Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Словно бы я виновата — все время моего пребывания здесь было ясное небо, теплое море, и вдруг за пятнадцать минут белый свет опрокинулся. Наколдовала я будто. Глядь — высветился белый цветок магнолии, крепко запахло морем, цветами, травой. Слышу — внизу пунктиром сигналит автомобиль.

— Асхан, — машу рукой.

Асхан — водитель машины Дома творчества. Ворота сами расходятся. Машина въезжает, он хлопает дверцей и пальцем показывает на циферблат часов: дескать, точно, как в аптеке на весах. Скрылся в здании, через минуту — стук в дверь.

Спускаемся. Внизу отдыхающие вышли проститься со мной. Обменялись любезностями, я захлопнула дверцу машины, мы помчались.

Повезло: накрыло дождем — и тут же солнце. Это подарок Бога — все горит и сияет искрами бывшего дождя. Ветер крутится по салону машины. Для того и родился человек, чтоб видеть эту красоту, слушать Асханчика, как он простодушно рассказывает о своей молодой жизни.

Чувствую: что-то недоговаривает.

— Можно закурю?

— Ах, ах, нельзя!

Он смеется, сует сигарету в рот. Закурил, постучал ладонью по сигналу — курица с дороги вон.

В тех краях уже витала угроза нарушения гармонии жизни. Человек так устроен, что не замечает плохого, не верит в него. Опрокинутые киоски и сожженные доски объявлений привычны по этой дороге — было и прошло, больше не будет. Все это воспринималось как элементы движения жизни: гроза, ссоры и тишина навек.

Видя, что я еще напряжена, Асхан успокаивает:

— Зря волновались. Я ведь не опоздал? Не опоздал. Заправился? Заправился.

— Дурные мы, советские люди, Асхан. Все плохого ждем. Справку какую-нибудь подаешь в окошко, чтоб печать поставили, и то сердце в пятках: ждешь — швырнут обратно, что-то не так, еще раз приходи. Я, когда курортную карту оформляла, сижу маюсь у кабинета врача. Рядом пожилой тощий человек. Губы сухие, кадык на шее то вверх, то вниз — пить хочет. А ему, видно, рентген желудка назначили — сутки не ел. Неоднократно выходила сестра, он звал ее, но она и внимания не обращала. Наконец подошла к нему, взяла направление. Держа вверх тормашками, оглядела и звонко посоветовала прийти завтра. «Как — завтра?» — перепугался мужчина. «Вы что — неграмотный?» — «Ах ты, бикса чертова!» — вскочила я. «Не хулиганьте, товарищ Мордюкова!» — «А ну-ка веди его на рентген! Человек сутки не ел, не пил!» Я взяла его под локоть, а он ни с места. Окаменел весь. Сестра скрылась за дверью рентгеновского кабинета. Вышел врач, почесал затылок. «Вы Сенчаков?» — «Я». Мужчина встал. «Заходите».

Асхан от души расхохотался.

— Ну, дали вы ей, Нонна Викторовна! Гадюка она!

— Да, я терплю, терплю, а потом как включусь… И родилась такой, и не меняюсь с годами.

— Не меняйтесь. Вас люди такой и любят.

— Ты молодой. Тебе море по колено. Слушай. Пригласило нас американское правительство с фильмом «Комиссар»…

Асханчик вежливо слушает.

— Обслуга — люкс! Сам помощник Рейгана принимал. Идем, значит, мы вечером на показ фильма. Вернее, едем — правда, до машины несколько метров, а на улице дождь.

— Дождь? Не везет вам. И там дождь?

— Не говори! Вижу, переводчик подошел к портье — дежурному по ключам, значит. «Зонтик просит», — подумала я. Поговорили они, и переводчик вернулся ко мне. «Не дали?» — «Что?» — «Зонтик». — «Да вот он, на столике у выхода лежит!» — засмеялся переводчик. Смотрю — зеленый, в тон моему платью, даже расцветку специально подобрали. Вот это да! А мы живем — только и готовимся от ворот поворот получить.

— И вы тоже?

— Конечно.

— Вы же казачка, правильно? Казаки — это будь здоров! А по национальности кто?

— Русская.

Асхан смеется.

— Разве на Кубани бывают русские? У вас там сбор блатных и шайка нищих. Русская! Посмотрите на себя в зеркало! Отдыхающие с севера — розовые, белые, глаза голубые… А вы?

— Это правда, на Кубани и осетины, и чеченцы, и айсоры. Моя близкая подруга Райка Микропуло — турчанка. Кавказ весь такой. Ты чеченец?

— И чеченец, и абхазец, а по матери — айсор. Вон сколько таскаю!

— Какой ты хорошенький!

— Что я, девчонка, что ли? Я джигит! «Хорошенькая» у меня девушка. Знаете, как ее зовут? Мажина — улавливаете?

— Мажина?

— Догадайтесь, какой национальности? Грузинка. Чистокровная!

Он засиял.

— Красть придется.

— Почему?

— Отец ее ни в какую! Мать ничего, а он… Подсовываю ему нарды — счастья до неба! А я не люблю нарды. Нудно. Играю из подхалимажа.

— И Мажина рада?

— Ну что вы! Она станет над нами, брови сдвинет и наблюдает, как учительница в школе.

— Любишь, значит?

— А как же? Жениться собрался. Беда, по-грузински разговаривать никак не научусь. Опять же отец ее требует, а мать помалкивает. Ну, Мажина как заведет: грузины — самая главная нация.

— А ты соглашайся. Они и вправду красивые, гордые, с древней культурой.

— Я соглашаюсь, но ей мало. Расплачется и твердит: грузины — из всех людей люди. Дядю ее айсор зарезал в драке. Националистка страшная. А в меня втрескалась. Требует — кради меня скорей, кради!

Смеемся.

— Я говорю: подожди, слушай, куда красть? Мой флигель опять курортникам сдали. Как я ненавижу курортников, клянусь мамой! Сколько помню себя, кто под столом спит, кто на крыльце.

— Это все от бедности: и вы бедны, и те курортники бедны, если могут оплатить только лежанку.

Он зевнул и похлопал себя ладонью по губам.

— Я сегодня ни минуточки не спал… Не бойтесь, я молодой, выносливый. Ох, что я перенес этой ночью!

— Ну-ну?

— Брат уехал в рейс и поручил мне смотаться в аэропорт, встретить его драгоценную женушку с сыночком. Сыночек не его, но это неважно. А знаете, где он ее выбрал? В городе Горьком. Поехал новую машину получать. Все на заводе оформили, собрался отчаливать. Тут маленький пацан с криком «Папочка!» ухватил его за колени. «Игорек! — окликнула его мама и не спеша подплывает к брату. — Извините, у него был папа, похож на вас». — «Давайте я понесу его». — «Спасибо». Она пошла впереди, он за нею следом, держа на руках пацана. Ну и всё. Разглядел — клевая женщина. И я так считаю. Высокая, стройная. Русская красавица, одним словом. Уже четыре года живут. Родила ему мальчика. В детсад ходит. Молчаливая, хозяйственная. Любят друг друга без памяти. А меня считают баламутом, уверены, что я не только работаю в Доме творчества, но и пользуюсь машиной для гульбы с девочками. Слушайте дальше. Припарковался я — и бегом в зал, к назначенному рейсу. Туда, сюда смотрю — нету ее! Рейс тот, в телеграмме указан. Опустел зал, трап отъехал. Нет человека. Что делать? Домой нельзя! Скажут, опоздал из-за гулянок своих. А брат убьет, и машины мне больше не видать, и на работу заявит, чтоб перевели на другое место куда-нибудь. Верите, чуть не заплакал! Решил ждать следующего рейса, а он через четыре часа. Стал как вкопанный у входа и смотрел на небо. Чем больше стоял, тем обиднее было. Накурился до тошноты. Слава богу, подруливает горьковский. Впиваюсь глазами в высадившихся пассажиров. Моих нет. Схватился за голову, сел в машину. Эх, будь что будет! Поехал на малой скорости домой. Остановил машину за углом, а сам пополз, как змея, к окнам. Окно высоковато, подтянулся на руках, вижу: родители спят. Еще не совсем рассвело. Абрек собрался гавкнуть, я его шепотом остановил. Заглядываю в другое окно — спит наша красавица, на сундуке сынок старший, в кроватке младший. Я чуть не закричал. Как же так получилось?! Одумался, взял себя в руки. Главное — вернулись целые, невредимые. Зачем их будить, пусть спят.

— Дорогой Асхан, ты настоящий мужчина. И вправду, зачем выяснять ночью? Разбуркал бы их, нарушил сон, утолил свое любопытство, как басмач…

— Побойтесь бога, Нонна Викторовна!

— Значит, не басмач?

— Ни в коем случае!

— А Махмуда Эсамбаева знаешь? И он не басмач?

— Басмач — это бандит!

— Верю, верю, Асханчик.

Он закурил, и дальше мы поехали молчком…

Да, Махмуд Эсамбаев — это явление. Бывало, сидим в президиуме, вижу его под каракулевой шапкой, с прямой спиной — не шевелится. У горцев высокая каракулевая шапка — образ гордости, бесстрашия, амбиций. А ведь под этой шапкой не гордость и не чеченец сидит. Под шапкой сатана сидит, думу думает: «Скорей бы все это кончилось…» Пишу ему записку: «Махмудя, чего сидишь как каменный? Боишься, шапка с головы упадет?» Бедняга рядом с вождями в первом ряду, смех распирает, а смеяться никак нельзя. Я-то подальше от начальства, могу и носовым платком смех прикрыть.

А раз пригласил он меня в гости. Адрес: Москва, гостиница «Россия», этаж такой-то, номер такой-то. Вхожу в номер — в углу барашек стоит и глазками моргает. Сноп всевозможных трав, дыни, пирамидой арбузы, фрукты, вина. Кавказские джигиты без пиджаков, в носках, пластично вершат подготовку пира. Пиры Махмуд закатывает, будто на вечную память. Да еще в углу шкурки норок в мешке — для подарков женщинам. А мужчинам — национальные ножи в чехлах. «Отдыхайте, наслаждайтесь, гости дорогие, — начинает хозяин. — Я не ворую, чтоб я так жил! Деньги мне дают мой талант и родовая плантация цитрусов. Самое большое богатство — это видеть друг друга. Правильно? Давайте выпьем!»

До чего насыщенный человек! Сколько доброты, юмора, ежеминутных выходок: крутит, заводит, смешит. Поездили мы с ним немало по Союзу. То декады, то открытия важных строек, то концерты… В гостиничном номере у него всегда завал всяких яств. При нем повар, костюмер, официант. Его близкие горцы служат ему верой и правдой. Люкс не закрывается на ключ никогда, и каждый страждущий поправить здоровье — заходи! Бывает, он еще и не сказал ничего, а уж смешно. Да еще как смешно! Забавляется сам и забавляет гостей. «Махмуд, расскажи о Париже!» — «Я никогда не вру. Чтоб я так жил! — Это его всегдашняя присказка. — Как они мне осточертели с этим Лувром! Я неграмотный, я из аула! Посылают с разными делегациями. Первое — это Лувр. Ну что ты там набегаешь за час? Только наши каблуками стучат, потому что бегут все время. «Ах, Лувр, ах, Лувр, я был там!» А что ты там видел? Мне же от коллектива откалываться нельзя. Ну, и хожу то с Большим театром, то с «Березкой»… Я Лувр знаю наизусть. Не по содержанию, а по количеству залов. Сощурюсь так, голову набок, отойду от картины, «оцениваю». В последнем зале сяду на стул и сижу. Слава тебе господи — Лувр проскочили. Вот однажды сижу, как обычно, на этом стуле, жду наших. Подходит ко мне благообразный старичок в пенсне и заговорщически говорит: «Давно за вами наблюдаю. Я из России, но живу в Париже сорок лет. Вы очень интересуетесь живописью». — «Да, да…» — «Как я вам Лувр покажу, вам его не покажет никто!» — «Спасибо, спасибо. Очень рад! В следующий раз». Старик протягивает мне визитную карточку. Слышу, наши бегут к выходу. Попрощался я с ним и первый сел в автобус. Фу-у! Пронесло! Следующего раза не будет. Не будет, и всё! И вот приезжаю с концертами в Ленинград. Отработал, усталый еду в гостиницу, принимаю душ. Ребята чаёк заваривают. Стук в дверь. Входит согнутый старик, двойник того, что в Лувре подходил. И лицо такое же, и пенсне. Только этот постарше. Смотрю, что-то держит в руках, прикрытое мешковиной. Фанера или картина. Откидывает тряпку и поясняет: “Мальчик у пруда. Омовение Осетии”, третий век до нашей эры. Брат позвонил из Парижа. Попросил меня этот шедевр предложить вам». — «Сколько вы хотите за него?» — «Это оценщик назначит». — «К оценщику — нет! Говорите цену!» — «Я думаю, тысячи полторы». — «Прекрасно! — Вынул кошелек — не хватает. — Хлопцы! А ну-ка быстрей выкладывайте!» Набрали полторы тысячи, отсчитали. Старик взял деньги, но от картины едва оторвали его. Приезжаю к себе в Грозный с шедевром. Подняли меня на смех. Жена пристроила картину на кухне. Тогда я решил купить картину посолиднее и купил. Дорогая, сволочь, но зато видная: лежит голая женщина, а вокруг нее яблоки и груши. Опять не попал в точку, больше живописью насиловать себя не буду».

Помню, Махмуд возвратился из какой-то поездки и взвыл, как волчонок: «Ох, Нонночка, дорогая, как борщику хочется! Я вечно голодный! Вечно! И все из-за фигуры, из-за талии. Я танцор. Я ж не виноват, что на конкурсе за лучшее исполнение испанского танца испанец получает серебряную медаль, а я — золотую. Руки мои сравнивают с руками Майи Плисецкой. В Америке мне преподнесли презент — путевку в кругосветное путешествие. Я отказался в пользу оплаты багажа, который в десять раз превышал положенный вес. Чтоб я так жил — не вру!» — «А как там, в Париже?» Показывает большой палец: «Я теперь хожу куда хочу. Сейчас же свобода, ты знаешь?» — «Пока нет, мой дорогой!»

Конечно, талантливых людей немало, но столь расточительных, щедрых для друзей, для всех встретишь редко. Махмуд Эсамбаев — это не только гений в танце, но еще и лекарь. После общения с ним хорошо живется.

Однажды мы собрались у кого-то дома. Приехали Махмуд с друзьями, чтоб угощение наладить. Всех, а женщин особенно, поразил один красавец из его свиты. Он в носках стоял на кухне, вежливо всем кланялся. Я тоже пару раз заглянула на кухню, спросила о какой-то чепухе. Он не отреагировал.

Пригласили к столу.

— Идемте, — обратилась к красавцу шустрая балеринка.

Тот слегка поклонился, приложив руку к груди, что означает отказ.

Я не выдержала и шепчу Махмуду:

— Чего парень-то ваш на кухне стоит?

— А где же ему быть?

— С нами.

— Он не войдет сюда, пока я здесь. Не лезь в наши обычаи! Если аксакал находится в главной комнате, он не войдет.

— До утра?

— Может, и до утра. Вот когда я встану, пойду на кухню, приглашу его, он появится, но не сразу, а так через часок… Дружим с тобой, а обычаев наших не знаешь.

— Я много знаю, я ведь выросла на Кубани, среди разных народов. Там и чеченцы были…

— Если скажешь чеченцу, что ты его знаешь, он рассердится. Чеченец не любит, чтоб его знали, — это как раздеть догола при всех.

— Прикажи лучше тост поднять.

— Вот это другое дело!

Тут он снимает свою «шапку Мономаха» и как ни в чем не бывало обнажает лысину во всю голову. Она так сияет, будто и не росли на ней волосы никогда…



Сейчас на дворе горе лютое — Чечня! На Кубани много народностей, но чеченцы всегда особенные. Помню, принесла передачу в родильный дом для мамы; сидят на кроватях молоденькие мамаши, кормят своих детей грудью, улыбаются.

— Нонк! Слышишь, как орет? Чеченец народился.

Крик его можно услышать за тридевять земель. Он будто и рождается с кинжальчиком, громко сообщает о своем первенстве. Он горец, он крепкий и мудрый. Как правило, мудрость свою и силу чеченцы проявляют только на родной земле. Они не мыслят властвовать в России. Их душу и глаз ласкают только горы, они верны обычаям предков.

А уж если унизишь горца хоть словом, хоть взглядом — держись! Свою воинственность они придерживают до поры до времени, но всегда готовы к бою. И не только к бою — какими только уловками они не пользуются, чтобы достичь цели.

Горы и скалы формировали этот народ. Он молчалив и непобедим. Нарушишь его статус — изощренно отобьется, беспощадно расправится. Бывало, чеченец поделится с тобой последним куском хлеба, отдаст последнюю рубашку, защитит, не разбираясь, русский ты или еще кто. Но это до тех пор, пока не унизишь его, не встанешь поперек пути.

В девятнадцатом веке «нарвались». Что из этого получилось? Не один год кровь лилась.

Пока есть земля, ни одна национальность не изменится. По задиристости и амбициозности всегда на первом месте будет чеченец. Однако с чеченцем всегда и договориться можно, обходной маневр, так сказать, найти. Но это получится только в одном случае — если ты досконально знаешь, глубоко изучил нравы, обычаи этого народа.

Главный командир над всеми нами — солнце. Мы поднимаем головы, ищем НЛО… А солнце ходит над нами, и рождаются под ним разные человеческие особи. Где солнце припекает шибче — люди со смуглой кожей, черными чубами, карими очами, темпераментные, вспыльчивые… У помора своя стать — он не сразу решает, не сразу дает отпор, но если решится, то вряд ли уступит горцам.

Как же так — не знать, с кем живешь? Да что там, мы и партий не знаем, которые сейчас пышным букетом расцвели. Десятки лет нас учили истории КПСС, лишали стипендии, гнали из института за то, что не сдал за семестр эту дисциплину. Методика преподавания не разработана — учить историю партии было тяжко и уныло. Материал сухой, неувлекательный. Трешь, трешь, бывало, в потной ладони заготовленную тобою же шпаргалку и ни черта не понимаешь. Но находились такие верткие, что поняли: не ухватишься за эту цацку — тут тебе и конец. Помчались за красными корочками достойные и недостойные, карьеристы. Для одних партбилет был как воплощение святого единения, призыв к честности и труду. Другие считали красную книжку пропуском на все времена.

Помню очередные сокращения в нашем Театре киноактера. Коммунистов не трогать! Сколько там засело бездарей! Из-за них и театр лопнул. Я, как поняла, что они партбилетами спасаются от увольнения, так и не вступила в партию. Мама и брат шепотом спрашивали, изумляясь: «Ты не в партии?..» — прямо враг народа. Помню, вызвал меня в кабинет секретарь райкома партии, я молча сидела и наблюдала, как за окном желтые листья клена медленно падают вниз. Секретарь призывал вступить в партию, потому что я уже себе не принадлежу, а являюсь достоянием народа… Так и не проронив ни слова, я пожала ему руку, как полагается, и закрыла за собою дверь. Ах, КПСС — разлюли малина для тех, кто вверх хотел! Вверх, и только вверх! Они рьяно учили наизусть каждую строчку и Ленина, и Сталина, и всех, кого надо.

Помню прохладные на ощупь, никем ни разу не открытые тома Владимира Ильича. По соседству с нами жила большая еврейская семья. Как-то я позвонила им в дверь, чтоб узнать, нет ли у них сочинений Ленина: надо было выловить парочку цитат — приближался зачет.

— Ну какая же приличная семья не держит у себя Ленина?! — удивилась пожилая хозяйка. Пошла в глубь квартиры с громким вопросом: — Какой тебе том?

— Любой, — говорю.

— Их много! Очень много!..

Вынесла первый, и я пошла «работать». Не мытьем, так катаньем и нерадивым что-то влетало в голову. «От каждого по способности, каждому по потребности — это же лафа!» — думали люди.

И сейчас лафа — не надо мучиться, изучать программу той или иной партии, за что радеть, и ночь не спать, чтоб с чувством глубокого удовлетворения опустить в урну бюллетени.

Партий никто не знает, а выходки думцев — на уровне плохого цирка. Как важен магнит телевизионных передач, и как обидно, что понятие «гласность» путают порой с преднамеренным крушением наших идеалов…

Да, надо знать обычаи, нравы тех, среди кого живешь. На факультете журналистики этому не учат. Ползут по-пластунски с кинокамерой только что испеченные журналисты: рискуют жизнью, гибнут на войне, а снимают очень часто брак. Разве можно растерзанного человека снимать? Издавна люди торопятся прикрыть погибшего. Справедливо упрекнул Буш журналистов, впившихся в его лицо, когда ему стало плохо. «Это невежливо», — сказал он.

Помню, в детстве, когда мы самодельные пистолеты наставляли на кого-нибудь, нам говорили: «В человека целиться нельзя». Давно это было… Сейчас же дуло оружия направляют с экрана телевизора прямо на сидящих перед ним. С легкой руки комиссара журналистики из Питера как стали кишки перебирать и в мозгах копаться, так и докатились до самого «выразительного» метода показа трагедии. С понятием «гласность» нужно уметь обращаться. На телевизионном экране идет преднамеренное перенасыщение патологией. Секс ли это или расчлененное тело человека, выловленное из колодца. Закордонные сюжеты так же подобраны: авиационные катастрофы, пожары, стрельба, изувеченные трупы. Слишком ударились в анатомию. Воистину воспитывают непредсказуемый тип человека. Экран приучает «к натуре» гибели человека. Приучают детей и подростков с легкостью лишать жизни себе подобных.

Не согласитесь ли вы, что нельзя распоротое тело погибшего выставлять напоказ? «Без его разрешения…» А может быть, и мама его, и отец не согласились бы свое дитя показывать в таком виде? Вот сейчас в Чечне и соединились незнание чеченцев и вольный стиль снимать, показывать мясорубку.



…Я очнулась от воспоминаний и раздумий. Мы с Асханом подъезжали к аэропорту.

Аскольдова могила

Однажды сидим в кустах, ждем какого-то неведомого дядьку. Кругом немцы, оккупация, голод проклятый замучил. Мама наказывает съездить к сестре, тете Паше, и выпросить кабак (тыкву) и кукурузу.

— Ближе к ночи он подъедет, — напутствует мама семилетнюю сестру. — Мотоцикла не бойся. Сядешь сзади верхом и ухватишься за его одежду… А там семь километров — и всё. Тут тебе и Широчанка.

Я подростком была, хотела ехать вместо маленькой сестры, но мама — ни боже мой! Наконец видим, мужик переступает ногами, а между ними мотоцикл. Подрулил, занес правую ногу назад и прислоняет мотоцикл к стене. Поворковали с мамой, чиркнул спичкой, закурил; потом снова занес ногу за мотоцикл и пригласил сестру сесть сзади. Мама трепетно помогла ей устроиться.

— Держись за мои карманы, — посоветовал мужчина.

Сестра села, и он опять пошел ногами по траве. Прошел метров сто, мотор крякнул, затарахтел, и маленькая фигурка сестры растаяла в темноте вместе с брезентовой спиной седока.

— Уехали, — вздохнула мама.

Главное — до Широчанки. А утром тетя Паша подсадит на товарняк — я встречу. Грузить на старшую было обычным делом. Основным подручным была я. Кряхтела, пробиралась, доставала, таскала. Как немцы ушли — легче не стало.

— Бери что попало. Тут разберемся. Прячься, чтоб не поймали…

Законы были безбожные: оставшееся зерно после убранного урожая брать нельзя. Пусть лучше на поле померзнет и сгниет. Немцы так не требовали, а наши… Многодетные семьи не выдерживали — есть хотелось с утра и до ночи, поэтому посылали детей красть рассыпанное в поле добро. Объездчики, как и все люди, получившие власть, вскакивали на коней — и аля-улю! бей, кроши… Неудержимой была страсть гонять, отбирать оклунки с зерном и напоследок хлестануть батогом поперек спины. Выпивший и стрельнуть мог. И стреляли. Убили школьника, вся станица хоронила, и вся станица плакала. Мама была молодым коммунистом, и не дай бог, чтоб поймали ее детей. Могли исключить из партии. Эти слова «исключили из партии» до сих пор помню как что-то самое страшное в жизни человека…

Сидим с подружкой в лесополосе, трусим, ждем, когда объездчик минует нас. Ей-то хорошо — у нее родители не коммунисты… Зато отмучаемся, принесем каждый в свою семью подкрепление. Вечером пируем: оладьи, мамины рассказы всякие. Наедимся, и на утро останется. Утром мама уже в поле, а мы глаза продерем, и кто первый — одним прыжком к комоду. Там в верхнем ящике оладьи. Расхватаем, и опять думать надо, как еду доставать. Не помнили, когда последний раз выдавали что-нибудь на трудодни… Однажды народная почта сообщила нам, что за рекой Уруп учительница по литературе приберегла яблоки. Отправилась, яблоки взяла, несу за спиной, боюсь: что несешь да куда?.. Откуда ни возьмись «рама» пожаловала. Низко надо мной сделала круг, немецкие летчики рукой помахали… Стоило им стрельнуть — и капец.

Добралась до дому — герой! Радость принесла. Накинулись все. Горят огнем яблоки красные, желтые. Всю хату украсили. А запах! Запах обнадеживал на лучшую жизнь, но она все никак не улучшалась…

…Материально было тяжело. Крутились. Перед получкой аж пот проберет от беготни по этажам с надеждой занять денег. Бывало, заплачу и взмолюсь молодому, неприспособленному мужу: ну сделай хоть что-нибудь, хоть какие-нибудь меры прими! Но он не знал, что делать. Все укорял: родила без моего согласия, теперь вертись. Однажды в отчаянии сунула руку в карман его пиджака, а там в паспорте десятка притаилась. Не посочувствовал моим слезам…

Подрос сын, стал во двор выбегать с клюшечкой. Двор хороший, безопасный. Убираюсь; слышу голос с заднего двора:

— Ма-а-ам!

Высовываюсь в форточку: стоит моя радость, улыбается, ямочка на щеке. Сбавив громкость, спрашивает:

— Ты меня любишь?

— А как же, сынок? — счастливая, отвечаю. Он, довольный, уходит.

Конечно, счастливая. Любимее нет никого на свете. Теплый бальзам грел душу: ел ли сыночек, рассказывал ли что-нибудь. Бывало, обидится на кого-то, заплачет, еще слезы висят на щеках, а он торопится поделиться.

Всхлипывая, переходит на радостный лад:

— Мам! У нас в школе медицинский осмотр был. У одной девочки швы в голове нашли.

— Швы?

— Да. Ее маму вызвали, чтоб вывели ей.

— А… так это вши…

— Нет, мама, швы.

— Ничего, это просто вывести.

Отец хоть и стал любить его, но он все льнул ко мне. Мой сын. Володенька. Как расхохочемся с ним за столом или перед сном — удержу нету!

— Замолчите!

Куда там! С полувзгляда, с полуслова понимали друг друга, на одной волне жили, как говорится. У нас были наши «коды», жесты, мимика. Помню, пришла в гости к соседям маленькая девочка Лиза. Ничего особенного. Толстая, кокетливая. Вбегает Володя, хватает мою ладонь и тащит меня на кухню.

— Мама! Не говори, что мне восемь лет… Я ей сказал, что мне девять.

— Почему?

Он шепчет в ухо:

— Потому что ей девять.

— Ладно. Если спросят…

Он успокоился и пошел к соседям. Все хорошо, все хорошо… Уютно, радостно — ребенок рядом, на репетициях в театре хвалят.

Вдруг как-то влетает Володя в комнату и радостно сообщает:

— Мама! Буду деньги тебе зарабатывать! После уроков почту разносить по квартирам. Весь класс будет конверты разносить.

В меня будто выстрелили… Смотрю на него, дух перевести не могу. Нёбо пересохло, коленки ослабли… Мы впились глазами друг в друга, как током пронзенные. Вижу, как его радость сменилась испугом, изумлением. Мне слышалось не «почта и конверты», а сообщение о сожжении всех мальчиков на костре.

— Почту? Какую почту? Ни в коем случае! — Села на стул и закрыла лицо руками.

— Ладно, ладно! Не буду, не буду…

Как я тогда посмела не воспринять, не поддержать его! Я, такая артельская, работящая, вдруг испугалась, воспротивилась, запретила. Невпопад запретила. Пресекла то, что надо было поощрить. Не сосредоточилась, не потрудилась разобраться. Перед сном гладила его спину — слава богу, не дала, не пустила: «Спи, детка, проживем и без почты…»

Потекла жизнь дальше. Моя опека крепчала: сынок сыт, обут, одет. Остальное ясно как день — приучайся к труду. «Ты моя, я твой» — излюбленный девиз сына. С детства и навсегда.

С годами и «тыльную» часть жизни каждого знали. Моя битва за жизнь, за искусство, его две женитьбы и пробы стать актером не лишили нас нерушимого сосуществования.

Теперь вот непрестанно является личико второклассника, все слышу его известие о почте. Как укор, как удар в сердце. Как показатель невнимания матери.

Сижу как-то у телевизора и смотрю рассказ-интервью матери Василия Шукшина. Крепкое русское лицо пожилой женщины безучастно. Монотонно, едва шевеля губами, она вспоминает лютое горе и тяжелую жизнь, разговор с Васей, еще мальчиком. «Нарядили его водовозом. Хлеб не на что было покупать. Вся семья надрывалась от зари до зари, но денег не хватало… Трусится, но не возражает. «Бочка высоко, сынок…» — «Мам, как дырку достать?» — «На колесо, Васенька, станешь… Ох, ведро тяжелое!» — «Ничего, мам, я буду набирать по полведерка». — «Правильно, сынок…» Жаль было его. Худой, маленький, десятый годок пошел… Не на смерть же, думаю…»

Она разрешила, а я нет. Пока ребенок дышит кожей матери, можно направить его куда твоей душеньке угодно. Я это не принимала во внимание. Меня же никто не направлял! Это не совсем так. В селе упрощенная схема жизни: не работать — срам. Вот дом твой, вот работающие с детства люди, игры на поляне, тут тебе песни, сказки, привозное кино и парное молоко на ночь… А жернова большого города сильнее человека. По Москве и ходить нужно по-другому. Тут сам по себе не заладится человек.

Помню, горели леса Подмосковья. Долго горели. «Это туман или дым?» — с испугом выходили москвичи на балконы. «Дым, дым!» Какие только сообщения не витали по радио и в устных рассказах. Тушили пожар все, кто мог. Торф предательски тлел под толщей земли. Однажды грузовик, полный солдат, заехал на поляну и тут же, окруженный дымом и огнем, стал оседать в тартарары. Крики, взмахи рук! Тщетно… Грузовик все погружается в кромешный жар. Спасатели, пожарные мечутся. Солдатики кто окаменел, кто волосы на себе рвет. Кричат в агонии, помощи просят, спасатели им в глаза смотрят… А помочь не могут. Ни достать, ни кинуть что-нибудь. Ничего сделать нельзя… Я осталась на твердой почве…

Я крепко ухватилась за кровать, на которой лежит мой сын. Он скрипит зубами, стонет, мучается. «Чем тебе помочь, детка моя?» Хочется приголубить его, взять на руки, походить по комнате, как тогда, когда он маленьким болел. Теперь на руки не возьмешь. Большой — на всю длину кровати. Хочется погладить, приласкать, но взрослого сына погладить и приласкать непросто. Помощи не просит…

— Мам, похорони меня в Павловском Посаде.

— Ой, что ты!.. Что ты говоришь?

— Потерпи.

Я чмокнула его волосатую ногу возле щиколотки, горько завыла.

— Потерплю, потерплю, потерпим… Бывают же промежутки.

— Больше не будет, мама. Выхода нет… Ты моя, я твой…

К рассвету он примолк.

Я на раскладушечке неподалеку, смотрю: подымается одеяло от его дыхания или нет. Решила не жить. Как и зачем жить без него? Потом заорала на всю ивановскую, вызывая «скорую». Быстро приехали по знакомому уже адресу. Вставили ему в рот трубочку, она ритмично свистела. Дышит. Теплый. Живой… Мчимся по Москве.

Когда вносили в реанимацию, я в последний раз увидела его ступни, узнала бы из тысячи… Помню, грудью кормлю его, держу его ножку и думаю: запомню — поперек ладони в аккурат вмещалась его ступня — от пальчика до пяточки… В коридоре холодно, лампочка висит где-то высоко. Темно, неуютно. У входа в реанимацию, откуда доносится свист, его свист, стоит лавка. Я иссякла. Прилегла и подложила ладонь под щеку. «Зачем мы здесь, сыночек?..» Маленьким был, соску не взял, выплюнул. Я сокрушалась, видя, что с соской дети спокойнее. Тогда выплюнул, а сейчас вставили насильно. И я, не дыша, молю Бога, чтоб этот свист не смолк.

…Позвали меня давно-давно в съемочную группу фильма «Комиссар» на собеседование. По пути домой я вспоминала встречу, сценарий и изумилась фамилии режиссера — Аскольдов, забавно… «Аскольдова могила». Может, это рок? Может быть, на съемках боев меня конь забьет…

Оставила своего красивого душевного мальчика-подростка на чужую тетку, обеспечила разными «пряниками» — и на четыре месяца в киноэкспедицию под Херсон. С картиной не ладилось: режиссеру преднамеренно не создавали условий для съемки, мучили, издевались. Приезжал директор студии, съемку приостанавливали. Александр Аскольдов, человек интеллигентный, внимательный, предлагал мне не раз:

— Может быть, съездите домой, пока есть пауза?..

— Нет, нет, что вы!

Я скрытно жалела его и картину.

Потом его судили. Уволили из штата студии. Дело-то какое вытащили! Лошадей много снимали. Конюшня была за двадцать километров от нашего пристанища. Два конюха-алкоголика не подковывали коней. Их было много, а значит, и на пропой хватало с лихвой. Стертые копыта от беспрерывных скачек приводили в конце концов к выбраковыванию. Убыток колоссальный. Свалили эту беду на режиссера. Владимир Басов, Ролан Быков и я аккуратно ездили на суд… Додумались все же адвокаты до того, что коней подковывать режиссер не должен был. Картину, еще не озвученную, положили на двадцать лет на полку. И в картине боль, и сына вспоминать было тяжело. Не ехала я к нему. Ну что стоило вырваться на два дня… Старалась не вспоминать его, ни лица, ни пальцев, ни голоса. Бывало, едва сдерживалась, чтоб не бросить все и съездить. Как-нибудь доведу съемки до конца, а там и радость моя — сын…

Вот как раз в эти четыре месяца его и «схватили». Вернулась — он в больнице… Помчалась туда. Он был веселый и виноватый. Признался в том, что Сашка Берлога принес пиво и «колеса» (таблетки). Пылко заверил меня, что это больше не повторится. Я поверила. Хотела поверить — и поверила. Волнение не покидало меня и дома. Я незаметно смотрела на него и недоумевала, как он произнес «пиво и “колеса”», такие чуждые слова, с пониманием дела…

Долго потом он не виделся с теми дружками. Призвали в армию. Появилась надежда: время, режим службы, он окончательно забудет о прошлом. Вернулся из армии, и, не объяснившись с ним, я поняла — он прячет от меня вторую жизнь… «Хоть бы нечасто, хоть бы как раньше», — молила судьбу. Ходил на студию, ездил с театром по городам… Еще не дошло до окончательной апатии. Спустя какое-то время я молила о другом: «На этот раз пауза длиннее, теперь уже, наверное, навсегда. Хоть бы навсегда…»

— Да, мама, всё! Сам себе противен…

Снова надежда — отдых душе. Жены пугались его «странных» дней и уходили. Тем более ни «мерседеса», ни «видюшника», ни светской жизни…

— Здравствуй! — эхом под сводами старинного коридора прозвучал знакомый голос.

— Здравствуй. — Привстав, взглянула на поздоровавшегося. Это отец его пришел. Я закрыла лицо руками и разрыдалась.

Плакать на его плече не пристало: мы уже давным-давно не жили вместе. Как оказалось, ни на его плече, ни на своей подушке не выплачешься за всю оставшуюся жизнь…

Саша

Когда в теплую городскую квартиру втаскивают срубленную елку, в дом входят лес, небо, морозный воздух. Человек рад встретить Новый год возле наряженного чуда. Елочка смирно служит хозяевам. Ей, может быть, не нравится прикасаться к тюлевым занавескам и к полированной мебели, но она помалкивает. Вошедшая в дом зеленая красавица явилась от земли, дороги — оттуда, где начинается все и вся.

Вот так же откуда-то «оттуда», где лес, дорога, песни, колоски хлеба, явилась Саша Порогова и предстала перед экзаменационной комиссией актерского факультета Института кинематографии. «Не звали? А я тут», — словно хотела сказать. Дыхание не унять, волнение тоже. Будто от самого села Шураново бегом бежала.

С улыбкой готовая выполнить любое задание, Саша никак не могла справиться с волнением.

— Что вы будете читать, девушка?

— Читать? — изумленно спросила она. — Ничего!

— Как? Вы не подготовились?

— Ну…

— Приехали издалека…

— Да вы не переживайте!

— Вы хотите поступать на актерский факультет?

Глаза Саши загорелись, она ждала подсказки…

— Давайте я лучше спою вам!

— Спойте, — согласилась комиссия.

Саша обрадовалась, улыбнулась, обнажив белые ровные зубы, приподняла брови. Потом приложила ладонь к правой щеке и, чуть склонив голову, запела… Поначалу деликатно, зная, что ее голос тут не поместится, а потом — была не была! «Хас-Булат удалой, бедна сакля твоя…» Низкий тембр ее голоса всех заворожил. На второй песне неожиданно голос взмыл, она запела колоратурным сопрано.

Саша поправляла платье, чтоб вырез был в середине. Платье из темно-зеленого трикотажа, явно с чужого плеча. Поясочек «не отсюда», спереди завязан на бантик, подчеркивая тонкую талию, высокую грудь. Русые косы, собольи брови, дымчатые глаза. Красавица без косметики. Лицо подкрашено природой и молодостью. «Вы слышали?», «Видели?», «Уму непостижимо!» — понеслось по институту.

«Может быть, пойдешь учиться петь?» — «Нет. Я сперва буду играть, а потом петь…» Горячо и старательно принялась учиться Саша по всем предметам, особенно по мастерству актера.

На актерском факультете есть любимые амплуа и нелюбимые. Саша скисала, когда нужно было надевать кринолины и в угоду программе быть светской дамой, да еще страдать, кричать и думать на «ихнем» языке. Отделавшись, она ныряла к своим героям. Бить кулаком по подошве ботинка, возмущаться тем, что простому человеку можно и ненастоящую кожу поставить, шепелявить и не выговаривать букву «р». На очередном экзамене комиссия валялась от смеха. Иногда вырывались краткие аплодисменты, что не разрешалось. А как в спектакле «Двадцать лет спустя» Михаила Светлова исполняла Тоську! Сцена с типографским наборщиком. Первый комсомольский журнал. Это очень красиво: «Ю-ный про-ле-та-рий», — поясняла она нараспев. Точным жестом показывала, каким должен быть заголовок.

Саша училась с душой, с полной отдачей. Радовалась, что не только в селе Шураново, но и в «Поднятой целине» и в «Молодой гвардии» — все люди, люди настоящие! Они могут и последним куском поделиться, и помочь, если надо, и спеть песню навзрыд.

«Саша, Саша! Потише, уймись!» — учили ее педагоги. А Саша уж если захохочет, то слышно далеко. «Ну и что? Дите с голосом родилось», — говорил преподаватель физкультуры. Она приложит ладонь ко рту и начинает смеяться тихо. А то, бывало, как прыснет, скривит лицо, так засмеются и те, которые даже не знали, в чем дело. Много ли надо тому, кто смешлив, и тому, кто хочет отвлечься от занятий! «Цытьте! — грозила пальцем Саша. — Ростя идет» (Ростислав Васильевич). По всем предметам у нее пятерки. Все прочитано, усвоено, но посмеяться — хлебом не корми! Мы просили пересказать тот или иной обязательный по общеобразовательной программе роман. Она садилась и рассказывала. Шли и сдавали экзамены, кто на тройку, а кто и на четверку. Сильный голос не соответствовал ее лирической внешности, шаловливости. Мы беспрестанно заводили ее в свободную аудиторию, просили спеть. Она не отказывала — пела и пела. Меня Саша полюбила, урывками заглядывала в нашу аудиторию и, подморгнув, вызывала в коридор на перерыв.

Никто из нас не был еще влюблен: так, поцеловывались с мальчишками по темным углам — и всё. Ребята с вечера дружбу предлагали, к утру мы им готовили ответы. Через сутки без обид и выяснений альянсы рушились. До серьезного дело не доходило — зачем? И так хорошо. Главное — блеснуть по основному предмету, мастерству актера. И педагог похлопает по плечу, и мальчик какой-нибудь в столовую пригласит или место займет в просмотровом зале, где фильмы показывали по программе.

Саша как-то надела ветхое тряпье старухи и так произнесла монолог на экзамене, что до слез всех довела. Спектакль этот пошел в защиту диплома. Саша утвердилась в амплуа драматической актрисы. Ей нравился также спектакль «Гибель “Надежды”» Гейерманса. Играла рыбачку, которая вечно ждет своего мужа, братьев, отца.

— Вот тебе и иностранная пьеса.

— Ну и что?

— Ты ведь шарахаешься от всего иностранного.

— Это не иностранная. Это наша!

По предмету «художественное слово» педагог поручил ей парный отрывок из чеховской классики.

— Пускай другие про лужки орут! «Воловьи лужки наши, Воловьи лужки наши!» — завизжала Саша с гримасой избалованной невесты.

— Вон! — гаркнул педагог.

— Слава тебе господи!.. — Она послала воздушный поцелуй сидящим, а в коридоре заорала: — Шумел камыш, деревья гнулись…

Коса на камень…

Не простила Саша преподавателю по художественному слову, когда он предложил ей кусок из «Плача Ярославны».

— Нудно, мне не нравится.

— Поезжай в колхоз. Из тебя получится хороший бригадир.

— До хорошего бригадира надо еще покорячиться как следует… Поняли?

Потом с удовольствием надела дерюгу рыбачки и стала метаться по воображаемому берегу моря…

— Пороговой надо прочистить мозги! — заявил заведующий кафедрой. — Надо проработать ее на общефакультетском собрании.

Так и сделали.

Весь факультет явился на суд Пороговой.

— Видите ли, все ей дозволено!

Саша перепугалась. Опустила голову, слушает внимательно. Вынесли строгий выговор. Но прошло немного времени, и она уселась внизу в киоске сигареты продавать, газировку. Торговала в очередь со старым дедом Ваней. Тот отпускал ее на важные, по ее разумению, предметы.

— Что ты здесь делаешь, Саша? — изумился как-то педагог.

— Богатею, милые мои, кушать-то надо…

По двум спектаклям мы получили высокие оценки и были приняты в Театр киноактера. В театр-то нас взяли, а ролей — никаких, началась полоса застоя в нашей жизни. Саша как штык была с утра на репетиции, хоть и не занята в выпускаемых спектаклях: «Молодая гвардия», «Три солдата», «Машенька»… Решила самостоятельно приготовить роль Любки Шевцовой. Я мизансцены показываю, за всех персонажей подыгрываю. Ее работа понравилась, но… Ведь фильм уже был. Зритель, конечно, покупал билеты на нас — тех исполнителей, которых он знал по кино. Спектакль продолжал жизнь фильма «Молодая гвардия» при полных аншлагах. Новую Любу Шевцову зритель не очень-то жаловал.

И вот появляется в нашем театре знаменитый, талантливый режиссер Алексей Денисович Дикий, чтоб поставить спектакль по пьесе А. Н. Островского «Бедность не порок». Вывесили список назначенных на те или иные роли, и Саша, не увидев своей фамилии, выскочила вон, чтоб не показать своих слез. С издевкой над собой и судьбой она подала заявку на эпизодическую роль придурковатой старухи. Таким образом она нашла способ, чтоб внимать Островскому и Дикому. Репетиции для всех были чудом. Смотрели все — и не занятые в спектакле: «Островского хотя бы послушать, и то — радость». Саша зажглась спектаклем, влюбилась в Алексея Денисовича, а уж своей старухой уложила всех наповал. Придумала говорить низким голосом, сначала завывая, с протяжкой: «А-а-а», «а-га-а-а», — потом отмахивать рукой несуществующего проказника, который якобы норовил ухватить ее сзади или из-за пазухи что-то вытащить…

Островский не нарушался, а зал хохотал. «А-а-э-кхэ, кхэ», — и погрозит пальцем зрителям, когда те гудят от смеха. Постоит, посмотрит, подождет, пока утихнут… Иногда этот номер не проходил — гудели долго. Тогда она садилась за стол. Сидит, степенно чай из блюдечка пьет, пока другие актеры «берут зал на себя», но перед своей репликой заготавливает «вступительную» краску: как прыснет, заквакает, изображая смех, аж чертям тошно. Однажды вдруг замерла и стала глядеть не моргая на исполнителя главной роли. Актер растерялся, подумал, что реплику забыл… Тогда она внезапно схватила его за ботинок и, разогнувшись, снова смотрит на него. Зал реагировал бурно, актер ушел в глубь сцены, чтобы скрыть давящий его смех. Саша с удивлением и назиданием посмотрела на зал: дескать, в чем дело?

Боже сохрани, чтоб она помешала другим исполнителям или вышла за рамки спектакля. Режиссер одобрял эксперимент, и она резвилась как хотела. А чего? У автора написано: придурковатая старушонка. Мы были приятной массовочкой — пели и танцевали в русских сарафанах вокруг невесты. Освободившись, поджидали Сашины проделки. Видавший виды Алексей Денисович Дикий смотрел на Сашу с изумлением. На ее выходки он не хохотал, как все, а, опустив глаза, размышлял. Наверное, о ее таланте. Но вот настал момент усомниться в отсутствии нечистой силы и проделок дьявола. Известный кинорежиссер, как это иногда делалось, прочитал сценарий будущего фильма. Режиссер — не бог: поначалу и растерян бывает, не знает, с чего начать. А наши «гуси-лебеди» нагогочут, налопочут — рождается атмосфера, жанр. Голодные к работе актеры и выслушают, и посоветуют, а то и предложат свою кандидатуру, хотя бы на эпизод. Наши режиссеры, правда, охотнее приглашали на новый фильм уже известных.

Начинались кинопробы. Ох, кинопробы! Это особая статья. Разрепетируешься, зажжешься, понапридумываешь, снимешься на пленку, а играть будет кто-то другой… По четвергам — худсовет. Смотрят, дымят, обсуждают и утверждают кого-то на роль.

Помню, дали мне в фильме «Возвращение Василия Бортникова» роль трактористки в эпизоде. Тут же с Кубани полетела режиссура от мамы: «Доченька! Ты как к трактору подойдешь, губы не кусай. Перебирай себе запчасти с деловым видом, чтоб было видно, что ты знаешь трактор как свои пять пальцев…»

И вот четверг. Пробы смотрят творцы с «Мосфильма». Саша беды не чуяла, была убеждена в том, что только она знает, какой должна быть ее героиня — Настя.

…И мы, и преподаватели вздохнули с облегчением, восхитившись точностью ее игры. Ассистент режиссера, искренне сожалея, как могла подобрала слова и сообщила Саше об утверждении известной актрисы Стрелковой на роль Насти. Оказывается, за два дня до злополучного четверга та изъявила желание попробоваться на эту роль. Мы сидели недалеко от театра и от дома режиссера в квартире учительницы по танцу. Саша накинула пальто, ступила ногами в мужские ботинки и в мороз с непокрытой головой побежала к дому режиссера. Взбежала на четвертый этаж и позвонила в дверь. Открыла жена режиссера. Саша повисла на ней, потом сползла на пол, крикнула:

— Вера Николаевна! Меня не утвердили! Пропала моя Настя! Загуби-и-ли, загубили Настю мою дорогую! — завыла она.

Конечно, по законам нашей студии на эту роль могла подать заявку любая киноактриса. А уж утвердят, не утвердят — зависит от чувства и мастерства, знания сельского человека. Сыграть Настю плохо Саша не могла. Я не простила Стрелкову. Зачем влезла? Ни себе, ни людям. Фильм получился прескверный. И особенно дурно — Настя. Сугубо городская «кисейная барышня» перешла дорогу той, от которой расцвели бы и другие образы в фильме…

Переболела Саша не сразу. И в Дом кино мы не пошли на премьеру. Пусто было в зале. Смотрели позже в кинотеатре. Немного полегчало оттого, что фильм не получился.

— Она ровно девятилетнюю играет, — глядя перед собой, сказала равнодушно Саша. — А ей, поди, девятнадцать, а не девять.

— Бикса! — выругалась я.

— Тих, тих!

Саша не любила бранных слов и всегда стеснялась всяких вольностей. Один раз еще в институте, на занятиях по акробатике, педагог простодушно сделал замечание:

— Ты почему лифчик не носишь? Пора…

Саша обхватила грудь крест-накрест обеими руками, села на корточки и просидела весь урок с красными ушами.

Идет жизнь дальше. Приглашают к нам в театр режиссера на постановку комедии из сельской жизни. Пьеса о том, как колхозники готовятся к олимпиаде и как побеждают на ней. Масса песен, музыки и танцев, а также любовных историй. Саше поручили роль героини. Благодаря голосу она без труда опередила двух актрис, назначенных на эту же роль, и радостно вступила в бой за будущий спектакль. Роль — мечта! Режиссер первое время разевал рот и цепенел от неслыханного Сашиного голоса.

— Сашка, — шепчу ей, — опять эти пришли, в зале уселись.

«Эти» — специалисты, желающие пригласить Сашу на прослушивание в Большой театр.

— Бог с ними! Пусть сидят.

— Будете напевать, а не петь, — подбадривала она своих соперниц, — речитативчиком. Главное — сюжет, правильно?

Радостно улыбаясь, она предчувствовала жизнь на сцене своей полюбившейся героини. Девчонки втягивали головы в плечи, сомневаясь в себе, млели от Сашиного голоса и танцев, от всего, что она творила на сцене.

Порою, когда режиссер давал поблажку трепетно наблюдавшим девушкам, позволив им порепетировать на сцене, получалось очень неплохо. Они приятно напевали, хорошо двигались и танцевали. Обстановка была теплая и озорная. И вдруг в пустом зале появляется Стрелкова — актриса, которая сыграла вместо Саши Настю. Села в кресло, не знаем, кем приглашенная, и стала наблюдать за репетицией. У Саши подкосились ноги.

— И голоса нет, и слон на ухо наступил, — безучастно выдохнула Стрелкова.

Дома Саша расплакалась: кто угодно, только не она! Конечно, у нас театр-студия. Актеры имеют право подавать заявки, тем более Стрелкова — актриса с положением. Подходя к театру, Саша, задыхаясь, слышала упорные звуки рояля и «речитативчик» репетирующей соперницы. Режиссер знал, конечно, кто поддерживает и рекомендует эту актрису «с положением». Она, напевая и пританцовывая, сделала роль неплохо. Неплохо! А Саша — гениально! Пошли репетиции в очередь. Кто будет играть премьеру? Узел туго стянулся в сердце Саши и в душах доброжелателей. Режиссер растерялся: руководство посоветовало считаться с заслугами Стрелковой. Сорвавшимся голосом он сообщил о возможности жребия. Наступила гробовая тишина. Скрутили трубочкой бумажки со словами «да» и «нет» и опустили в игровую шляпку. Саша вытащила «нет»… Шесть спектаклей должна сыграть Стрелкова, потом, как обычно, в очередь…

Ах, студенческое общежитие — душа моя! Какою интересною жизнью живет оно, не меняя сложившихся устоев и правил! Правила эти простые: где греется студент, где он общается, дружит, туда и идет на ночлег. Очаг! Гурт!

Освобождается от него общежитие не сразу. Уж и диплом, бывает, получит, а ноги сами идут к нагретому месту. Его никто и не прогоняет — он свой, привычный. Разберись, у кого диплом, а у кого еще нету Тем более идти некуда и незачем. Койку заняли — не беда! Свободная всегда найдется. Стоит шесть кроватей, шесть тумбочек. У каждого свой мирок. Помню, Маша Колчина с художественного факультета на последние копейки купит сто граммов хлеба, кусок сахару, «беломорину» и… ромашку. Утром гимнастика, обливание холодной водой, чай с хлебом, «беломорина» и ромашка в стакане на тумбочке.

Открывается дверь без стука.

— Залепухина Милка еще не пришла?

— Пришла. На кухне она. Садись. Ты откуда?

— С Рыбного!

Вот и всё. Познакомились.

Сновали и знакомые, и незнакомые. Бывало, уж и семья сложится, а завалиться в общежитие — святое дело. Благостно на душе.

А как никого не останется из своих, то пора и честь знать. Перестает тянуть в общежитие, да и становится неприлично светиться там с незнакомыми.

Саша позже нас была лишена удовольствия появляться в общежитии. Ее учеба в музыкальном училище давала право на койку у девчат в комнате. Как-то звонит она мне по телефону и сообщает:

— Нонк, я в Большом театре…

— А что ты там делаешь?

— Распеваться сейчас буду. Может, подрулишь?

Раньше я не красилась. Как говорится, подпоясался — и вперед! Язык до Киева довел, отыскала концертный зал Большого театра и ахнула. Зал торжественный, любой голос примет… «Вы оперу любите?» — «Не знаю…»

Я впервые слушала неподвижно стоящего человека, из которого шел голос, исполняющий классическую партию. Мне казалось, что голос тут же сорвался бы, если б человек шевельнулся. Все подчинено голосу, его посылает неведомая сила. Подходят к роялю и будто помещают себя в кокон. Лицо захвачено звуком и смыслом пения.

Вот и Саша. Я такой ее никогда не видела. Это как бы ее другая жизнь, которую мы не знали. Она подошла к роялю, положила на него правую руку и с выражением «не обессудьте» сдвинула брови домиком, опустила очи и после паузы вывела первую музыкальную фразу: «А-а-ве Мари-и-я…» Шуберт. Хочется плакать…

Слышал этот зал за долгие годы многих. И вот — Саша. Акустика стала партнером красивого голоса. Певцам здесь привольно. Голос становится плотным и обворожительным. Сидящие вытянули шеи и стали внимать Сашиному голосу. Да, исполнила она что надо! По окончании выдержала паузу, потом ослабила позвоночник и сняла руку с рояля. Поклон был почти незаметен. Аплодировать нельзя, но по спинам было видно, с какой силой сразила слушателей Саша.

Она прошла первым номером, но не в Большой театр, а в число молодых музыкантов и певцов, отобранных для поездки в Лондон. Внизу, у выхода, мы, несколько друзей Саши, остановились, чтоб переварить случившееся.

— Пойдемте в общежитие! — предложила она.

— Пойдемте, — поддержала я, хоть знала, что дома на плите обед разогревается — сын и муж ждут. Ну да ладно!..

Уехала она в Лондон. Мы уже и призабыли, вдруг слышим — возвращается. Поехали встречать. Поезд подошел, молодежь загалдела: рукоплескания, радостные возгласы. Смотрю, Саша выставляет заморский чемодан из вагона и с озабоченным лицом ищет нас. Шепчет:

— Берите чемодан. Я приеду попозже.

— Попозже? Почему?

— Извините! — Симпатичный парень галантно взял Сашу под локоток, и они смешались с толпой на перроне.

Вот это номер! Сели в метро, инородным блеском светился огромный чемодан из натуральной кожи. Приз, наверное, там. Мы знали, что Саша получила «Гран-при». Разъехались по домам. Сколько ни созванивались, новостей никаких. Пришла Саша поздно, а утром тихо сказала девчонкам:

— Не знаю, где мне пожить. Затаскают: допросы только начинаются.

— Не выдумывай, здесь живи!

Потом мы узнали, что в Лондоне Сашу настоятельно приглашали в Королевскую оперу. Угрозы со стороны наших и посулы любых условий со стороны Лондона замучили ее. Кто-то из музыкантов советовал согласиться попеть вдоволь, заработать, кто-то отмалчивался, а кто и понимал, что дома неминуемо возмездие.