Картер Браун
Обнаженная снаружи и изнутри
Глава 1
Она полулежала на роскошной белой кожаной кушетке, одна из ее сильно загорелых ног вытянута вперед, вторая наполовину поджата, так что отчетливо выделялась изящная соблазнительная ямочка на коленке. Мальчишеские бедра и полусформировавшаяся грудь девушки были едва прикрыты бикини апельсинового цвета в белый горошек. Лицо — детское, но выражение отнюдь не невинное, а длинные рыжие волосы спадали до шоколадного цвета плеч. Ей только что исполнилось девятнадцать лет, а она уже была четвертой — или все-таки пятой? — миссис Клэй Роулинз.
— У любого человека, занимающего такое положение, как Клэй, всегда будут враги, и их много, мистер Холман, — произнесла она ясным дискантом. — Посмотрите на них в студии! Они знают о его незаурядном таланте, поэтому так хочется опозорить, скомпрометировать его!
— Помолчи, Бэби! — раздраженно оборвал ее Роулинз. — Ты сама не знаешь, о чем болтаешь!
Он на мгновение задержал взгляд на крошечном кусочке материи, верхней принадлежности бикини, и многозначительно подмигнул:
— Во всяком случае, нужно отдать должное: сердце твое на месте!
Я окинул взглядом фигуру стареющего, весьма потрепанного громадины Клэя Роулинза и подумал, что, пожалуй, самым подходящим эпитетом для его характеристики будет “глыба”. Он возглавлял когорту “звезд” в течение последних двадцати пяти лет, был полновластным королем почти в каждом боевике из разряда хитов. В молодости он переиграл роли разнообразных героев: мушкетеров, пиратов, шерифов, полковников-кавалеристов, бесстрашных летчиков, даже могучего белого охотника. Теперь его густые каштановые волосы поседели, лицо было так изрезано глубокими морщинами, что ему можно было спокойно дать пару сотен лет. Но его нос с горбинкой и выразительные живые глаза были такими же, как в молодости. Так и казалось, что с его языка сорвется вопрос: “Кто-нибудь ищет товарища отправиться за тридевять земель? Я готов!\"
Глубоко затянувшись сигаретой, он подмигнул мне.
— Вот теперь вы сами убедились, как обстоят дела, Рик? Я столкнулся с одной небольшой задачей, но Бэби не терпится раздуть ее и превратить в международную проблему.
Бэби громко и пренебрежительно фыркнула, повела плечиком, затем, вздернув еще выше курносый нос, который разве что репортеры из разделов светской хроники могли назвать привлекательным, насмешливо произнесла:
— При чем тут я? Ты же весь трясешься от страха. Места себе найти не можешь.
— Это чисто родительская проблема. Бэби, ты еще недавно замужем и не суй свой изящный короткий носик, куда не положено. — Он демонстративно повернулся к ней спиной. — Речь идет об Энджи, Рик. Два месяца назад она ушла из дому и теперь живет с парнем на окраине Лос-Анджелеса.
— Я без конца твержу ему одно и то же, — снова вмешалась Бэби, — он должен отправиться к ним и притащить эту девчонку домой за волосы. Но разве у него хватит на это решимости?
Роулинз опять повернулся к своей Бэби, на его лице появилось грозное выражение.
— Маленькие колесики, постоянно вращающиеся в твоей пустой голове, — спокойно сказал он, — производят довольно-таки отвратительный шум, я отвлекаюсь и никак не могу разобраться в собственных мыслях. Почему бы тебе не отправиться в свою комнату и немного не отдохнуть?
Она надула коралловые губки.
— Я хорошо отдыхаю. Возможно, ты этого не заметил?
Клэй направился к кушетке, правая рука у него была опущена, пальцы сжимались характерным движением, неоднократно обыгранным в кинофильмах, где он, к примеру, врывался на лошади в город в поисках парня, который осмелился оскорбить дочь владельца ранчо.
— Бэби!
С задумчивым выражением на лице он подошел к Бэби.
— Придется найти какой-нибудь способ утихомирить тебя.
Его пальцы резко вцепились в верхнюю половину бикини: раздался звук рвущейся ткани, и узкая полоска мини-лифчика оказалась у него в руках. Бэби жалобно пискнула, скрестила руки там, где, по идее, у нее должна была находиться грудь, а не какие-то невразумительные бугорки, вскочила с кушетки и пулей вылетела из комнаты. Вид сзади определенно не соблазнял: ни крутых бедер, ни плавного покачивания ягодиц.
Роулинз тихо вздохнул и опустился на то место, на котором лежала его жена.
— Через некоторое время это входит в привычку, — уныло заметил Роулинз. — Вырабатывается нечто вроде условного рефлекса. Какая-то девушка вдруг начинает постоянно и ежедневно мелькать у тебя перед глазами, и, прежде чем ты успеваешь что-то сообразить, уже оказываешься в Вегасе со свидетельством о браке. Иногда на всю операцию по внедрению в мой дом уходит менее шести месяцев... — Он явно отвлекся и забыл, о чем хотел поговорить, поэтому я прервал его:
— Энджи? — напомнил я.
— Моя дочь.
Он попытался улыбнуться.
— Именно ради этого я вас и вызвал, не так ли? Пареньке которым она живет, величает себя художником. Я бы назвал: тип с интеллектуальными претензиями. Лумис. Харольд Лумис. Мерзавец.
— Вам он не нравится, — заметил я, — но ваша дочь относится к нему иначе.
— Она еще молода, у нее не может быть собственного мнения. Энджи — ребенок, ей всего лишь девятнадцать.
— Достаточно, чтобы стать женой, — намекнул я. Роулинз слегка покраснел.
— Бэби готова была к замужеству со дня своего рождения. Энджи совсем другое. Займитесь этим вопросом, Рик, и вытащите ее оттуда.
— Очень сожалею, Клэй, но подобными делами я не занимаюсь.
— Какого черта?
Он бросил на меня разгневанный взгляд.
— В городе у вас репутация самого опытного улаживателя чужих дел, не правда ли? Человек, который умело избавляет нас от всяческих проблем без лишней огласки и.., за солидное вознаграждение. Я заплачу вам столько, сколько вы скажете.
— Все это так, но только не от неприятностей с дочерьми, не достигшими совершеннолетия, — терпеливо возразил я. — Если вы сами не смогли уладить этот вопрос, почему бы вам не обратиться к ее матери?
— К этой суке? — рявкнул Роулинз. — Энджи ушла из дому из-за ее романа с этим красавцем культуристом.
— Какую суку вы имеете в виду, Клэй?
— Соню Дрезден, конечно! Мою первую ошибку в плане женитьбы. После нашего развода Энджи жила с ней около тринадцати лет.
— Возможно, вам лучше обратиться за помощью к какому-нибудь колдуну или знахарке, но только не ко мне, Клэй.
— Не отказывайтесь, Рик!
Он вскочил-с кушетки и быстрыми шагами подошел к бару.
— Как насчет бокала вина?
— В десять-то утра?
— Вот именно, в десять утра!
— “Кампари” с содовой, — согласился я. Я сел на табурет около бара и следил, как он приготовил мой бокал, затем торопливо, с нетерпением алкоголика наполнил свой.
— Сейчас на меня навалилась куча проблем...
Он поднес к губам бокал и наполовину осушил его.
— Энджи — одна из самых болезненных и главных.
— В данный момент всем живется нелегко, — заметил я сердито.
— Вам известно, сколько я заработал в прошлом году до уплаты налогов?
Он сделал один глоток и сам ответил на свой риторический вопрос.
— Полтора миллиона, с точностью до тысячи долларов. Теперь считайте. Четыре мои бывшие жены получают алименты. Трое детей, помимо Энджи, — учатся в дорогих школах. У меня семидесятифутовая яхта с командой из четырех человек, не говоря о куче обслуживающего персонала по мелкому ремонту и очистке киля, которым ежемесячно приходится выписывать чеки. Далее, дом в Бель-Эйр, оранжерея в Манхэттене, развалюха на Бермудах и отель в Майами, кстати чисто убыточное заведение. У меня четыре автомобиля, шофер, личный самолет с пилотом... В этом году мне до зарезу необходимо заработать два миллиона, чтобы свести концы с концами.
— Вы хотите меня разжалобить, Клэй? — Я равнодушно пожал плечами. — Мне бы ваши проблемы!
— Вы смотрели мой последний фильм?
— “Графиня и генерал”? — Я кивнул. — Конечно.
— Ну и что вы о нем думаете?
— Вы были великолепны, Клэй! Но что касается содержания...
— Он обошелся в восемь миллионов, — злобно бросил Клэй. — В лучшем случае, мы потеряем пять миллионов. Было время, когда имя Клэя Роулинза гарантировало полный кассовый сбор, теперь это прошло. И мальчики в центральном офисе нервничают настолько, что урезали средства на мой следующий фильм ровно вдвое. Бэби совершенно права: они ждут возможности и предлога разорвать со мной контракт.
— Но вы просто так не сдадитесь? — спросил я.
— Я просто не могу себе этого позволить, — сказал он грустно. — Уже пять миллионов моих личных средств вложено в шесть художественных фильмов, которые должны выйти на экраны в ближайшие три года. Вот и получается, что им придется либо с этим смириться и ждать, либо выплатить мне колоссальную неустойку.
— Ну а какое ко всему этому отношение имеет Энджи?
— Ее необдуманный поступок может иметь для меня самые печальные последствия, учитывая создавшуюся на студии обстановку. Они пустят в ход все, они ждут предлог, чтобы разорвать этот контракт, здесь могут прицепиться к пункту о моральном облике. Представьте, на первых страницах газет появятся сообщения о шумном скандале, центральная фигура которого моя дочь Энджи. Вы понимаете, для них это будет настоящая находка.
Он допил свой бокал и тут же налил новый. Мне показалось, что руки у него при этом действовали совершенно автоматически.
— Этот Лумис вращается в совершенно разнузданной компании, — пробормотал он. — Секс, выпивки, марихуана, а возможно, и кое-что похуже. Вы должны вытащить ее оттуда, причем как можно скорее, пока еще не слишком поздно! Вы слышите, Рик? — Ладно, — пожал я плечами, — попытаюсь. Вы знаете адрес Лумиса?
— Конечно.
Он порылся в карманах и извлек скомканный листок бумаги.
— Я записал его специально для вас, Рик, а также адрес этой суки Сони Дрезден. Хотя, конечно, какая от нее польза? Но так, на всякий случай.
Он по-мальчишески улыбнулся, почувствовав явное облегчение.
— Не знаю, как вас и благодарить, старина.
— Не благодарите. Я ничего еще не сделал. Не исключено, что меня постигнет неудача уже с первых шагов. Если ваша дочь не слушает собственного отца, сомнительно, что она пожелает выслушать платного адвоката.
— Существует много способов договориться с людьми и убедить их, и не мне вас учить, Рик. Он плотно поджал губы.
— Сбейте этого подонка с ног. Вы знаете, как надо обращаться с подобными слизняками, напугайте его до полусмерти или, на худой конец, избейте.
Я допил свой бокал и слез с табурета.
— Хорошо, попробую. Но скажите-ка вы мне вот что... Если бы вы не переживали из-за дел в студии и морального аспекта в своем контракте, волновались бы вы так сильно за дочь?
— Вы что, шутите? Он коротко хохотнул.
— Энджи может катиться ко всем чертям со своей мамочкой, коли ей так заблагорассудилось. Я негромко вздохнул:
— Потрясающая отеческая любовь, Клэй!
* * *
Машину я припарковал на подъездной дороге снаружи, а около нее на тротуаре меня поджидала колдунья с мальчишеской фигурой и прямыми рыжими волосами. Верхняя половина бикини заняла свое законное место, но губы были по-прежнему надуты. Ее полуприкрытые крашенными ресницами глаза осмотрели меня с ног до головы с таким пренебрежительным видом, будто я был пропыленным манекеном в витрине какого-то третьеразрядного магазинчика.
— Мистер Холман?
Голос у нее был по-детски звонкий и ясный.
— Вы собираетесь выполнить то, о чем вас просил Клэй?
— Я обещал ему попытаться.
— Надеюсь, у вас что-то получится.
Она изогнулась и провела обеими руками вдоль своих узких бедер, жест был одновременно и провокационным и саморекламирующим.
— Вы сами видите, он смертельно напуган. Она покачала головой.
— Никогда бы не поверила, что такое может случиться с Клэем Роулинзом!
— “Не знает покоя голова, увенчанная короной”, — переврал я слова Шекспира.
— Вы же его друг, мистер Холман, настоящий друг, да, мистер Холман?
— Во всяком случае, друг.
Она с явной опаской оглянулась на фасад дома.
— Он показал вам записку? — шепотом спросила она.
— Записку?
— В которой было сказано про Энджи? Засунув палец в рот, она его обсосала, как это делают малые дети.
— Меня она страшно напугала. Типичное требование выкупа, про которые рассказывают по телевидению. Все слова вырезаны из газет и журналов, затем приклеены к листку бумаги.
— О чем там говорится?
— Про Энджи и Лумиса, что по его вине она плохо кончит, но ему грозит нечто куда более страшное. Энджи всего лишь начало мести.
— Я бы сказал, что в записке маловато смысла.
— На Клэя записка произвела большое впечатление.
Матиас Фалдбаккен
Ресторан «Хиллс»
Она снова засунула палец в рот.
Published by agreement with Salomonsson Agency
— По ночам он не спит, а если и задремлет на какое-то время, ему начинают сниться кошмары.
Издание осуществлено при поддержке Norla (Norwegian Literature Abroad)
This translation has been published with the financial support of NORLA
— Почему?
Художественное оформление и макет Андрея Бондаренко
Иллюстрация на обложке Дженни Кит
— Не знаю. Но думаю, кто-то задался целью добраться до Клэя, и он это понимает. А по ночам, мистер Холман, я буквально чувствую эту волну страха, исходящую от него. А для Клэя такое состояние противоестественно.
© Matias Faldbakken, 2017
— Знаете ли вы кого-нибудь, ненавидящего его до такой степени, что он мог бы послать такую записку?
© Jenny Keith, cover image
© A. Ливанова, перевод на русский язык, 2019
— Нет.
© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2019
© ООО «Издательство АСТ», 2019
На ее лице промелькнула какая-то болезненная улыбка, которая совершенно не подходила к такому молодому лицу.
Издательство CORPUS®
* * *
— Клэй никогда не советовался со своими женами, полагаю, я тоже не буду исключением. Но я не сомневаюсь, что неизвестный люто его ненавидит, потому что Клэй буквально шарахается от собственной тени Почему-то мне кажется, что Клэй знает этого человека или же догадывается, кто это может быть.
Посвящается Иде
— Вы с ним разговаривали на эту тему? Она отрицательно покачала головой.
Часть I
— Всякие разговоры о записке запрещены, мы о ней просто не упоминаем. Вы же сами видели, как он прореагировал, переполошился, что я могу рассказать вам о ней.
Пуганая собака жирка не нагуляет.
(Норвежская пословица)
— Как давно он стал выпивать первый стакан виски в десять утра?
Хрюшон
— Это вовсе не первый, — покачала она головой. — Поднявшись с постели, он пьет скотч вместо апельсинового сока.
Ресторан «Хиллс» существует с тех еще времен, когда свинья была свиньей, а хрюшка хрюшкой, любит говаривать наш метрдотель, Мэтр; иными словами, с середины XIX века. Вот я тут стою в своей форме официанта, вытянувшись в струнку, и вполне мог бы стоять так сотню лет назад, а то и раньше. Взрослые люди ежедневно совершают рискованные поступки, но я – нет.
Я обслуживаю. Я прислуживаю. Двигаюсь по залу, принимаю заказы, наливаю и убираю. У нас в «Хиллс» люди могут полностью погрузиться в дышащую традициями атмосферу. Они должны ощущать, что им рады, но не чувствовать себя настолько вольно, чтобы забыть, где находятся. Впрочем, есть и исключения – отдельным посетителям позволено вести себя в нашем заведении, как в собственной гостиной. Хрюшона, одного из завсегдатаев (кстати о свиньях), в половине второго по будням ждет постоянное место – столик 10 у окна. Обычно Хрюшон является точно в свое время, но сейчас уже 13.41, а его все еще нет. Проходя по залу, я описываю изящную петлю и выглядываю в холл, но и там никакого Хрюшона не наблюдается. Гардеробщик Педерсен поднимает глаза от газеты. Вид у Педерсена, как говорится, аристократический; он в этой жизни чего только не видел. Посетители сдают ему на хранение свои вещи (куртки, пальто, сумки, зонты), получая взамен номерок, который они возвращают, приплюсовав немного мелочи, и получают эти свои вещи назад, завершая визит. Такие транзакции Педерсен сдержанно, со вниманием и гордостью осуществляет из года в год; свою работу он выполняет на совесть. Все мы тут, в «Хиллс», стараемся как можем. В таком месте старание необходимо. Старание и забота неразделимы, я в этом абсолютно уверен.
Ланч уже в разгаре, основной зал заполнили представители верхнего среднего класса: кожа гладкая, речь плавная. Одежда элегантная. Ближе ко входу стоит ряд небольших столиков с классическими для кафе мраморными столешницами. На этом пятачке шумят сильнее. Столы на отдалении от входа накрыты скатертями. Позвякивает посуда, но все звуки приглушены. Столовые приборы движутся по фарфору, затем взмывают ко рту. Зубы перемалывают, гортань приподнимается и опускается, глотая. Тут у нас главное – питание, и я создаю условия для него. Сам я никогда здесь не питаюсь. Я наблюдаю за поглощением пищи. Между восприятием вкуса ядреного шевра «пикодон», вызывающего гастрономический фейерверк в полости рта, и наблюдением за губами вкушающего этот шевр дистанция немалого размера. По континентальному обычаю, я выставляю на каждый столик как можно больше посуды. Свободного места почти не остается, но я нахожу возможность втиснуть еще несколько бокалов, десертных тарелочек, еще бутылочку. Создается впечатление изобилия и богатства.
Глава 2
Не особенно большая, но тяжелая люстра, подобно хрустальному мешку или кошёлке, свисает с низкого сводчатого потолка над круглым столом в центре помещения. Размером она со среднюю торбу. Всмотревшись, разглядишь на полу почти стершуюся мозаику, уложенную концентрическими кругами. Деревянный декор выполнен с большим тщанием, отполирован дотемна прикосновениями ладоней. Одну стену целиком занимают два великолепных зеркала. Отражающий слой с обратной стороны стекла кое-где потрескался, образовав благородную патину. Дубовые рамы, в форме которых ощутим югендстиль, были смонтированы в 1901 году. Это мне Шеф-бар рассказала, расцветив историю подробностями о том, как заготовки доставили с Экебергского холма на повозке, в которую была запряжена лошадь самого Фрица Таулова. Шеф-бар – ходячая энциклопедия нашего заведения, лицо у нее профессорское, только доброе, у профессоров таких не бывает. От ее взора никакая мелочь не ускользнет.
Я оставил машину на стоянке и прошел четыре квартала пешком, разыскивая дом, названный мне Клэем Роулинзом. Это была одна из тех грязных и темных улочек, где солнечный свет подчеркивает с беспощадной ясностью всякую убогую деталь, начиная от облезлых, давно не крашенных фасадов домов и кончая потерянным тупым выражением лиц обитателей убогих жилищ, которые целыми днями бесцельно бродят, шаркая ногами по тротуарам. Многие жители Лос-Анджелеса почему-то рассказывают сказочные мифы об окраинах своего громадного города, но лично я убежден, что они принимают желаемое за действительность.
«Хиллс» напоминает венское кафе, но расположен не в Вене. Похож он и на европейские гранд-кафе, но чуть более обветшал, чуть сильнее износился и чуть не дотягивается до истинно европейского великолепия. Само помещение и расположенное в нем заведение существуют под вывеской «Хиллс» уж скоро 150 лет. Название образовано от фамилии основателей – семьи Хилл, которая с 1846 года владела располагавшимся в здании магазином готового платья. Шеф-бар все об этом знает. Глава семейства, Бенджамин Хилл, легендарный денди с трагической судьбой, перебрался сюда из английского Виндзора, профукал две трети фамильного состояния и потерпел оглушительное банкротство, закончившееся для него попыткой самоубийства и последующей инвалидностью. Помещение отошло предпринимателю, открывшему в нем ресторан под названием «Ла Гренада», но прежняя вывеска из свинцового стекла, занимающая значительную часть фасада и намертво к нему прикрученная, была столь дорогостоящей и искусно исполненной, что пришлось оставить ее in situ
[1]; в народе, как и можно было ожидать, заведение продолжали называть «Хиллс». Разворотливый сын Бенджамина Хилла вновь выкупил помещение, принял на себя руководство рестораном и восстановил название, под которым он был основан. «Хиллс» и по сию пору остается семейным заведением.
С гнутой латунной трубки, смонтированной над входной дверью, ниспадают две плотных суконных портьеры, края которых, дабы не обтрепались, подшиты телячьей кожей. Портьеры защищают от сквозняка. Из-за этих портьер, хиллсовского портала, или, если хотите, из-за сценического занавеса, появляется, наконец, Хрюшон, улыбается, кивает. Времени уж скоро без десяти, то есть на грани допустимого. Я не улыбаюсь и не киваю в ответ. Официантам дано распоряжение не делать этого. Я по натуре неулыбчив и не любитель кивать. Мне не требуется специально напрягаться, чтобы следовать инструкции: встречайте посетителей с непроницаемым, но услужливым выражением на лице. Бесстрастная мина – составная часть профессии.
Восемь маршей деревянной лестницы привели меня на чердак, где жил Харольд Лумис и, по-видимому, дочь Клэя. Я постучал пару раз в дверь, затем изнутри донесся оглушительный крик: “Входите, если вы не за деньгами!\"
– Пришлось задержаться, сожалею, – говорит Хрюшон извиняющимся тоном, слегка подхохотнув; не прихрюкнув, а как бы заржав. Как назвать ржание осла? Вскрик? Смех Хрюшона похож на пронзительный вскрик. Мне не раз приходила в голову мысль, что Хрюшон, в переносном смысле, осел, каким мы его знаем из европейской мифологии и литературы – то есть не древнегреческим «упрямым и глупым», а библейским «надежным и преданным». Но сейчас он, выходит, надежности не продемонстрировал.
– И сколько нас будет сегодня?
На чердаке имелась застекленная крыша, инкрустированная многочисленными скоплениями грязи, но даже она не могла справиться с калифорнийским солнцем. Комната была длинная, узкая, не правильной формы, и если бы даже опытному математику предложили вычислить ее площадь, бедняга бы помешался.
– Четверо вместе со мной, – говорит Хрюшон.
– Остальные уже в пути?
Судя по внешности типа, стоящего перед мольбертом, можно было предположить, что с ним это уже произошло. Он был молод, лет двадцати пяти пожалуй, с фантастической шевелюрой цвета соломы, которая напоминала разворошенную скирду. На носу — очки в немыслимо толстенной оправе, которые увеличивали его водянисто-голубые глаза до размеров двух мелких рыбешек, соединенных вместе черным мостиком, перекинутым через его нос.
– Полагаю, что так.
Одеваться можно по-разному. Хрюшон избрал единственно приемлемый стиль: безупречный. Он постоянно появляется в новых костюмах, и, судя по покрою, качеству шитья и тканей, костюмы эти созданы руками портных на Сэвил Роу или близ того. Разменявший седьмой десяток, облаченный каждодневно в подобные наряды, он являет собой образчик представительного мужчины и достойного клиента. Хрюшон для «Хиллс» идеальный посетитель. Вот почему мы позволяем ему выходить за рамки допустимого в том, что касается количества резервируемых мест. Хрюшон не испытывает недостатка в средствах, это сразу видно, но и не любит привлекать к себе излишнего внимания. Регулярно, но без ажиотажа, выказывая неизменную любезность, неизменную безупречность наряда и манер, он привлекает в «Хиллс» все новые лица, все новых знакомых, приглашая их преимущественно на ланч, иногда на обед.
Итак, передо мной был художник, его холст стоял на мольберте, в руке — кисть. Имелась и натурщица, прилегшая на кушетку, выглядевшую настолько утомленной от долгого служения людям, что я не побоялся бы поспорить на любую сумму, что она в свое время уже была выброшена на свалку. Натурщица — брюнетка лет девятнадцати, но я догадался, с первого взгляда понял, что у них нет друг от друга никаких тайн. Она лежала абсолютно голой на кушетке, голова у нее свешивалась с одного ее края, так что мне почти не было видно лица девушки, но зато ее потрясающее бело-розовое тело можно было рассмотреть в мельчайших подробностях. Небольшие крепкие груди торчали вверх, а плавно изогнутые бедра переходили в длинные стройные ноги. Мельком я обратил внимание на то, что ногти у нее на ногах были покрыты бесцветным перламутром, и, коли такова была жизнь художника, я был готов арендовать ближайший чердак.
– Для вас как обычно столик у окна, – говорю я, рукой показывая путь, прихватываю четыре меню и сопровождаю его по залу. Отточенными движениями я отодвигаю для него стул, произношу привычную формулу: – Воды, пока изучаете меню?
– Да, будьте добры.
— Вам не нужны деньги, это мы уже выяснили, — проговорил художник кудахтающим тенорком, — тогда чего же вы хотите, приятель?
И разворачивается спиной, что позволяет мне аккуратно подвести стул к сгибам его подколенных впадин. Голову Хрюшона обрамляет мощная грива седых волос, которую он укрощает, еженедельно подравнивая. Седина появилась у него, когда ему не было еще и тридцати, он тогда строил карьеру во Франции, где и получил прозвище Крюшон – «графинчик», потому что всегда заказывал себе графинчик белого бургундского. По возвращении в Норвегию Крюшон тут же превратился в Хрюшона. Брови у него все еще черны и придают его лицу то ли интеллигентное, как у Кастелли, то ли собачье, как у Скорсезе, выражение.
— Вы Харольд Лумис? — осведомился я, усилием води заставив себя отвести глаза от обнаженной натурщицы.
Блез
— Я Лумис. Ну и что?
За роялем, установленным на антресолях, сидит наш пианист старик Юхансен и всматривается в пространство куда-то слева от себя, в направлении сводов потолка. Тупоконечные, какие-то (римско-)папские пальцы легкими движениями, но с тяжкой покорностью привычной рутине бегают по клавишам, извлекая из них неприметно перетекающие одна в другую мелодии. Годится ли эта музыка для застолий? Наш Юхансен выбирает великих композиторов, но тем не менее это застольная музыка. Порой, не прекращая рассыпать несущиеся в зал звуки, он прикрывает глаза. Старый колобок Юхансен. Голова плавно клонится к плечу, кажется, он задремал на секунду, но тут он встряхивает головой, глаза открываются. И так он шпарит часами, без остановки. Уже с полтора поколения он сидит, крутя головой, на антресолях, под самым потолком, и каждый день сплетает звуки в ласкающие слух посетителей мелодии. Нам редко удается перекинуться словечком, поскольку рабочий день у нас начинается в разное время, но, говорят, он умеет ядовито пошутить.
На полках невысокого стеллажа, стоящего между двух колонн в центре зала, сложены сгибом наружу, чтобы легче было считать, салфетки. Сверху на стеллаже установлена застекленная ширмочка; на стеклах едва проступает, как и положено в стиле югенд, узор. Ширма разгораживает двенадцатый и восьмой столики. Если у меня выдается свободная минутка, я рад прогуляться до стеллажа с салфетками и, скрытый от глаз публики ширмой, сложить их поаккуратнее. Ванесса работает у нас не так давно и немножко халтурит с этим. Я слежу за тем, чтобы вензель «Хиллс» на салфетках располагался в правом дальнем углу и был обращен кверху.
— Я слышал о ваших работах, вот и решил зайти взглянуть на все сам.
– Что, найдется сегодня белое бургундское? – спрашивает Хрюшон.
– Разумеется.
— Эй, Энджи!
Прежде чем задать следующий вопрос, я из вежливости пропускаю два такта; впрочем, ответ мне и так известен.
– Бокальчик, или возьмем бутылочку?
На этот раз кудахтанье было явно радостным.
Хрюшон размышляет с минуту.
– Пожалуй, бутылочку.
Он повернулся ко мне:
Внезапно он встает, я едва успеваю выдвинуть из-под него стул. Он протягивает руки навстречу стильной паре, пробирающейся к нам между столиками.
– Блез! (он произносит, Блес!) – с энтузиазмом восклицает Хрюшон.
— А кто сообщил вам обо мне, приятель? Могу поспорить, этот проклятый хозяин дома.
А затем зачарованно: – Катарина.
Блез Энгельберт муж Катарины, Катарина жена Блеза. Это ближний круг Хрюшонова общения, особенно Блез. Блезам достались зрелые версии друг друга, как любит формулировать Шеф-бар; пожалуй, несправедливо было бы назвать это старыми версиями, говорит она. Чтобы найти друг друга, каждому из них прошлось проделать долгий окольный путь через светские круги Осло (в чем бы это ни проявлялось), и теперь каждый из них, продолжает иногда Шеф-бар, старше, чем все их былые пассии и возлюбленные.
Натурщица выпрямилась, села на кушетке, бросила на меня равнодушный взгляд. Собственная нагота ее ни капельки не смущала.
Катарина идет первой, ставя одну ногу перед другой таким образом, чтобы ее хорошо сохранившаяся фигура сорока трех – сорока пяти лет от роду решительно двигалась в направлении Хрюшона. Блез, будучи старше жены какими-нибудь семью годами, следует на шажок позади, облаченный в серый костюм, качество которого не уступает Хрюшонову, а возможно, чуть превосходит его. Шаг Блеза пружинист, на шее повязан превосходный галстук.
Элегантность – вот слово, которое всегда носится в воздухе вокруг этого человека. Позади них семеню я, отодвигаю стулья и получаю подтверждение, что они желали бы, чтобы в бокалы им были налиты вода и вино (ради этого никому из них не пришлось проронить ни словечка).
— Вы хотите сказать, что намереваетесь что-то купить? — спросила она.
Меню у нас выглядит вполне по-французски, оно деликатно отпечатано слегка разреженным Бодони. Вот слова, фигурирующие на двух густо исписанных страницах: шкварки, морской язык, козлятина, голубая плесень, римский тмин, профитроли, топинамбур, тарталетки, буйабес, каракатица, икра ряпушки, финик, лопатка, рийет и кит-полосатик. На любое из этих и еще многих других слов можно показать пальцем, и шеф-повар с помощниками со знанием и умением приготовит это, а затем я или, к примеру, Ванесса вынесем блюда в зал и наши клиенты отправят их себе в рот кусочек за кусочком. И трюфели тоже можно заказать. Трюфель – это вершина всего.
— Возможно, — ответил я.
Ванесса – относительно неопытная официантка с нежной внешностью и короткой мальчишеской стрижкой; талант Ванессы стреножен амбициями. Она расправляет скатерти, я же, прохаживаясь по залу, то подливаю в бокалы там, то обихаживаю клиентуру сям. Бедняга актер, которого недавно поймали на подделке документов, просит добавить, а его глазные яблоки уже приобрели заметную водянистость. Предоставив сотрапезникам Хрюшона минуту-другую на изучение меню, я возвращаюсь ровно к тому моменту, когда требуется разлить воду по бокалам. Не успеваю я задать вопрос, как Блез не колеблясь отметает белое бургундское. Он делает несколько долгих глотков воды, и я немедленно доливаю ее до нужного уровня. Теперь он показывает, что можно налить вина. Всякий раз, подлив в бокал, я слегка поворачиваю бутылку по часовой стрелке, чтобы подхватить последнюю каплю. Тактично склоняюсь над плечом Хрюшона и в мягкой форме интересуюсь, будем ли мы дожидаться последнего, четвертого сотрапезника. Хрюшон смотрит на наручные часы.
– Ничего от нее не слышно? Времени уже 14.03. Мы уже полчаса ждем.
— Не могу поверить!
Блез с женой качают головами.
– А она обещала? – говорит Блез.
Ее взгляд, обращенный на Лумиса, точнее всего могло характеризовать слово “ошеломленный”.
– Разумеется, – говорит Хрюшон. – Разумеется.
У Блеза удлиненный моложавый затылок. Он тянет шею, вглядываясь в сторону входа. Линия роста волос четкая, угол наклона носа и бровей, изгиб скул с отточенной ритмикой повторяют линию роста волос, плавно опускающуюся от виска к уху. Шея мальчишеская, несмотря на возраст, взгляд живой. Образуя элегантную складку, воротничок рубашки на 6–7 ласкающих глаз миллиметров отступает от кожи на затылке. Блез мускулист, но не перекачан, он в тонусе, но не напряжен. Когда он говорит, почти что шепотом, Катарина и Хрюшон наклоняются к нему поближе. У Блеза необычный голос. Можно было бы ожидать надменного нажима, такое часто слышишь из уст красивых, чуть ли не напыщенных мужчин; его же речь звучит уверенно, авторитетно, но дружелюбно, даже, пожалуй, чувственно.
— Просто не могу...
– Желаете подождать немного? – говорю я, стараясь избежать настырности в голосе.
Хрюшон снова взглядывает на циферблат, Блез тоже приподнимает левую руку и встряхивает ею, обнажая часы на запястье. Выясняется, что это шикарный экземпляр от А. Ланге унд Зёне, неужели же элитные «Гранд Ланге 1»? Капельку франтоватости у него, у Блеза, не отнимешь.
— Что вы скажете про это? — Лумис ткнул кистью в сторону холста. — Картина почти закончена. Вы имеете шанс приобрести последний шедевр Лумиса еще до того, как окончательно просохнут краски, мистер?..
– Можете принять заказ, а кто задержался, тот… – говорит Хрюшон, намекая знаками сначала одной, затем другой руки, что заказ придется позднее откорректировать. Я вперяюсь взглядом в жену Блеза, давая понять, что она может начинать. Катарина выбирает салат-меш с козьим сыром «Монте Энебро», орешками, зернышками и заправкой из гранадиллы.
– Можно мне побольше орешков и зернышек? – говорит она.
— Холман, — подсказал я. — Рик Холман. Я взглянул на холст и сразу же пожалел, что сделал это. Прекрасное тело модели было воспроизведено весьма точно, в этом отношении не к чему было придраться. Но кое-какие “отсебятины” художника, добавленные им, очевидно, для пущего эффекта, вызвали у меня приступ тошноты. К примеру, посреди живота была изображена огромная полость, демонстрирующая внутренние органы, которые должен был видеть разве что хирург или коронер. Вида одного ручейка крови, струящегося из этой огромной раны по ее бедрам, было достаточно для того, чтобы превратить вампира в вегетарианца.
– Побольше орешков и зернышек, – повторяю я.
Прежде чем остановиться на густом ризони с виноградным луком, Блез успевает дважды передумать. Такая переборчивость, очевидно, несколько коробит Хрюшона – очевидно для меня, не для Блеза с супругой. Я поворачиваюсь к Хрюшону. Теперь его черед. Он не спешит с выбором.
— Как вы назвали созданную вами картину? — прохрипел я.
– А вот эта ваша форель из Валдреса… – говорит он.
– Да?
– К ней какой пресный хлеб пойдет лучше, что вы посоветуете?
— “Обнаженная снаружи и изнутри”, — горделиво ответил Лумис. — А как бы вы назвали ее, мистер Холман?
– У нас есть хемседалский пресный.
– Ну пусть.
— Мерзостью!
– И у нас есть к ней великолепный сметанный соус-дип, – произношу я, опустив и снова подняв согнутый крючком указательный палец в качестве иллюстрации к «дипу». Что это со мной такое?
– Да нет, спасибо. Мне, пожалуйста, без дипа. Форель так форель.
Я даже вздрогнул от отвращения.
– Отлично.
Стены
— Какого черта вам вздумалось так обойтись с этим прекрасным телом?
Над панелями, которыми обшиты по периметру стены «Хиллс», висят бесчисленные портреты, рисунки и живописные полотна; под ними на протяжении десятилетий наклеивались всяческие бумажки. У нас это можно. Так заведено. В последнее время клеют не столь активно, но то тут, то там по-прежнему появляются новые наклейки. Откуда пошла эта традиция, точно никто не знает, но, по слухам, зачастившие сюда в 20-е годы «авангардисты» затеяли сыграть шутку над богачом, для которого в обеденное время бронировался постоянный столик в другом конце зала. В чем собственно состояла шутка, с сегодняшней временной дистанции уяснить трудно; главное же, что внизу, у самого плинтуса, до сих пор приклеены ветхие пожелтевшие вырезки из газет, где речь идет об этом финансисте по имени г-н Грош. Авангардисты нарезали газетные колонки тонкими полосками и наклеивали их на стены с самого низу, предпочтительно параллельно плинтусу; по замыслу клеятелей, делалось это в пику г-ну Грошу. Постепенно эти несуразные наклейки расползлись от плинтусов кверху; в 30-е и 40-е годы к ним добавились листовки и коротенькие памфлеты, воззвания, в основном политического характера; позже, в 60-е и 70-е, прямо поверх них стали лепить коммерческие наклейки, сначала старые эмблемы топливных компаний «СТП» и «Галф», потом «Кастрол» и «РФИ», следом – эмблемы футбольных и гребных клубов, и так далее, и все это образовало конгломерат, покрывающий панели сегодня.
— Потому что это мертвое тело, труп. Голос художника звучал весьма терпеливо, как будто он объяснял прописные истины малому ребенку.
Можно было бы провести археологическое исследование, вскрыв наслоения и обнажив все пласты – от наклеек самых глубинных, закопченных, приобретших вид золотисто-коричневого пергамента, до самых свежих, от жизни ранней богемы – до расцвета спорта и торговли. Сами панели, едва видимые через узенькие просветы между наслоениями наклеек, темнеют матовой чернотой, они почти так же черны, как потолок над головой повара на кухне. Кажется даже, будто между наклейками пустота. Трудно определить, где кончаются наклейки и начинаются панели, а значит, начинается (эвентуально, заканчивается) и сам «Хиллс»; считать ли стену началом или концом зала, помещения, здания. Пожалуй, Европа и впрямь видала лучшие дни. Можно утверждать, что идею Европы лучше всего отражает европейское гранд-кафе.
— Я выражаю себя, приятель. Себя, Харольда Лумиса, не Харольда Гойю, не Харольда да Винчи или даже Харольда Глупа! Известно ли вам, что является самым значительным во всей вашей жизни, в жизни любого человека, а?
Поверхность стен, неоднократно покрытая слоями блестящего бежевого лака – это бенга, похоже? – и приобретшая, прошу меня извинить, коричневый оттенок поноса, от панелей до потолка плотно увешана картинами и рисунками, есть тут и пара-тройка коллажей. Произведения искусства «аккумулировались» в «Хиллс» годами, благодаря чему здешнюю коллекцию будет справедливо охарактеризовать как значительную в национальном масштабе. Тут у нас Револд, там Пер Крог, а возле столика номер пять – даже маленький набросок Оды Крог. В 90-е годы обсуждался вопрос сохранности коллекции в микроклимате «Хиллс», но семья всегда жестко настаивала на том, чтобы картины, полученные рестораном в дар, в нем и висели. Теперь, после введения закона о курении, с этим проще, но некоторые из ранних поступлений обрели табачно-коричневый оттенок.
— Вы хотите сказать, что существует что-то еще, помимо секса? — спросил я устало.
Хотите верьте, хотите нет, но над столиком номер шесть висит небольшой докубистский пейзаж маслом работы Брака. А чуть подальше, возле ширмочки, великолепный рисунок Леже мелом. Висящий с правой стороны над баром простенький коллаж Швиттерса, заключенный в уродливую тиковую рамку, пожалован самим Швиттерсом, выбравшимся то ли в тридцать четвертом, то ли в тридцать пятом году в столицу с островка Йертёйа. На торцевой стене красуются два графических листа Гюннара С., и еще один – под антресолями. Крупные и мелкие работы рассованы по стенам в беспорядке. У нас в «Хиллс» никогда и речи не шло о том, чтобы что-то «перевесить»; новые поступления вешают там, где найдется место. И так продолжается по сию пору. Современное искусство втискивается в промежутки между произведениями искусства прошлого. Старое и новое, чистенькое и запылившееся висит бок о бок. Качество даров существенно разнится. Рисунок углем руки Андерса Свура размером в какие-то 15 × 20 см висит рамка к рамке с ранним полароидом Эда Рушей и атипичным фроттажем Козимы фон Бонин. Шарж Финна Граффа, изображающий Владимира Путина в образе лемура, касается, чисто физически, посредственной видовой открытки Киппенбергера. Так все это и расползлось по стенам, сверху донизу, от потолка до того уровня, где начинаются панели с наклейками. Да, я действительно сказал Киппенбергер. Там висит Киппенбергер. А вон снимок, сделанный Вали Экспорт. И есть у нас кричащий, но славный маленький Ширер с изображением металлической головы, стоящей на вершине горы и обозревающей окрестности.
— Смерть! — произнес он благоговейно. — Смерть — самое значительное в жизни, приятель. Облагородьте ее, отбросьте лишние наросты, выразите одну ее сущность и что у вас будет?
Именно в связи с хиллсовским собранием произведений искусства стоит упомянуть еще одного постоянного посетителя, Тома Селлерса. Он прямая противоположность Хрюшону. Селлерс обретался в Дюссельдорфе и Кёльне (нужные места) в нужное время и, говорят, сделался не последней фигурой в тех кругах, где вращался Киппенбергер. Селлерс всегда отрицает это, ассоциация с Киппенбергером – меч обоюдоострый. Сам Селлерс художником никогда не был, его это не интересует. Но, как и за всеми «фигурами» из «кругов», «близких к Киппенбергеру», за ним оттуда все еще тянется некая аура, и он наверняка якшается со многими другими «фигурами» из «тех кругов» – и имеет тем самым доступ к произведениям, к каким у большинства доступа нет. Изрядная доля лучших работ, подаренных за последние 15–20 лет, оказалась у нас благодаря Тому Селлерсу. Это он в свое время преподнес нам простенький рисуночек Вернера Тюбке с изображением ступни; рисунок висит у торца барной стойки. Его самый ценный дар – крохотная акварелька Виктора Гюго, на которой осьминог парит над замком в долине Рейна; выполнена она сажей, кофе и угольной крошкой в технике вымывания, типичной для рисунков Гюго. Своей меценатской деятельностью Селлерс заработал у нас немалый кредит доверия. Однако его вклад влечет за собой некий прицеп, нарост, добавку – налет разболтанности, беспорядка и неуправляемости. Но в «Хиллс» и этому есть место. У нас никто не должен чувствовать себя стесненно, говорит М. Хилл, исполнительный директор.
— Усохший труп?
Еще на стенах висят портреты постоянных посетителей прошлых лет. Чтобы заслужить портрет, мало быть видной персоной (в области финансов, культуры или науки), необходимо еще проводить у нас достаточно времени и оставлять звонкую монету. Упомянутый актер (погоревший, прогоревший) не удостоился чести иметь здесь свой портрет, а после того как его оштрафовали за скандальную подделку документов, у него вряд ли осталось достаточно денег, чтобы в грядущие годы сорить ими здесь. Портрет Хрюшона тоже блистает своим отсутствием, но по иной причине: когда исполнительный директор намекнула, что пора бы уже таковой написать, Хрюшон вежливо отклонил предложение. У Хрюшона хороший вкус. Искусство его безусловно интересует. Поговаривают, что дома у него есть отличный Киттельсен. «Вы знаете, – по словам Шеф-бар, сказал Хрюшон M. Хилл, – когда, как я, изучаешь офорты Карла Ларссона столько лет, то, как бы это сказать, сложновато найти портретиста, который бы… ну, вы меня понимаете. Сами знаете… в наши-то дни. Но спасибо, что предложили».
— У вас нет воображения!
Молодая дама
К тому времени, как я выношу заказ Хрюшона, последний сотрапезник еще не появился.
На мгновение он весьма неодобрительно посмотрел на меня.
– Вас не затруднит посмотреть, нет ли того, кого мы ждем, в гардеробе? Это молодая девушка… дама, – приглушенно просит он.
– Извольте, – отвечаю я.
Хрюшон вытаскивает телефон и показывает мне фото девушки. Что за манеры? Совсем не похоже на Хрюшона. У стойки гардероба образовалась небольшая очередь из пожилых мужчин. Я не знаком с той, кого мне описали как «молодую» и «девушку… даму», но здесь таких явно нет. Старый Педерсен управляется с одной мужской курткой за другой.
— Я вам отвечу, что это будет. Насильственная смерть. Тело жертвы убийства, вот что! — Он снова ткнул кистью в холст, возможно посчитав ее рапирой, пронзающей грудь противника. — Вот здесь “Обнаженная снаружи и изнутри”. Вы видите собственными глазами все омерзительные, как вы изволили выразиться, пугающие, просто страшные сопутствующие обстоятельства насильственной смерти!
– Кто-нибудь пришел на встречу с господином Грэхемом? – громко спрашиваю я. Четверо никак не реагируют, один слегка качает головой. Я спрашиваю Педерсена, но он никого не видел. Выхожу на улицу и смотрю сначала направо, в сторону трамвайной остановки, потом налево, в сторону Стортинга. Мой взгляд скользит по так называемой «танцевальной ямке» – впадине в асфальте, в которую однажды угодила вдова Книпшильд. Все официанты видели, как она запнулась, и, чтобы не упасть, ей пришлось сделать резкий выпад другой ногой; при этом она взмахнула руками, так что могло показаться, будто она исполняет эдакое рок-н-ролльное па, отсюда и название «танцевальная ямка».
Он глубоко вздохнул.
Конец ноября, и, хотя стоит прекрасная погода, мне не удается сполна насладиться ею. Привычка – это плат, скрывающий природу вещей, как говорится. Несмотря на сияние осеннего солнца, город кажется выцветшим, всегда одинаковым, банальным.
– Я ее не видел.
— Картина ваша за пятьдесят монет.
– Гм.
Хрюшон позволил себе неторопливо пригубить белого бургундского. Блез не сводит с него взгляда.
— Я бы не заплатил за нее и пяти центов, — ответил я искренно.
– Позовите меня, если понадобится еще что-нибудь, – говорю я.
За те 13 лет, что я здесь работаю, я ни разу не видел, чтобы спутники Хрюшона проявляли раздражение или повышали голос, но сейчас Блез обращается к Хрюшону весьма решительным тоном. А Хрюшон, о котором ни в коем случае нельзя сказать, что он слаб и податлив, исполняет серию извиняющихся жестов. В конце концов, в 14.22, Блез поднимается со стула так, что тот с визгом проезжается по полу, отшвыривает в сторону льняную салфетку и направляется к выходу жестким шагом промышленного босса. Я исподтишка бросаю взгляд на Шеф-бар, чтобы удостовериться, что она это тоже заметила – разумеется, заметила, как и всегда, – затем делаю несколько шагов вперед и, переступив границы дозволенного, касаюсь ладонью спины несколько взбудораженного Хрюшона, между лопаток. Катарина, подобрав по одному орешки и семечки, машинально убирает свои бебехи в сумочку и беззвучно поднимается.
Он ткнул пальцем в противоположный угол комнаты.
– Все хорошо?
– Да, не беспокойтесь, – говорит Хрюшон.
— Хотите взглянуть?
– Не нужно ли чего-нибудь?
– Нет, благодарю. Посчитайте нас, пожалуйста.
— Они все такие же, как эта? — Я кивнул на мольберт.
Хрюшон одну за другой отделяет купюры от пачки, а Ванесса принимается убирать со стола, чуть рановато, чуть (слишком) поспешно. Никто из сидевших за столиком заказанных блюд не доел, и белое бургундское придется вылить; бутылка еще наполовину полна драгоценной жидкости. Это дело я беру на себя, без колебаний выплескивая белое бургундское в сточную раковину. И виноградный нектар из Алокс-Кортона исчезает в клоаке. Хрюшон, накрыв одной мягкой ладонью другую, остается сидеть в ожидании, пока я вернусь со сдачей, которую он все равно оставит, но я позволяю ему исполнить этот невинный ритуал с подвиганием тарелочки в мою сторону и произнесением формулы «это оставьте себе», после чего я сердечнейшим образом благодарю за чаевые, или начаи, те денежки, на которые официант, согласно традиции, мог по окончании смены выпить чаю или чего покрепче. Я-то не большой любитель выпивать, и мои смены имеют обыкновение затягиваться. Хрюшон движением ноги оправляет штанину и удаляется, развернувшись к нам чуть скошенной на один бок спиной.
– Не каждый день с Хрюшоном так обходятся, – замечает Шеф-бар.
— В основном. Не всюду изображены ножевые раны, парочка с огнестрельными, штуки три портрета задушенных, а одна — настоящая конфетка, убийство топором. Уверяю вас, производит потрясающее впечатление!
– Что верно, то верно, – говорю я.
Он умоляюще посмотрел на меня.
Как по заказу появляется Мэтр. Когда дело пахнет керосином, он тут как тут. – Что происходит? – спрашивает он. Сейчас начнет выпытывать. Начнет руководить. Он мнит себя хозяином заведения, возможно, потому, что и отец его был здесь метрдотелем, и отец отца. Не кривя душой, с нейтральным выражением лица, я говорю, что затрудняюсь определить. Он долго смотрит на меня в упор и по обыкновению постепенно приближает свое лицо к моему. Лицо ребенка представляет собой, как правило, чистую округлую поверхность, холст для важных в символическом смысле черт, глаз и рта. На лице ребенка выделяются глаза и рот. Глаза и рот могут придать лицу обворожительную прелесть, с их помощью мы общаемся, по ним можно прочитать неуверенность, радость и печаль. С возрастом же в лице все сильнее проступает собственно лицо. Глаза и рот оттесняются на задний план самим лицом. Лицо Метрдотеля представляет собой разительный пример этого «торжества морды». Его глаза, когда-то наверняка ясные и сияющие, теперь мало того что ввалились и стали бесцветными – они еще и несоразмерно малы для такой обширной физиономии. Мешки под глазами чуть ли не выразительнее самих глаз. Если в детские годы выражение его лица складывалось в основном из выражения глаз и рта, то сейчас в них читается минимум того, что «происходит» на лице в целом. Губы, когда-то упругие, пухлые и нежные, теперь плотно сжаты в щелку с вертикальными морщинами в уголках: кажется, будто Мэтр постоянно дует в поперечную флейту. То, что осталось от «губ», в лучшем случае функционирует в качестве своего рода ставня, прикрывающего пожелтевшие зубы. Много лба, челюстей и щек, местами гладких и блестящих, местами изрытых расширенными порами, изборожденных морщинами. Его лицо окрашено в бесчисленное множество цветовых оттенков и нюансов, покрыто мелкой сеточкой лопнувших сосудов, изнурено годами бритья, похлопывания ладонями, смоченными лосьоном, а также потреблением алкоголя. Некоторые мины и гримасы обрели сложившуюся форму. Не велика хитрость по внешнему виду определить, что творится у него внутри, насколько бы церемонно он ни держался.
— Не упустите свой шанс, мистер Холман! Согласен уступить ее вам за пятьдесят долларов. В этой работе мне удалось добиться такой экспрессии в изображении крови, что холст кажется влажным.
– Счастье с несчастьем соседи, – говорит он.
В его неестественно больших глазах за стеклами очков мелькали какие-то безумные огоньки.
Вообще-то я не мастер читать по лицам. Если мне захочется встретиться со своими треволнениями лицом к лицу, так сказать, то мне достаточно посмотреться в зеркало. Мое лицо будто слепок треволнений, мучивших меня годами, треволнения – форма отливки моего лица. Часто, чувствуя, как стягивается кожа на лице, я представляю, какие черты проступают на нем при этом; треволнения сжигают ткани и подкожный жир. Я чувствую, как уголки рта тянет книзу. У меня напряженное лицо, вот что. Я ощущаю, как чувства хозяйничают у меня на лице и старят его. Как им это удается? Что невоздержанность в употреблении спиртного может попортить и обезобразить лицо, это понятно, что кровеносные сосуды и поры расширяются под действием алкоголя, логично, именно эта драма и разыгрывается на лице Мэтра. Но что лицо могут изрезать эмоции, это мне кажется несправедливым. Если у тебя есть нервы, в конце концов у тебя будет нервная физиономия. Почему так устроено? Разве лицо – это игрушка для нервов? Что человек лицом общается, это очевидно, но если человек пытается скрыть свою нервозность под бесстрастной миной, а в конце концов все-таки оказывается обладателем нервной физиономии, то для чего это надо? Что за эволюционный тупик? Когда ребенок плачет, все кидаются ему на помощь, а вот когда в обществе появляется нервная физиономия, все разбегаются. Никто не бросается спасать нервную физиономию.
Шеф-бар говорит, что иногда Мэтр прячется за углом и мажет физию лосьоном. Вот она и блестит. Ну и смех! Он умело прячется, но мне слышно, как он намазывается, говорит Шеф-бар. Мы с Шеф-баром можем втихомолку посмеяться над этим слышимым намазыванием. Но главное, говорит Шеф-бар, чтобы, например, Селлерс с компанией не пронюхали об этом. На такой мелочи они вполне способны выстроить целую систему издевок.
— Если пожелаете, могу поставить подпись под картиной кровью!
* * *
Он в экстазе закрыл глаза.
В самом начале четвертого, раздвинув суконные портьеры, входит молодая дама. Направляется прямиком ко мне и осведомляется о Грэхеме, то бишь о Хрюшоне. Голос у нее сразу и располагающий, и резкий, и ей удается выжать из меня серию подтверждений. Грэхем ушел уже? Да. Он был не один, со спутниками? Да. А среди них был мужчина средних лет? Был.
Девушка похожа на свое фото, я переживаю легкое дежавю. Толщиной – или, наверное, лучше сказать, тонкостью – с модный журнал о стильной жизни. Присущие ей самоуверенность и апломб легко принять за ум; может быть, это ум и есть. Она выглядит как излишество, замаскированное под аскезу. Возможно, это звучит ужасающе, вы уж меня простите, но у меня возникло чувство, что такие как она являются продуктом женоненавистничества – это я в хорошем смысле.