Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– А не могла бы Зоуи привезти Джули в Лондон, а наша няня помогла бы присмотреть за ней?

– Они с Луизой едут в Хаттон. Нынче ее ежемесячные выходные там. О, все это так надоело. Меня не каждый день приглашают на читку пьесы коммуниста.

– Хочешь, я с тобой поеду?

– Благодарю покорно, но нет. В конце концов, ты в прошлые выходные ездила.

Так оно и было: через неделю она навещала своего отца и Уиллса.

– О-кей, – сказала, – только у меня есть предложение. А что, если Анна? – Они уже успели побывать и поужинать в новой квартире Анны. Клэри сказала, что Полли придется сходить одной, и ее такая перспектива слегка волновала.

Анна Хейсиг была той леди, кто ненадолго стал их однокашницей в путманской школе. В конце концов они заговорили с ней, и выяснилось, что она дружелюбна и, похоже, была рада (как радуются забаве) с ними общаться. Помимо того, что Анна была иностранкой (что само по себе захватывало: никаких других иностранцев они не знали) и оставалась загадочной. Родом она была из Вены, но какое-то время жила и на Востоке, в Малайзии, где вышла замуж, – и опять, похоже, ненадолго. У них сложилось впечатление, что в ее жизни происходило много всякого, но ничто не длилось очень долго. Их восхищала ее внешность: обличье всклокоченного благородства, ее голос, тембр которого менялся с ласкающей, почти озорной доверительности, когда она рассказывала им какую-нибудь невероятную историю, на глубокий, почти глумливый баритон, когда она отрицала, что ее истории просто невероятны. «О, да-с!» – восклицала она в добродушном нетерпении в ответ на их недоверие. («Анна, наверняка все эти женщины не стали бы проделывать весь путь от Голландии до самого Куала-Лумпура, чтобы выйти замуж за первого, кто их выберет!» Однако: о, да-с!) Похоже, ей доставляло удовольствие их шокировать.

– Вы, должно быть, были очень красивы в молодости, – сказала ей как-то Клэри.

– Я была умопомрачительна, – ответила Анна. – Могла окрутить любого, кто был мне по нраву. Я была очень, очень испорченной. – И она улыбалась своим чувственным воспоминаниям.

– Так и кажется, будто все по-настоящему захватывающая тайна, – пожаловалась Клэри, когда они возвращались домой с одного из вечеров у Анны.

Она училась печатать на машинке, чтобы писать книгу. Деньги нужны, объясняла она, поскольку у нее, по сути, их совсем не было. Несмотря на это, она, похоже, снимала, или ей предлагали почти что даром, квартиру за квартирой, поразительно хорошо одевалась, следуя собственному своему стилю. Иногда она заходила на Гамильтон-террас, порой они приходили к ней, где их ждала необычная для них еда: простокваша, маринованные огурчики, странные колбаски и почти черного цвета хлеб.

Однажды Полли устроила так, что они взяли с собой Анну поужинать с отцом в его клубе, однако вечер успеха не имел. Ее отец был безукоризненно вежлив, задавал Анне чопорные вопросы, на которые та отвечала и высокопарно, и загадочно, так что разговор застревал в мелких тупичках. Позже отец назвал Анну необычной, а она его типичным: приговоры, положившие конец всякому дальнейшему общению.

– Короче, – подвела итог Клэри, – их просто нельзя представить супругами. Социалисты и консерваторы не сочетаются браком друг с другом… только представь, какие были бы перепалки всякий раз, когда они раскрывали газету. Оба они слишком стары для перемен – во всем, бедняги. Когда Ноэль женился на Фенелле, ей просто пришлось переметнуться к консерваторам, иначе он бы этого не сделал.

В тот субботний вечер, когда Полли была у Анны одна, она решилась проверить, не сможет ли разобраться в таких вопросах, в каких не смогла бы разбираться в присутствии Клэри.

Она принесла букетик нарциссов и несколько шоколадок: Анна обожала, когда ей дарили цветы и сладости, и однажды попотчевала их сказкой о том, как их дом до того был переполнен букетами, которые приносили ухажеры после каждого танца, что им с матерью пришлось извозчика нанять, чтобы отвезти цветы в местную больницу. «О, да-с! – уверяла она. – Их были десятки и десятки: лилии, розы, гвоздики, гардении, фиалки – все цветы, какие только представить можно».

– Клэри не смогла прийти, – сказала Полли, поднимаясь вслед за Анной по ступеням домика при конюшнях.

– Вот как!

– Она обещала позвонить и сказать вам.

– Меня почти весь день дома не было.

На полу был расстелен большой кусок мешковины, а рядом с ним кучей набросаны клубки шерсти и обрезки материи.

– Я создаю одну из своих известных картин, – пояснила Анна.

– Можно я помогу? Я вполне прилично умею шить.

– Если хотите, можете связать мне кусок дюймов в четыре-пять. Это будет вспаханное поле.

Анна вручила ей моток толстой крапчатой шерсти и пару очень больших спиц.

У нее был патефон, который надо было заводить, чтобы слушать пластинки, пока хозяйка готовила ужин.

– Малера здесь не понимают как следует, – сказала она. – Вы, наверное, даже не знаете, что это за пьеса.

Позже вечером Полли заговорила о том, о чем хотела расспросить. Надо ли, если речь идет о деле очень серьезном, делиться с кем-то, если ты обычно всегда им доверялась, а в этом случае не смогла, потому как боялась услышать их суждения?

Анна суть ухватила сразу:

– То, чем хочется поделиться, имеет к ним отношение?

– Нет… вообще-то нет. Это касается кого-то другого.

– Этот кто-то другой знает?

– Нет-нет, не знает. Я вполне уверена, – прибавила она.

– Тогда почему бы не поделиться с ним?

– Я не смогу этого сделать. – Она чувствовала, как ее обдает жаром при одной только мысли о таком.

После недолгого молчания Анна закурила сигарету и спокойно сказала:

– Когда я влюблялась в кого-нибудь, то всегда говорила им об этом. Успех всегда был ошеломляющий.

– Правда?

– Правда. О, да-с! Они много раз боялись говорить мне… их разум будто от груза кирпичей освобождался. Полли, вам не надо так по-английски подходить к любви.

Было еще немало сказано в том же духе, напичканного рядом историй, подтверждавших ее мнение. Однако Анна ничего не выведывала и не пыталась хитростью добиться от нее признаний, за что Полли была ей признательна, а эта признательность придавала весомости мнению Анны. В тот вечер она шагала домой от Суисс-Коттедж, исполненная нервной решимости.

Поначалу, казалось, все складывалось в ее пользу. Утром она позвонила ему, он был дома и был свободен: сам предложил устроить пикник на двоих на берегу реки – «Только захватите теплую одежду, Полл, возможно, будет холодно».

Они обсудили, что каждый принесет с собой на пикник, и уговорились встретиться на вокзале Паддингтон. Она одевалась с тщанием: темно-зеленые полотняные брюки, купленные на распродаже в «Симпсонс», синий с голубым свитер и белая блузка под ним на случай, если жарко станет, и короткое пальто с капюшоном. Утро было ясным и солнечным с белыми облачками на небе – идеальный день, подумала она, для такого рода вылазки.

Он ждал ее у билетной кассы. На нем был старый темно-синий свитер под горло, серые фланелевые брюки и чрезвычайно старый твидовый пиджак, в руках он держал громадную плетеную корзинку, которую распирало от всякой снеди.

– Я захватил с собой кое-что, так что мы можем порисовать, если будет охота, – сказал он.

В поезде по пути до Мейденхеда они обменялись новостями о семействе, а он, как обычно, подтрунивал над нею за неосведомленность о том, что происходит на войне. Знает ли она, к примеру, хотя бы, что Рузвельт умер?

– Разумеется, знаю. – Об этом извещали все афиши вечерних газет еще два дня назад, однако пришлось признать, что они с Клэри в разговорах даже не упомянули об этом.

– Так кто будет следующим президентом?

– Мистер Трумен. Однако больше о нем я ничего не знаю.

– Не думаю, что в этом вы одиноки. Рузвельту же здорово не повезло – пройти через все, связанное со «вторым фронтом» и всем прочим, а потом упустить всю радость победы буквально в шаге от нее.

– Разве победа так близка?

– Теперь очень близка, Полл. Зато много времени понадобится, чтобы вернуться к нормальной жизни.

– Мне кажется, я и вправду совсем не знаю, на что это будет похоже.

– Возможно, это лучше, чем иметь об этом кучу непреложных представлений.

– В любом случае собственная жизнь никогда не кажется нормальной, верно?

– Разве нет?

– Нормальные жизни, – сказала она, – это то, что есть у других. Хотя, скорее всего, если спросить их, то они скажут, что нет.

– Вы имеете в виду, как один из тех ужасных зануд, с кем всегда случается нечто невероятное?

– Они занудны, потому что с таким занудством относятся к этому. Есть люди, – (Хьюго пришел ей на ум), – способные так рассказывать о том, как потеряли мыло в ванне, что вам и в голову не придет их останавливать. Дядя Руперт был таким.

– Короче, – произнес он после короткого печального молчания, вызванного ее последней репликой, – вы приравниваете нормальность к удовольствию?

– Не знаю. А что?

– Потому как если приравниваете, то это вполне может быть следствием того, что из-за войны вам недоставало удовольствий. В таком случае, милая девочка, вас ожидает целая череда упоительных сюрпризов.

Она зарделась, представив себе упоительное, и улыбнулась про себя мысли, что оно окажется сюрпризом.

Когда они прошли от станции до речки и выбрали лодку с плоским дном, управлять которой надо было шестом («наверняка надо с собой заодно и весла взять, я шестом много не натолкаю»), то поплыли вверх по реке. Арчи сказал, что он поработает шестом, пока нога не устанет.

– Предлагаю просто плыть, пока не найдем действительно красивое местечко, где мы можем пикник устроить и порисовать. – Со всем этим она согласилась.

Они отыскали превосходное место, небольшой поросший травой выступ с ивами, свисающими своей свежезеленой листвой до самой зеленовато-коричневой воды.

Они почти покончили с обедом, когда она навела разговор на то, чем он будет заниматься после войны. Он рассказывал про Невилла, уже третий семестр учившегося в Стоув, и говорил, до чего же это интересно, когда меньше чем за год человек смог перемениться настолько, что ныне, похоже, ему нравится заниматься сразу столь многим.

– Интересы он перебирает довольно быстро, – заметила она. – Я знаю, что Клэри это беспокоит. Она боится, что к двадцати годам он перепробует все и ничего больше не останется. Когда он приезжал на первые выходные, он играл на трубе. Играть ему хотелось все время, и Дюши пришлось отправить его заниматься этим на сквош-корт. Теперь – фортепиано, однако играет он только на слух, музыкальной грамоте не учится. И он без ума от зданий и сооружений. И говорит, что хочет быть актером в свободное от путешествий время. А в последние выходные привез с собой приятеля, который только и думает, что о Бахе, а Невилл меж тем заинтересовался ночными бабочками, так они весь день исполняли Баха, а вечером занялись бабочками. Лидия очень обижена. С тех пор как у него произошла ломка голоса, он едва ее замечает.

– Они опять сойдутся, когда он станет чуть постарше. И хорошо, что он пробует себя в столь многом. По-моему, это означает, что к тому времени, когда ему исполнится двадцать, он будет знать, чем ему нужно заняться.

Повисла пауза, а потом она произнесла:

– Он очень вас любит. Это он Клэри сказал. На случай, если вы не знали.

Он снова наполнил их стаканы сидром. И вот, подавая ей стакан, легко выговорил:

– Что ж, я как бы заступил на место его отца.

Закурив сигарету, он откинулся на потертые бархатные подушки. Они оказались напротив друг друга, а между ними – остатки их пикника.

– А как вы намерены распорядиться своей жизнью?

– Уверенности у меня нет. Скорее, в этом смысле все у меня перепуталось.

– Ну, вам не стоит тревожиться, моя прелестная Полл. Прискачет сэр Тот-Самый и унесет вас на белом коне.

– Ой ли? Откуда вам знать?

– Полностью я не знаю. Да и вы, может, не хотите просто выйти замуж. Возможно, вам хочется самой заняться чем-нибудь. Пока не объявится мистер Тот-Самый.

Сердце у нее сильно забилось. Она села. Чувство было такое: сейчас или никогда.

– Вообще-то я была бы совсем не против выйти замуж.

– Ага! И уже выбрали счастливчика?

– Да. – Она устремила взгляд куда-то вправо от макушки на его голове. – Это вы. Единственный, за кого я с удовольствием вышла бы замуж, это вы. – Стремясь предупредить любой ответ, она заговорила быстро: – Я, честное слово, много думала над этим. Я совершенно серьезна. Понимаю, я чуть моложе вас, но люди разного возраста все же женятся, и, я уверена, получается все хорошо. Я всего на двадцать лет моложе, а к тому времени, когда мне будет сорок, вам будет шестьдесят, это ничего не будет значить – сущий пустяк. Но я и не подумаю выходить ни за кого другого, а вы меня достаточно хорошо знаете, и вы сами говорили, что внешность моя вам нравится. Я умею готовить и не стану возражать, если это окажется Франция или где бы вы ни жили… я не стану возражать ни против чего… – Потом она уже не знала, что еще сказать, и заставила себя взглянуть на него.

Он не смеялся, и это было уже кое-что. Но по тому, как он поднял и поцеловал ее руку, она поняла: положение безвыходное.

– Ах, Полл, – произнес он. – Такой комплимент. За всю мою жизнь мне не доставалось такого возвышенного и серьезного комплимента. И я не собираюсь прятаться за всей этой чушью про то, что я слишком стар для вас, пусть даже в чем-то это и правда. Я привязан к вам очень сильно, считаю вас своим надежным другом, но вы не моя любовь, а ужас в том, что если этого нет, то и у всего в целом нет ни единого шанса.

– И вы не считаете, что когда-нибудь вы смогли бы?

Он покачал головой.

– Это то, о чем знаешь, понимаете.

– Да.

– Полл, милая. У вас впереди целая жизнь.

– Как раз об этом я и думала, – ответила она: звучало безысходно, но она так не сказала.

– Полагаю, вы считаете, что мне не надо было говорить вам, – выговорила, помолчав.

– Я так совсем не считаю. А считаю я, что с вашей стороны это было крайне смело.

– И все же это ничего не меняет, так?

– Что ж, по крайней мере, вы хотели что-то узнать – и вы спросили.

«И перенеслась из надежды в отчаянье», – подумала она, но опять не произнесла этого. Она не представляла, как прожить оставшуюся жизнь без него, не представляла, как вести себя с ним теперь – в западне этой тошнотворной плоскодонки за мили и мили ото всего на свете.

Спас ее внезапный ливень. Небо постепенно серело, и (как теперь ей казалось, уже часы прошли) они все гадали, пойдет ли дождь. Теперь она могла занять себя тем, что надо убрать остатки обеда, влезть в пальто с капюшоном, отвязать от ивы державший лодку конец, пока Арчи управлялся с шестом. Все равно оба промокли насквозь, пока добирались до лодочного причала. Вышло солнце, но скорее покрасоваться, нежели погреть, и Арчи потянуло в паб за виски, чтобы согреться, однако пабы были закрыты. Ничего не оставалось делать, как возвращаться на станцию и ждать поезда.

Стоя на платформе, она предупредила:

– Я никому не говорила… то, что вам сказала. Даже Клэри.

– У меня и в мыслях не было рассказывать Клэри… или кому бы то ни было, – был ответ.

Они были одни в купе медлительного воскресного поезда, останавливавшегося на каждой станции. Он говорил с ней о ее рисунках, о живописи вообще, о жизни на Гамильтон-террас, о чем угодно, кроме того, что она ему доверила или какие чувства это в ней вызвало. Чувства подсказывали ей, что он старается подкрепить в ней достоинство, и ей это не нравилось: понуждало самой что-то делать, чтобы справиться.

– Вот чем я, наверное, займусь, – сказала она, – после войны: найду кого-то, кто возводит здания, и стану создавать в них интерьеры. Я говорю не о просто раскраске или выборе обоев, я имею в виду внутреннюю архитектуру: двери и полы, камины… – Но тут она заметила, что начинает плакать, притворилась, что чихнула и отвернулась к вагонному окну. – Ну вот! Я точно простудилась, – сказала.

На Паддингтон он спросил, что бы ей хотелось сделать, и она ответила, что собиралась просто поехать домой. «Там кто-то есть?» – спросил он, и она уверила, что да, наверняка кто-нибудь есть.

На самом же деле она надеялась, что дома не будет никого, но, как оказалось, напрасно. Увидела пальто Луизы, брошенное в прихожей на столик, и тут же услышала, как та рыдает наверху. «Майкла убили», – мелькнула мысль, и Полли побежала вверх по лестнице.

Нашла Луизу лежащей на кровати вниз лицом в свободной комнатке.

Поначалу Луиза слова выговорить не могла – то ли от горя, то ли от ярости, она так и не поняла…

– С языка сорвалось! – прорвалось сквозь всхлипывания. – Кто-то пришел на обед и просто произнес это… этаким голосом, какая, мол, жалость… никакого предупреждения! А они все знали, а мне говорить и не думали. Она должна была знать, каким потрясением… Не могла я оставаться после этого! Взяла вышла из-за стола, а потом побежала. О-о! Полли! Как мне вынести это! И ведь, казалось бы, под самый конец войны! – И новый приступ рыданий овладел ею.

Полли присела на краешек кровати и робко коснулась ладонью руки Луизы. Та в конце концов затихла, повернулась, села, сцепив руки на коленках.

– Это было десять дней назад, – выговорила. – В «Таймс» писали, говорят, только она знала, что я не знаю.

– Ты о ком говоришь? – спросила Полли как могла мягче.

– Ци! Она меня ненавидит за это.

Полли теперь поняла: не Майкл.

– Ты говоришь о Хьюго?

Луиза вздрогнула от его имени, как от удара.

– Я так любила его! Всем сердцем. А теперь мне предстоит всю остальную жизнь прожить без него. Совсем не представляю, как такое удастся. – Она подняла взгляд. – О, Полл! В тебе столько утешения… поплачь со мной!

Семейство

Апрель – май 1945 года

Тонбридж вернулся, забрав миссис Руперт со станции, в милое ему время второго завтрака с той, кого он для себя называл «моя суженая». На обратном пути из Баттла он пытался занять внимание миссис Руперт несколькими интересными замечаниями, но та к ним интереса, похоже, не проявила. Он упомянул о кончине американского президента и об освобождении союзниками Вены – не то чтобы стоило ожидать, что это вызовет интерес у британского народа, потому он добавил, что, по его хорошо обдуманному мнению, война уже не продлится очень долго, однако миссис Руперт ни о чем об этом в разговор с ним не вступала. В последнее время вид у нее был очень бледный (изможденный, уточнила Мейбл, когда они обсуждали это), и у него появилось сомнение, уж не в расстроенных ли она чувствах, но, естественно, от замечаний на сей счет он воздержался.

Короче, когда он отнес ее чемодан в дом и поставил машину в гараж, то прошел через задний двор к черному ходу и через кухню в помещение прислуги, однако, хотя там стоял поднос с шотландскими лепешками, двумя кусочками имбирного кекса и полным сливок миниатюрным кувшинчиком в форме весельчака с кружкой пива и трубкой в руках, самой ее не было. Это было забавно, поскольку ее не было и на кухне, когда он там проходил.

Он пошел обратно на кухню, где Лиззи, засучив рукава, мыла в раковине раннюю зелень к столу. Она была из тех девушек, кто, стоит с ними заговорить, сразу заводятся, а потом уже и не разобрать, о чем они трещат. Она не знала, где миссис Криппс. Это раздражало, поскольку он хотел ей сообщить нечто очень важное и сберегал это до подходящего момента умиротворения и горячего чая, которым они вместе наслаждались по утрам. Он вернулся в комнату прислуги и сел ждать ее на свой привычный стул.

У миссис Криппс утро протекало очень необычно. Д-р Карр, пришедший с еженедельным визитом к бедняге мисс Барлоу наверху, зашел к ней взглянуть на ее ноги. В последнее время они ужасно донимали ее болью, а тут дело прямо до точки дошло после одного из утренних совещаний с мисс Рейчел, поскольку миссис Казалет Старшая немного недомогала. Она стояла, как всегда стояла при миссис Старшей, пока обсуждалось меню на день (не то чтобы нынче очень большой выбор был, но Мадам всегда делала заказ: есть и такие вещи, как требования и нормы), так вот стояла она, как обычно, – переносила нагрузку с ног, опираясь локтем о спинку кухонного стула. Но вот в то утро, когда она переступила, чтобы дать другой ноге отдохнуть, спинка стула подалась, раскололась до пола – и она повалилась вместе с ней. Было до того больно, что она, не сумев сдержаться, взвизгнула от боли, а потом поначалу не могла с пола подняться и совсем надломилась. Она заплакала – прямо на глазах мисс Рейчел, которая оказалась такой заботливой, какой, в общем-то, всегда была. Она помогла ей подняться, провела в комнату прислуги, убедила сесть и поднять ноги повыше, велела Лиззи приготовить чаю, и как раз тогда, когда ноги ее оказались на подставке с подушкой, мисс Рейчел и обратила на них внимание. Ее стыдом обожгло, что кто-то увидит их, как она только рада-то была, что Фрэнку надо было на все утро машину в мастерскую везти и его при этом никак не могло быть.

Короче, развязкой стало то, что мисс Рейчел известила д-ра Карра, чтобы он заглянул к ним, а сама меж тем съездила в Баттл и купила ей тугие эластичные чулки, которые стали великим подспорьем. Д-р Карр осматривал ее в ее же собственной спальне, поскольку она пожаловалась мисс Рейчел, что в помещение прислуги в любую минуту могут войти мужчины, а это было бы нехорошо. Д-р Карр заметил, что ей следовало бы прийти к нему пораньше, что ей на самом деле нужна операция. Поначалу-то ее это не сильно обеспокоило, потому как она лишь значилась в списках и думать не думала, что операции делают. Но потом за дело взялась мисс Рейчел и заявила, что заплатит за операцию, вот тут она по-настоящему и испугалась, потому что за всю жизнь единственный раз была в больнице, когда умирал отец. И потом д-р Карр спросил, сколько ей лет, и, говоря ему: в июне будет пятьдесят шесть, – она вдруг извелась от стыда и угрызений совести, ведь Фрэнку она совсем не такое говорила. Когда он спросил, сказала, что ей сорок два, так того и держалась. Он ей поверил, конечно же, хотя она и утверждала, будто больше чем на десять лет моложе, чем на самом деле. Естественно, врачу она солгать не могла, однако, говоря правду ему, она вдруг почувствовала, насколько неправильно скрывать ее от Фрэнка. Она боялась, что, узнав, он не захочет на ней жениться, – даже не была уверена, предвидит ли он детей, но когда сказала, что ей сорок два, то он заметил: «Стало быть, такое впечатление, что не будет у нас бед младенческих», – сам весь раскраснелся, когда произносил это, и они заговорили о другом. Положим, она может операцию сделать в больнице и умереть, только она сначала хотела бы замуж выйти, да и не хотелось ей умирать с ложью перед мужем на устах. Так что придется признаться ему.

Он ожидал ее в помещении для прислуги – гадая, по его словам, куда это она запропастилась. Потом, только она собралась признаться, как Лиззи принесла чай, потом, пока она чашки расставила да чай разливала, он достал из кармана коричневый пакет и сказал, что это письмо от адвокатов, сообщающее, что он получил «постановление на глазок»[61], что бы это ни значило. Должно быть, как-то связано с получением развода, но не окончательно, о боже, нет. После «постановления на глазок» приходится ждать того, что юристы называют «абсолютной нормой». Вот тогда – кончено. Только это, по его словам, может неделями тянуться…

Она уже рот открывала, чтобы признаться, но опять ее прервал, достав маленькую коробочку, нажал кнопочку на крышке, которая подскочила, открыв кольцо с двумя, по виду, бриллиантами, не большими, само собой, такого от бриллиантов нельзя ждать, по обе стороны небольшого темного камня.

– Рубины и бриллианты, – сообщил он, – и золото в девять карат[62].

Это было настоящее обручальное кольцо, у нее дыхание перехватило, но, когда он попытался надеть его ей на палец, кольцо оказалось слишком мало и никак не шло дальше второй фаланги. «Я отдам его растянуть», – пообещал Фрэнк, но было видно, что он расстроен.

– Оно на самом деле прелестно, – сказала она. – Фрэнк, ну зачем ты? Обручальные кольца, они для леди.

– А ты и есть леди, – произнес он, – какую я хоть когда видел.

Может, оно на мизинец подойдет, предположила она, только на время, но и этого не получилось. Она попросила не убирать кольцо и, желая рассмотреть, положила его на ладонь, любуясь сверканием бриллиантиков, если их правильно поднести к свету.

– Так они, значит, настоящие? – спросила: у нее и в мыслях не было, что такое возможно, но он подтвердил, мол, конечно, настоящие.

– Должно быть, дорогущие.

– Скажем, они не очень… дешевые, – произнес он тоном, в котором звучало согласие.

Она была в восторге. Не было в ее жизни ничего более ценного, чем это кольцо, до чего она хотя бы рукой касалась, а он поехал и купил его для нее.

– О, Фрэнк! – воскликнула она. – О, Фрэнк! – В глазах у нее стояли слезы, она часто и резко зашмыгала носом. – Как же я рада! Бесконечно рада. Правда-правда! – И тогда она призналась – быстро, пока он был на гребне ее признательности.

Похоже, он вовсе не был удручен.

– Я знал, если честно, – сказал. – Я имею в виду, что тебе, может, и не совсем столько лет, сколько ты говорила. Ни единая уважающая себя леди не назовет джентльмену свой точный возраст. – Он взглянул на нее своими скорбными карими глазами, которые в данный момент были не так скорбны, как обычно, и едва не светились от удовольствия проявленной щедростью. – Для меня ты всегда будешь молодой.

Он взял кольцо и положил его обратно в коробочку со словами:

– Это лишь небольшой Знак моего Почтения.

* * *

У нее было столько хлопот с тем, чтобы вырваться в Лондон по его срочному вызову, а Джек провел с ней всего лишь субботнюю ночь и уехал очень рано утром в воскресенье, чтобы лететь в Германию. В том не было ничего нового: такое случалось более или менее регулярно вот уже почти год, с самого «дня Д»[63]. Он почти все время находился за границей, возвращаясь всего на ночку или порой дня на два-три, обычно не имея особой возможности предупредить о том заблаговременно, как и в этот раз, когда он позвонил буквально в пятницу днем и спросил, не сможет ли она приехать вечером. Невзирая на то, что через все эти последние месяцы он прошел невредимым, она не могла избавиться от тревоги или хоть как-то умалить своего беспокойства за него, так что каждое расставание приносило с собой своего рода обоюдоострую душевную боль. Встречи их были по-прежнему насыщены радостным возбуждением, и в первые несколько часов они были способны целиком погрузиться друг в друга: весь мир, война, казалось, едва ли существовали, однако каким-то образом всегда происходило что-то (зачастую мелочь), что разрывало их магический круг и возвращало к жуткой, треплющей нервы действительности. Зимой после вторжения иногда это были ФАУ-2. Даже когда ракеты падали за мили поодаль, невозможно было не обращать внимания на взрыв: от него трясло хуже, чем от любой бомбы, хотя Зоуи и не приходилось очень уж часто попадать под бомбежки. Отношения с Джеком свели ее лицом к лицу с войной, как ничто другое, если не считать исчезновения Руперта, что случилось настолько давно, что успело стать страницей печальной истории. Порой, случалось, Джек говорил: «Мне надо на службу позвонить», – и, слушая, как он разговаривал с неизвестными людьми, которых сам зачастую явно хорошо знал, но которых она не встречала никогда, убеждалась, что девять десятых его жизни ей просто неведомы.

Понемногу она узнавала о нем больше. Однажды, через несколько недель после вторжения, он привез ей коробку с набором изысканного шелкового нижнего белья с вышивкой: нижняя рубашка, нижняя юбка и панталоны – все из бледно-бирюзового шелка с отделкой из кремовых кружев, ничего похожего она не видела с довоенных времен. «Магазины их прятали, – рассказал он. – Держали до самого нашего прихода». Зато позже, тогда же, когда они ужинали и она спросила его про Париж, про то, весело ли было идти туда, он ответил: нет, это было совсем не весело.

Он нарезал мясо в тарелке перед тем, как есть его вилкой, почувствовал ее внимание к себе и поднял взгляд, и на какой-то миг она увидела, как застыло полнейшее отчаяние в его глазах, в этих двух черных бездонных колодцах. Исчезло это настолько быстро, что она подумала, уж не привиделось ли. Губы его тронула улыбка, он взял свой бокал и выпил. «Не обращай внимания, – сказал. – С этим я ничего не мог поделать».

В постели, когда стемнело, она обвила его рукой.

– Что произошло в Париже? Мне на самом деле нужно знать.

Джек ничего не сказал, зато как раз тогда, когда она стала думать, что спрашивать не стоило бы, он заговорил:

– Мой лучший друг в Нью-Йорке… он был польским евреем… просил меня, если я когда-нибудь попаду в Париж, то должен буду разыскать его родителей, живших там с тридцать восьмого года. Они отправили его в Америку, потому что у него был там дядя, но сестра его осталась с родителями. Он записал мне адрес, и я хранил его, хотя и не знал, доведется ли когда им воспользоваться. Так вот, я отправился на его улицу, к дому, в котором он когда-то жил, а их там не было. Стал расспрашивать и выяснил, что их за несколько месяцев до вторжения отправили в лагерь. Всех троих. Однажды ночью их забрали, и с тех пор никто о них ничего не слышал.

– Но, если их отправили в лагерь в Германию, у тебя еще будет возможность отыскать их, ведь так? Мы ведь почти взяли Берлин.

Вот странно: она не могла вспомнить, что он сказал в ответ, но на следующий день он замкнулся, впал в то самое мрачное настроение, когда его лучше было не трогать. Она этого настроения не понимала, и это вызывало в ней смутный страх.

В их разговорах настала пора молчаливой цензуры: однажды она попробовала разузнать про его жизнь в браке, но он лишь сказал: «Ей хотелось, чтобы я ее в бараний рог скрутил, все сам решал, а ей приказывал… нет, поправка, ей хотелось, чтобы тиран был богатый, и мне это приелось. Друг из друга мы извлекли самое худшее. Этого хватит?» И после этого Элани (так ее звали) он больше не упоминал никогда. Они никогда не заводили речь о Руперте, хотя он постоянно расспрашивал ее про Джульетту. Они обсуждали друг с другом собственное свое краткое прошлое, но никогда, с тех пор как гуляли по берегу Серпентина, не говорили о будущем. Они говорили о книгах, какие он давал ей читать, о просмотренных фильмах, обсуждали их персонажей, словно бы речь шла об их общих друзьях, которых иначе у них не было. Постель стала самым безопасным местом. В ней не было никакой цензуры: раскованность усиливала удовольствие, и малейшее открытие в чувственности любого из них доставляло дополнительную радость. Секс – это не столько раздеть, сколько проникнуть в тело другого, сказала она ему однажды ночью.

Второе Рождество врозь. «О, как же жаль, что не смогла пригласить тебя домой», – сказала она и испугалась, а вдруг он возьмет да скажет, мол, чего ж не пригласила? Но он не сказал. Он все равно по работе будет, сказал, занят «отправкой фотографии парней во время Рождества их родным на родине».

После этого они не виделись почти месяц. И после этого их время вместе сделалось более редким, а паузы в нем растягивались все больше. Так что, невзирая на жутко позднее уведомление, она сумела упросить Клэри приехать посидеть с Джули, сама же утром в субботу, как можно раньше, помчалась в Лондон, и они провели вместе день и ночь. Он не говорил ей, что уезжает в воскресенье утром, до тех пор, пока они в первый раз не отдались утехам любви.

– Прости, – сказал, – но мне придется уехать.

– Куда? Куда ты едешь?

– Куда-то восточнее Бремена. Местечко называется Бельзен[64].

На самом деле какая разница, куда он отправляется, плакала она, главное, что он вообще уезжает. Почему он ей не сказал?

Точно он и сам не знал: в последнюю минуту он заменил кого-то, воспользовавшись связями, он оттянул отправку, чтобы выкроить день и увидеться с нею. Он вернется. Война почти закончена, и в любом случае он вернется.

Он уехал в пять утра, чтобы успеть на самолет. Без него эта квартира была ей противна. Она встала, убралась везде и задумалась, чем можно бы заняться. Так рано поехать обратно в Суссекс она не могла (ее возвращения ожидали в понедельник). Потом она вдруг вспомнила про Арчи и позвонила ему, но ответа не было. Это было ужасно: не было никого, ни единого человека, к кому она могла бы зайти и проведать. День она провела, бродя по улицам, как когда-то они с Джеком гуляли, съела спагетти в итальянском ресторанчике, куда они когда-то ходили вместе, после чего вернулась в квартиру, где прилегла на кровать почитать, но почти сразу уснула.

Когда проснулась, было почти семь часов. Вставать уже, похоже, особого смысла не было, поскольку идти ей было некуда. Ее тянуло к кому-нибудь, с кем можно было поговорить о Джеке, и она стала набирать номер Арчи, но потом передумала. Он был лучшим другом Руперта, в конце концов. Она встала поискать чего-нибудь поесть. Нашлось полпачки печенья и порошковый апельсиновый сок, который Джек пил по утрам. Она сделала себе стакан сока, поела печенья и опять пошла на кровать, на которой пролежала без сна несколько часов, бередя себя мыслями о том, где он, в безопасном ли находится месте и когда вернется.

Рано утром она позвонила в Хоум-Плейс сообщить, что выезжает ранним поездом, и попросила, чтобы Тонбридж встретил ее.

В ту неделю о нем не было ни слуху ни духу, и потом в следующую пятницу он позвонил (в обеденное время, слава всем святым, потому как, значит, Брига тогда в кабинете не было). Трубку взяла Рейчел. Она не сказала, кто звонил, но Зоуи как-то догадалась, что это Джек.

– Извини, что в обед звоню. Хочу спросить, не могла бы ты сбежать сегодня на ночь?

– О, Джек! Ну почему ты не можешь предупреждать меня заранее? Я только что согласилась приглядеть за детьми, чтобы няня могла отдохнуть на выходные.

– Не нужно на выходные. Только на сегодня. – Последовала пауза, потом он сказал: – Мне бы действительно хотелось повидаться с тобой.

– Ты так это усложняешь. Ты же знаешь, что я хочу приехать. Но, увы, не могу. В самом деле не могу.

– О’кей. Тогда так тому и быть.

Раздался щелчок, и она поняла, что он повесил трубку. Она позвонила ему на работу, но ей сказали, что его там нет, уже несколько дней не было. Она позвонила на квартиру, там никто не ответил. Она вернулась в столовую и сделала вид, что довершает обед.

Весь день, когда после дневного сна детей она водила их в магазин в Уотлингтоне и обратно, ее только что не тошнило от волнения. Теперь уже, если он смог попросить, она бы бросила все и просто-напросто села бы на ближайший поезд… пешком прошла бы до следующей станции, если понадобилось бы. Отчего это вдруг он трубку бросил? Ничего подобного она за ним не замечала. Только и говорил он странно: как будто знал что-то или скрывал что-то, сердившее его, – про нее? О боже! Отчего он взял и трубку бросил?

– Мы хотим обратно по полям идти, – объявил Уиллс. Они дошли до ворот, за которыми пролегала дорога, идущая по полю, где начиналась земля Родового Гнезда.

– Нет, сегодня мы пойдем по дороге.

– Почему мы должны? Почему, мамочка? Что в этом будет хорошего?

– Мы хотим обратно пойти к полю с автобусным деревом.

Имелась в виду поваленная сосна, где места пассажиров были на ветвях, кто-то один правил, держась за торчавший корень как за руль, а другой не без опаски расхаживал по стволу, раздавая билеты (дубовые листья).

– Клэри в прошлые выходные нам разрешила, – сообщил Роли.

– Да, и она играла с нами. А не стояла просто так, как Эллен, толкуя про чистые руки и еду.

– Взрослые, – презрительно хмыкнул Уиллс. – А я вот им быть не собираюсь, они такие зануды.

– Когда тебе сто лет стукнет, ты будешь ужасным старым ребенком.

Один из мальчишек уже стал забираться на ворота. Ей оставалось либо уступить, либо осадить их.

– И буду. Самым старым ребенком в мире. Люди будут за много миль приходить посмотреть на меня. Я буду совсем невелик ростом, зато весь в морщинах и в очках. А еще с белой бородой.

– Значит, ты карликом будешь, – сказал Роли.

– Нет, не буду. Я их терпеть не могу. Ненавижу их красные колпаки.

Она уступила. Так тогда показалось легче.

– Можете десять минут поиграть в автобус на сосне, – сказала она, когда они пробирались сквозь высокую мокрую ярко-зеленую траву.

– Десять минут! Десять часов – нам вот сколько надо.

– Десять дней.

– Десять недель.

– Десять сотен лет, – произнесла Джульетта, опережая рост всякого дальнейшего счета.

Она глянула на свою красавицу дочь, одетую в твидовое пальтишко, которое несколько лет назад стало мало Лидии, черные резиновые сапожки и алый берет, бывший на то время ее любимым предметом одежды, и впервые мысль, что через какой-то неведомый промежуток времени они могут вместе оказаться в Америке, задержалась у нее в сознании. Это казалось таким необычайным, и все же – что еще могло случиться? «Придет день, и в памяти я буду возвращаться к этому дому и этому семейству, как к далеким-далеким вехам, так, как сейчас вспоминается Руперт». Потом она подумала о семействе, особенно о Дюши, о том, как полностью они приняли ее, сделали одной из них, о том, как место это, некогда бывшее для нее скучной деревней, сделалось ее домом, каким не было ни одно из мест, где она жила со своей бедной матерью. Ее она тоже покинет… И вот любопытно, хотя она вынесла еще три поездки на остров Уайт после той, на обратном пути которой встретила Джека («Даже не смей заговаривать с любым незнакомым мужчиной, какого можешь встретить в поезде», – повелел он ей, провожая в первый раз после того, как они стали любовниками), что это казалось тяжким, потому как она понимала, это будет тяжело для ее матери, тогда как уехать отсюда для нее было бы тяжелее, чем для любого из семейства. Она свозит Джека и познакомит его со своей матерью – ради самой мамы. И, разумеется, они вернутся в Англию, чтобы навестить ее.

– Далеко ли вам ехать, мадам?

– В Америку, – произнесла она, не думая.

– В Америку? Америку? Мы туда не едем, мадам. Мы едем в Гастингс, и потом мы едем в Бексхилл. Если пожелаете, можете поехать в оба из них. – В руку ей сунули влажный дубовый лист.

Когда до нее дошло, что каждый по очереди должен побыть водителем, кондуктором и просто пассажиром, она заявила, что пора пить чай. Водителем тогда была Джульетта, сказавшая, что так не честно, она не так долго вела автобус, как остальные двое, но остальные двое, чья водительская очередь уже прошла, приняли сторону Зоуи и чаепития.

– А вот и нет, – грубо заявили они Джульетте, – для своего возраста ты вела вполне достаточно.

Чаепитие началось как раз, когда они вернулись. Проходило оно в холле, где стоял длинный покрытый скатертью стол, в том конце которого, где стояли чайники, восседала Дюши. Справа от нее сидел Джек.

– А вот и она, – произнесла Дюши, когда они с детьми вошли, сбрасывая с себя пальто и сапоги, чтобы приняться за чай. – Капитан Гринфельдт навестил нас, дорогая. Твоя подруга, Маргарет, сказала ему, где мы находимся, и, проезжая мимо, он решил заехать. Правда, это мило? – И встретив прямой и проницательный взгляд свекрови, Зоуи поняла: Дюши знает.

Джек встал, когда она вошла.

– Просто заехал накоротке, – сказал он. – Надеюсь, вы не против.

– Разумеется, нет. – Рот у нее пересох, она села (скорее рухнула) на стул, оказавшись за столом напротив Джека.

– Если б вы были настоящим американцем, то бегом бросились бы вокруг стола придвинуть даме стул. В кино они так и делают. Но мы здесь такого не делаем. Наверное, вы знали об этом.

– Мамочка, у меня носки в сапогах остались, можно я чай босая попью?

– Он американец, – сказал Уиллс. – Это по его форме видно. – Ему было восемь лет, и он очень любил играть в солдатики.

– Не говори о присутствующих, называя их «он», – наставительно заметила Рейчел. Она наливала молоко в кружки.

– Это ваша дочь? – Он, конечно же, знал, что это так.

– Да.

Джульетта перебралась на соседний стул и теперь, не мигая, пристально уставилась на Джека.

– Капитан Гринфельдт рассказывал нам, что он только что вернулся из Германии, – сказала Дюши, передавая Зоуи чашку чая.

Она вдруг вспомнила, как он говорил про «местечко под названием Бельзен», о котором в последние десять дней так много и с таким ужасом сообщалось в новостях.

– Вы фотографировали в бельзенском лагере?

– Так точно.

– О, – вырвалось у Вилли, – должно быть, это просто ужасающе. Бедные, бедные узники!

– Мне думается, – произнесла Дюши, – наверное, pas devant les enfants.

– Не в присутствии детей, – перевела Лидия. – Мы все уже вечность назад знали это.

– Тонбридж сказал, – заговори Уиллс, частенько ссылавшийся на шофера, – что это лагерь смерти. Только он сказал, что в нем в основном евреи. Кто такие евреи?

Джек подал голос:

– Я еврей.

Уиллс серьезно посмотрел на него и сказал:

– Но по виду вы же ничем не отличаетесь. Не понимаю, как можно было различать.

Лидия, которая газет не читала и с Тонбриджем не беседовала, теперь поинтересовалась:

– Ты хочешь сказать, что это лагерь для убивания людей? А что со всеми их детьми случается?

Вилли ледяным властным тоном произнесла:

– Лидия, будь так добра, отведи всех троих детей в детскую. Немедленно!

И Лидия, с одного взгляда на лицо матери, послушно сделала то, о чем ее попросили, дети с удивительной кротостью последовали за ней. Напряжение в помещении спало – но не очень. Вилли предложила Джеку сигарету, и, пока он свою закуривал и ей дал прикурить, Зоуи, заметившая наконец-то, что так стиснула в ладонях резьбу на своем стуле, что едва кожу не сорвала, бросила на Джека немой взгляд, словно умоляя его сделать так, чтобы они смогли удрать.

Заговорила Дюши:

– Зоуи, вы не проводите капитана Гринфельдта в маленькую столовую побыть немного в тиши и спокойствии?

* * *

– Твоя дочь очень на тебя похожа.

В малой столовой вокруг раскладного столика стояли четыре стула. Он сел на один из них. Теперь она могла рассмотреть его – и была потрясена. Ей хотелось броситься к ему в объятия, сказать, как жалеет, что сразу же не согласилась приехать в Лондон, но вместо этого она опустилась на стул напротив него. Он достал из кармана пачку сигарет и прикурил одну от еще не погасшей сигареты, данной ему Вилли. Она заметила, как дрожали у него руки.

– И все это там на глазах детей было, – выговорил он. – Они играли вокруг громадного рва… восемьдесят ярдов в длину и тридцать футов в ширину… на четыре фута[65], наполненного телами их матерей, бабушек, тетушек – голых скелетов, сваленных в кучу друг на друга.

Она оторопела, снова уставилась на него, силясь представить себе эту картину.

– Хочешь, я вернусь с тобой в Лондон?

Он покачал головой.

– Мне завтра рано утром обратно. Не стоит.

– Обратно в этот лагерь?

– Нет, в другой. Бухенвальд. Там наши войска. Я уже был раз, но придется еще раз. – Он затушил сигарету.

– Но ведь, когда ты звонил из Лондона, – сказала она, – тогда же ты хотел, чтобы я приехала.

– А-а, ладно. Вдруг захотелось увидеть тебя. Потом подумал, хорошо бы повидать тебя дома – в кругу семьи, – перед тем как уеду.

– Когда ты вернешься?

Он пожал плечами. Потом попытался улыбнуться.

– Твоя свекровь – истая леди, сплошная любезность. Ты в хороших руках. – Он закурил еще одну сигарету. – И все же спасибо, что предложила проводить.

Что-то в его мрачной вежливости пугало ее. Ища чего-нибудь, чем можно было бы утешить их обоих, она сказала:

– Но ведь теперь с теми несчастными узниками будет все в порядке, да? То есть они теперь в безопасности, за ними присмотрят и накормят.

– Некоторых. В Бельзене ежедневно хоронят шестьсот умерших. А в Бухенвальде, говорят, умрут более двух тысяч человек, слишком далеко зашло. И, знаешь, это не единственные лагеря. До всех мы еще не дошли, но и там будет то же самое. И миллионы уже умерли.

Утешить, похоже, было нечем.

Он глянул на часы и поднялся.

– Такси за мной сейчас придет. Я не должен опоздать на поезд. Рад, что увидел Джульетту наконец.

– Тебя и вправду долго не будет?

– Ну да. Лучше рассчитывать на это.

Она уже стояла, повернувшись к нему лицом, между ним и дверью.

– Джек, ты же не сердишься на меня, нет?

– С чего это ты придумала?

Ей захотелось закричать: «Со всего!» – но всего-то и выговорила:

– Ты не поцеловал меня. Даже не притронулся.

В первый раз его черные, мрачные глаза по-ста- рому смягчились: он шагнул к ней, положил руки ей на плечи.

– На тебя я не сержусь, – сказал. Нежно поцеловал в губы. – Я как-то порядком отдалился от любви. Тебе придется вынести это во мне.

– Вынесу! Обязательно! Но она ведь вернется, правда?

По-прежнему держа ее за плечи, он слегка оттолкнул ее от себя.

– Непременно. Попрощайся со всеми за меня, пожалуйста. И поблагодари – за все. Не плачь. – То был скорее приказ, нежели просьба. – Я фуражку свою в холле оставил.

– Я принесу. – Она не желала вмешательства других. Но холл был пуст, фуражка лежала на столе. Когда она вернулась с нею, он уже успел подойти к входной двери с другой стороны и открыть ее. Взял фуражку, надел ее.

– Я рад, что приехал. – Двумя пальцами коснулся ее щеки. – Береги себя и… Джули, так ты ее зовешь? – Наклонился и поцеловал щеку, которой только что касался, – губы его были так же холодны, как и пальцы. Повернувшись кругом, очень быстро пошагал от нее к воротам и пропал из виду. Она стояла, прислушиваясь к тому, как завелся двигатель такси, как хлопнула дверца, а потом как ехала машина по дорожке, пока ее совсем не стало слышно.

* * *

Вилли, оказавшаяся в городе на день и на ночь, обедала с Джессикой в маленьком домике в Челси, который та снимала в Парадайз-Уолк. Теперь они снова стали лучшими подружками, поскольку уже всем стало известно, что Лоренс (больше они не называли его Лоренцо) бросил свою жену и живет с молодой оперной певицей. У них даже состоялся осторожно сочувственный разговор о несчастной Мерседес и о том, что с ней станется, в котором обе пришли к нелегкому выводу, что, пусть она и невероятно несчастна, но, наверное, без него ей лучше. (Разумеется, Вилли считала, что Джессике неизвестно про тот злосчастный вечер.)

Был понедельник. Утро Вилли провела на Лансдоун-роуд и извинилась, что приехала неприбранной.

– Известия до того хороши, что ты там задерживаться не станешь, так? – говорила Джессика, провожая ее в крохотную ванную.

– Эдвард считает, что дом для нас стал велик, после того как Луиза вышла замуж, а Тедди, так сказать, стал на ноги. Мне будет очень грустно. – Она сняла часы и засучивала рукава. – Я такая грязная, что, честно говоря, следовало бы ванну принять.

– Дорогая, мойся, если хочешь. Обед может подождать – всего-то что-то вроде пирога.

– Я просто умоюсь.

– Какой же миленький домик! – воскликнула она, сходя по лестнице опять в гостиную.

– Скорее это кукольный дом, но меня он устраивает великолепно. Так легко содержать. Всего и нужна ежедневная приходящая прислуга.

– Раймонд видел его?

– Еще нет. Похоже, ему все труднее и труднее вырываться. Но он до того обожает быть важным, к тому же, похоже, у него в Оксфорде друзья завелись, и, разумеется, на выходные я езжу во Френшем помочь Норе.

– Как там дела идут?

– Очень здорово, по-моему. Его, мне показалось, не так-то легко узнать, зато она, похоже, отдает всю себя. Боюсь, довольно слабый джин попался. Мои запасы кончились, а в здешних магазинах строго – любому по бутылке в месяц. – Она взяла свой джин и села с ним во второе кресло.

– Известия и впрямь хороши, верно? – сказала Вилли. – Мы будем в Берлине со дня на день.