Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Да и дождь прошлой ночью лил как из ведра, что вряд ли нам на руку. Я пойду приведу санитаров с носилками, если ваши люди уже закончили. Мерзкое занятие для вос­кресного утра.

Из хаоса каким-то образом рождается порядок. Некоторые об этом узнают из газет со значительным опозданием, а некоторые по горькому опыту на месте и в процессе создания этого порядка.

Так, например, нэпман, о котором я расскажу, познакомился с новым порядком в коридоре плацкартного вагона на станции Николаевской железной дороги.

Он вышел, а Далглиш обследовал ком­нату. Просторная, мебели мало, порази­тельное обилие солнечного света, уютно. Наверно, подумал он, раньше здесь была детская для дневных игр. Старомодный ка­мин у северной стены загораживала мас­сивная, в крупную сетку, решетка, за которой был подключен электрокамин. По обе стороны камина в глубоких проемах стояли книжные шкафы и низкие горки с чайной посудой. В комнате было два окна. То, что поменьше, – эркер, к ко­торому была прислонена лестница, смотрело на запад, оно выходило во внутренний двор, к старым конюшням. Почти во всю ши­рину южной стены было другое окно, в которое открывалась панорама лугов и садов. Стекло в нем было старое, украшенное медальонами. Только на верхних стеклах были фрамуги.

Он был в общем благодушный человек, и единственно, что выводило его из себя, это большевики. О большевиках он не мог говорить спокойно. О золотой валюте — спокойно. О сале — спокойно. О театре — спокойно. О большевиках — слюна. Я думаю, что если бы маленькую порцию этой слюны вспрыснуть кролику — кролик издох бы во мгновение ока. 2-х граммов было бы достаточно, чтобы отравить эскадрон Буденного с лошадьми вместе.

Под прямым углом к окну в эркере сто­яла кремового цвета кровать, с одной сто­роны – кресло, с другой – столик с ноч­ной лампой. Детская кроватка в противо­положном углу комнаты, полузакрытая ширмой. Такую ширму Далглиш запомнил еще с детства – на ней была уйма цветных картинок и открыток, наклеенных на ма­терию и застекленных. Перед камином ле­жал ковер, стояло низкое кресло-качалка. Около стены – простой бельевой шкаф и комод.

Слюны же у нэпмана было много, потому что он курил.

В комнате была какая-то необычная без­ликость. Воздух в ней хранил запахи дет­ских комнат – талька, детского мыла, теп­лых пеленок. Но сама девушка совсем не проявилась в том, что окружало ее. Нет обыч­ного беспорядка, как бывает в комнате жен­щины, на что он рассчитывал. Ее личные вещи лежали аккуратно по своим местам, но не несли никакой информации. Ком­ната эта была прежде всего детской со скром­ной постелью для матери малыша. На полках стояло несколько книжек – по уходу за ре­бенком. Полдюжины журналов – для ма­тери и домохозяек, а не для юных работ­ниц, чьи интересы, конечно же, более ро­мантичны и разнообразны. Он достал один журнал с полки, полистал. Из него выпал конверт с венесуэльской маркой. На нем значился адрес:

И когда он залез в вагон со своим твердым чемоданом и огляделся, презрительная усмешка исказила его выразительное лицо.

«Д. Пуллен, эскв.

Коттедж Роза, Нессингфорд-роуд,

Литтл Чадфлит. Эссекс, Англия».

На обратной стороне карандашом были написаны три даты – 18-е, среда; 23-е, по­недельник; 30-е, понедельник.

— Гм… подумаешь, — заговорил он… или, вернее, не заговорил, а как-то заскрипел, — свинячили, свинячили четыре года, а теперь вздумали чистоту наводить! К чему, спрашивается, было все это разрушать? И вы думаете, что я верю в то, что у них что-нибудь выйдет? Держи карман. Русский народ — хам. И все им опять заплюет!

Перейдя от книжной полки к комоду, Далглиш выдвинул по очереди ящики и вни­мательно изучил содержимое, перебирая вещи привычными движениями. Все они были в безупречном порядке. В верхнем ящике лежали только детские вещи. Большин­ство – вязаные, чистые и выглаженные. Во втором лежало нижнее белье девушки, сложенное аккуратными стопками. В тре­тьем, нижнем ящике его ждал сюрприз.

– Что ты на это скажешь? – спросил он Мартина.

И в тоске и отчаянии швырнул окурок на пол и растоптал. И немедленно (черт его знает, откуда он взялся — словно из стены вырос) появился некто с квитанционной книжкой в руках и сказал, побивая рекорд лаконичности:

Сержант молча подошел к шефу с быс­тротой, неожиданной для его полноты. Ухватил своей лапищей одну вещицу:

— Тридцать миллионов.

– Похоже, ручная работа, сэр. Сама обшивала. Тут целый ящик. Сокровище про­сто!

– Конечно. И не только белье. Ска­терти, ручные полотенца, наволочки, – говоря, он перекладывал их.

Не берусь описать лицо нэпмана. Я боялся, что его хватит удар.

– Довольно-таки трогательная рукодельница, Мартин. Месяцы работы, а результаты заточены в лавандовые пакеты и оберточную бумагу. Бедная крошка. Думаешь, это все было пред­назначено для Стивена Макси? Мне как-то трудно себе представить такие скромные салфетки на столе в Мартингейле.

Мартин взял одну салфетку и оценива­юще разглядел ее.



– Боюсь, не о нем она думала, когда вышивала. Он ведь только вчера сделал ей предложение, если верить Маннингу, а трудилась она над этим месяцами. Моя матушка тоже так вышивала. Заметит ды­рочку в материи, потом обошьет и выре­жет серединку. Ришелье или еще как-то называется. Очень красиво – если вам вообще рукоделие по душе, – добавил он, поскольку шеф явно не разделял его эн­тузиазма. Он склонился над салфетками в ностальгическом восторге, потом положил в ящик.

Вот она какая история, товарищи берлинцы. А вы говорите «bolscheviki», «bolscheviki»! Люблю порядок.

Далглиш подошел к окошку в эркере. Широкий подоконник был на высоте по­чти трех футов. На нем валялись осколки крошечных стеклянных животных: бескры­лый пингвин лежал набоку, а хрупкая так­са была расколота надвое. Один только си­амский кот уцелел в этой разрухе и посвер­кивал синими глазами.



Две самые большие, средние секции окна с щеколдой открывались наружу, водосточная труба огибала точно такое же окно шестью футами ниже, которое выходило на выло­женный плитками внутренний двор. Лю­бому, более или менее ловкому человеку не представляло особого труда спуститься вниз. Да и подняться вверх нетрудно. Дал­глиш еще раз отметил, что этот вход – или выход – был укрыт от посторонних глаз. Справа от него высокая кирпичная стена, почти невидимая за ветвями буков, уходила к подъездной аллее. Прямо пе­ред окном на расстоянии тридцати ярдов возвышались старые конюшни с симпатич­ными башенками. За окном можно сле­дить только из-под открытого навеса. Сле­ва – видна небольшая часть лужайки. Там кто-то копался. На пятачке, вокруг ко­торого натянута веревка, трава не то вы­топтана, не то подстрижена. Даже из окна Далглишу видны были куски дерна и ко­ричневая почва. Сержант Мартин подо­шел к нему и ответил на его молчаливый вопрос:

Прихожу в театр. Давно не был. И всюду висят плакаты: «Курить строго воспрещается». И думаю я, что за чудеса: никто под этими плакатами не курит. Чем это объясняется? Объяснилось это очень просто, так же, как и в вагоне. Лишь только некий с черной бородкой — прочитав плакат — сладко затянулся два раза, как вырос молодой человек симпатичной, но непреклонной наружности и:

– Здесь доктор Эппс устраивал аттрак­цион «Шалаш сокровищ». Он его на од­ном и том же месте устраивает вот уже двадцать лет. Вчера здесь был церковный праздник. Почти все флажки сняли – викарий лю­бит, чтобы к воскресенью было прибрано, но еще день-два понадобится, пока полный порядок наведут.

— Двадцать миллионов.

Далглиш вспомнил, что сержант был из здешних мест.

– Вы здесь бывали? – спросил он.

Негодованию черной бородки не было предела.

– В этом году нет. Почти всю прошлую неделю дежурил. Никак не можем разобраться с тем убийством на границе. Теперь-то дело идет к концу, но я был просто при­кован. Мы с женой обычно приезжали сюда раз в год в день церковного праздника, но то было до войны. Тогда все по-друго­му было. Сейчас, думаю, и без нас об­ходятся. По-прежнему полно народу. Лю­бой мог познакомиться с девушкой и выз­нать у нее, где она спит. Так что нелегкая работенка предстоит тому, кто станет вы­яснять ее передвижения вчера днем и ве­чером.

Она не пожелала платить. Я ждал взрыва со стороны симпатичного молодого человека, игравшего благодушно квитанциями. Никакого взрыва не последовало, но за спиной молодого человека, без всякого сигнала с его стороны (большевистские фокусы!), из воздуха соткался милиционер. Положительно, это было гофманское нечто. Милиционер не произнес ни одного слова, не сделал ни одного жеста. Нет! Это было просто воплощение укоризны в серой шинели с револьвером и свистком. Черная бородка заплатила со сверхъестественной гофманской же быстротой.

По тону его ясно было, что он рад, что это предстоит не ему.

Далглиш никогда не строил теорий на основании собранных фактов. Но те, ко­торыми он сейчас располагал, не позволя­ли ему придерживаться столь утешительной версии о неизвестном случайном пришель­це. На теле не обнаружено следов.изнаси­лования, никаких примет ограбления в доме тоже нет. В мыслях он все время возвра­щался к запертой двери. Предполагается, что члены семейства Макси были в правом крыле дома в семь утра в тот день, но не исключено, что кто-то из них, равно как и незнакомец, мог слезть по водосточной трубе или спуститься по лестнице.

И лишь тогда ангел-хранитель, у которого вместо крыльев за плечами помещалась небольшая изящная винтовка, отошел в сторону и «добродушная пролетарская улыбка заиграла на его лице» (так пишут молодые барышни революционные романы).

Труп увезли – покрытый белой простыней застывший округлый силуэт на носилках, теперь его предназначение – нож патоло­гоанатома и пробирки биохимика. Маннинг ушел позвонить в отделение. Далглиш и Мартин продолжали терпеливо осматривать дом. Рядом с комнатой Салли была ста­ринная ванная комната – глубокая ванна обшита красным деревом, вдоль одной стены тянется громадный сушильный шкаф с реб­ристыми перекладинами. Три другие сте­ны были выклеены изящными цветистыми обоями, пожелтевшими от старости, на полу лежал хотя тоже старый, но вполне подхо­дящий по рисунку и не очень протертый ковер. В этой комнате нигде не спрячешься. С лестничной площадки вниз спускались вы­стеленные грубыми половиками ступени, заканчиваясь коридором, обшитым панелями, одним концом» он упирался в кухню, а дру­гим – в главный холл. У самого подножия этой лестницы – тяжелая дверь, выходив­шая на юг. Она была приоткрыта, и Далг­лиш и Мартин после прохлады Мартингейла очутились в летнем зное. Церковные коло­кола вдали возвещали начало воскресной ут­рени. Звон, такой отчетливый и мелодич­ный, доносился из-за деревьев, он напом­нил Мартину воскресенья в деревне, где он провел детство, а Далглишу – что пред­стоит еще столько всего, а утро, можно сказать, на исходе.

Случай с черной бородкой так подействовал на мою впечатлительную душу (у меня есть подозрение, что и не только на мою), что теперь, куда бы я ни пришел, прежде чем взяться за портсигар, я тревожно осматриваю стены — нет ли на них какой-нибудь печатной каверзы. И ежели плакат «Строго воспрещается», подманивающий русского человека на курение и плевки, то я ни курить, ни плевать не стану ни за что.

– Надо заглянуть в конюшни, осмот­реть западную стену, ту, что под ее окном. А потом на кухню. И начнем допрос. У меня такое ощущение, что человек, которого мы ищем, спал прошлую ночь под этой крышей.

IX. Золотой век

2

Фридрихштрасской уверенности, что Россия прикончилась, я не разделяю, и даже больше того: по мере того как я наблюдаю московский калейдоскоп, во мне рождается предчувствие, что «все образуется» и мы еще можем пожить довольно славно.

Макси со своими двумя гостями и Мар­та Балтитафт ждали в гостиной, когда их станут допрашивать, – ждали под неусыпным оком сержанта, примостившегося у дверей в небольшом кресле; он являл собой несок­рушимое спокойствие в отличие от хозяев дома. Его поднадзорные по целому ряду причин хотели бы узнать, сколько их еще заставят ждать, но никто не задал этого вопроса, чтобы не выдать своего волнения. Им сказали, что приехал сыщик старший инспектор Далглиш из Скотленд-Ярда и скоро придет к ним. А насколько скоро – никто спросить не решался. Феликс и Дебора не переоделись после верховой прогулки. Прочие были одеты наспех. Они почти ничего не ели с утра, а теперь вот сидели и ждали. Заняться чтением – значит выказать свое бессердечие, играть на пианино – дико, говорить об убийстве – неумно, а о чем-то еще – противоестественно, потому они хранили гробовую тишину. Феликс Херн и Дебора сидели на диване, но поодаль друг от друга, потом он наклонился и шепнул ей что-то на ухо. Стивен Макси стоял у окна спиной к собравшимся. Положение обязывало его, как цинично сформулиро­вал Феликс Херн, прятать лицо и демон­стрировать затылком опущенной головы немую печаль. Четверо из наблюдавших за ним многое бы отдали, чтобы узнать, была ли его печаль подлинной. Элеонора Макси сидела невозмутимо в кресле поодаль. Нельзя сказать, что она онемела от горя или погрузилась в свои мысли. Она была очень бледна, но паника, ненадолго овладевшая ею у дверей Салли, сейчас оставила ее. Ее дочь отме­тила, что она заставила себя переодеться и теперь предстала переддомочадцами и гос­тями почти в обычном своем виде. Марта Балтитафт тоже сидела в сторонке, на краешке стула, мучась от безделья и бросая гневные взгляды на сержанта, который, по ее ра­зумению, был виновником ее мук – зас­тавил сидеть в присутствии хозяев, да еще в гостиной, когда работы невпроворот. Утром она больше других сокрушалась, напугалась до ужаса, когда обнаружили девчонку, а сейчас всю эту канитель воспринимала как личное оскорбление и сидела мрачная, кипя от негодования. Кэтрин Бауэрз была само спокойствие. Она достала из сумочки ма­ленький блокнот и временами делала в нем записи, будто восстанавливая в памяти ут­ренние события. Ее уравновешенный, спо­койный вид никого, конечно, не мог об­мануть, но все завидовали ее выдержке. Каждый был предоставлен, в сущности, сам себе и думал о своем. Устремив взгляд на сложенные на коленях сильные руки, мис­сис Макси думала о сыне.

Однако я далек от мысли, что Золотой Век уже наступил. Мне почему-то кажется, что наступит он не ранее, чем порядок, симптомы которого так ясно начали проступать в столь незначительных, казалось бы, явлениях, как все эти некурительные и неплевательные события, пустит окончательные корни.

«Он справится со всем этим, молодые всегда справляются. Слава Богу, Саймон ничего никогда не узнает. Трудно будет уха­живать за ним без Салли. Конечно, не надо сейчас об этом думать. Бедняжка. На замке должны быть отпечатки пальцев; полицей­ские ни за что не упустят этого из вида. Хотя он мог быть в перчатках. Теперь все знают о перчатках. Интересно, много ли визитеров к ней через окно попадало? Мне следовало об этом раньше побеспокоиться, но как-то невдомек было. Ведь у нее ребе­нок был. Что же им делать теперь с Джим­ми? Мать – убили, отец – неизвестен. Эту тайну она унесла с собой. Одну из мно­гих, должно быть. Человека никогда не угадаешь. Что, к примеру, я знаю о Фе­ликсе? Он может быть опасен. И этот старший инспектор. Марте надо бы завтрак приго­товить. Может, кто захочет перекусить. А где полицейских кормить? Как я пони­маю, они заняли наш дом только на се­годня. Сиделка придет в двенадцать, зна­чит, я смогу пойти к Саймону. Хотя, на­верно, могла бы и сейчас пойти, если бы спросила разрешения. Дебора вот-вот со­рвется. Мы все измучены вконец. Главное, держать себя в руках».

ГУМ с тысячами огней и гладко выбритыми приказчиками, блестящие швейцары в государственных магазинах на Петровке и Кузнецком, «Верхнее платье снимать обязательно» и т. под. — это великолепные ступени на лестнице, ведущей в Рай, но еще не самый Рай.

Дебора думала: «Не надо мне ее не­навидеть, она же мертва, а не могу. Одни от нее неприятности были. Вот позабави­лась бы, если бы увидала сейчас, как мы тут потеем, конечно, позабавилась бы. Не надо мне так злиться. Лучше бы мы зара­нее обсудили все. Мы могли бы умолчать о Стивене и Салли, если бы с нами Эппс и мисс Лидделл не ужинали. И Кэтрин, конечно. Вечно эта Кэтрин. Похоже, она получает удовольствие. Феликс знает, что Салли дали наркотик. Что ж, если это так, таблетки бросили в мою кружку. Пусть как хотят, так сами и разбираются!»

Для меня означенный Рай наступит в то самое мгновение, как в Москве исчезнут семечки. Весьма возможно, что я выродок, не понимающий великого значения этого чисто национального продукта, столь же свойственного нам, как табачная жвачка славным американским героям сногсшибательных фильмов, но весьма возможно, что просто-напросто семечки — мерзость, которая угрожает утопить нас в своей слюнявой шелухе.

Феликс Херн думал: «Это не долго. Глав­ное – не сорваться. Меня будут допраши­вать вежливые английские полицейские, соблюдая все юридические правила. Страх надо уметь прятать. Воображаю физионо­мию Далглиша, когда я попытаюсь втол­ковать ему кое-что. Простите, инспектор, если по мне заметно, что я в ужасе от вас. Чисто автоматическая реакция, нервы ни к черту. Терпеть не могу, когда мне зада­ют вопросы официальные лица, особенно когда допрос обставляют как доверитель­ную беседу. Испытал на себе во Франции. Сейчас-то я оклемался, как вы понимае­те, если не считать одного пустяка – имею привычку срываться. Просто пугаюсь. Уве­рен, войдете в мое положение, герр инс­пектор. Вы задаете такие толковые вопро­сы; к сожалению, не доверяю я толковым вопросам. Но не надо придавать этому слиш­ком большое значение. Чепуховый недо­статок. Вроде бы меня допрашивали дос­таточно. Я-то легко отделался. Они даже ногти на некоторых пальцах мне оставили. Это я пытаюсь объяснить, почему мне трудно отвечать вам».

Стивен повернулся.

Боюсь, что мысль моя покажется дикой и непонятной утонченным европейцам, а то я сказал бы, что с момента изгнания семечек для меня непреложной станет вера в электрификацию поезда (150 километров в час), всеобщую грамотность и проч., что уже, несомненно, означает Рай.

– А как насчет адвоката? – спросил он. – Не надо послать за Джефсоном?

Его матушка прервала молчаливое созер­цание своих рук.

И маленькая надежда у меня закопошилась в сердце после того, как на Тверской меня чуть не сшибла с ног туча баб и мальчишек, с лотками летевших куда-то с воплями:

– Мэтью Джефсон отправился на мо­тоцикле куда-то на континент. Лайонел в Лондоне. Мы можем пригласить его, если ты сочтешь это целесообразным.

В голосе прозвучала вопросительная ин­тонация.

— Дунька! Ходу! Он идет!!

– Мам, прошу тебя, только не Лайонела Джефсона, – сказала Дебора. – Ин­дюк надутый и зануда. Вот если нас арес­туют, мы попросим его похлопотать за нас в суде. К тому же он не специалист по уго­ловным делам. Он соображает только на­счет доверенностей, письменных показаний под присягой и прочих документов. Наша просьба потрясет его благородное сердце. Он не помощник.

– А вам нужен адвокат, Херн? – спро­сил Стивен.

«Он» оказался, как я и предполагал, воплощением в сером, ко уже не укоризны, а ярости.

– Как-нибудь справлюсь сам, спа­сибо.

– Нам следует принести извинения за то, что втянули вас в такую историю, – сказал Стивен подчеркнуто официально. – Вряд ли это доставляет вам удовольствие и, может быть, нарушило ваши планы. Не пред­ставляю, когда вы сможете вернуться в Лон­дон.

Граждане, это священная ярость. Я приветствую ее.

Феликс подумал, что Стивену следова­ло бы извиниться перед Кэтрин Бауэрз. Он демонстративно не замечал девушку. Не­ужели этот надменный болван всерьез по­лагает, что смерть сопряжена лишь с не­приятностями и неудобствами?! Отвечая, он бросил взгляд на миссис Макси:

– Я рад остаться – по доброй воле или по принуждению – лишь бы я был чем-нибудь полезен.

Их надо изгнать, семечки. Их надо изгнать. В противном случае быстроходный электрический поезд мы построим, а Дуньки наплюют шелухи в механизм, и поезд остановится — и все к черту.

Кэтрин присоединила свои искренние за­верения к словам Феликса, в этот момент молчаливый страж вернулся к жизни, вскочив по стойке «смирно», точно его подбросила пружина. Открылась дверь, и вошли трое полицейских в штатском. Маннинг был уже им знаком. Он представил сыщика, стар­шего инспектора Адама Далглиша, и сер­жанта Джорджа Мартина. Пять пар глаз одно­временно устремились на того, кто был повыше, – со страхом и нескрываемым любопытством, словно пытаясь раску­сить его.

Кэтрин Бауэрз подумала: «Высокий, смуглый, красивый. Я не таким себе его представляла. В самом деле, интересное лицо».

X. Красная палочка

Стивен Макси подумал: «Высокомерный дьявол. Тянул время, не сразу пришел к нам. Хотел небось помытарить нас. Или же рыскал по дому. Теперь наш дом нам не принадлежит».

Феликс Херн подумал: «Ага, сейчас нач­нется. Адам Далглиш, слыхал о нем. Без­жалостный, оригинал, всегда старается уло­житься в срок. Наверное, он тоже сам себе не хозяин. По крайней мере нас, видно, считают достойными противниками».

Нет пагубнее заблуждения, как представить себе загадочную великую Москву 1923 года отпечатанной в одну краску.

Элеонора Макси подумала: «Где я виде­ла эту голову? Конечно же. Это Дюрер. В Мюнхене, кажется. „Портрет незнакомца“. Почему все думают, что сыщик должен быть непременно в котелке и плаще?!»

Пока собравшиеся знакомились и обме­нивались любезностями, Дебора Рискоу вгля­дывалась в Далглиша, словно сквозь тон­кую паутину золотистых волос.

Это спектр. Световые эффекты в ней поразительны. Контрасты — чудовищны. Дуньки и нищие (о, смерть моя — московские нищие! Родился НЭП в лакированных ботинках, немедленно родился и тот страшный, в дырах, с гнусавым голосом, и сел на всех перекрестках, заныл у подъездов, заковылял по переулкам), благой мат ископаемых извозчиков и бесшумное скольжение машин, сияющих лаком, афиши с мировыми именами… а в будке на Страстной площади торгует журналами, временно исполняя обязанности отлучившегося продавца, неграмотная баба!

Клянусь — неграмотная!

Я сам лично подошел к будке. Спросил «Россию», она мне подала «Корабль» (похож шрифт!). Не то. Баба заметалась в будке. Подала другое. Не то.

— Да что вы, неграмотная?! (Это я иронически спросил.)

Но долой иронию, да здравствует отчаяние! Баба действительно неграмотная.



Москва — котел: в нем варят новую жизнь. Это очень трудно. Самим приходится вариться. Среди Дунек и неграмотных рождается новый, пронизывающий все углы бытия, организационный скелет.

В отчаянии от бабы с «Кораблем» в руках, в отчаянии от зверских извозчиков, поминающих коллективную нашу мамашу, я кинулся в Столешников переулок и на скрещении его с Большой Дмитровской увидал этих самых извозчиков. На скрещении было, очевидно, какое-то препятствие. Вереница бородачей на козлах была неподвижна. Я был поражен. Почему же не гремит ругань? Почему не вырываются вперед пылкие извозчики?

Боже мой! Препятствие-то, препятствие… Только всего, что в руках у милиционера была красная палочка и он застыл, подняв ее вверх.

Но лица извозчиков! На них было сияние, как на Пасху!

И когда милиционер, пропустив трамвай и два автомобиля, махнул палочкой, прибавив уже несвойственное констеблям и шуцманам ласковое:

— Давай!

Извозчики поехали так нежно и аккуратно, словно везли не здоровых москвичей, а тяжело раненых.



В порядке <…> дайте нам опоры точку, и мы сдвинем шар земной.

Чаша жизни

Веселый московский рассказ с печальным концом

Истинно, как перед Богом, скажу вам, гражданин, пропадаю через проклятого Пал Васильича… Соблазнил меня чашей жизни, а сам предал, подлец!..

Так дело было. Сижу я, знаете ли, тихо-мирно дома и калькуляцией занимаюсь. Ну, конечно, это только так говорится, калькуляцией, а на самом деле жалования — 210. Пятьдесят в кармане. Ну и считаешь: 10 дней до первого. Это сколько же? Выходит — пятерка в день. Правильно. Можно дотянуть? Можно, ежели с калькуляцией. Превосходно. И вот открывается дверь, и входит Пал Васильич. Я вам доложу: доха на нем не доха, шапка — не шапка! Вот, сволочь, думаю! Лицо красное, и слышу я — портвейном от него пахнет. И ползет за ним какой-то, тоже одет хорошо.

Пал Васильич сейчас же знакомит:

— Познакомьтесь, — говорит, — наш, тоже трестовый.

И как шваркнет шапку эту об стол, и кричит:

— Переутомился я, друзья! Заела меня работа! Хочу я отдохнуть, провести вечер в вашем кругу! Молю я, друзья, давайте будем пить чашу жизни! Едем! Едем!

Ну, деньги у меня какие? Я и докладываю: пятьдесят. А человек я деликатный, на дурничку не привык. А на пятьдесят-то что сделаешь? Да и последние!

Я и отвечаю:

— Денег у меня…

Он как глянет на меня.

— Свинья ты, — кричит, — обижаешь друга?!

Ну, думаю, раз так… И пошли мы.

И только вышли, начались у нас чудеса! Дворник тротуар скребет. А Пал Васильич подлетел к нему, хвать у него скребок из рук и начал сам скрести.

При этом кричит:

— Я — интеллигентный пролетарий! Не гнушаюсь работой!

И прохожему товарищу по калоше — чик! И разрезал ее. Дворник к Пал Васильичу и скребок у него из рук выхватил. А Пал Васильич как заорет:

— Товарищи! Караул! Меня, ответственного работника, избивают!

Конечно, скандал. Публика собралась. Вижу я — дело плохо. Подхватили мы с трестовым его под руки и в первую дверь. А на двери написано: «…и подача вин». Товарищ за нами, калоша в руках.

— Позвольте деньги за калошу.

И что ж вы думаете? Расстегнул Пал Васильич бумажник, и как заглянул я в него — ужаснулся! Одни сотенные. Пачка пальца в четыре толщиной. Боже ты мой, думаю. А Пал Васильич отслюнил две бумажки и презрительно товарищу:

— П-палучите, т-товарищ.

И при этом в нос засмеялся, как актер:

— А. Ха. Ха.

Тот, конечно, смылся. Калошам-то красная цена сегодня была полтинник. Ну, завтра, думаю, за шестьдесят купит.

Он заговорил неожиданно низким голо­сом, спокойно, ровно:

Прекрасно. Уселись мы и пошли. Портвейн московский, знаете? Человек от него не пьянеет, а так лишается всякого понятия. Помню, раков мы ели и неожиданно оказались на Страстной площади. И на Страстной площади Пал Васильич какую-то даму обнял и троекратно поцеловал: в правую щеку, в левую и опять в правую. Помню, хохотали мы, а дама так и осталась в оцепенении. Пушкин стоит, на даму смотрит, а дама на Пушкина.

И тут же налетели с букетами, и Пал Васильич купил букет и растоптал его ногами.

– Я понял со слов старшего офицера Маннинга, что соседняя небольшая ком­ната для занятий отдана в мое распоряже­ние. Надеюсь, я не займу ее надолго – так же как и вас. Мне хотелось бы побеседо­вать с каждым в отдельности, в следующей последов ательности…

– Жду вас в моем кабинете в девять, в девять ноль пять, девять десять – про­шептал Феликс Деборе. Он сам не знал, пытается приободрить ее или себя, но в ответ улыбки не последовало.

И слышу голос сдавленный из горла:

Далглиш быстро окинул взглядом собрав­шихся:

— Я вас? К-катаю?

Сели мы. Оборачивается к нам и спрашивает:

– Мистер Стивен Макси, мисс Бауэрз, миссис Макси, миссис Рискоу, мистер Херн и миссис Балтитафт. Прошу тех, кто ждет своей очереди, оставаться здесь. Если кому-нибудь понадобится покинуть комнату, за дверями женщина-полицейский и констебль, они проводят. Как только мы со всеми по­беседуем, стража будет снята. Не соблаго­волите ли пройти со мной, мистер Макси?

— Куда, Ваше Сиятельство, прикажете?

Это Пал Васильич! Сиятельство! Вот, сволочь, думаю!

3

А Пал Васильич доху распахнул и отвечает:

Стивен Макси начал первым: – Мне кажется, будет лучше, если вы узнаете, что мы с мисс Джапп были по­молвлены и собирались пожениться. Я сделал вечером ей предложение. Это не секрет. Теперь-то все – она мертва, я мог бы и не вспоминать об этом, но она сообщила о нашем решении в присутствии самых заядлых де­ревенских сплетников, и вы сами очень скоро об этом услышите.

— Куда хочешь.

Далглиш уже услышал и ни в коем разе не был убежден, что помолвка не имеет ни­какого отношения к убийству, он поблаго­дарил мрачноватого мистера Макси за его чистосердечие и выразил соболезнования в связи со смертью невесты. Молодой чело­век неожиданно посмотрел на него откры­тым взглядом:

Тот в момент рулем крутанул, и полетели мы как вихрь. И через пять минут — стоп на Неглинном. И тут этот рожком три раза хрюкнул, как свинья:

– Я не чувствую себя вправе получать соболезнования. Я даже не чувствую, что меня постигла тяжелая утрата. Наверно, когда шоковое состояние пройдет, я почувствую что-то. Помолвка состоялась только вчера, а теперь она мертва. Все еще не могу в это поверить.

— Хрр… хрю… хрю…

– Ваша матушка знала о помолвке?

И что же вы думаете! На это самое «хрю» — лакеи! Выскочили из двери и под руки нас. И метрдотель, как какой-нибудь граф:

– Да. Все члены семьи знали, кроме отца.

— Сто-лик.

– Миссис Макси одобрила ваше реше­ние?

Скрипки:

– Может, вы лучше сами спросите ее об этом?



Под знойным небом Аргентины…



– Должно быть, вы правы. Какие у вас были отношения с мисс Джапп до вчераш­него вечера, доктор Макси?

И какой-то человек в шапке и в пальто, и вся половина в снегу, между столиками танцует. Тут стал уже Пал Васильич не красный, а какой-то пятнистый, и грянул:

– Если вы хотите знать, были ли мы любовниками, ответ – нет. Я жалел ее, восхищался ею, она мне очень нрави­лась. Понятия не имею, что она думала обо мне.

– Но она все-таки приняла ваше пред­ложение?

— Долой портвейны эти! Желаю пить шампанское!

– Конкретно она мне ничего не отве­тила. Но сообщила моей матушке и гос­тям, что я сделай ей предложение, так что, естественно, я решил, что она намерена принять его. В противном случае не было бы смысла сообщать об этом.

Далглиш мог бы привести несколько мо­тивов, по которым девушка могла бы со­вершить такой поступок, но он не был го­тов обсуждать их. Вместо этого он попро­сил свидетеля описать события, происшедшие с того момента, как снотворные таблетки попали в Мартингейл.

Лакеи врассыпную кинулись, а метрдотель наклонил пробор:

– Вы, значит, считаете, что ей дали наркотик, инспектор? Я рассказал старшему офицеру об этих таблетках, как только он приехал сюда. Рано утром таблетки, вне всякого сомнения, были в аптечке отца. Мисс Бауэрз заметила их, когда доставала из аптечки аспирин. Их там нет теперь. Ос­талась только нераспечатанная упаковка. Пузырек исчез.

— Могу рекомендовать марку…

– Мы наверняка найдем его, доктор Мак-си. Вскрытие покажет, принимала мисс Джапп наркотики или нет и сколько. По­чти наверняка в кружке у кровати было что-то другое, а не какао. Хотя, конечно, она могла сама положить туда таблетки.

– А если не она, инспектор, то кто же? Таблетки могли быть предназначены и не для Салли. У кровати стояла кружка моей сестры. У нас у каждого своя – и все они разные. Если снотворное было предназна­чено для Салли, его положили в питье после того, как она унесла кружку к себе в ком­нату.

И залетали вокруг нас пробки, как бабочки.

– Если кружки так разнятся, странно, с чего это мисс Джапп ошиблась. Неправ­доподобная ошибка, верно?

Пал Васильич меня обнял и кричит:

– А может, это и не ошибка, – ска­зал лаконично Стивен.

— Люблю тебя! Довольно тебе киснуть в твоем Центросоюзе. Устраиваю тебя к нам в трест. У нас теперь сокращение штатов, стало быть, вакансии есть. А я в тресте и царь, и Бог!

Далглиш не попросил его объяснить, что он имеет в виду, а молча слушал, как свидетель описывает визит Салли в больницу св. Луки в прошлый четверг, события цер­ковного праздника, внезапный толчок, побудивший его сделать Салли предложе­ние, и то, как было найдено тело невес­ты. Его рассказ основывался на фактах, был четким, почти бесстрастным. Но когда он приступил к описанию сцены, которую он застал в спальне Салли, голос его стал отстраненным, почти как у человека, да­ющего клиническую справку. То ли он излишне контролировал себя, что не было ему на пользу, то ли он, готовясь к этому собеседованию, заранее вызубрил все, чтобы страх или жалость не подвели его.

А трестовый его приятель гаркнул «верно!» — и от восторга бокал об пол и вдребезги.

– Я пошел с Феликсом Херном за лест­ницей. Он был одет, а я – в халате. Я потерял тапок по дороге в сарай, что на­против окна Салли, и Феликс первым по­дошел и взял лестницу. Она всегда там стоит. Херн вынес ее из сарая, тут подошел я, и он спросил у меня, куда идти. Я показал на окно Салли. Мы несли лестницу вдво­ем, хотя она не тяжелая. И один из нас справился бы с ней, не знаю, правда, спра­вилась ли бы женщина. Мы приставили ле­стницу к стене, Херн поднялся первым, а я придерживал ее. Затем поднялся я. Окно было открыто, но занавески задернуты. Как вы сами видели, кровать стоит под прямым углом к окну, изголовьем к нему. На ши­роком подоконнике Салли хранила свою коллекцию стеклянных зверюшек. Я заме­тил, что они были разбросаны, почти все разбиты. Херн подошел к дверям и открыл замок. Я стоял и смотрел на Салли. Она была укрыта по самый подбородок, но я сразу же понял, что она мертва. Домаш­ние столпились у постели, и, когда я от­вернул простыню, все увидели, что слу­чилось. Она лежала на спине – мы не пе­реворачивали ее, – вид у нее был очень мирный. Но вы сами знаете, какая она была. Вы же видели ее.

– Я знаю, что я видел, – сказал Далг­лиш. – Я спрашиваю, что вы видели.

Что тут с Пал Васильичем сделалось!

Молодой человек с любопытством, взглянул на него и прикрыл на мгновение глаза, прежде чем ответить. Он говорил ровным, невы­разительным голосом, словно повторял за­ученный урок.

— Что, — кричит, — ширину души желаешь показать? Бокальчик разбил и счастлив? А. Ха. Ха. Гляди!!

– В уголке рта струйка крови. Глаза прикрыты. Под нижней челюстью с пра­вой стороны четкий след от большого пальца над основанием гортани и менее отчет­ливый след от пальца слева на шее. Ти­пичный случай удушения правой рукой спе­реди. Убийце пришлось применить дос­таточную силу, но, я думаю, смерть на­ступила в результате повреждения блуждающего нерва, и не исключено, что на­ступила мгновенно. Я отметил несколь­ко типичных признаков асфиксии. Вы, без сомнения, получите фактические данные после вскрытия.

– Надеюсь, что они совпадут с ваши­ми выводами. Когда, по-вашему, насту­пила смерть?

И с этими словами вазу на ножке об пол — раз! А трестовый приятель — бокал! А Пал Васильич — судок! А трестовый — бокал!

– На мускулах челюсти и шеи было не­сколько rigor mortis[10]. Не знаю, были ли они на других частях тела. Я рассказываю о том, что отметил почти машинально. Конечно же, исчерпывающего эпикриза в подобных обстоятельствах от меня ждать не приходится.

Очнулся я только, когда нам счет подали. И тут глянул я сквозь туман — о-д-и-н м-и-л-л-и-а-р-д девятьсот двенадцать миллионов. Да-с.

Сержант Мартин, склонясь над блокно­том, безошибочно различил истерические нотки в голосе Стивена. «Бедняга. Старик бывает иногда просто извергом. Но он все правильно говорит тем не менее. Слиш­ком даже правильно для человека, только что обнаружившего тело своей девушки. Если она была его девушкой».

Помню я, слюнил Пал Васильич бумажки и вдруг вытаскивает пять сотенных и мне:

– Я получу со временем исчерпываю­щий эпикриз, – сказал Далглиш спокой­ным голосом. – Меня интересовало, ког­да, по вашему мнению, наступила смерть.

– Ночь была очень теплая, хотя и шел дождь. Думаю – не раньше пяти часов, но не позже восьми.

— Друг! Бери взаймы! Прозябаешь ты в своем Центросоюзе! Бери пятьсот! Поступишь к нам в трест и сам будешь иметь!

– Вы убили Салли Джапп?

Не выдержал я, гражданин. И взял я у этого подлеца пятьсот. Судите сами: ведь все равно пропьет, каналья. Деньги у них в трестах легкие. И вот, верите ли, как взял я эти проклятые пятьсот, так вдруг и сжало мне что-то сердце. И обернулся я машинально и вижу сквозь пелену — сидит в углу какой-то человек и стоит перед ним бутылка сельтерской. И смотрит он в потолок, а мне, знаете ли, почудилось, что смотрит он на меня. Словно, знаете ли, невидимые глаза у него — вторая пара на щеке.

– Нет.

И так мне стало как-то вдруг тошно, выразить вам не могу!

– Вы знаете, кто ее убил?

— Гоп, ца, дрица, гоп, ца, ца!!

– Нет.

– Что вы делали с той минуты, как по­ужинали в субботу вечером, и до той, когда мисс Бауэрз сказала вам сегодня утром, что дверь в комнату Салли Джапп заперта?

И как боком к двери. А лакеи впереди понеслись и салфетками машут!

– Мы пили кофе в гостиной. Около девяти вечера мама предложила посчитать выручку. Она лежала в сейфе в кабине­те. Я подумал, что они справятся и без меня, мне не сиделось на месте, и я по­шел прогуляться. Я предупредил маму, что, может быть, приду поздно, и попросил не запирать южную дверь. Я не собирал­ся никуда заходить, но, как только вышел из дома, понял, что хочу повидать Сэма Боукока. Он живет один в коттедже в даль­нем углу нашего приусадебного луга. Я пошел садом, потом через луг к его коттеджу, засиделся у него допоздна. Не помню точно, когда ушел от него, он, надеюсь, помо­жет – скажет вам. Думаю, чуть позже одиннадцати. Вернулся домой один, во­шел через южную дверь, запер и пошел спать. Вот и все.

И тут пахнуло воздухом мне в лицо. Помню еще, захрюкал опять шофер и будто ехал я стоя. А куда — неизвестно. Начисто память отшибло…

– Вы сразу же пошли домой?

И просыпаюсь я дома! Половина третьего.

Едва заметное колебание не ускользну­ло от Далглиша. – Да.

И голова — Боже ты мой! — поднять не могу! Кой-как припомнил, что это было вчера, и первым долгом за карман — хвать. Тут они — пятьсот! Ну, думаю — здорово! И хоть голова у меня разваливается, лежу и мечтаю, как это я в тресте буду служить. Отлежался, чаю выпил, и полегчало немного в голове. И рано я вечером заснул.

– Значит, вы вернулись сразу же домой?

И вот ночью звонок…

– От Боукока пять минут ходьбы, но я не спешил. Думаю, был дома и лег в один­надцать тридцать.

А, думаю, это, вероятно, тетка ко мне из Саратова.

– Жаль, что вы не можете назвать точ­ное время, доктор Макси. Это тем более удивительно, потому что у вас на тумбоч­ке у кровати стоят небольшие часы со све­тящимся циферблатом.

И через дверь, босиком, спрашиваю:

– Может, и стоят. Но из этого не сле­дует, что я всегда отмечаю время, когда ложусь спать или встаю.

— Тетя, вы?

– Вы провели около двух часов с мис­тером Боукоком. О чем вы беседовали?

– В основном о лошадях и музыке. У него отличней проигрыватель. Мы слу­шали новую пластинку – Клемперер дири­жирует «Героической», если быть точным.

И из-за двери голос незнакомый:

– Вы часто наведывались к мистеру Боукоку и проводили с ним время?

— Да. Откройте.

– Часто? Боукок был грумом у моего деда. Он мой друг. Разве вы не ходите в гости к друзьям, когда вам хочется, или у вас нет друзей, инспектор?

Первая вспышка. Лицо Далглиша сохра­няло бесстрастность, ни малейшего признака удовлетворения не появилось на нем. Он подвинул через стол небольшой квадрат бумаги. На нем лежали три крошечных ос­колка стекла.

Открыл я и оцепенел…

– Эти осколки найдены в сарае напро­тив комнаты мисс Джапп, где, как вы го­ворите, обычно хранится лестница. Вы знаете, что это такое?

— Позвольте… — говорю, а голоса нету, — узнать, за что же?..

Стивен Макси наклонился вперед, без всякого интереса изучая осколки.

Ах, подлец!! Что ж оказывается? На допросе у следователя Пал Васильич (его еще утром взяли) и показал:

– Осколки стекла, без сомнения. Больше ничего не могу вам о них сказать. Может, кусочки стекла от корпуса часов.

– Или же от разбитых стеклянных зве­рюшек из комнаты мисс Джапп.

— А пятьсот из них я передал гражданину такому-то — это мне, стало быть!

– Весьма вероятно.

Хотел было я крикнуть: ничего подобного!!

– Я вижу у вас на правой руке на сус­таве пальца пластырь. Что случилось?

И, знаете ли, глянул этому, который с портфелем, в глаза… И вспомнил! Батюшки, сельтерская! Он! Глаза-то, что на щеке были, у него во лбу!

– Слегка поранился, когда вчера до­мой возвращался. Задел рукой за кору де­рева. Это самое вероятное объяснение. Не помню, как это случилось, заметил кровь только у себя в комнате. Приклеил плас­тырь перед тем, как ложиться спать; сей­час я спокойно могу его снять. Ерундовая царапина, но мне надо следить за своими руками.

Замер я… не помню уж как, вынул пятьсот… Тот хладнокровно другому:

– Разрешите посмотреть?

— Приобщите к делу.

Макси приблизился к инспектору и по­ложил руку на стол ладонью вниз. Не дрожит, отметил про себя Далглиш. Он подцепил пластырь за уголок и содрал его. Они вме­сте стали рассматривать побелевшую кожу на суставе. Макси по-прежнему не прояв­лял ни малейшего волнения, он тщатель­но разглядывал руку с видом человека, ко­торому приходится снизойти до зрелища, не достойного его внимания. Он подобрал пластырь, аккуратно свернул его и выбро­сил в мусорную корзину.

И мне:

– Похоже на порез, – сказал Далг­лиш, – или же на царапину от ногтя.

— Потрудитесь одеться.

– Может быть, – согласился с готов­ностью подозреваемый. – Но если так, вы должны бы найти кровь и кусочек кожи под ногтем, который меня поцарапал. Простите, но я не помню, как это случилось. – Он посмотрел на царапину и добавил: – Ко­нечно, похоже на порез, но слишком уж он маленький. Через два дня его просто не заметишь. Вы уверены, что не хотите сфо­тографировать его?

– Нет, благодарю, – сказал Далг­лиш. – Наверху более серьезный объект для съемок.

Боже мой! Боже мой! И уж как подъезжали мы, вижу я сквозь слезы, лампочка горит над надписью «Комендатура». Тут и осмелился я спросить:

Теперь-таки он получил удовлетворение, наблюдая, какое действие возымели его слова. Пока он занимается этим делом, ни один из подозреваемых не должен считать, что он в любую минуту может замкнуться или спрятаться под маской цинизма, забыть о той, что лежала наверху в постели. Он пе­реждал минуту, потом безжалостно продол­жил:

— Что ж такое он, подлец, сделал, что я должен из-за него свободы лишиться?..

– Я хочу внести абсолютную ясность ка­сательно южной двери. Она ведет прямо на лестницу, которая, в свою очередь, ведет к бывшей детской. В этом смысле можно считать, что мисс Джапп спала в той час­ти дома, которая имеет отдельный вход. Практически изолированная квартира. Как только кухонные помещения на ночь зак­рывались, она могла пускать к себе посе­тителя через эту дверь, почти не рискуя, что кто-нибудь заметит. Если дверь отпер­та, посетитель мог вполне легко добраться до ее комнаты. А вы говорите, что с девя­ти часов, когда вы закончили ужин, до один­надцати часов с минутами, пока вы не вер­нулись от Боукока, дверь оставалась открытой. Можно считать, что любой мог попасть в дом через южную дверь на протяжении этого отрезка времени.

А этот сквозь зубы и насмешливо:

– Да. Думаю, что мог.

— О, пустяки. Да и не касается это вас.

– Вы наверняка знаете, мог или не мог, господин Макси?

А что не касается! Потом узнаю: его чуть ли не по семи статьям… тут и дача взятки, и взятие, и небрежное хранение, а самое-то главное — растрата! Вот оно какие пустяки, оказывается! Это он — негодяй, стало быть, последний вечер доживал тогда — чашу жизни пил! Ну-с, коротко говоря, выпустили меня через две недели. Кинулся я к себе в отдел. И чувствовало мое сердце: сидит за моим столом какой-то новый во френче, с пробором.

– Да, мог. Вы, верно, заметили в двери два тяжелых внутренних засова и врезной замок. Где-то есть ключи, думаю. Мама, должно быть, знает, где они. Обычно днем мы дверь держим незапертой, а на ночь задвигаем засов. Зимой почти всегда дверь на засове, ею мы не пользуемся. В кухню можно попасть через другой вход. Мы не очень-то волнуемся насчет запоров, здесь никог­да ничего не происходило. А если даже и запремся на все замки, это от грабителя нас не спасет. Можно проникнуть в балконную дверь гостиной, ничего не стоит. Мы, ко­нечно, запираем окна и дверь, но выда­вить стекло – проще простого. Признать­ся, никогда не задавались вопросом, мож­но к нам влезть или нет.

— Сокращение штатов. И кроме того, что было… Даже странно…

– А вдобавок к этой постоянно откры­той двери в старых конюшнях очень удоб­ная стремянка?

Стивен Макси слегка пожал плечами:

И задом повернулся и к телефону.

– Ну надо же ее где-то держать. Не за­пирать же стремянки только оттого, что кому-то может взбрести в голову воспользовать­ся ими, чтобы забраться в дом.

Помертвел я… получил ликвидационные… за две недели вперед 105 и вышел.

– У нас нет пока доказательств, что кто-то ею воспользовался. Меня по-прежнему интересует эта дверь. Готовы ли вы покля­сться, что она была не заперта, когда вы вернулись от Боукока?

И вот с тех пор без перерыва и хожу… и хожу. И ежели еще неделька так, думаю, то я на себя руки наложу!..

– Конечно. В противном случае я не смог бы попасть домой.

Далглиш быстро произнес:

– Вы понимаете важность показания, когда именно вы пришли домой и задви­нули на двери засов?

В школе городка III Интернационала

– Конечно.

– Я намерен еще раз задать вам вопрос: в какое время вы задвинули засов на две­ри? Советую тщательно обдумать ваш от­вет.

Полдень. Перемена. В гулком пустынном зале звенят голоса.

Стивен Макси посмотрел ему прямо в глаза и ответил небрежно:

– В двенадцать часов тридцать три ми­нуты – по моим часам. Я не мог заснуть и в двенадцать тридцать вдруг вспомнил, что не запер дверь. Я встал с постели, пошел и закрыл ее. Я никого не видел, ничего не слышал и сразу же вернулся к себе. Ко­нечно, я растяпа, но ведь нет закона, по которому можно привлечь к ответственно­сти человека за то, что он забыл запереть дверь. Или есть?

— Вол-о-о-дя!

– Итак, в двенадцать часов тридцать три минуты вы заперли южную дверь?

– Да, – с готовностью ответил Сти­вен Макси. – В тридцать три минуты по­полуночи.

Круглоголовый стриженый малый, топая подшитыми валенками, погнался за другим. Нагнал, схватил.

4

— Сто-ой!

В Кэтрин Бауэрз Далглиш нашел сви­детеля, о котором мечтает каждый поли­цейский, – спокойная, старательная, уве­ренная в себе. Она вошла – воплощение выдержки и самообладания, – не выка­зывая никаких признаков ни нервознос­ти, ни горя. Она не понравилась Далгли­шу. Он знал, что весьма склонен к подоб­ной субъективной неприязни, и потому-то давным-давно научился одновременно скрывать подобные эмоции и не пренеб­регать ими. Но он не ошибся, заподоз­рив в ней внимательного наблюдателя. Она отлично подмечала реакции людей, так же как их поступки. Именно Кэтрин Бауэрз сообщила Далглишу, в какой ужас повергли слова Салли семейство Макси, как она тор­жествующе смеялась, сообщив свою но­вость, и какой неожиданный эффект имели слова, брошенные ею мисс Лидделл, на эту почтенную особу. Мисс Бауэрз отлично подготовилась к вопросам, касающим­ся лично ее.