— Послушай, у меня есть аккредитив и пара прочных туфель. Я…
— Но ты же любишь меня. Я знаю, что любишь.
Я посмотрела на него, на большие серьезные глаза, на упрямо сжатые губы. Почему он всегда говорил именно так? И тогда, в мотеле «Голубая луна», тоже. Ведь он должен бы говорить, что это он меня любит, разве нет?
Но он сказал: «Я уверен, что ты меня любишь, Шарлотта».
И еще: почему все это так действовало на меня?
Однажды, недель через шесть, когда я уже была на ногах, Сол появился днем на кухне, держа в одной руке младенца, а в другой — голубой полиэтиленовый мешок с пеленками. Это было как гром среди ясного неба. Младенец оказался крупный, он прожил на свете уже несколько месяцев. Круглолицый, плотный мальчуган с упрямой, серьезной мордашкой.
— Вот, — Сол протянул его мне.
— Что это? — спросила я, но мальчика не взяла.
— Младенец, что же еще.
— Мне нельзя поднимать тяжести, — сказала я, но не отступила.
Сол слегка приподнял малыша. Он любил детей, но так и не научился правильно их держать — распашонка собралась у мальчика под мышками, и он неловко наклонился вбок, насупившись из-под светлых пряден волос, словно пухленький белокурый Наполеон.
— Ну, возьми же его. Не такой уж он тяжелый, — сказал Сол.
— Но я… у меня холодные руки.
— Знаешь что, Шарлотта? Оставим его ненадолго у себя.
— Но, Сол… — начала я и умолкла. Думаете, я не ожидала этого? Ничто меня больше не удивляло. Все казалось проходящим, и события проплывали мимо, точно водоросли, едва коснувшись моей щеки. Я отчетливо видела их издалека: как они приближаются, а потом снова исчезают. — Благодарю за заботу, но это невозможно. — Я принялась невозмутимо расставлять тарелки.
— У него нет отца, Шарлотта, мать сбежала и оставила его на руках у бабушки, а сегодня утром бабушку нашли мертвой. Я подумал, ты захочешь его взять.
— А потом вернется его родная мать; мы можем потерять его в любую минуту, — сказала я и стала складывать салфетки.
— В любую минуту мы можем потерять кого угодно. Даже Селинду.
— Ты знаешь, о чем я говорю, — сказала я. — Он не принадлежит нам.
— Никто не принадлежит нам, — отозвался Сол.
Наконец я сложила, последнюю салфетку, согрела под передником руки и вернулась к Солу. Утешало сознание, что выбора нет. Все уже было решено за меня. Даже ребенок и тот, казалось, чувствовал это: подавшись вперед, словно ожидая меня все это время, он камнем упал в мои протянутые руки.
Мы назвали его Джиггз. Его настоящее имя было одним из тех глупых имен, какие дают своим детям белые бедняки; я старалась никогда его не вспоминать, имя Джиггз куда больше подходило к его коренастому сложению. И к толстым очкам в прозрачной оправе, которые ему вскоре пришлось надеть. И потом, это имя ни к чему не обязывало. С таким же успехом я могла назвать его Пупсик или Малыш. Годилось любое имя, лишь бы оно указывало, с какой легкостью я верну мальчугана, когда за ним явится его родная мать.
Когда я работала в студил, мы усаживали Джиггза среди груды кубиков, Лайнус строил для него непрочные города, Селинда рисовала ему лошадей цветными карандашами. А я, передвигая светильники, беспрестанно разговаривала с ним.
— Это ваш? — спрашивал какой-нибудь клиент.
— Да нет, это Джиггз, — отвечала я.
— А-а.
И я фотографировала их вежливые озадаченные лица.
Я занималась фотографией только потому, что клиенты все еще заходили к нам. Фотографировала от случая к случаю. С годами я стала отказываться от формальной отцовской композиции. Постепенно ее стал вытеснять случайный реквизит: цветы, шпаги, ракетки для игры в настольный теннис, груды старья из наследия Альберты. Входя в студню, человек подбирал какую-нибудь случайную вещь и уже не выпускал ее из рук. Он садился перед объективом, рассеянно держа ее, а я сплошь и рядом не обращала на это внимания. Я была не из числа разговорчивых, располагающих к себе фотографов. Мое внимание было поглощено определением экспозиции, борьбой с фотокамерой, которая с годами становилась все капризнее. Ее мех
и со всех сторон были залатаны маленькими квадратиками изоляционной ленты. Темная накидка так обветшала и пропылилась, что всякий раз, набрасывая ее на голову, я начинала безудержно чихать. И нередко лишь после того, как снимок был проявлен и отпечатан, я впервые видела, что же я сняла.
— Чудн
о, — говорила я Лайнусу. — Посмотри… но же это такое?
Лайнус сажал ребенка на пол, и мы вдвоем принимались изучать мое творение: какая-нибудь старшеклассница — в Альбертиной шали в блестках, с ниткой деревянных бус на шее, с султаном из павлиньих перьев в руках — дарила нас изумленной, гордой и прекрасной улыбкой, словно понимала, что поразит нас.
Осенью 1972 года умерла Альберта. Мы получили телеграмму от ее свекра: ВАША МАТЬ СКОНЧАЛАСЬ ИНФАРКТА ПОХОРОНЫ СРЕДУ 10 УТРА. Прочтя телеграмму, Сол помрачнел, но не сказал ни слова. Потом позвал Лайнуса и Джулиана на террасу, и они совещались за закрытыми дверями. Я слонялась неподалеку, накручивая на палец пряди волос. Когда дело касается серьезных вещей, они, по-моему; вовсе не считают меня членом своей семьи. А я-то думала что прорвалась в их круг, нашла себе приют под крылом Альберты, но, выходит, братья Эмори остались такими же замкнутыми, как и прежде, а Альберта взяла и умерла. Подсознательно я, видимо, все это время ждала, что она вернется. Мне хотелось услышать от нее слово одобрения; она была куда смелее, свободнее, сильнее, чем оказалась я. За эти годы у меня накопилось столько всего, что я надеялась с ней обсудить. Теперь все это словно потеряло смысл, и обо всем окружающем, даже о детях, я думала с какой-то холодной неприязнью.
Я разыскала маму, она вязала перед телевизором.
— Альберта умерла, — сказала я.
— О господи, — вздохнула мама, продолжая усердно вязать. Но она же никогда не была высокого мнения об Альберте. — Мужчины, наверное, поедут на похороны.
Но, как выяснилось, они не едут. Именно об этом они и совещались. Сол сказал братьям, что он на похороны не поедет и считает, что им тоже не следует ехать, но решать каждый должен за себя. Они обсудили все со всех сторон. Вот во что они превратились: восхитительно бессовестные, уже стареющие и лысеющие сыновья, терзаемые жалкими, мелкими слабостями! За годы без нес они поблекли. Выходит, люди — всего лишь отражения в глазах других. Без Альберты ее дом развалился, исчез, а от вещей ее несло затхлостью. (Однажды она сказала мне, что все Эмори гибли из-за лошадей, лошади приносили им смерть. Но за время ее отсутствия выяснилось, что из-за лошади погиб только какой-то один дальний родственник. Остальные тихо умирали дома в своих постелях — незавидная смерть, которой они бы не знали, будь рядом с ними Альберта).
Джулиан сказал, что он тоже не поедет. Оставался Лайнус, единственный, кто, наверное, хотел бы поехать, но все знали, что против братьев он не пойдет. (Лайнус носил бороду, потому что никогда не брился; с тех пор как появились первые ее признаки, он ни разу не побрился. Вот так он сопротивлялся судьбе).
— Я останусь дома и помолюсь за нее, — сказал Лайнус Солу.
— Дело твое, — сказал Сол.
Обо всем этом я узнала, конечно, от Лайнуса. Сол ни словечка мне не сказал. Потом Лайнус сидел на кухне зачищая наждачной бумагой кусочек дерева размером с почтовую марку. Вот уже несколько лет он мастерил мебель для кукольного домика. Не знаю, почему он этим занимался. И вдруг он сказал:
— По-моему, он должен был простить ее.
— Что?
— Сол должен был простить нашу мать.
— Ну ладно, пусть у него останется хоть один грех.
— На веранде он сказал: «Самое смешное, что эти слабоумный, старик все-таки ее пережил». Это он про деда, а потом по-настоящему рассмеялся. Запрокинул голову и громко, рассмеялся. Ну, что ты на это скажешь?
— Ничего. И не подумаю. Оставь его в покое.
Лайнус сдул с дощечки древесную пыль, вытер лоб жилистой загорелой рукой, и умолк. Он привык, что я защищала его, а не Сола. Ему в голову не приходило, как часто я задавала себе тот же самый вопрос, думая о Соле: ну, что ты на это скажешь?
Сол превратился в черно-белого человека. На кафедре — широкое черное облачение с белым воротником-стойкой, в остальное время — дешевый черный костюм и белая рубашка. Часто, покупая продукты или гуляя с детьми, я издали видела, как он шагает по городу, спешит по какому-нибудь немыслимому, насущно важному делу: пиджак расстегнут, пузырем вздувается на спине, манжеты брюк хлопают по ногам, галстук болтается, длинные, спутанные пряди волос падают на воротник. Всегда при нем Библия, а лицо сосредоточенное, напряженное, словно какая-то мысль гложет его. Чаще всего он даже не замечал нас.
Может быть, он был просто фанатичным проповедником, решившим обратить весь мир в свою веру?
Но иногда, читая проповедь, он начинал запинаться и умолкал, казалось осмысливая только что произнесенные слова. Тогда и я задумывалась, пытаясь постичь, какую же истину он хотел до нас донести. Иногда, гневно обрушиваясь на старые как мир пороки, он обрывал фразу на полуслове, сникал и, качая головой, уходил с кафедры, забыв благословить прихожан. И растерянная немногочисленная паства ерзала на скамьях, а я сидела, крепко сжимая в руках перчатки. Побежать за ним следом? Оставить в покое? В душе его словно со скрежетом сдвигались с места плиты фундамента. У меня внутри тоже терлись друг о друга, укладываясь по-новому, неотесанные глыбы.
По ночам я часто просыпалась, будто от толчка, прижималась лицом к его влажной волосатой груди. Даже стук его сердца казался мне приглушенным и таинственным. Я никогда не могла представить себе, что же ему снится.
Однажды весной 1974 года я суетилась на кухне, подавала завтрак человеку со Скамьи Кающихся. Доктору Сиску. При этом я пыталась поторопить Джиггза: ему пора было в детский сад, — а он все еще сидел голышом, в одном носке. Под ногами у меня путалась эта несносная собака, которую Селинда привела домой со скаутского сбора. Короче говоря, утро было у меня не самое тихое, и я не сразу заметила человека в дверях. Он был похож на того Сола, за которого я вышла замуж. Стоял, прислонившись к косяку: лицо более спокойное, чем у Сола, никаких морщин у рта, на макушке чуть больше волос, и при этом он куда раскованней, не такой озабоченный. На нем были потрепанные выцветшие джинсы, на плече — армейский рюкзак. Он смотрел на меня с задумчивой снисходительной улыбкой, которой я давно уже не видела на лице Сола. Признаться, когда он заговорил, я не очень и удивилась. У меня даже нашлось этому объяснение (просто-напросто провал во времени, нечего волноваться).
— Я постучал, но никто не ответил, — сказал он.
Голос был другой, у Сола такого никогда не было, совсем другой тембр.
— Эймос! — воскликнула я.
— Как дела, Шарлотта?
Он выпрямился и подошел ко мне, протягивая руку. Я уже так привыкла, что в наш дом кто только не забредает, мне в голову не пришло спросить, что привело его к нам. (Честно говоря, я ждала его так много лет. Не понимала, что его задерживало.) Но Эймос, кажется, считал, что требуется объяснение:
— Я узнал, что в средней школе Клариона ищут учителя музыки, и решил подать заявление. Пожалуй, надо было написать тебе заранее, но я не любитель писать письма.
За годы нашей с Солом супружеской жизни он прислал нам писем пятнадцать, если можно назвать письмами красивую поздравительную открытку по случаю нашего бракосочетания и штук четырнадцать бланков-извещений о перемене адреса, которые можно бесплатно подучить на почте. Все это-вполне в духе семейства Эмори.
— Неважно, — сказала я. — Садись завтракать. Знакомься: Джиттз, а это — доктор Сиск.
Джиггз — как был в одном носке, — встал и поздоровался. Малыш всегда держался с достоинством, даже голышом, и в своих толстых очках походил на маленького доброго старичка. Я так гордилась им в эту минуту. Эймос с удивлением посмотрел на мальчика:
— Джиггз?
Доктор Сиск тоже поднялся, качнув стол, на котором стояла яичница, и протянул Эймосу сморщенную веснушчатую руку.
— Артур Сиск, — сказал он, — Со Скамьи Кающихся.
— Кающихся… — выжидательно повторил Эймос.
— Хотел покончить жизнь самоубийством. И тогда проповедник предложил мне другой выход.
— Возьмите еще яичницы, — сказала я доктору Сиску.
— Спасибо, милая. Пока достаточно. Может, возьму потом, — сказал он и повернулся к Эймосу. — Жизнь совсем меня придавила, измочалила. Удручающее однообразие! По профессии я терапевт. Все эти простуженные младенцы, обмазанные камфарной мазью. Приложишь фонендоскоп — так и липнет к этой мази. И я стал думать о самоубийстве.
— Да что вы говорите! — сказал Эймос.
— Но проповедник отвел мою руку. Предложил мне вручить мою жизнь Христу. В общем, эта идея мне понравилась. Так просто — взять и вручить свою жизнь. Не правда ли, дорогая? — обернулся он ко мне.
— Но при этом, — сказала я, — у вас еще остаются подоходный налог, необходимость возобновлять патент…
— Простите, что вы сказали?
— …банковские счета, визиты к зубному врачу, направленные вам по ошибке векселя, — продолжала я. — Если бы все это было так просто, неужели я и сама давно не вручила бы кому-нибудь свою жизнь?
Доктор Сиск сел и стал теребить кончик носа.
— Возьми яичницы, — сказала я Эймосу.
— Что? — спросил он. — Да нет… я…
— Сол пошел в больницу навестить кого-то, скоро вернется.
— Разве… Странная история… А я думал, у вас дочь, — сказал Эймос. Он ухватил рукой прядь волос. — Разве вы не присылали мне открытку с извещением о рождении дочери? Катерины.
— О да, это Селинда. Она уже ушла в школу.
— Селинда?
— А это Джиггз.
— Понятно. Джиггз, — сказал Эймос. Он оставил волосы в покое, но выглядел все же озадаченным.
Теперь Джнггз, кажется, решил, что надо снова подняться, к встал, блеснув белыми, захватанными лупами очков.
— Прошу тебя. Джиггз, — сказала я. — Через пятнадцать минут тебе надо уходить. Хочешь кофе, Эймос?
— Нет, спасибо. Я завтракал в Холгите.
— Тогда пойдем в гостиную. — На ходу развязывая фартук, я провела его по коридору. — Извини за беспорядок. Время раннее, я еще не успела убрать в доме.
Вокруг действительно царил беспорядок, и не тот, который исчезает при обычной уборке. Иной раз гость помогает заметить, что творится у тебя в доме. Я, например, даже не представляла, какую уйму кукольной мебели смастерил Лайнус за последние несколько лет. Находились покупатели, предлагавшие ему бешеные деньги, но он отказывался ее продавать. Говорил, что делает все это для меня. И вот теперь на каждом столе стояли другие столики высотой в два дюйма. А также серванты, буфеты и комоды, обитые бархатом диваны и обеденные стулья с сиденьями, вышитыми по канве.
И на каждой небольшой поверхности стояли еще более крохотные предметы: настольные лампы с абажурами из колпачков от тюбиков зубной пасты, книги, сделанные из кусочков журнальных обложек, крохотные букеты гвоздик в деревянных бусинках. Под письменным столом и под роялем размещались кукольные квартиры. Эймос явно встревожился.
— Это все Лайнус, — объяснила я. — Это он мастерит.
— Ясно, — сказал Эймос. Сел на диван и вытянул ноги. — Ну и как он?..
— Нормально.
— У него больше не случаются эти?…
— Нет, по-моему, он стал вполне уравновешенным. Они с мамой пошли в прачечную.
— А что Джулиан, живет в этих краях?
— Он уже в мастерской, — сказала я.
— В какой мастерской?
— В радиомастерской.
— В отцовской радиомастерской?
— Ты что, с луны свалился? — спросила я. — Разве Сол ничего тебе не писал?
— На рождество присылал мне церковные поздравительные открытки, — сказал Эймос, — с наставлением не забывать о духовном значении рождества.
— Понятно. Так вот, Джулиан работает в радиомастерской. Сейчас там в основном телевизоры, но мы по-прежнему называем ее радиомастерской. С ним все в порядке. Мы надеемся, что скоро он совсем поправится.
— Вот как. — Эймос побарабанил пальцами по рюкзаку.
— И тогда мы снова станем доверять ему деньги, а пока что клиенты приходят сюда и расплачиваются с мисс Фезер.
— Мисс как?…
— Ну, а ты? — спросила я. — Рассчитываешь получить это место?
— Конечно. Директор написал, что место за мной, если оно мне подходит. Думаю, дело стоящее. Я слишком засиделся, пора сменить обстановку. Я только что порвал со своей девушкой и понял, что мне пора… хотя не совсем уверен, что смогу снова жить в Кларионе. Лучше б эта школа оказалась в другом городе…
— А чем плох Кларион? — сказала я (сама не знаю почему).
— Не спорю, Кларион — город вполне приличный, — согласился Эймос. — Я не собирался его хаять.
Он заложил большие пальцы за пояс и откинул назад голову, давая понять, что разговор окончен. Я вспомнила, что Эймос — тот самый брат из семейства Эмори, который постоянно убегал. Может, эта привычка осталась у него до сих пор? Слабости в этой семье распределялись по одной на человека, их можно было подавить, но не истребить, они попросту переходили от одного к другому. Хотя бы к Джулиану. Джулиан коллекционировал слабости, как монеты или почтовые марки. Давняя слабость Сола к девушкам перешла теперь к Джулиану, так же как и подверженность Лайнуса нервным расстройствам. Все мы были очень привязаны к Джулиану, и это не удивительно. Мы любили его темные усталые глаза, измученное красивое лицо. И если бы он перенял привычку Эймоса убегать из дому, нам это не сулило бы ничего доброго.
— Ты все еще перебегаешь с места на место, Эймос? — спросила я. Вопрос, судя по всему, застиг его врасплох.
— Что? — спросил он. — Ну конечно, нет, с чего это ты вдруг заговорила об этом? Ничего подобного.
— Куда же делась эта привычка?
— Что?
Но прежде чем я успела объяснить, в дверях, по обыкновению пригнувшись, появился Сол.
— Эймос? — проговорил он, останавливаясь на пороге.
— Привет, Сол! — сказал Эймос, вставая.
— Долго мы тебя ждали. — Сол положил руку ему на плечо. Улыбаясь, я смотрела на них, а сама с удивлением думала: почему Эймос выглядит так молодо, ведь он же самый старший из братьев Эмори?
Теперь они снова в сборе — все четверо, под одной крышей. Занятия у Эймоса начинались только осенью, так что пока он помогал в мастерской. К тому же он настроил наш старый рояль и ежедневно упражнялся. Я не переставала удивляться, что Эймос стал музыкантом. Кое-как окончив школу, он окунулся в музыку, как утка в воду, и успешно окончил Балтиморское музыкальное училище Пибоди. Эймос Эмори! Он сидел, склонясь над желтозубым роялем, и играл Шопена, осторожно расставив ноги в мокасинах среди кукольной мебели, локти он прижимал к бокам, словно боялся повредить клавиши своими огромными руками. Клок черных волос падал ему на лоб.
— Такого ужасного инструмента я еще не встречал, — говорил он мне, но продолжал извлекать из него тусклые, дребезжащие, стародавние звуки.
К сожалению, я не люблю рояль. Что-то меня в нем раздражает. А вот мама любила слушать его игру; по ее словам, она сама когда-то увлекалась музыкой. Селинда тоже нередко останавливалась по дороге куда-нибудь и стоя в дверях, слушала его игру. В то лето ей исполнилось тринадцать, и она неожиданно расцвела и похорошела. Выгоревшие на солнце белокурые волосы, чуть рыжеватые топкие брови, едва заметные веснушки. Следом за ней обычно появлялся Джиггз; едва заслышав звуки рояля, он стремительно прибегал откуда угодно. Он уговорил Эймоса давать ему уроки музыки и часами упражнялся за роялем; склонившись над клавиатурой, он дышал ртом, отчего очки его запотевали. Всякий раз, проходя через гостиную, и улыбалась, глядя на его пушистый затылок, и повторяла свое извечное злобное заклинание: пусть его мать сгниет навеки, больше мне ничего не надо.
Теперь за обедом передо мной сидели все братья Эмори (не говоря о докторе Сиске, который вечно совался повсюду). — четыре вариации на одну тему, четыре больших серьезных лица: Сол в черном, Джулиан в яркой водолазке, Лайнус в чем-нибудь измятом и неприметном, Эймос в истрепанном джинсовом костюме, похожий на беспечного добродушного бродягу. Он и в самом деле был беспечным, в самом дело был добродушным. Но почему же он так меня раздражал?
Он замучил меня бесконечными вопросами. Что я думаю о молитвенном доме, почему у нас столько мебели, как я терплю в своем доме такое количество посторонних.
— Каких посторонних? — спросила я.
— Ну, мисс Фезер, доктора Сиска…
— Мисс Фезер живет с нами почти столько же, сколько Селинда. Какая же она посторонняя?
— А почему у Сола такой вид?
— Не понимаю, о чем ты говоришь.
— Он такой… загнанный, измученный. У вас все в порядке?
— Конечно, в порядке. Не задавай глупых вопросов.
Некоторое время он разглядывал потолок.
— Быть женой проповедника, наверно, не так-то просто, — сказал он наконец.
— Почему ты так думаешь?
— Он всегда такой… ну, праведный. Верно?
Я испытующе посмотрела на него.
— И ему тоже нелегко быть твоим мужем. Солинда говорит, ты не веришь в бога. Разве это его не пугает?
— Пугает? Это раздражает его, — сказала я.
— Нет, пугает. Конечно, пугает — видеть, как ты плывешь по течению, без веры, такая способная, ваша… отчужденность, ты готовишь еду, а он приводит в дом грешников, которые поглощают ее. Разве я не прав? Ему постоянно приходится бороться с мыслями, на которые ты наталкиваешь его.
— Ничего подобного! Я не вмешиваюсь в его образ мыслей. Нарочно держусь в стороне.
— А он все равно борется. — Эймос ухмыльнулся, — С сатаной в своей душе. — Потом посерьезнел и добавил: — Не понимаю женатых людей.
— Видно, что не понимаешь, — сухо сказала я.
— Как они ухитряются жить, оставаясь все время вместе? Хотя это, конечно, замечательно.
Он хотел сказать, что это, может, и замечательно, но сам он от этого не в восторге. Признаться, я тоже не была от него в восторге. Меня раздражала развязность, с которой он расхаживал по комнате, рассматривая шкафчики размером не больше спичечного коробка. Столкнувшись с презрением Эймоса, я ощутила в себе перемену: я стала преданной семье, упрямой. Забыла о своем намерении отправиться в путешествие. Затея эта казалась мне теперь бессмысленной: куда бы я ни уехала, мне не выкинуть из головы Сола с его Библией.
— Ты не понимаешь главного, — сказала я Эймосу.
— Наверно, не понимаю, — только и ответил он и тут же перевел разговор на другое: — Чья это собака?
— Селинды.
— Ну и зверь.
Эрнест и вправду не представлял собою ничего особенного. Обыкновенная дворняга — огромный черный пес, начинающий седеть, с длинной свалявшейся шерстью и косматой головой. Когда Эрнест размахивал хвостом, все вокруг падало и разбивалось. Из-за какого-то нарушения слуха всякий раз, как мы окликали Эймоса или Лайиуса, ему казалось, что зовут его; задыхаясь, он врывался в комнату, из пасти у него несло рыбой, он наталкивался на окружающие предметы и драл когтями пол. К тому же он был очень привязан ко мне. Стоило мне уйти, как от волнения он тут же пускал лужу. Да, Эрнест был далек от совершенства.
И все же Эймос не имел права вмешиваться.
— Скажи, — как-то спросила я его, — есть в нашем доме хоть что-то, что тебе по вкусу? Может, выбросить все на помойку и начать сначала?
Эймос поднял руку, немного отступил и сказал:
— Ну ладно, ладно. Ничего подобного у меня и в мыслях не было.
Он улыбнулся своей застенчивой, милой улыбкой бродяги и, глядя из-под лохматых бровей, опустил голову. Мне вдруг стало жаль его. Просто все здесь ему было внове, только и всего. Он ушел из дому раньше братьев, уезжал дальше, забыл больше. Забыл, что в каждой семье по-своему притираются и приспосабливаются друг к другу. Вот Лайнус, например, помнил себя с грудного возраста (он говорил: ощущение от соска Альберты — будто у тебя полный рот жатого ситца), а Эймос терпеть не мог всяких воспоминаний, так прямо и заявил. Не любил он своего детства; по его словам, мать у них была неугомонная, горластая, бешеная, она управляла их жизнями, навязывала им свою волю, вмешивалась в их мысли, требовала неиссякаемого потока восхищения и веселья; когда она врывалась в комнаты к сыновьям, они вздрагивали. Она обжигала их горячим дыханием, смеялась резким смехом. Требовала веселья! Танцев! Жизни! И если получала чуть меньше того, что ей требовалось (а ей всегда всего было мало), становилась насмешливой, надменной. Язык у нее был как бритва. Детей раздражали кричащие цвета ее одежды, ее кожа, ее волосы. Они ненавидели ее. Желали ей смерти.
— Альберте?
— Чему ты удивляешься? — спросил Эймос. — Разве мы похожи на четырех нормальных, счастливых мужчин? Ты никогда не задумывалась над этим? Трое остальных не способны даже удрать из Клариона, да и сам я ничуть не лучше, прыгаю, как лягушка на сковородке, бегаю с места на место, не могу досидеть даже до конца учебного года, бросаю всех, кто сходится со мной. Трое из нас так и не женились, четвертый выбрал себе жену, которая не станет лезть к нему в душу. — Я посмотрела на него в упор. — Разве не так? Ты же понятия не имеешь, о чем он думает, и никогда не спросишь об этом. А если бы знала, тебя не удивило бы все, что я сейчас сказал. Сол ненавидит Альберту больше, чем любой из нас.
— Но… Нет, это только из-за…
Я не хотела называть вещи своими именами.
— Думаешь, из-за деда? — спросил Эймос, — Да ты что! Один, случай не может вызвать такого чувства. — Понадобились годы и годы, чтоб Сол так ожесточился. Она измотала ему душу, и всем нам тоже. И вот теперь он и его братья сидят здесь, в Кларионе, топчутся вокруг ее могилы, перемывают ей кости, пытаются разобраться, что к чему, но это занятие не для меня. Я умываю руки. Я ничего не помню. Забыл все раз и навсегда.
И он действительно улыбнулся мне безмятежными, пустыми глазами человека без прошлого. Да, он в самом деле все забыл. Извратил все на свете. Безнадежно перепутал все факты. Бессмысленно пытаться переубедить его.
Я взяла его с нами в молитвенный дом. Он сидел рядом со мной, в чужом костюме, умытый, покорный. Но даже и здесь он, казалось, задавал свои вопросы. Как только Сол объявил, о чем пойдет речь в проповеди — от Матфея, глава 12, стих 30: «Кто не со мною, тот против меня», — Эймос зашаркал ногами, словно собирался наклониться вперед, поднять руку и крикнуть: «Протестую!» Но ничего такого он, конечно, не сделал. Мне только померещилось. Он сидел, как и все окружающие, переплетя пальцы рук. Не знаю, почему он так меня раздражал.
В эту ночь мне приснился сон: мы с Солом в бледно-зеленой, похожей на аквариум спальне. Вокруг трепетный полумрак. Мы занимаемся любовью, и в кои-то веки никто не скребется в нашу дверь, не взывает несчастным голоском: «Мне скучно», не звонят прихожане — нет вестей о смертях и болезнях. Сол смотрит мне в лицо задумчивым, странно сосредоточенным взглядом, словно есть у него какая-то мысль, которой он хочет со мной поделиться. Новая спальня пришлась мне по вкусу. Потом рядом со мной растянулся бородатый Лайнус и стал покрывать меня мягкими, щекочущими поцелуями, потом явился Джулиан, в том самом костюме, в котором обычно бывал на скачках, и стал медленно раздеваться, снимая с себя одну вещь за другой и не переставая мне улыбаться. Я была окружена любовью, защищена со всех сторон. Из всех братьев Эмори там не было только Эймоса, именно от него они и защищали меня.
Глава 13
Надпись на вывеске гласила: МОТЕЛЬ-УСАДЬБА ПЕРТ. ВОСЕМЬ ДОЛЛАРОВ В СУТКИ. АНТИКВАРИАТ. СОКРОВИЩА, НАЙДЕННЫЕ НА ЧЕРДАКЕ. НОТАРИУС. ЧИСТОКРОВНЫЕ ЩЕНКИ ДАЛМАТСКОЙ ПОРОДЫ. Мы остановились, чтобы прочитать все это. Мне показалось, сумерки подкрались быстрое обычного. Они застигли нас врасплох, словно кто-то неожиданно подошел сзади и закрыл нам глаза прохладными ладонями. Но слова на вывеске читались легко: они были составлены из белых съемных букв на червой фоне, как в кафетериях, где часто меняют меню. За вывеской стояло неприметное здание, большую часть которого занимала веранда; на, одном из столбов — светящиеся буквы: КОНТОРА. За домом тянулась цепочка небольших коттеджей, каждый не больше курятника, поблекшего цвета, будто сначала что-то нарисовали мелом, а потом стерли.
— Сначала проверим, нет ли поблизости мамаши Оливера, — сказал Джейк.
— Зачем? — спросила Минди.
— Она меня терпеть не может.
— Тогда зачем мы приехали, Джейк?
— Видишь ли, у меня есть кое-какая надежда на Оливера, — сказал он.
Мои мокасины при каждом шаге скрипели по гравию, босоножки Минди тоже. Джейк сердито посмотрел на нас и жестом велел остановиться. Дальше он пошел один в своих бесшумных кедах. Мы замерли на месте, предчувствуя недоброе; в густеющих сумерках Минди походила на невесомые, светящийся воздушный шар. Я то ли устала, то ли проголодалась (оцепенела и уже не могла разобраться, что со мною происходит), и все окружающее казалось мне нереальным. Бледная рука Минди, прижатая к ноющей пояснице, могла быть также и моей собственной рукой. Джейк крался вверх по ступенькам, чтобы заглянуть в затянутую металлической сеткой дверь, и вместе с ним я затаила дыхание.
— Лезет головой в петлю, — сказала Минди.
Джейк резко махнул рукой, приказывая ей молчать.
— Вечно прет на рожон. Смотрите, — продолжала она.
Но не тут-то было. Джейк качнул головой и пошел назад, слегка подпрыгивая на затекших от долгого стояния ногах.
— Точно, это миссис Джеймисон, — сказал он, — У-у, каракатица. Стоит за конторкой и ждет, кого бы облаять.
— Может, она тебя не узнает, — сказала Минди.
— Ты что, смеешься? Она каждую ночь перед сном молится, чтоб я свернул себе шею. Посидим здесь, подождем.
Он кивнул в сторону деревянной скамьи на краю участка. Мы сели, Минди — посередине. Был один из тех мягких вечеров с легким ветерком, когда в человеке просыпается надежда. Мы сидели, как зрители в кино, но только и видели что запыленный магазин мужской одежды через дорогу да редкие машины. Джейк то и дело поворачивался к двери конторы — узкому прямоугольнику света.
— А что, если она так и останется там на всю ночь? — спросила Минди.
— Тогда переночуем где-нибудь еще и вернемся сюда завтра. Разменяем Шарлоттин аккредитив и снимем комнату.
— Ой, Джейк, не могу больше. Неужели нельзя зайти и не обращать внимания на ее слова?
— Ни за что не появлюсь перед этой бабой, — твердил Джейк, — Боюсь ее до смерти.
Мне стало смешно. Я рассмеялась, но под свирепым взглядом Джейка тут же замолчала.
— Что же вы не ткнете ей в бок пистолет? — сказала я.
Ох, оказывается, устала я больше, чем думала. Джейк втянул голову в плечи.
— Пистолет? — переспросила Минди.
— Мадам не в себе. — Рука его лежала на спинке скамьи, и он стал поглаживать Минди по плечу, будто успокаивал кошку. — Честно говоря, мать Оливера всегда терпеть меня не могла, — продолжал он. — Считает меня причиной всех бед на свете. Думает, все неприятности Оливера из-за меня. Но ведь не я подкладывал бомбы в почтовые ящики, в то время я этого парня еще и в глаза не видел. Встретил его только в колонии. Но попробуй втолкуй ей это. Увидит меня — и сразу же думает: «Беда».
— Не она одна так думает, — заметила Минди.
Голоса их звучали отчетливо и безлико, как бывает в сумерках. Их можно было принять за туристов, рассказывающих страшные истории, за прохожих, беседующих под чьим-то окном, за родителей, перекликающихся вдали на лужайке.
— Когда нас выпустили из колонии, — рассказывал Джейк, — я, случалось, забегал к нему. Он жил недалеко вместе со своей мамашей, она агент по недвижимости. Как ни зайдешь, он читает, только и делал, что читал. Прокатимся мы с ним куда-нибудь, стрескаем в забегаловке по котлете, знаете, как это бывает. Никогда мы с Оливером не скучали. Конечно, если его матери не было дома. Мать у него зануда, голос скрипучий, пока не ввернет какую-нибудь гадость, не улыбнется. Бывало, скажет: «Никак опять пожаловал, Джек?» Она всегда называла меня Джеком, а какой же я Джек? Такое кого хочешь выведет из себя. «Странно, — говорит, — а я думала, ты только вчера был здесь, значит, я ошиблась?» И все с этакой слащавой улыбочкой. Говорит, а у самой рот набок. Ненавижу таких.
— Но ведь и моя мама к тебе так относилась, — сказала Минди, — У тебя просто талант — выводить людей из себя. Мама так грубила ему, — обратилась она ко мне, — а сейчас делает вид, будто его просто нет в живых, и никогда не упоминает его имени. Я спрашивала, в письмах, не видела ли она его, а она пишет, сколько у них выпало осадков. Он мог бы отправиться на тот свет — она даже не написала бы мне об этом. Для нее он уже давно на том свете.
— Тогда все ясно, — сказал Джейк.
— Что ясно?
— Дело ваше, — сказал Джейк. — Можете презирать меня, что я терпел все выходки этой миссис Джеймисон, но делать было нечего. Нечего — и все тут. Понимаете, именно в ту пору моя мать тоже была не больно высокого мнения обо мне, хотя она, конечно, совсем не такая ведьма. Бледная, сгорбленная, сидит над своим шитьем и голову низко-низко наклонит. Знаете, как они умеют? Чтобы не видеть этого, иду к Оливеру, а там — его мамаша. Выходит, все считали меня ничтожеством, выходит, никак я не мог избавиться от этого клейма.
У меня вдруг вырвался вздох. Минди скрестила ноги, и ее сарафан зашуршал.
— Ну, я и смотался, — продолжал Джейк. — Узнал про одного типа, который готов был хорошо заплатить за перегон машины в Калифорнию. Хотел смыться по-тихому, уехал и ни с кем не попрощался. Не то чтобы я делал из этого секрет, но, когда мне шепнули, что пришло время действовать, мать была в гостях у соседки, и я подумал: «Пока не поздно, надо вырываться на свободу. Ехать немедленно, не могу я здесь больше». Но в Калифорнии меня арестовали за перегон краденой машины. Правда, за решетку я не попал. Все уладилось. Только возникли кое-какие сложности из-за моих прошлых дел, и домой я вернулся лишь через несколько месяцев, Оливер к тому времени уже переехал во Флориду. Я наводил справки у его соседей: «Да они с матерью несколько недель назад собрали пожитки и переехали в Перт, во Флориду. Его мать говорила, там меньше преступников, народ поприличнее и что ни день — солнце, а случится, пойдет дождь, даром раздают газеты». В то рождество и потом, каждый год на рождество, я получал от Оливера флоридские поздравительные открытки: Санта-Клаус на водных лыжах, и ангелочки срывают с деревьев грейпфруты. «Счастливого рождества, Джейк, надеюсь, у тебя все в порядке». Я старался отвечать ему, хотя, скажу честно, писать письма я не мастер. Сообщал о своих делах, о своей жизни, убивал на это уйму времени. А он только и присылал эти поздравительные открытки. Раз в год, на рождество. Можно подумать, он в тюрьме. Всего одна открытка в год, и та, может, прошла цензуру, наверно, его мамаша и мои письма вскрывала, искала, нет ли там пилки или лезвий. А вообще-то это моя вина. Не должен я был вот так оставлять его с матерью. Почему не зашел тогда к нему перед отъездом, не предложил ехать вместе? Но у меня уже терпение лопалось, понимаете? Не мог я откладывать отъезд ни на минуту.
Мы смотрели на поток машин, бесцветных в сгустившихся сумерках, на усталые, бледные лица людей…
— Беда вот в чем, — продолжал Джейк. Когда люди о тебе плохо думают, у тебя появляется одно-единственное желание — как можно скорей удрать. Ясно. Говоришь себе: вот если б можно было взять себя в руки, начать все сначала…
— Верно, — согласилась я.
— Я уверен, если человек убегает, значит, он бежит от своего ничтожного «я» или потому, что другие считают его полным ничтожеством. А вообще-то кто его знает, кто его знает… — Он встал, сделал несколько шагов по траве и заглянул в дверь. — Ушла.
— Кто там теперь? — спросила Минди.
— Вроде никого.
Он стоял, выжидая, спиной к нам. Минди одернула сарафан.
— Видите, об ужине он даже не вспоминает, — сказала она мне. — Какое легкомыслие. А у меня низкий сахар в крови.
— Ура! Вон идет какой-то парень, — сказал Джейк. — Спросим у него. Пошли.
Мы недружно поднялись и зашагали следом за ним. Сначала по дорожке, вверх по ступенькам, по скрипучим половицам веранды. Сквозь оранжевое мерцание лампочки на потолке, ее свет — защита от насекомых, но над головой кружился целый рой мотыльков.
Хотя на улице еще не совсем стемнело, переступив порог, мы зажмурившись. Желтый свет ламп, освещавших комнату, ярко отражался в потрескавшемся линолеуме. За конторкой, уставленной пепельницами, заваленной журналами и туристическими проспектами, стоял бледный долговязый человек с пышными светлыми волосами и штемпелевал конверты. Когда мы вошли, он и головы не поднял. Худая рука размеренно двигалась от конвертов к штемпельной подушечке, словно этот ритм доставлял ему истинное удовольствие.
— Минутку, — сказал он низким, хрипловатым голосом, который казался моложе, чем он сам.
— Я разыскиваю Оливера Джеймисона, — начал Джейк. — Вы его знаете?
Мужчина прервал свое занятие и поднял голову. Глаза у него были не столько голубые, сколько прозрачные, но я видела, как они потемнели.
— Так это ты, Джейк, — проговорил он.
— Что?
— Не узнаешь?
— Оливер?
Казалось, ни тот ни другой не рады встрече. Джейк явно был ошеломлен и растерян, Оливер выглядел озабоченным.
— Тебе не следовало здесь появляться, Джейк. — сказал он.
— Почему?
— Тебя полиция разыскивает. Ты что, не знаешь?
Минди зажала рот рукой. Откуда-то из глубины дома донесся женский голос:
— Кто там, Оли?
— Никого, ма. Он отложил печатку и вышел из-за конторки. — Пошли на улицу.
Теперь, когда он подошел ближе, я разглядела на загорелом лице белые полоски вокруг глаз, уловила чистый запах его линялой клетчатой рубашки. Он был из тех покладистых мужчин с добрым лицом, которые всегда сохраняют спокойствие. Было в нем что-то очень знакомое. А может, просто это помещение, несмотря на конторку, напомнило мне дом, в кресле даже было забыто светло-голубое вязанье. Я вдруг растерялась. Спотыкаясь, пошла следом за ним, Джейк подталкивал меня сзади, через дверь, вниз по ступенькам веранды, в глубину двора, чтобы сумерки укрыли нас. Там мы остановились, Минди протянула руку и ткнула пальцем в локоть Оливера.
— Почему они ищут его? Из-за меня? Но он ни в чем не виноват.
— Это правда? — спросил Оливер, повернувшись к Джейку. — Они приходили вчера. Нашли мой адрес в твоей записной книжке. Сказали, это был единственный адрес, кроме винной лавки. Вот так они разыскали меня, спрашивали, не видел ли я тебя. Я сказал, нет, не видел. И ма, конечно, сказала то же самое, а Клер понятия не имела, о ком они говорят.
— А кто это Клер? — спросил Джейк.
— Моя жена…
— Жена?
— Они сказали, что ты совершил это идиотское… но ты ведь не совершал, а?
— Не знаю. Что-то вроде… — промямлил Джейк. Он засунул руки в карманы и смотрел через дорогу.
— Непонятно… Не вижу смысла. Случилось что-нибудь? Зачем тебе понадобилось грабить этот паршивый банк из-за такой ерунды? И заложница! Подумать только, брать за… кто ж это с тобой? Кто из них заложница, а кто нет?
— Заложница? — переспросила Минди.
Оливер пристально посмотрел на меня.
— Боже милостивый, Джейк, — сказал он.
Я готова была провалиться сквозь землю.
— Послушай, Оливер, — начал Джейк. — Сейчас я тебе все объясню. Я ничего такого делать не собирался, все получилось как-то само собой. Я жертва импульса, ты же сам говорил. Послушай, вся надежда на тебя. Ты один можешь меня спасти, Оливер. Все, о чем я тебя прошу: можешь приютить нас на одну ночь? Сядь со мной, Оливер, и подумай, как выйти из этого положения, мне одному сейчас никак не разобраться, все так запуталось.
— Извини, — сказал Оливер. — Я бы рад тебе помочь. Но ты же знаешь, ма немедленно вызовет полицию. Не сердись на нее, она старая, запуганная женщина, она так и не пришла в себя после той истории с почтовыми ящиками. А у Клер тяжелая беременность, и я не хочу ее расстраивать. Понимаешь, в каком я положении?
— Да. Конечно, — сказал Джейк.
— Джейк, может, тебе пойти и добровольно сдаться?
Мы притаились. Над газоном проплыл женский голос:
— Оли!
— Тебя мать зовет, — сказал Джейк.
— Подумай об этом, Джейк.
— Чего ты ждешь? — спросил Джейк. — Через минуту сюда примчится твоя мамуля. Иди, чего ждать, иди занимайся своими делишками.
— Джейк, мне уже двадцать шесть, — сказал Оливер. Ни слова в ответ. Он помолчал, глядя на Джейка, в темноте я не могла разобрать выражения его лица. А потом добавил: — Ну что ж, мне пора, прощайте. — И пошел к дому.
Через минуту дверь с металлической сеткой захлопнулась — этот летний вечерний звук долго-долго дрожал в воздухе. Мы остались во дворе перед домом ни с чем. Мы всё никак не могли оторвать глаз от светящегося золотистого прямоугольника двери, хотя возле нее никого не было.
Потом Минди сказала:
— Просто в голове не укладывается. Ничего не понимаю.
— Замолчи, — оборвал Джейк. — Дай подумать.
Он все тер и тер лоб. Его резко очерченный профиль казалось, был наспех вырезан из листа черной бумаги Минди наклонилась вперед, чтобы его получше разглядеть.
— Ради бога, Джейк, — взмолилась она, — объясни, что происходит.
— Замолчи, Минди.
— Я же имею право знать.
— Хватит, пошли к машине.
Он направился к дороге. Я не тронулась с места. Джейк молча вернулся, схватил меня за локоть, потащил за собой. Минди шла следом. «Джейк!» — то и дело повторяла она.
Машина, завалившись набок, стояла под уличным фонарем. Я привыкла смотреть на нее из-под прищуренных от солнца век и только теперь увидела то, чего не замечала раньше: во время нашего путешествия мы основательно ее покалечили. Багажник смят, недоставало заднего фонаря, не было и переднего бампера, а сбоку чернели длинные, похожие на стебли травы царапины. Джейк открыл дверцу — бездонная темнота, кошачий запах, гора конфетных оберток и мешочков из-под хрустящего картофеля. С грохотом упала на тротуар и откатилась далеко в сторону пустая банка из-под пепси-колы. Я вырвалась из рук Джейка и отступила назад.
— Влезай, — сказал он. Я помотала головой. — Прошу тебя, Шарлотта, залезай в машину.
— Нет, — сказала я.
— Послушай, вон идут какие-то люди, не выставляй меня чудовищем. И без того тошно, а ты еще… Лезь в машину, веди себя нормально.
— Идиот! Разве можно вести себя нормально, если она, как это называется, твоя заложница? — сказала Минди.
А мне и вправду все казалось вполне нормальным. Я пролезла под рулем на свое старое, знакомое место, положила руки на сумку. Джейк сел рядом. Последней влезла Минди, уперлась в руль животом и захлопнула за собой дверцу. Что ж! Вот мы снова втроем. Никогда в жизни не чувствовала я себя такой скованной и жалкой.
— А теперь дайте подумать, — сказал Джейк.
— Ты подумай вот о чем: меня могут арестовать за пособничество и подстрекательство, — сказала Минди.
— Дашь ты мне спокойно подумать?!
— По твоей милости я могу родить ребенка в тюрьме, а из-за чего, я и понятия не имею.
— Ну хватит, Минди, — перебил Джейк. — На твоем месте каждый бы догадался, что к чему. Почему, по-твоему, дверца машины заперта на цепь?
— Для автогонок, конечно! Для автородео. Ты всегда запираешь дверцы на цепь, когда участвуешь в гонках.