам учить ее грамоте, и Феклуша оказалась чрезвычайно понятливой и прилежной.
— Вся в меня! — с гордостью говорил отец.
Они могли бы при заработках Геркулесова жить еще в большем довольстве, если бы не несчастная наклонность Виктора Сергеевича к рюмочке.
Его нельзя было назвать пьяницей, так как один он не пил ни вина, ни водки и даже забывал, порой, выпить рюмку перед обедом, но при всякой случайной даже компании не мог удержаться, чтобы не выпить лишнюю рюмку, а раз ему она попадала в голову, он, как мы видели, напивался почти до положения риз.
В таком-то виде однажды летом он возвращался с приятелями пешком из Лесного, попал под паровую конку, которая и отрезала ему обе ноги.
Несмотря на то, что это случилось невдалеке от клиники, Виктор Сергеевич истек по дороге кровью, и в клинику принесли один обезображенный труп.
Дочери Геркулесова — Феклуше шел в то время двенадцатый год.
Погоревав о потере мужа, Агния Петровна поместила дочь ученицей в ту же мастерскую, в которой работала сама, и стала жить на вдовьем положении в той же комнате на Петербургской стороне, в которой жила с мужем и куда теперь ее милая девочка, как она называла свою дочь, приходила только по воскресным и праздничным дням.
Жить стало, конечно, труднее, и Агния Петровна, из желания побаловать дочку на праздниках сладким кусочком и обновкой, работала не только в мастерской, но и дома, не разгибая спины.
Пять лет такой жизни окончательно подорвали ее силы; к этому присоединилась еще простуда, она заболела воспалением легких.
Отправленная в Обуховскую больницу, она через три недели отдала Богу душу от скоротечной чахотки, развившейся из воспаления.
Смерть любящей матери случилась именно в тот год, когда ее любимая дочь кончила ученье и стала в мастерской такой же мастерицей, как ее мать.
Обе они мечтали о совместной жизни и работе, но неумолимая коса смерти сделала Феклушу сиротой.
Квартирная хозяйка оставила молодую девушку в той же комнате, где жили ее родители, и даже сбавила ей цену. Девочка выросла на ее глазах, она привыкла к ней и любила ее как дочь.
Одиночество — это страшное ощущение окружающей пустоты и беспомощности, несмотря на отношение к Феклуше квартирной хозяйки, охватило молодую девушку.
Возвращаясь из мастерской, она, охваченная холодом пустой, неприютной комнаты, проворно ложилась в постель, пытаясь убить сном скуку долгих, особенно зимних, вечеров.
Феклуша была странная девушка.
В ней бушевали и смутно боролись и страстность, и отвращение к труду, и презрение к бедности, болезненная жажда неизведанного, неопределенное разочарование, страшное воспоминание тяжелых дней при жизни матери, а в особенности при жизни отца; злопамятное убеждение непризнанного писателя, что покровительство достигается низостью и подлостью; врожденное стремление к роскоши и блеску, нежная истома, наследованная от отца, нервозность и инстинктивная леность матери, которая делалась бодра и мужественна только в тяжелые минуты и опускалась, как только проходила беда — все это мучило и волновало ее.
К несчастью, мастерская, куда она ходила, не могла удержать ее, направить и пробудить ее добрые инстинкты.
Женская рабочая мастерская — это преддверие житейского омута.
Феклуша скоро свыклась с разговорами своих подруг.
Сгибаясь над своей кропотливой работой, они находили время болтать без умолку.
Их разговоры не отличались разнообразием — все они вертелись на мужчинах.
Такая-то жила с богачом, столько-то получала в месяц.
И все принимались восхищаться новым медальоном, кольцом или серьгами — подарками любовника.
Все завидовали счастливице и приставали к свои любовникам, чтобы в свою очередь похвастать обновкой.
Такова атмосфера всякой женской мастерской.
II. Падение
Девушка погибает с того момента, как попадает в общество других девушек.
Болтовня мальчишек в школе и в мастерской ничто перед россказнями работниц.
Мастерская — это пробный камень добродетели, золото там редко, преобладают неблагородные металлы.
Девочка падает, увлеченная не любовью, как расписывают романисты, но из зависти и, отчасти, из любопытства.
Фекла слушала о похождениях своих подруг, их забавные и опасные приключения, дивилась их выразительным глазам и лихорадочно дрожащим губам.
Они же подшучивали над ней и прозвали ее «цыпленком».
Послушать их, так все мужчины — дураки.
Одна, например, рассказывала, как она посмеялась над одним человеком накануне, заставивши ее напрасно прождать.
— Ничего, сильней привяжется!
Другая делала несчастным своего любовника, уверяя, что он ее тем сильнее любит, чем больше она его обманывает.
Все путали своих обожателей, вертели ими как волчками и все этим хвалились.
Фекла уже перестала краснеть, когда слышала откровенные, циничные признания.
Она только стыдилась, что не достигла высоты развития своих товарок.
Она уже не колебалась, а ждала только удобного случая.
Жизнь ей стала казаться невыносимой: все работа да работа, а в воскресенье и в праздники томительное одиночество.
Поневоле пойдешь к подруге, которая живет самостоятельно, т. е. с мужчиной.
Случалось, что парочка была молода и сошлась еще недавно и неустанно целовалась.
Положение третьего лица в этом дуэте всегда смешно, а потому ей приходилось уходить и оттуда, еще сильнее опечаленной и возбужденной.
Нет, уже будет с нее такой уединенной жизни, этих вечных адских мук, непреодолимого зуда ласк и денег! Надо чем-нибудь кончить и подумать об этом серьезно.
Такое решение возникло в голове Феклуши.
По вечерам ее почти всегда провожал какой-то старик, суливший ей золотые горы, и еще редко молодой человек, поджидавший на Литейной — мастерская помещалась на этой улице — медицинский студент.
Это был знакомый нам Федор Дмитриевич Караулов.
В выборе не могло быть сомнения.
Старик порешил ее сердечное колебание, тем более, что другой претендент не мог предложить ей ничего, кроме любви и молодости.
Старик между тем бросил вызов кратко, но выразительно:
— Деньги!
Кроме того, старик казался очень благовоспитанным и приличным, что льстило самолюбию молодой девушки, тем более, что у ее подруг любовники были по большей части приказчики из гостиного двора.
Она пала… пала благодаря лишь таким грубым побуждениям, которые, однако, сковывали душу и тело.
Она пала и почувствовала отвращение.
На другой день утром в разговоре с подругами она уже сожалела о прошедшем, но вечером, по выходе из мастерской, с гордостью взяла под руку старого развратника, ее купившего.
Но мужества хватило ей ненадолго.
Нервы не выдержали, и раз вечером она бросила в лицо старику деньги, вытолкала его за дверь и решилась жить по-прежнему.
Это вечно старая история пьяниц, которые сознавая, что им вредно вино, клянутся бросить его и не начинать никогда и — начинают, когда привычка заявляет свои права.
Выпьет рюмочку, хочется другую, а потом и пошло… бросила одного любовника и взяла другого.
На этот раз она выбрала молодого.
Он, пожалуй, даже и любил ее, но был так с ней нежен и почтителен, что это ее злило и она порядком его мучила.
Они расстались, наконец, по взаимному согласию.
Ну, тогда она пошла, как и все прочие: неделя, дня три, даже два — и она уже пресыщалась ласками своего избранника.
Тем временем она заболела и не успела поправиться, как последний любовник ее бросил.
К довершению несчастий, доктор запретил ей заниматься золотошвейным мастерством.
«Что тут делать?» Что предпринять? — мелькало в ее голове.
Наступило положение тем более гнетущее, что воспоминание ее относительного благосостояния, которым окружал ее первый избранник, приходило ей частенько на ум.
Она попытала счастья на других заработках, но они были так ничтожны, что за них не стоило и приниматься.
В один прекрасный день или лучше сказать ночь голод выгнал ее на улицу.
Петербургская панель сделала свое дело, она осталась на ней и пошла обычной дорогой падшей женщины.
Она поплыла вниз по течению, существуя случайной прибылью и голодая, когда дул противный ветер.
Первый опыт нового ремесла был сделан.
Все было кончено: отдаваясь первому встречному, она становилась жертвой общественного темперамента.
Однажды вечером, в одном из увеселительных заведений, куда она пошла попытать счастья с одной из своих новых подруг, «маленькой Муськой», как звали эту девушку, сокращая ее фамилию в том особом мирке «милых, но погибших созданий» и их кавалеров, Феклуша встретила молодого человека, который искал, как почти все посетители «увеселительных заведений», приключений.
Ее розовый ротик, ее лукавая улыбка и ее стройная фигурка, потухающий и внезапно вспыхивающий взор — все это увлекло юношу.
Случайная встреча обратилась в привычку.
Они кончили тем, что поселились вместе.
Он был из тех захудалых петербургских пшютов, которых можно встретить фланирующих по Невскому проспекту под вечер, а днем в бильярдной ресторана Доминика.
Худой, изможденный, со всеми признаками чахотки, одетый с претензией на шик — тип, всегда нравящийся падшим женщинам.
Он предложил Феклуше сожительство — почти брак, всегда лелеемая мечта этих дам.
Она согласилась.
Он жил в меблированных комнатах по Литейной, и Феклуша перебралась туда.
Но там долго они не прожили.
Их выселили за неплатеж денег.
Меняя по той же причине комнату за комнатой, они приютились наконец в ужасном логовище, во флигеле громадного дома на Сенной под именем Вяземской лавры.
Эти трущобы обладали всеми прелестями человеческих конур.
Дверь на ржавых петлях, вымазанная охрой, длинный темный коридор в жирных пятнах, невозможно грязная лестница, скрипящая под ногами и пропитанная отвратительным запахом сточных труб и отхожих мест.
При малейшем ветре хлопали все двери.
В третьем этаже они выбрали себе комнату с пестрыми обоями, местами порванными, сквозь которые сыпалась штукатурка.
В этом печальном жилище не было даже обычных убогих удобств меблированных комнат, ни засиженных мухами зеркал, ни олеографии в облезлых золоченых рамах, изображающих сцены из Тараса Бульбы или Дорогого гостя, и ландшафтов, на которых небо зеленее деревьев.
Голые стены были чем-то обрызганы, а русская печь глядела черным зевом и производила ужасающее впечатление.
Меблировка состояла из деревянной кровати, стола без ящиков, ситцевых занавесок, закопченных и съежившихся от нечистоты, двух стульев с рваными сиденьями и покосившегося от времени комода.
Они прожили тут месяца два, перебиваясь кое-как и питаясь грошовыми отбросками Сенной площади.
Феклуша начинала уже подумывать о лучшей жизни, когда, к ужасу своему, заметила, что она беременна.
Она залилась слезами, призналась своему сожителю, что ребенок не его, убеждая его, что он теперь свободен, и этой выходкой окончательно привязала его к себе.
Они согласились лишать себя почти необходимого, чтобы откладывать деньги для предстоящей болезни.
Но намерение осталось лишь намерением.
По прошествии шести месяцев Феклуша упала с лестницы и это ускорило ее разрешение от бремени.
Ясной декабрьской ночью, когда в доме не было ни гроша, она почувствовала первые родовые боли.
Сожитель ее поспешно исчез и явился в сопровождении жившей в том же доме акушерки.
— Да тут можно замерзнуть! — воскликнула последняя, вошедши в комнату. — Надо развести огонь.
Но не успела она договорить эту фразу, как молодая женщина вытянулась, пронзительно застонала и упала бледная, изнеможенная на свое жесткое ложе.
Она родила девочку.
Акушерка вытерла ребенка, обернула его тряпками и ушла, обещая понаведываться.
Ужасная ночь тянулась с томительной медленностью.
Молодая мать стонала и жаловалась на бессонницу. Ее сожитель, дрожа всем телом от холода, сидел на стуле и укачивал крошку, которая жалобно стонала. По временам из его наболевшей груди вырывался пронзительный свистящий кашель.
Часа в четыре утра пошел снег.
Ветер завыл в коридоре, потрясая дурно вставленные окна и задувая оплывающую свечу.
В комнате был такой же мороз, как и на дворе.
Ребенок иззяб и был голоден; к довершению горя пеленки распустились, и молодой человек не мог их привести в порядок своими окоченевшими руками.
Все эти грязные мелочи жизни, холодная комната, стонущая женщина, кричащий ребенок привели его в мрачное отчаяние.
Он перестал качать малютку, а та, естественно, кричала еще сильнее.
Следствием этой ночи было — смерть ребенка и любовника.
Один оставил этот прекрасный мир от слабости и холода, а другой умер, отправленный на другой день в больницу, от развившейся быстро чахотки.
Эта страшная ночь доконала его.
Одна Феклуша вышла здоровой и невредимой из этой передряги и даже похорошела.
Несколько времени просуществовала она уличными случайностями.
Однажды днем, обескураженная и голодная, она столкнулась со своей бывшей товаркой по мастерской.
Этой не пришлось натыкаться на рифы и подводные камни.
Она плыла на всех парусах.
Эта случайность решила участь Феклуши.
Подруга начала хвастаться выгодами своего положения, она сыта и довольна, шикарно одета и ведет беспечальную жизнь.
Феклуша зашла с подругой в один из нижних ресторанов пассажа, выпила на ее счет несколько рюмок водки и отправилась с ней в ее вертеп, переступила его порог, рассуждая мысленно, что она может уйти отсюда, когда ей заблагорассудится.
На другой день она уже была собственностью притона любви.
Первые дни новизна обстановки и жизни не позволяли ей задумываться над своим положением.
Ей даже показалось в тумане почти постоянного пьянства, что именно здесь та пристань, где она найдет спокойствие.
Но это продолжалось недолго. Натура перестала принимать спиртные напитки. Они стали ей противны до тошноты. Наступило невольное отрезвление. Глаза открылись.
III. В притоне любви
Если бы несчастная молодая девушка могла пить до потери сознания, до забвения этой гнусной жизни, до самоотречения от этих крепких несокрушимых оков, от этого ненавистного ремесла, которое не признает ни отвращения, ни утомления, эта животная жизнь, пожалуй, показалась бы ей возможной.
Она действительно и пила, но и в мрачном одурении кутежей не могла примириться с этой жизнью, которая вынуждает быть всю ночь на выставке, которая вынуждает улыбаться, невзирая на горе, болезнь, скуку с этой жизнью, которая иногда по целым часам приковывает к пьянице, с обязательством выносить его пошлые требования, жизнью ужасней геенны огненной, ужаснее тюрьмы и каторги, так как нет другого существования более унизительного, более жалкого, как ремесло этих несчастных, обреченных на подлый труд, влекущий за собой зловещее изнеможение.
В одну из ночей Феклуша особенно чувствовала смертельную тоску и отвращение.
Она уже с полчаса полулежала на подушках турецкого дивана, крытого ярким полосатым трипом, стараясь собраться с мыслями и прислушаться к болтовне подруги.
Малейший шум заставлял ее вздрагивать.
Нервы ее были напряжены до последней крайности.
Она чувствовала в себе омерзение и утомление, как бы после долгой попойки.
Иногда она как будто успокаивалась и омраченным взором глядела на окружавшую ее роскошь.
Канделябры, стены, обтянутые красным атласом с белыми шелковыми кокардами и цветами, шитыми золотом.
Все это рябило у ней в глазах и мелькало, как яркие искры между красными углями.
Минутами взор ее обращался на громадное зеркало, занимающее почти всю стену гостиной.
Она видела в нем свое отражение, видела себя, нагло развалившуюся на подушках, причесанную по-бальному, видела свое короткое платье, разукрашенное кружевами, свою чересчур открытую шею и грудь, и обнаженные руки, уснащенные бьющими в нос духами.
Ей не верилось, что это она сама.
Она с интересом рассматривала свои набеленные руки, подведенные брови, красные, как кусок мяса, губы, ноги в ярких шелковых чулках, вздымающуюся грудь, всю трепещущую прелесть ее тела, вздымающегося под легкими складками воздушного платья.
Особенно ее пугали глаза.
Они ей казались чудовищными и в их мрачной глубине ей почудилось что-то до того наглое и нахальное, что она покраснела под румянами.
Она отворачивалась от зеркала и как-то тупо, почти бессознательно оглядывала своих подруг.
Они сидели в той же гостиной и в раззолоченной соседней с этой комнатой зале, во всевозможных позах, растянувшись на диванах ничком, сидя на корточках на ковре, и свернувшись в комок в креслах.
Тут были и толстые, и худощавые, и брюнетки, и блондинки, с самыми разнообразными прическами, с распущенными косами, завитыми или просто висящими прядями челками на лбах, в высоких прическах, перевитых бусами, или со спускающимися по шее «bandeaux».
Платья были тоже всевозможных фасонов, с единственным общим колоритом циничной откровенности.
Всюду сверкали настоящие и поддельные бриллианты, и при каждом движении их обладательниц сыпали лучи света.
Перед зеркалом остановилась высокая стройная женщина и, подняв руки, начала вкладывать шпильку в свои густые темные волосы.