Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Поберегли бы себя… Войне скоро конец, а вас посбивают, как куропаток.

Молчат, уставились в землю. А что говорить? Нечего. Истребитель, не умеющий видеть, — не истребитель, мишень. Табаков глядит куда-то мимо меня, ежится, переминается с ноги на ногу — тоже не доблестно вел себя в этом полете. Отстал, не прикрыл командира в бою.

— Стыдно тебе, — говорю Табакову, — два года воюешь. Если бы это случилось на Калининском фронте, когда ты был несмышленышем, можно простить. А теперь непростительно. Сколько вылетов сделал за эти два года? Сотни! Сколько фашистов сбил? Наверно, не меньше десятка. И вдруг отрывается на самом простом маневре, на боевом развороте. Недобросовестный ты, Табаков, легкомысленный.

Обидно Ивану, летчик-то он хброший и человек неплохой, но и мне тоже обидно, и я, раз уж пришлось к слову, напоминаю ему тот случай…

— Я еще раньше заметил твою несерьезность. Помнишь? Когда изучали Як-3…

Непривычно и неприятно было для летчиков: самолет проседал при пробе мотора на больших оборотах. Казалось, что винт вот-вот чиркнет о землю. Подобного не было, когда мы летали еще на Як-1. Что делать? Кто-то додумался, и летчики начали уговаривать техников добавить порцию воздуха в амортизационные стойки шасси. Добавили. Самолет проседать перестал, а стойки при грубых посадках, выражаясь техническим языком, стали лететь, то есть ломаться.

Узнав о «нововведении» летчиков и их боевых друзей, мы с инженером полка собрали всех в класс, чтобы в процессе занятий на научной основе разъяснить экипажам, что к чему. Все это поняли так, как надо, и только Иван Табаков понял совсем по-иному. Он считал, что занятия в классе — пустая трата времени, что это выдумка инженера полка, поэтому всячески их игнорировал и я бы даже сказал — саботировал.

Как-то раз я решил посмотреть, как проходят занятия. Когда я вошел в класс, все летчики внимательно слушали инженера полка. Все, как и положено, если заходит старший, встали, и лишь Табаков как сидел, так и остался сидеть. Оказывается, чтобы не видеть схем, которые объяснял инженер, Табаков, примостившись в уголке на полу, спрятался за спины товарищей и даже закрыл глаза. А чтобы не слышать — уши заткнул пальцами. Под общий смех я его потолкал, он ошалело вскочил, но сразу нашелся и обвинил во всем инженера.

— Вот, товарищ командир, — пожаловался Иван, — вы говорили, надо летать и бить фашистов, а он придумал занятия и целый час пхает нам в уши самолетные ноги…

Я строго предупредил Табакова. Еще бы! Такая недобросовестность! Да вдобавок ко всему — шутовство. Люди в тот день не могли заниматься, они буквально катались со смеху.

— Помнишь? — строго спрашиваю Табакова.

— Не надо, — просит он, — вы за это уже ругали. Нас обступают летчики эскадрильи Саламатина, слушают, стараясь вникнуть в наш разговор. Коротко ввожу их в суть обстановки, пусть учатся, пусть мотают на ус, а то и вправду подумают, что «не с кем помериться силами».

— Вы сбили два самолета, — говорю я Саламати— ну, — но не тешьте себя надеждой, что вы схватили бога за бороду. Просто вам повезло. У вас на пути оказались два слабака, вроде вот этих, Орлова и Шаменкова. Тем, наверное, тоже кричали, что Яки у них в хвосте. А они ничего не слышали и ничего не видели. Поэтому не тешьте себя надеждой, что «немец пошел не тот». В этом бою, что мы сейчас провели, ваши друзья остались живыми совершенно случайно.

* * *

Впервые вижу душевный надлом человека. Не усталость, нет. Надлом. Настоящий, бесповоротный…

Будапешт пока что не наш. Бои идут за окраины, кварталы, заводы, дома. Немцы окружены, но они не теряют надежду на помощь извне, со стороны Комарно — Эстергома. На станции Комарно идет разгрузка вражеских войск. Наши планируют налет ночных бомбардировщиков, но немцы прикрыли место разгрузки аэростатами.

— Вам не приходилось сбивать эту технику? — спрашивает командир дивизии. — Нет? Жаль. Но ничего, дело не сложное: она не стреляет. Подумайте, как это лучше сделать, и вылетайте.

Летим. Я и Орлов, Агданцев и Лапшин, Коновалов и Виргинский, Проскурин и Носов. Два звена. Четыре пары. Подходим к станции, смотрим. Аэростаты — двадцать штук — висят этажеркой на высоте до тысячи метров. Как их лучше всего сбивать? Смотрю, приказываю, принимаю решение. Будем ходить по кругу и бить внешние. Так дойдем до середины. Передаю решение летчикам.

Интересное это занятие — сбивать аэростаты. Прицелишься, очередь дашь и огромная неподвижная туша снижается, сплющивается, медленно оседает. Проходит десять минут, и аэростаты спокойно улеглись на земле.

Задание выполнено. Даю команду «Сбор», беру курс на свою территорию. Уже темнеет. И вдруг впереди, значительно выше нас, вижу пару Як-3. Она стоит в вираже точно на нашем пути. Такое впечатление, будто летчики дожидаются нас. Это насторожило меня, неприятно кольнуло. Я оглянулся назад… Точно, двух не хватает. Значит, пара от нас ушла, боевую задачу не выполняла. Кто? Даже не верится: командир эскадрильи Проскурин и летчик Носов.

Где же была эта пара и что она делала? После посадки подзываю к своему самолету Савелия Носова, спрашиваю. Он объясняет:

— Когда вы пошли в атаку на аэростаты, Проскурин развернулся в сторону своей территории, пересек линию фронта и встал в вираж. Я, как и положено, находился рядом с ведущим.

Страшно неприятная вещь у молодого пилота выспрашивать о действиях его командира, боевого и всеми уважаемого летчика, каким я знаю Проскурина. Но Савелий толковый, смышленый летчик, он, как говорится, все прочитал между строк. Он понял суть моего вопроса и понял Проскурина. Савелий пожимает плечами:

— Я думал, что мы выполняем приказ… Подходит Проскурин. Задаю ему тот же вопрос.

Отвечает:

— Я отошел для прикрытия группы и все время вас наблюдал. Потерял только в последний момент, когда вы отходили от станции.

— Ладно, — говорю, — идите.

«Отошел для прикрытия группы…» Но ведь я не приказывал. Наоборот, я поставил задачу всем: уничтожать аэростаты. А если ты принял такое решение, то почему не спросил? И если ты проявил такую полезную инициативу, то надо было держаться не восточнее станции, а западнее, откуда могли прийти немецкие истребители. От кого же ты нас охранял, уйдя на свою территорию?

Так я думаю. Рассуждаю.

Нет, здесь что-то не вяжется, не стыкуется. Вдруг вспоминаю: подобное с Проскуриным было, подобное я уже слышал. Теперь понимаю: Проскурин «терял» свою группу так же, как и сегодня. Но об этом знала только его эскадрилья. Летчики молчали, не решаясь обвинить своего командира в чем-то предосудительном. Все остальные просто не знали: Проскурин возвращался домой вместе со всеми. Кроме того, это была не система — случай-другой.

Неужели Проскурин трус? Не верю.

Утро. Немецкие транспортные самолеты Ю-52 начиная с рассвета пытаются прорваться к своим окруженным войскам. Им надо перебросить оружие, боеприпасы, продукты. Получаем задачу — уничтожить. Сбивать тихоходные самолеты, да к тому же и безоружные — задача несложная. Можно действовать парами, и лучше всего методом свободной охоты, то есть свободного поиска целей. Можно и звеньями, но, принимая решение, я думал о том, что надо проверить Проскурина, а для этого лучше лететь вдвоем, без свидетелей.

Посвящаю напарника в замысел:

— Уйдем за линию фронта, к горам, и там устроим засаду. Предполагаю, что Ю-52 пойдут через ущелье. Задача ясна?

— Ясна, — отвечает Проскурин.

Взлетаем, небольшой доворот, две минуты полета, и вот он, Дунай. На той стороне — противник, на этой наши войска. Идем. Я впереди, Проскурин сзади справа. Под нами береговая черта, середина реки… Внезапно ведомый выходит вперед, пересекая мой курс, разворачивается на свою территорию. Молча иду за ним. Подходим к аэродрому. Проскурин выпускает шасси, идет на посадку. Я — следом.

— В чем дело, — спрашиваю, — что случилось?

— Плохо тянет мотор, — отвечает Проскурин, — винт не переходит на большой шаг.

Смотрю на него. Статный, красивый, грудь в орденах. Чем не летчик? Чем не командир эскадрильи? Взгляд ясный, твердый, на лице ни тени смущения. Плохо тянет мотор?.. А обогнал-то меня легко. И на винт сваливать нечего. Зачем он тебе, большой шаг? Была бы зима, дело другое: летчик манипулирует шагом, чтобы не застывало масло во втулке. А сейчас для чего? Все мне понятно, дорогой капитан, все ясно.

— Ничего, — говорю, — выход найдем. Ты поле— тишь на моем самолете, я на твоем.

Летим, подходим к Дунаю, пересекаем его… А дальше все повторяется так, как и в первом полете: Проскурин обгоняет меня, разворачивается, следует на свою территорию. Черт с тобой, думаю, иди, а я останусь, не срывать же из— за тебя, труса, и этот полет.

Подо мной южная окраина Будапешта. В воздухе никого. Встаю в широкий круг, слежу за ущельем, откуда должны появиться немецкие транспортные самолеты. Слежу, а мыслям тесно в голове…

Эх, Проскурин, Проскурин. Дело идет к концу, к победе, и вдруг такая откровенная трусость. А ведь я собирался представить тебя на Героя. Помню, как воевал ты на Курской дуге. И потом хорошо воевал. Поди уж штук тринадцать свалил. И вдруг трусость. Не верится. Не укладывается в сознании.

Смотрю на часы. Еще один круг, и я пойду на посадку. Разворачиваюсь и прямо по курсу вижу Ю— 52. Идет прямо ко мне. Иди, иди, жду! Спасибо тебе, небо: есть на ком зло сорвать. Но немец меня увидел. На полном газу, с дымом, завернув крутой разворот, он спешит обратно к ущелью. Обстановка слегка изменилась, но враг уже не спасется, только оттянет время. Быстро его настигаю. Уже лредвкушаю победу. Неожиданно, будто снег в летнюю пору, сверху камнем падает пара Ла-5 и буквально у меня, на глазах «съедает» мою «добычу».

Вот это денек у меня! Конечно, хлопцы сработали чисто, прямо скажу, молодцы, но мне-то не стало легче. Больше того, стало еще неприятнее: впереди встреча с Проскуриным. «Трус! — скажу я Проскурину. — Жалкий, ничтожный трус. Будем тебя судить». Я вижу его поникшим, раздавленным грузом тяжкого обвинения. «Трус!» И это летчик из группы «Меч»!.. Гордость моя и совесть. Группа, которой отдано все: опыт, знания, силы. И даже кровь…

Вечер. Звездное небо. Тишь. В тишине лучше думается… Я не назвал его трусом. Не сказал, что будем его судить.

Проскурин ждал меня на стоянке и… улыбался. Но это была не его, проскуринская улыбка — улыбка смелого и гордого воина. Он улыбался жалко и, как это ни странно, радостно. Он был рад, что я, наконец, его понял. Он согласен на все. Пусть его называют трусом, предателем, пусть его судят. Но этот кошмар — полеты за линию фронта — кончились. Это ужасное состояние, это насилие над собой, когда он вынужден был обманывать меня и свою эскадрилью, — кончилось.

— Эскадрилью придется сдать, — сказал я Проскурину. — Придется уйти из группы. Сам понимаешь…

Он благодарно кивнул. Спасибо, дескать, за справедливость, за чуткость. И… опять улыбнулся. От этой жалкой улыбки-гримасы у меня заломило в висках.

В случившемся виноваты и я, и Проскурин. Я опять говорю о моральной усталости. Болезнь началась у Проскурина раньше, до прихода в особую группу. Он видел, что с ним творится неладное — начал бояться, постепенно теряя веру в свои силы, — но былые гордость и смелость мешали в этом признаться даже себе. Он скрывал от всех свое состояние, а недуг все зрел, точил его испод— воль, и в этот тяжелый момент — надо же такому случиться! — его подбили.

Это было в Румынии, во время Турдо— Клужской операции. Румынские летчики стали действовать против гитлеровских в качестве наших союзников. Но они, как и прежде, летали на немецких машинах, и мы оказались в весьма затруднительном положении. Встретив группу Ме— 109, мы бросались в атаку и только в последний момент различали румынские знаки вместо фашистских крестов. И было наоборот. От группы румын внезапно отделялась пара Ме— 109, наносила удар и, мелькнув крестами на плоскостях, пропадала во мгле. Так они сбили Проскурина, а за ним — Голубенке. Александр Голубенке погиб, а Проскурин вернулся, но с душой вконец искалеченной…

До чего же все люди разные. Два человека, два летчика: Александр Проскурин и Александр Агдан— цев. Люди одного поколения, одного воспитания. Короче, юность того и другого — миллионорусская: школа, комсомол, военная школа, полк. Здесь они обретали характер, закалку, взгляды на жизнь. Но вот тот и другой попадают под пушки врага, и они уже разные. Не только не похожи один на другого — на себя не похожи. Стали совершенно иными.

Я вижу Агданцева, вижу тот бой, в котором он потерпел поражение. Это было в районе Люботина. Шестерка наших во главе с Колей Леоновым встретила группу немецких бомбардировщиков. Их сопровождали истребители. Начался бой. Агданцев атаковал «Юнкерс», открыл по нему огонь, но не сбил — дистанция была велика. Сближаясь, дал еще две очереди. Бил и видел, как трассы входят в корпус машины. И ждал, что она вот-вот загорится. Желание, конечно, законное, но война есть война: когда внимание летчика было приковано к цели, подоспел истребитель противника.

Он ударил из пушки и попал в крюльевой бензиновый бак. Крыло загорелось, затем последовал взрыв. Летчика обдало бензином и выбросило из самолета. Он несся к земле и горел. И даже в эти секунды, секунды боли и ужаса, он не терял рассудок. Он думал. Если открыть парашют, то ревущий воздушный поток сразу смирится и пламя немного утихнет. Но потом, когда спуск будет плавным и медленным, парашютные стропы сгорят.

В правой руке Агданцев держал вытяжное кольцо парашюта, левой смахивал пламя с лица. И считал — делал затяжку, как говорят спортсмены-парашютисты. Он вырвал кольцо у самой земли, и это его спасло. Правда, он весь обгорел, вдобавок был ранен в ногу и в сознание пришел только в госпитале. Мысль, что врачи лишат его права на бой, закроют дорогу в небо, приводила Агданцева в ужас, отчаяние.

А теперь я вижу Проскурина. Он приходит в ужас от мысли о встрече с врагом, о бое.

Вот и пойми человека…

Будапешт пал. Наши войска, оставив часть сил в поверженной столице Венгрии, пошли по долине Дуная на северо-запад. Ради любопытства мы посмотрели на город. Он мертв. На улице ни одного человека. Даже собак не видно. Двери закрыты. На дверях магазинов — замки. Окна задраены жалюзи.

— Такое впечатление, — удивляется Коля Леонов, — будто в столице действуют воры. Непрерывно, из года в год. И люди придумали жалюзи. Посмотрите, буквально на каждом окне.

— Ничего не попишешь, — поясняет Саша Агдан— цев, — Европа. Торгаши…

Торгаши хоть и сидят за большими замками, не дремлют. Савелий Носов, самый форсистый парень из группы «Меч», купил для реглана прекрасную желтую кожу. Мотористы привезли хром и подметки, но хромовые сапоги им носить не положено. Они согласились со мной, и сапоги были сшиты для летчиков группы «Меч» и девушек-оружейниц. Кирза военного времени уступала место блестящему хрому, и полк, переобувшись, преобразился. В этот момент мне сообщили из штаба Подгорного:

— Генерал выехал к вам. Принимайте.

Смотрю на часы: время идет к обеду, и гостя надо чем-то кормить. Чем и, самое главное, где? И эти вопросы меня занимают не зря: наш генерал — человек с большими запросами, а в столовой у нас не очень уютно. Откуда же взяться ему, уюту, если наша столовая — обыкновенная развалюха-изба, только немного просторней других.

После долгих раздумий решил: угощу генерала борщом и приму у себя на квартире. А пока решал да распоряжался, он уже прибыл. Мне передали: ждет на командном пункте. Прибегаю, докладываю: полк несет боевое дежурство, погоды нет, самолетов в воздухе нет.

— Вижу, товарищ Якименко, — говорит генерал, — вы не ждали меня.

— Прошу извинить, товарищ генерал, занимался хозяйственными вопросами, — отвечаю Подгорному и вдруг вспоминаю: в спешке уходя из столовой, забыл сказать, чтобы стол накрыли у меня на квартире. Что же мне делать?

— Выходит, товарищ Якименко, что хозяйственные дела важнее для вас, чем встреча командира корпуса.

Негромко говорит, безобидно, бесстрастно, будто о постороннем. Но я-то знаю своего генерала: недоволен. Молчу. А что говорить?

— А вы знаете, что я хочу кушать?

— Догадываюсь, товарищ генерал.

— А где мы будем обедать?

— У меня на квартире.

— А почему на квартире?

— Удобнее. Мой дом лучший в деревне, теплый, уютный.

— Это хорошо, товарищ Якименко, командир полка должен жить в лучшем доме из всей деревни. Потому что он — командир. Я согласен обедать у вас.

Как же мне от него отойти? Как передать, что обедать мы будем дома, а не в столовой. Но отойти не могу, оставить генерала одного — бестактно. Крикнуть, позвать кого-нибудь из офицеров командного пункта тоже нельзя — некультурно. Вижу, наконец, что один глядит на меня, знаком подзываю его, передаю, что нужно. Генерал глядит на часы, говорит:

— А время идет, товарищ Якименко.

— Так точно, товарищ генерал, не стоит.

Наконец мы идем. Идем, потому что ехать нельзя — гололед испортил дороги. Идти даже трудно, скользим, хватаем воздух руками. Надо бы поддержать генерала, но не решаюсь: вдруг не захочет. Невольно вспоминаю генерала Рязанова, прежнего моего командира. Окажись сейчас Василий Георгиевич на месте Ивана Дмитриевича Подгорного, мы зашагали бы твердо, уверенно, не боясь поскользнуться, упасть, а если невзначай бы упали, то вместе, как и положено двум фронтовым товарищам независимо от чинов и рангов.

Дошли наконец. Вслед за нами вошла и наша официантка Лелька, боевая, красивая, острая на язык дивчина. Не вошла, а буквально ввалилась в валенках, в полушубке, румяная от мороза. Сверкнула озорными глазами, белозубой улыбкой:

— Здравствуйте, товарищ генерал.

Не поняв причину Лелькиного визита, Подгорный глядит недоуменно. Спрашивает:

— Что вы хотите?

— Я принесла обед, — ответила Лелька. Что-то хотела добавить, но воздержалась, очевидно решив: рано еще шутить. Но я уже чувствую: пришла на мою беду, что-нибудь она ляпнет. Это, конечно, комбат ее подослал, пускай, дескать, посмешит генерала. Но наш генерал человек не такой, он шутку не любит. Стараюсь его отвлечь, предлагаю помыть руки, даю полотенце. Берет, внимательно рассматривает на свет.

— Когда стирали?

— Свежее, товарищ генерал. Не беспокойтесь.

— А чем будете угощать? Что приготовили?

— Борщ украинский.

— Почему борщ?

— Так я решил. Думаю, не ошибся.

Между тем Лелька накрыла стол, поставила два графина — с вином и водкой. Садимся. Лелька разливает вино, как и положено, сначала Подгорному, потом мне. Жду, когда он поднимет рюмку, но он будто не видит, начинает обед с закуски.

— Пейте, товарищ генерал, — заботится Лелька. — На здоровье, с морозца.

— Угощайте своего командира, — отвечает Подгорный, не притронувшись к рюмке. И Лелька, гостеприимная, веселая, добрая, повернувшись ко мне, восклицает: — Товарищ командир! А вы чего медлите? Я вас не узнаю!

Я обмер. Чтобы тебе поперхнуться, Лелька, когда ты произносила эти слова. Чтобы тебе провалиться сквозь пол этой уютной деревенской избы. Будь ты проклят, предатель-комбат, подославший этого демона в юбке. Если бы я действительно пил…

— Я так и знал, товарищ Якименко, что вы любите выпить, — говорит генерал, — только скрываете. Нельзя скрывать свои слабости от старших командиров.

Обед закончился.

— Понравилось ли? — беспокоится Лелька. — Что приготовить на ужин?

Генерал молчал, подумал, ответил уклончиво:

— Командир полка скажет.

Так он говорил и вечером, после сытного ужина, так говорил после завтрака. «Изучает меня», — подумалось после первого обеда. Я было взъерошился, хотел сказать: «Давай, Леля, на свой вкус», — но, подумав, решил: пусть изучает, не жалко. Однако потом убедился, что это неприятная вещь — чувствовать, что тебя изучают, причем вполне откровенно, открыто. И когда Лелька спросила после второго обеда: «Что приготовить на ужин?», а Подгорный сказал: «Спасибо. Ужинать буду дома», я вздохнул облегченно и подумал, что лучше подраться с врагом, чем пообедать с моим командиром: там, откровенно говоря, посвободнее, там я хозяин…

А как же с Проскуриным? Как сложилась его судьба? И как отнеслись к нему люди, бывшие его подчиненные, его боевые товарищи?

Я убедился, что всякое горе — а то, что случилось с Проскуриным, иначе не назовешь — вызывает жалость. Я видал ее во взглядах людей, слышал в разговорах о бывшем комэске, я бы даже сказал, о бывшем Проскурине. Его жалели и сочувствовали. Трусость, результатом чего бы она ни была, не может вызывать сочувствия, ни тем более слова поддержки, слова участия, и Проскурин — герой, уважаемый, почитаемый ранее летчик, — растворился среди людей, стал незаметным, а потом и чужим в коллективе.

А чужим он стал потому, что здесь же, в полку, находился Агданцев как живой пример героизма и неистовой духовной силы. Каждый невольно их сравнивал, Агданцева и Проскурина. И жалость к Саше Агданцеву, лицо которого бугрилось сплошными рубцами шрамов, к его обожженным, скрюченным пальцам прошла, уступила место глубочайшему уважению, а жалость к Проскурину постепенно сменилась отчужденностью, не броской, не контрастной, но все же заметной.

Я видел, что ему тяжело, что служба у него не пойдет, и попросил командира дивизии о переводе его в другую авиачасть, подальше от нашей, и Проскурин вскоре уехал. Лет через пять или шесть после войны мы встретились в одном из военных училищ. Я думал, что он на меня в обиде, но, увидев неподдельную радость в его глазах, успокоился: человек нашел в себе силы летать и летает, учит курсантов, приносит большую пользу. Я посмотрел на его ордена — три ордена Красного Знамени — и подумал о том, что он, очевидно, в авторитете.

Ну что ж, тем лучше. И для него, и для тех, кого он обучает. А то, что случилось под Будапештом, тень на ордена не бросает, он заслужил их значительно раньше, заслужил в жестоких воздушных боях.

Жизнь продолжается

Наши войска устремились через Карпаты. Видно, война подходит к концу, Австрия и Чехословакия вот— вот отвернутся от фашистской Германии, но немцы дерутся упорно, не хотят терять сателлитов и, вполне очевидно, ждут, когда подойдут наши союзники — американцы и англичане — и раньше нас захватят Прагу и Вену. Немцы боятся их значительно меньше, чем нас. Так мы думаем, а вскоре и убедимся.

Противник остановился под Братиславой, уперся, но продержался недолго. Вскоре его опрокинули, и в прорыв вошла подвижная конно-механизи— рованная группа генерала Плиева — наши подшефные войска. Работать с ними непросто. Они растянулись на сто километров (попробуй прикрыть!), а лошадь на фронте — самая уязвимая цель. Кроме того, солдаты хотят, чтобы мы висели точно над ними и гудели своими моторами, а начальство, уважая их просьбу, требует, чтобы мы именно так и делали.

Но это чисто психологическое и довольно обманчивое впечатление: видеть над собой самолеты и думать, что они тебя защитят. Мы делаем так: выходим вперед, к переднему краю, там встречаем фашистов, там заставляем сбрасывать бомбы. И отважное войско Плиева хоть и не видит нас, но зато и не видит немецкие самолеты.

Бои над землей идут непрерывно. Завязавшись еще на рассвете, утихают только под вечер. Моя особая группа частью сил летает по графику, прикрывает войска, а частью — по вызову с линии фронта, для отражения налетов вражеской авиации. А так как вызовы следуют один за другим, то полк на земле почти не бывает. Летчики делают по пять— шесть вылетов в день. От неимоверной усталости спасает только одно — малый запас «горючки». Пока техники хлопочут возле машин, летчики хоть немного, но отдыхают.

В воздух уходит группа лейтенанта Егорова — вызвали с линии фронта. Егоров теперь командир эскадрильи, назначен вместо Проскурина. Совсем молодой летчик. Он окончил училище в мае прошлого года, но дерется уверенно, смело, награжден орденами Красного Знамени и Отечественной войны и вполне соответствует этой большой, ответственной должности. Помню, как Егоров легко и свободно освоил Як-3. Глубоко изучил, сдал зачеты и, выполнив два полета по кругу и в зону, стал помогать своим летчикам как консультант. А в первом бою на Як-3 уничтожил «фоккера». Тот «Фокке-Вульф» был уже не первой машиной, сбитой Егоровым, и оказался не последней. А теперь, слушая радио, я представляю, как восьмерка Егорова, встретив шестнадцать ФВ-190, с ходу вступила в бой, сбила три самолета, остальных разогнала.

Подошла еще одна группа фашистов — и бой вспыхнул опять, с новой силой. Слышу Егорова, руководившего боем. Слышу командира звена Коновалова. Но вот кому-то крикнули: «Прыгай», и командовать боем стал Сергей Коновалов. Все ясно: сбили Егорова.

Выхожу на стоянку, смотрю. Вместо восьми приближаются семь самолетов. Садятся. Машины Егорова нет.

— Товарищ командир, — доложил Коновалов, — задание выполнили, отразили четыре волны «фокке-вульфов». Бой вели до прихода группы, действующей по графику.

Досталось хлопцам. Четыре волны, четыре воздушных боя. Но противник подходил все время с новыми силами, и четыре сложнейших воздушных боя превратились в один нескончаемый…

— Что случилось с Егоровым?

— Сбили, — понурившись, отвечает Коновалов. — Очевидно, немец ударил из всех пушек. Самолет развалился в воздухе, летчик раскрыл парашют, но приземлился к фашистам. Как и куда, сказать не могу, смотреть было некогда.

Молчат летчики. Минуту, другую. Думают, и знаю о чем. Уколоть людей в такую минуту жестоко. Но надо. Для дела надо. Говорю:

— Кто-то недавно жалел, что мы опоздали, что противник уже не тот и не с кем серьезно помериться силами…

Молчат. Кто-то вздохнул. И хоть мне тяжело, но я командир, и задача моя сделать так, чтобы люди не падали духом.

— Ладно, — говорю, — не отчаивайтесь. Найдем Николая, если он жив. Возможно, он ранен, а немцам сейчас не до раненых, с собой не потащат. Да и тащить некуда, с востока мы напираем, с запада наши союзники.

Я запросил все войска нашего фронта, все госпитали. Безрезультатно… Егорова нет, но люди живут надеждой: может, еще вернется. Каких чудес не бывает во время войны. С того света и то, говорят, возвращаются. Действительно, человека считают погибшим, сообщают о нем в родные края — жене или родителям, — а он вдруг появляется.

На следующий день после того, как не вернулся Егоров, мы поменяли место базирования — сели в том районе, где его сбили. Несколько дней не летали из— за плохих метеоусловий, и все это время было отдано поискам. Когда погода улучшилась, оказалось, что мы отстали от войск, и мы сели на землю Чехословакии, на полоску вблизи населенного пункта Немецкий Гроб.

Как нас встретили чехи? Свободно, приветливо, не прятались, как прятались венгры, не закрывали жалюзи, не вешали замки. Я жил в доме попа, он принимал меня, как славянин славянина. Поп говорил:

— Бог поможет восстановить мир на земле.

Я отвечал:

— Бог богом, но и сам не плошай, на пушки надейся.

Каждый из нас оставался на своих позициях, но это не мешало нашему добрососедству.

А теперь мы сидим под Веной, на поляне, рядом с деревней Кухыня. Апрель теплый, сухой. Распускаются листья, появились цветы, зазеленело летное поле. Все как у нас, в России. Все располагает к отдыху, мирной работе. Но война продолжается.

Наши войска вышли на подступы к Вене, и немцы, потеряв сразу четыре-пять аэродромов, перевели свою авиацию в Брно, на север. Воздушное напряжение спало: оттуда много не налетаешь. Вот когда наступил момент, когда можно сказать, что противник уже не тот и помериться силами не с кем.

У нас наконец появился локатор. Расчет командного пункта обнаружил (или, как теперь говорят, «засек») группу вражеских самолетов севернее Вены, и мы, вылетев по засечке, идем на перехват в составе восьмерки. Леонов в моем звене, второе звено ведет Коновалов. Высота четыре тысячи метров. Чудесная вещь локатор. Человек сидит на земле и, глядя на поле экрана, наблюдает и нас, и врага. Предупреждает:

— Внимание, противник подходит справа.

Верно, ФВ-190 появляются справа, идут с курсом на Вену. Не очень удобно бить спереди сбоку, но выхода нет, они уже рядом, и мы атакуем. Потеряв пару машин, истребители бросаются вправо. Такое впечатление, будто им дали команду: «Спасайся кто может!», но не сказали, как это сделать.

И они сделали так, как не надо: сбросили бомбы и подставили нам хвосты. Хочешь не хочешь, бей. На догоне мы сбили еще шесть самолетов. Немцы даже не оборонялись. А могли бы не только обороняться, но и дать настоящий бой — их было в два раза больше, чем нас.

— Никакого удовлетворения, — говорит на обратном пути Коля Леонов, — непоучительно.

И я так думаю. Увеличили счет, и все. Каждый запишет себе по одному самолету, а чему научились? Ничему абсолютно. Характерно, что такие бои стали обычным делом. «Бьем безоружных», — мелькнула однажды мысль. Почему безоружных? Потому что вера в правое дело, пожалуй, сильнее пушек. А вера всех сателлитов фашистской Германии давно пошатнулась, теперь же в «правое» дело не верят и немцы. Теперь они думают лишь об одном: как бы им выжить, спастись в завершающей битве. Не все, безусловно, так думают — есть и фанатики, но большинство именно так. Поэтому и бегут с поля боя.

Впрочем, бегай не бегай, конец один, наша победа не за горами. Но если хочешь остаться в живых — сдавайся, садись на наше летное поле, заученно вздергивай руку, кричи. Но не «Хайль Гитлер», как прежде, а «Гитлер капут». И мы сохраним тебе жизнь. А пока не сдаетесь, будем сбивать, и чем больше собьем, тем лучше: скорее закончим войну.

На днях был митинг, на котором кто-то из летчиков, говоря примерно в том же аспекте, сказал: «Их надо бить, бить и бить. Встретил пару — не упускай ни одного. Встретил звено — сбей всех четверых. Восьмерку — тоже. Чтобы скорее закончить войну, удовлетворить нашу месть». Вначале меня неприятно кольнул смысл этой фразы — удовлетворить чувство мести, но, подумав, я понял: ничего ужасного здесь, пожалуй, и нет, надо только представить себе, что натворили фашисты, пройдя по нашей земле туда и обратно. И самая страшная месть станет святой местью. Я думаю: может, один из фашистов, которых мы уничтожили в этом бою, сбил Николая Егорова. И чувствую, что, если бы сбили не восемь, а всех до единого, все равно было бы мало.

Где он, Коля Егоров?

* * *

Мы живем на территории Австрии, а наши машины стоят на территории Чехии. Дважды в течение дня — утром, когда идем к самолетам, и вечером, когда возвращаемся, — пересекаем границу двух сателлитов Германии.

— Странно, хожу по Европе, — говорит мне Коля Леонов, — и никакого впечатления. Будто всю жизнь ходил. Я что, таким бесчувственным стал?

— Нет, Коля, — отвечаю Леонову, — скорее наоборот, ты обрел чувство хозяина, силу свою почувствовал. Это естественно. Румыны сдались, венгры и чехи сдались, немцы бегут и скоро поднимут руки. Все законно.

Действительно, немцы бегут. Оставив Вену, они спешат навстречу нашим союзникам, и спешат так основательно, что наши бомбардировщики и штурмовики бьют не последних, а первых, делают на дорогах завалы и пробки, чтобы уменьшить скорость гонимых страхом вояк. Для чего это нужно? Для того, чтобы преступники не ушли от возмездия, чтобы они держали ответ перед нашим народом.

А как ведут себя чехи по отношению к так называемым немцам «цивильным», гражданским, тем, что осели на их земле еще в конце двадцатых и начале тридцатых годов? Повсеместно выдворяют их со своей территории. Сажают на подводы, подвозят к границе, сурово произносят какое-то слово. Мне перевели это слово на русский: «Туда». И правильно делают, выгоняя цивильных туда, откуда они пришли, притеснители чехов, словаков.

Слышу звонок телефона, но никак не проснусь. А он все звонит, звонит. Открываю глаза. Темно. Рассвет, очевидно, не скоро. Кому это там не спится? Кто меня разбудил? Беру телефонную трубку.

— Слушаю вас.

— Товарищ командир, — говорит оперативный дежурный, — позвонили из штаба дивизии, сообщили: война кончилась.

— Как это кончилась? Выдумал?

— Нет. Передали из штаба.

Удивительно странное чувство: верю и вроде не верю, будто через меня передали об этом кому-то другому. И тот, другой, воевать больше не будет. А я буду. И на память приходит позавчерашний воздушный бой шестерки из группы «Меч». Во главе был Коля Леонов. Они прикрывали наши войска и где— то в районе Брно встретили восемь ФВ— 190 и Ме— 109. Немцы направлялись на запад. Они все уходили на запад, к нашим союзникам. Сопровождая на боевые задания штурмовиков и бомбардировщиков, мы в последнее время редко встречали немецких истребителей. Проходя над вражескими аэродромами, мы видели на них только спортивные или учебные самолеты. И эта восьмерка «мессов» и «фоккеров», вероятно, была последней восьмеркой в этом районе. Как и положено старшему, Коля возглавил атаку, по немцы так поспешно удрали, что наши успели сбить лишь один ФВ-190.

— Не дали нам показать силу русского медведя, — смеялся, потирая руки, Леонов.

Неужели тот бой, возглавленный Колей Леоновым, был самым последним боем нашей особой группы? Получается так. Выходит, что войну завершил не я, а мой заместитель. И мне становится грустно. Чувствую, как все мое существо заполняет обида, но обида какая-то странная: легкая, тихая. Что это сегодня со мной? Неужели нервы? Даже странно: у меня расшатались нервы…

Поднимаюсь, иду в соседнюю комнату, где отдыхает мой замполит Георгий Чернов. Трясу его за плечо.

— Вставай, — говорю, — проспишь мирную ЖИЗНЬ.

Тоже не верит — идет к телефону, звонит. Убедившись, что война действительно кончилась, берет пистолет, открывает окно и выпускает в небо обойму. Сразу все ожило, послышался шум, треск автоматов, зашипели, устремляясь в небо, ракеты: зеленые, белые, красные.

— Победа! — кричит Георгий. — Салют!..

Быстро нагнувшись, вырывает из— под койки свой чемодан и, потрясая бутылкой, кричит:

— Командир! На слове ловлю, теперь грешно отказаться.

Месяца два назад Чернов раздобыл бутылку нашей «Московской» и хотел меня угостить. Но я отказался: бои шли ежедневно. «В день нашей победы», — сказал я тогда Чернову, и вот этот день наступил.

— Верно, Жора, грешно.

Мы поднимаем стаканы, чокаемся.

— За победу!

— За нашу победу!

Интересно, что бы сказал Подгорный?

* * *

Где же Егоров? Куда он делся? В страшном горниле войны погибли миллионы людей. Миллионы. А я все ищу одного человека. Может, напрасно? Может. Но не искать не могу. Чувствует сердце: жив Николай и ждет не дождется.

Кто-то сказал, что в городе Баден, за Веной, остался немецкий госпиталь с русскими военнопленными. Над ними делали опыты, отступая, всех умертвить не успели. Сажусь на По-2 и лечу. Может, он там? Может, он жив?

Прилетел. Спрашиваю: «Летчики есть среди раненых?» Отвечают: есть один тяжелый. Иду, куда указали. Люди лежат на полу. Люди лежат на нарах. Изможденные, страшные. Меня окружает тяжелый, тягучий смрад: запах лекарств и гниения.

— Егоров есть? Летчик?

— Есть, — отвечает сестра, — но очень тяжел. Безнадежен.

Не скажи, что это Егоров, не подведи к нему — прошел бы мимо: так он изменился, так похудел. Лицо иссиня-белое, нос заострился…

Понимаю, что сделать это не просто, — он ведь военнопленный, — спрашиваю:

— Если пришлю за ним самолет, отдадите? Завтра пришлю.

— Берите, — отвечает сестра, — только до завтра ему не дожить. Он не ест и не пьет.

Даю сестре шоколад.

— Растворите, накормите больного. Это ему поможет. Прошу, не отправляйте Егорова. Я заберу его сам, лично. Будут настаивать, скажите, что я приказал. Запишите мою фамилию.

Погоны и моя Золотая Звезда впечатляют, и сестричка, девушка лет девятнадцати, красивая, но очень уставшая, обещает сберечь мне Егорова.

— Все равно ведь умрет, — говорит она с сожалением, — у него нет ноги, он истощен, желудок не принимает пищу. Немцы вывернули ему руки. Зачем? Чтобы узнать, сможет ли сам больной ликвидировать вывих…

Утро еще, а мы уже возвращаемся. Наши По-2 скользят по верхушкам деревьев, домов, тот, что летит впереди, — санитарный. На нем везут Николая. Я держусь несколько сзади. Вот и аэродром. Выхожу вперед, строю маневр на посадку.

Летчики бережно сняли носилки, положили на землю. Николай, очевидно, привык, что рядом всегда посторонние, и лежит ко всему безучастный. Но свежий весенний ветер, солнце и тишина обласкали его лицо, коснулись сознания, веки дрогнули и приподнялись…

Медленным, но осмысленным взглядом Николай обводит лица товарищей, останавливается на каждом. Он неподвижен, беспомощен, а глаза… В них боль, надежда, исступленная радость. Он хочет что-то сказать, спросить, но не может. Слезы ползут к заросшим вискам.

— Не беспокойся, — говорю я Егорову. — Ты будешь с нами. Будешь работать, учиться. Война закончилась.

Вот тебе и закончилась! Я думал, что все зависит от нас, от меня и Вари, а судьба распорядилась иначе. Несколько дней назад мы встретились с нею в Брно. Я специально летал туда на По-2, чтобы ее разыскать и решить наконец наши семейные дела.

— Ты знаешь, — сказал я Варе, — пора решить непростую задачу. Как будем жить теперь, когда кончилась война?

Варя смеялась и, конечно, не верила, что я прилетел специально, что решение мое продуманно, выношено. Но я знал, что она меня любит, и легко ее убедил.

— Завтра за тобой прилетит самолет, — обещал я на прощание. — Жди. Вопрос о твоем переводе, можно сказать, решен.

Назавтра, с врачом на борту, в Брно ушел По-2. Он улетел еще утром, а вернулся после полудня. И все это время я волновался. Особенно после того, как часы отсчитали срок возвращения. Меня охватила тревога. Не случилось ли что с самолетом? Не случилась ли какая беда? Самолет наконец появился, и стало смешно от внезапно мелькнувшей мысли: во время войны волновался за летчиков, теперь волнуюсь за Варю. И тогда на запад смотрел, и сейчас. Но я волновался не зря, а смеялся напрасно… Варя не прилетела. Я мог предполагать что угодно: не отпустили, задержали, заболела…

— Госпиталя нет и войск нет, куда убыли, неизвестно, — сказал Колосков.

— Как же так?

Но врач не ответил, только пожал плечами: что, дескать, здесь отвечать, сам понимать должен. Я подумал и понял, куда убыли: на востоке — Япония. Последний, еще не погашенный нами очаг войны и агрессии. Все стало ясно, понятно. Вот тебе и закончилась война. Я ждал весточку от Вари целый месяц, а потом получил письмо и связь восстановилась.

Москва. Декабрь. Народ в ожидании Нового года, первого мирного года. И я в ожидании. Мы сегодня встречаемся с Варей. Она приедет с востока. «Жди, — сообщила она, — приеду в Москву. Война закончилась. Служба закончилась. Будем строить мирную жизнь».

Вспоминаю, как меня успокаивал Коля Леонов, когда Варя внезапно улетела в Монголию и мое семейное счастье из почти реального стало призрачным.

— Это даже хорошо, командир, — говорил Николай, — что Варя сейчас на востоке. Это нужно для равноправия в доме. Вы-то японцев били, а она еще нет.

— Ты это серьезно? — спросил я.

— Шучу, командир, — он улыбнулся. — Хотел успокоить немного. Вам тяжело — мне тяжело. Мы же друзья.

Хороший человек Леонов, настоящий товарищ. Да разве только он? А Саша Агданцев? Иван Шаменков? Сергей Коновалов? Юра Виргинский?.. Вся наша группа «Меч». Ребята хорошие, летчики сильные. К концу войны группа стала еще монолитнее. Сколько сбила она немецких машин! Много. Точно сказать не могу, не считал, но много. На личном счету менее десяти, пожалуй, никто не имеет, все, как правило, больше. Иванов, Зотов, Леонов и Кирия — Герои Советского Союза. Четыре человека. А будет десять. К высокому званию Героев представлены Егор Василевский, Савелий Носов, Константин Красавин, Сергей Коновалов, Иван Шаменков, Николай Егоров.

Десять Героев Советского Союза!

Война была жестоким испытанием, но летчики группы «Меч» его выдержали, больше того, к концу войны пришли еще более зрелыми, опытными, настоящими мастерами воздушного боя.

Что помогло им выстоять, выдержать, еще больше окрепнуть в ходе боев?

Более четверти века прошло с той жестокой поры. Было время подумать, оценить с вершины зрелого возраста и обстановку, и действия летчиков, и свою командирскую деятельность. Твердо скажу: многое зависит от командира, от его умения учить, сколачивать, сплачивать людей, опираясь на силу воинского коллектива, партийной организации, комсомола.

Группа «Меч» была исключительно здоровым в моральном отношении коллективом. У нас не было подхалимов, любимчиков, нерадивых. Все были равны. Все уважали друг друга. Промахнувшегося зря не наказывали, помогали ему изжить свои недостатки, но и не давали спуску, если человек заносился, задирался, переставал критически оценивать свое поведение в коллективе, в бою.

У нас не было карьеристов, не было болезненного отношения к «ущемлению» командирских прав. Командиры звеньев, пришедшие в нашу группу из других эскадрилий, полков, нередко летали как рядовые, не стеснялись ходить за крылом старшего летчика, а то и просто летчика и выслушивать его замечания после полета. Каждый из них понимал, что отношения в полете строятся не по должностным категориям, а по опыту, зрелости, умению бить врага.

У нас не было «рвущихся в начальство». Главным считалось восхождение не по служебной лестнице, а по ступеням летного мастерства, ибо это и только это определяло успех в бою. Я говорю не красивые слова, а дело. Чувилев, например, став командиром эскадрильи чуть ли не в самом начале войны, только в сорок четвертом согласился уйти с повышением. Зотов, будучи заместителем командира полка, работал как командир эскадрильи, водил только восьмерку. Я отказался поехать на курсы командиров дивизий, потому что не хотел оставлять свою группу.

Великое дело — пример командира в бою. Этот пример цементировал группу, приносил ей победу. Зотов и Чувилев умели организовать бой, умели добиться победы и дать глубокий анализ действий в бою. Когда надо было оценить обстановку, разгадать какой-то новый замысел вражеского командования в смысле применения авиации, изменения в тактике, я не перекладывал свои командирские функции на плечи Чувилева и Зотова, я сам поднимался в воздух, дрался с врагом, разгадывая его намерения, и это не раз помогало нам упреждать большие потери.

Даже в те дни, когда непогода прижимала к земле всю авиацию, мы всегда были настороже, никогда не забывали о том, что завтра возможны полеты, бои. Мы всегда были в готовности, и неожиданные просветы в погодных фронтах никогда не заставали нас врасплох.

Подготовку к воздушному бою мы считали одной из главных причин успеха. Перед заступлением на боевое дежурство мы готовили варианты боев в зависимости от обстановки, распределяли задачи подразделений и каждого летчика в отдельности. После воздушного боя мы всегда разбирали его, подвергали анализу и свои действия, и действия вражеских летчиков.

Боевому успеху группы помогал установленный в группе жесткий порядок. После ужина я укладывал летчиков спать. Большинство ложилось безропотно, кое-кто возмущался, негодовал. Это доходило до старших начальников, моих коллег — командиров полков. Кое-кто мне говорил: «Зачем? У тебя полк или ясли? Война, люди живут одним днем…» Но я был непреклонен. Был случай: летчик пришел на стоянку, не выспавшись, с хмельной головой. Я не пустил его к самолету, остальных предупредил: «Пьяниц, нарушителей распорядка дня в группе „Меч“ не потерплю». Подобное больше не повторялось.

Летчики группы «Меч» дружили как братья. Не буду говорить о боях, о взаимной выручке — об этом уже говорилось. Я скажу о Егорове. В судьбе Николая Егорова приняли участие все, и прежде всего летчики группы «Меч». Каждый шел ко мне с предложением, советом. Их было много, а суть одна: надо помочь человеку, надо устроить его жизнь.

Несколько дней Егоров пробыл в лазарете при части, окруженный заботой, вниманием. После того, как он немного окреп, его отправили в госпиталь. Перелетев в Болгарию, мы снова забрали его с собой. Среди боевых друзей, в родном коллективе он быстро стал поправляться, обрел душевный покой.

Мы представили его к званию Героя Советского Союза, решили устроить на учебу в авиационную инженерную академию имени профессора Жуковского. Это было не просто — оставить в кадрах инвалида, но нам помогли комдив, командир авиакорпуса, и сейчас Егоров в Москве, в академии. Вместе с ним уехала Соня, врач нашего лазарета, ставшая женой Николая. Когда мы их провожали, он сказал: «Спасибо, товарищ командир, я счастлив. Желаю и вам…» Николай замолчал, застеснялся — он всегда отличался внутренним тактом, — но я его понял: он хотел, чтобы и моя жизнь была устроена.

Они все хотели.

И вот я в Москве. Уже был на вокзале. Поезда прибывают с востока. После разгрома японцев и окончания Второй мировой войны один за другим на Родину возвращаются наши солдаты. Но мне не известно, с каким приедет Варя.

А может, она уже здесь, может, уже приехала? Я сообщил ей два или три адреса, по которым найдем друг друга. Может, она уже там?

— Была, — отвечает хозяйка, — заходила ваша сестричка.

Все перепутала. Я говорил, что Варя сестра медицинская, а хозяйка приняла за родную. Впрочем, не важно, какая сестра, важно, что она здесь, в Москве.

— Где же она?

Иду по адресу, оставленному Варей, вижу, она идет мне навстречу с улыбкой, радостная. Вот и состоялась долгожданная наша встреча!

Иллюстрации

Курсанты опытной летной группы Луганской школы летчиков (А.Д. Якименко — второй справа во втором ряду)



Старшина-пилот Антон Якименко по окончании Луганской авиашколы, 1935 г.



«Это мой отец Петр Кондратьевич Дьяченко, погибший на германском фронте в Первую империалистическую войну, в 1914 году, когда мне не было еще и года от роду. Так что с немцами у моей семьи давние счеты... После смерти отца меня усыновил дядя Дмитрий Якименко, чью фамилию я и ношу по сей день».



Даурия, Забайкалье, 1937 г. (А.Д. Якименко — крайний справа)



Там же. После боевого дежурства



Старшина-пилот Якименко во время отпуска на родине в Мариуполе, 1937 г. (1)



Старшина-пилот Якименко во время отпуска на родине в Мариуполе, 1937 г. (2)



Старшина-пилот Якименко. Забайкалье, 1938 г.



А.Д. Якименко -флаг-штурман 2-й эскадрильи 22-го иап. Забайкалье — Монголия, 1939 г.



Антон Якименко (справа) в Крыму на лечении после тяжелого ранения, полученного в июле 1939 г. на Халхин-Голе



Указом Президиума Верховного Совета СССР от 29 августа 1939 г. старшине-пилоту Якименко А.Д. было присвоено звание Героя Советского Союза



Октябрь 1939г., Кремль. М.И. Калинин с группой летчиков, представленных за бои на Халхин-Голе к званию Героя Советского Союза (лейтенант Якименко — второй справа)



Герой Советского Союза Якименко на родине, осень 1939 г.



Перед вылетом (зам комполка Якименко в первом ряду справа)



Волховский фронт, 1942 г. Командир 427-го иап майор Якименко



Там же. Слева направо — командир батальона Борисов, замполит полка капитан Вергун, комполка майор Якименко, замполит батальона капитан Мозжухин



Калининский фронт, Андриаполь, зима 1942/43 гг. Комполка Якименко и командир эскадрильи М.И. Зотов



Там же, после вылета на Великие Луки (майор Якименко во втором ряду сверху)



Командир 150-го гиап подполковник Якименко. Венгрия, 1944 г. (1)



Командир 150-го гиап подполковник Якименко. Венгрия, 1944 г. (2)



Венгрия, аэродром Харпач, возле самолета, подаренного маршалу Р.Я. Малиновскому земляками (А.Д. Якименко — второй справа)



Слева направо — военврач 150-го гиап капитан Колосков, командир полка полковник Якименко, начальник штаба полка майор Коротков



Полковник Якименко. Чехословакия, 1945 г.



Командир 3-го гвардейского авиакорпуса генерал-лейтенант И.Д. Подгорный и командир 150-го гиап А.Д. Якименко



Командир 150-го гиап полковник Якименко. Стара Загора, Болгария, 1946/47 гг.



На командном пункте полка. Стара Загора, 1946 г.