На ум ему пришел один-единственный человек, не навязчивый, с простым, хорошим лицом. Звали его Франсуа Дюси, он сочинял трагедии и глубоко сострадал Жан-Жаку в его бедах.
К нему-то украдкой и направился Жан-Жак. Попросил Дюси приютить его у себя на одну-две ночи, никому ничего об этом не говоря. И сам Дюси пусть не тревожит его. Потом сказал, что ему нужны бумага, чернила и перья. Дюси без лишних слов все исполнил.
Жан-Жак принялся за работу. В пламенных словах взывал он ко всем тем французам, которые еще почитают право и правду. «Почему меня, одинокого, многострадального человека, вот уж пятнадцать лет унижают, высмеивают, оскорбляют, отказывают в признании, никогда не говоря мне, за что? Почему только я один не знаю, за что меня обрекли на эти муки? Французы! Вас обманывают, и так оно будет, пока я живу».
Все, что он писал, шло из глубины честного, отчаявшегося сердца, но снова и снова выражал он свои мысли и чувства в темных, витиеватых словах, и те, кто не знал близко творений, жизни Жан-Жака, его существа, с трудом могли бы понять его.
Он исправлял текст воззвания, сжимал, расширял, потом, придав ему форму прокламации, заготовил много копий. Он писал весь долгий день. Писал и при свечах всю ночь напролет. Пересчитал количество листков, заготовленных им, – их было тридцать шесть. Достаточно, вероятно, чтобы умилостивить случай и найти своему великому произведению достойного читателя.
Так же тайно, как он появился, он покинул квартиру Дюси. Прокламации он рассовал, по карманам и за обшлага рукавов; книга его самооправдания – «Диалоги» – опять лежала в дорожном мешке.
Он направился в Люксембургский сад. В одной из безлюдных аллей выбрал скамью. Достал из карманов листки, из саквояжа – объемистую, обернутую плотной бумагой рукопись. Так сидел он в тенистом уголке, худой, изможденный старик, с испитым, изрезанным морщинами лицом, бессильно опустив плечи, положив возле себя «Диалоги» и воззвания – этот крик мольбы о человеке, который поймет его. Он смотрел на пляшущие солнечные зайчики под колышущейся листвой, радовался легкому весеннему ветерку; собирал силы для задуманного отважного шага.
– Продолжай, – прошу я, когда мобильный просыпается. – Попробуй 3634 или 3635.
Внимательно оглядывал гуляющих. Он умел читать в человеческих лицах. Если пройдет кто-нибудь, кто покажется ему отзывчивым, он даст ему воззвание, и если прочитавший листок выкажет взволнованность, Жан-Жак вручит ему свою большую рукопись, чтобы тот сохранил ее для грядущих поколений.
– Неверно.
Здесь было мало прохожих. Но все они шли медленно, не торопясь, они гуляли, они грезили, они думали о чем-то своем, у Жан-Жака было время внимательно вглядываться в лица.
Манфред поворачивается ко мне и к Андреасу.
Гуляющих становилось все больше. Но ни одно лицо не внушало ему надежды, что от брошенной им искры оно озарится светом. Однако нельзя больше колебаться, нельзя больше увиливать, надо наконец сделать попытку.
– Едем домой?
Вот идет пожилой господин, идет неторопливой походкой, лицо у него приветливое, и как раз никого нет поблизости. Жан-Жак подходит и протягивает листок.
– Подожди, – прошу я.
– Прошу вас, мосье, возьмите и прочитайте, – говорит он своим грудным красивым голосом.
– Дай угадаю, – смеется Манфред. – 3636?
Седой господин не знает, как отнестись к этому непонятному человеку.
Он вводит код, открывает рот, чтобы сказать что-то язвительное, но так и застывает.
– Сколько стоит ваша брошюра? – осторожно спрашивает он.
Мобильный пикает.
– Прочтите, мосье, это все, чего я хочу, – настойчиво просит Жан-Жак. – Прочтите во имя человечности, во имя справедливости.
– Что за черт! – шепчет он. – Как ты догадалась?
Господин, недоверчиво насупившись, начинает читать. «О вы, граждане Франции, – читает он, – граждане того народа, который некогда был таким сердечным, таким добрым, что стало с вами?»
– Эти цифры были написаны на руке Ханне, – вспоминает Андреас. – 363, а дальше что-то неразборчивое.
«Ах, – подумал он, – это, очевидно, один из тех псевдофилософов, тех фантазеров, которые хотят перестроить Францию и весь мир». Он читает еще несколько строк. А потом наставительно, ибо сам он был философ, но философ с холодным рассудком и чувством меры, он сказал Жан-Жаку:
Манфред трясет головой, не веря нашей удаче. Просматривает смс и почту.
Мы молчим.
– Вы тут написали какую-то заумь, друг мой. Вы не усвоили того, чему учились. Вам нужно бы сначала заняться простыми книгами по истории, географии. А затем, получив некоторую подготовку, вы могли бы приступить к Вольтеру или Руссо.
– Ничего нового, – сообщает он через минуту.
– Дочитайте, по крайней мере, до конца, – слабо попросил Жан-Жак.
Но господину уже надоели и этот человек, и его воззвание.
– Проверь снимки, – предлагаю я.
– Благодарю, мой друг, – сказал он и вернул Жан-Жаку листок. – Мне все ясно. – И размеренным шагом, но не мешкая, удалился.
Манфред открывает галерею.
Жан-Жак сел, глубоко вздохнул, закрыл глаза. Снова набрался смелости. Мимо шла молодая дама. Женщины всегда понимали его лучше мужчин. Дама красивым естественным движением держала над собой зонт, под ним светилось нежное, тонкое лицо. Несомненно, она читала «Новую Элоизу» и плакала над ней, несомненно, его идеи запечатлелись в ее сердце. Жан-Жак подошел.
Ханне в гавани на фоне лазурного айсберга в блестящих на солнце волнах.
Манфред листает дальше. Ханне сидит на постели в гостиничном номере с бутербродом в руках и улыбается в объектив телефона.
– Я несчастный человек, мадам, – сказал он тихим, вкрадчивым голосом, и так как она, испугавшись, собиралась быстро пройти мимо, он поспешил добавить: – Уделите мне минуту внимания, мадам. Прошу вас от имени всех гонимых созданий.
– Листай дальше, это Гренландия, – поясняю я.
Дама замедлила шаг.
Манфред смахивает дальше. Теперь на экране Урмберг: наш участок, захоронение, крутой уступ горы Урмберг, густые ели, непролазный кустарник.
– Пожалуйста, прочитайте, – горячо продолжал Жан-Жак, – и вы тотчас увидите: это голос человека, которому причинили неслыханные страдания и обиды. Подарите мне десять минут, заклинаю вас. Прошу вас, мадам, прочитайте! – И он протянул ей воззвание.
– Дальше. Это до того, как выпал снег.
Дама остановилась. Она и в самом деле читала «Новую Элоизу» и была впечатлительна, этот явно опустившийся человек показался ей интересным, что-то в его голосе тронуло ее. Но у нее здесь, в саду, было назначено свиданье с другом, она могла побыть с ним всего двадцать минут, не он ли уж показался в конце аллеи?
Постепенно характер снимков меняется. Видно первый снег. Поле перед церковью, припудренное белым снежком, обещающее холодную зиму. Первые снежные сугробы. Я замечаю, что Ханне реже появляется на снимках.
– Успокойтесь, сударь, успокойтесь, – сказала она участливо и не взяла его воззвания.
Но она снова возникает на одном из последних снимков. Выглядит так, словно лежит в постели и натягивает на подбородок одеяло. Ханне широко улыбается. Глаза блестят, я как будто слышу ее смех. Их с Петером любовь доносится до нас, смотрящих на эту фотографию, сквозь время и пространство.
Измученный, сидел он на своей скамье. О, если бы он мог немедля бежать отсюда, покинуть этот тупой, бесчувственный Париж! Но он еще не смеет разрешить себе это. Он должен в последний раз воззвать к великому городу.
Мне трудно дышать при мысли о том, что, скорее всего, им не суждено больше встретиться, что это был один из последних счастливых моментов вместе.
Вот, читая на ходу, проходит молодой человек, по-видимому, студент. Жан-Жак опять попытается. Молодые, чье сердце еще не очерствело, чей ум еще не извращен, понимали его лучше старых. Он порывисто бросился к студенту. Тот, вздрогнув от неожиданности, поднял голову и растерянно посмотрел на бедно одетого старика.
Последние два фото сделаны внутри дома.
– Прочтите, дорогой мосье, прочтите! – заклинал Жан-Жак юношу, протягивая ему листок.
На первом лестница в подвал или погреб. Бетонные стены, все в пятнах от сырости, краска местами облупилась. Внизу на крючках или вешалке висит одежда.
Студенту, вероятно, еще и двадцати не минуло, но он был парижанин, он знал жизнь и не сомневался, что старик, конечно, пристает к нему с рекламой какого-нибудь шарлатанского препарата или дома терпимости.
– Где это? Малин, ты узнаешь это место?
– Пожалуйста, дедушка, если этого вам так хочется, – сказал он, слегка посмеиваясь, взял листовку, начал читать – что-то очень истерическое, в стиле чувствуется влияние Жан-Жака, а вообще ничего нельзя понять. Он оглядел старика, который стоял перед ним, ожидая, горя нетерпением, требуя. Какие у него удивительные глаза! Как они блестят! Ведь это…
Манфред подносит мобильный ко мне ближе, и я изучаю лестницу.
– Простите, – неуверенно сказал студент, – но я, кажется, имею честь разговаривать с самим мосье Жан-Жаком, не так ли?
– Нет, но похоже на лестницу в подвал. Открой следующее фото.
Манфред пролистывает дальше. Фото расплывчатое, несфокусированное, словно автор находился в движении. В левом углу видно голову.
Жан-Жак, смущенный, почти испуганный, отвернулся, покраснел.
Это Петер, я узнаю его по кривому носу и растрепанным светлым волосам.
В правом углу виднеется еще что-то. Похоже на человека, свернувшегося клубком на полу.
– Ну конечно же, вы Жан-Жак! – воскликнул студент. – Какое неожиданное счастье! Скажите, можно мне оставить у себя этот листок? – спросил он взволнованно.
– Что за черт! – вырывается у Андреаса.
Двое молодых людей остановились, заинтересованные восторженной жестикуляцией студента и робким видом старика.
Джейк
– Это Жан-Жак! – провозгласил студент. – Жан-Жак Руссо!
Свечной огарок фыркает в последний раз и затухает. Все погружается в темноту. Дневной свет, проникавший внутрь, сменился сплошной тьмой. Я не вижу даже собственную руку. У меня болит спина, пальцы онемели от холода. За стеной бушует ветер, рвет ветки и велит мне продолжать читать. Цепи лязгают непрестанно, словно само здание волнуется.
– В самом деле! Жан-Жак! – хором воскликнули подошедшие молодые люди. – А газеты вчера сообщали, будто бы Жан-Жак болен и его вовсе нет в городе.
Интересно, чем сейчас занимается Ханне в домике Берит за церковью? И папа? Если его выпустили.
Подошел еще кто-то и еще кто-то, в толпе перешептывались, Жан-Жака окружили. Растерянный, он бросился к своей скамье, одним движением сгреб листовки, сунул объемистую рукопись в дорожный мешок. Толпа кинулась за ним. Он просил молящим голосом:
О Мелинде и Саге я не хочу думать. Внутри все сжимается от страха при воспоминании о лице Мелинды и гневе Саги.
– Пропустите меня, многоуважаемые месье и медам! Оставьте меня одного! У меня срочные, очень срочные дела!
Я достаю мобильный, включаю фонарь и кладу на выступающую часть станка.
Упорствуя, нехотя, они пропустили его, некоторое время следовали за ним в отдалении и постепенно рассеялись.
Осталось всего несколько страниц.
У него были действительно срочные дела. Теперь, когда люди его оттолкнули, он сделает так, как повелел ему внутренний голос, – он обратится к своему создателю, к богу, заступнику всех угнетенных, ревнителю правды и справедливости. В сердце у него звучал стих из Библии: «Господи, дай мне пасть в твои руки, но не дай мне пасть в руки людей». И невольно он – музыкант и писатель – все время, пока шел к божьему дому, изменял эту строфу, подбирая все новые и новые слова, звучные, трогательные.
Но вот он уже на мосту. Перед ним поднимается громада из серого камня – собор Парижской богоматери. Тридцать шесть лет назад он впервые увидел собор, с тех пор был в нем бесчисленное количество раз, досконально знал все его обычаи и порядки. Он рассчитал, что в этот день там никого не будет, и он возложит свое творение на главный алтарь собора Парижской богоматери, этого благороднейшего из храмов.
Как всегда, при виде громадного и вместе с тем легкого здания собора на него снизошли тишина и смирение. Он пересек площадь. Ему казалось, что он сейчас окунется в целительный мрак тенистого леса.
Он вошел в храм через боковую дверь. Направился к алтарю благоговейным, смиренным шагом. Паломник.
Я видела, как П. набирает код мобильного: 3636.
У меня не было блокнота под рукой, и я записала код на ладони, чтобы не забыть.
Я набираюсь мужества, чтобы при первом удобном случае залезть в его телефон. Знаю, что не должна этого делать, что это нехорошо – читать чужие дневники или проверять чужие телефоны. Но я должна знать.
Полпятого. Мы сказали Малин, что уйдем пораньше. Может, поедем в Катринехольм поесть нормальной еды в ресторане, а то пицца со вкусом картона нам уже приелась.
Она собиралась задержаться в участке.
Но П. не поехал в Катринехольм. Вместо этого он поехал в лес к дому, которого я никогда раньше не видела. Припарковался за деревом. Сказал мне ждать в машине и позвонить, если кто-то придет.
И ушел.
Я хотела выполнить его команду, но обнаружила, что П. забыл свой мобильный на переднем сиденье. И вот я сижу в салоне и не знаю, что мне делать.
Мне холодно, но я трогаю торчащие в замке зажигания ключи, не завожу машину, чтобы не тревожить Петера в доме.
Без четверти пять. П. внутри уже целых пятнадцать минут.
Полагаю, тут живет владелец коричневого фургона. Из машины мне видно часть дома и сада. На лужайке странные деревянные скульптуры – два гнома, гигантский мухомор с красной шляпкой, ягненок и двое обнимающихся медведей.
Странно, в окнах темно, но я только что видела движущийся свет от фонарика. Это, должно быть, Петер. Но зачем ему фонарик?
Хозяев что, нет дома? П. проник туда тайком?
Это похоже на него.
Без десяти пять. Подожду еще немного и если П. не вернется, пойду за ним.
Я больше не собираюсь тут мерзнуть. Даже слезы замерзли.
Мобильный П. лежит на пассажирском сиденье. Код записан у меня на ладони.
Решусь ли я?
Я больше так не могу.
Я не хочу жить. Жизнь ужасна.
Я проверила мобильный П. и нашла смс моему врачу.
П. пишет, что мне все хуже, но я скрываю свои симптомы, что со мной случаются приступы гнева и что он боится, что я причиню вред ему или себе самой. Он меня любит, но не знает, сможет ли дальше обо мне заботиться. Спрашивает, можно ли мне продолжать жить дома или нужно найти «другое решение».
Врач ответил, что должен осмотреть меня, чтобы принять решение.
Я рыдаю.
Что даст этот осмотр?
Со мной все кончено.
Но в то же время мне стыдно. Я обвиняла его в холодности и безразличии, тогда как он так переживал за меня.
Из переписки с врачом я поняла, что П. боится. Боится остаться один. Боится, что не сможет побороть этот страх.
Мне стыдно. Я остро ощущаю свою беспомощность.
Такую же беспомощность я чувствовала, когда мне было девять лет и мой лабрадор, щенок Аякс, провалился под лед.
Я стояла и смотрела, как он борется за свою жизнь. Видела, как черные лапки оставили попытки ухватиться за скользкий лед. Я слышала его писк, прекратившийся, когда он исчез под водой.
Сейчас происходит то же самое.
Только на этот раз это я тону.
Я сожгу дневник, когда все закончится. Сотру две последние недели из своей жизни. Забуду Урмберг и все, что здесь произошло, потому что до нашего приезда сюда все было прекрасно, несмотря на мою болезнь.
Боже милостивый, молю тебя только об одной малости – помоги мне забыть!
П. только что был здесь.
Не заметил, что я плакала. Сказал, что человека, с которым он хотел поговорить, не было дома, но он «осмотрелся» и обнаружил кое-что важное.
Он померил шагами кухню и соседнюю комнату. Они должны были иметь одинаковую длину (так как обе расположены стена в стену с прихожей и выходят на короткую сторону дома), но в кухне не хватало метра.
И перед этим «пропавшим» метром он нашел потайную дверцу, спрятанную за полками и запертую на крючок.
Зачем делать тайную дверь?
П. думает открыть ее и посмотреть. Он пришел за мобильным, чтобы сделать фотографии.
Я дала ему телефон.
Он не заметил, что тот разблокирован.
Я предложила вызвать подкрепление, но П. отказался.
Еще он дал мне золотую цепочку с медальоном, которую подобрал с пола перед потайной дверцей, и попросил не терять ее. Видимо, он счел ее важной уликой.
Я не знала, куда ее положить, чтобы не потерять, боялась, что забуду о ней, и в конце концов надела на себя.
П. снова внутри дома.
Я жду в машине.
Меня трясет от холода.
Снаружи бушует буря: листва, ветки, все летает вокруг.
Я словно в барабане сушилки для белья.
Что-то произошло. Что-то плохое.
П. не возвращается.
Пойти или ждать?
Я и…
Сердце у него остановилось. Алтарь был заперт. Никогда за все эти тридцать шесть лет не было случая, чтобы в субботу алтарь был заперт. А сегодня перед ним – железная, неумолимая решетка. Свершилось страшное чудо. Бог не принял его самооправдания. Бог, как и люди, отверг его.
Он бежал из собора с неподобающей поспешностью. Он бежал по улицам Парижа, словно за ним была погоня, он спешил переступить черту города, выбраться на волю, уйти от близости людей.
Запись заканчивается. Я листаю дальше, но там пусто. Еще листаю и холодею при виде больших бурых пятен на бумаге.
4. Назад, к природе
Кровь, это кровь.
Я вижу кровавые отпечатки ладони на бумаге.
Но не сразу обрел Жан-Жак одиночество, которое искал. Здесь, под Парижем, земля была вдоль и поперек изрезана оживленными дорогами и тропинками, по которым двигались экипажи, всадники, пешеходы. И потом, уже в более отдаленных, безлюдных окрестностях города, он все еще не чувствовал уединения. Правда, реже, но по-прежнему еще встречались пешеходы, всадники, кареты. Было время, когда дела, зависимое положение и коммерческие авантюры заставляли его, разыгрывая из себя барина, разъезжать в карете, с соответствующим багажом. Он не мог избавиться от забот, больших и малых, от страха перед пассажирами и необходимости считаться с ними. В поездках он ничего не испытывал, кроме страстного желания поскорее прибыть на место. Насколько приятнее и свободнее он чувствует себя сейчас. Его не интересует, когда он прибудет в Эрменонвиль, – завтра, послезавтра или еще через два дня; скоро, скоро, как только навстречу ему перестанут попадаться люди, он почувствует радость от движенья, от смены дорог, от красоты природы.
Осторожно провожу кончиками пальцев по пятнам. Мне кажется, что я касаюсь ее. Словно я открыл дверь в пространстве и времени и вижу Ханне, чувствую ее боль и отчаяние.
Вот наконец город далеко позади. Жан-Жак сошел с широкой дороги, выбрал узкую тропинку, потом – еще более узкую стежку. Затерялся среди полей и лесов. И вскоре терзавшее его отчаяние уступило место почти что утешительной покорности судьбе.
Что-то произошло в этом доме с деревянными гномами на лужайке. В доме, рядом с которым я столько раз играл.
На опушке леса он присел на пень. Отдыхал.
У меня нет сомнений в том, что это за дом.
Там должна быть разгадка. Ответ на вопрос, что произошло с полицейским и кто убил девочку и женщину в захоронении.
Какое благо быть одному! Издали слабости людей бледнеют; когда люди далеко, от них не требуешь качеств, которыми они не обладают. Хорошо, что закон его внутреннего склада неизменно возвращает его к природе, к тем «неодушевленным» предметам, которые наполняют его сердце упоительными чувствами и ощущениями. Как быстро в тишине природы уходят тревоги и отчаяние. Глупые люди говорят, что только злодеи бегут от своих ближних. Верно обратное. Для дурного человека остаться наедине с собой, должно быть, адская мука, а для доброго одиночество – рай.
И этот ответ может спасти папу.
Медленно рассеивались мысли. Он впал в то сладостное состояние грусти и грез, когда в душе живут только образы и музыка. Он слился с окружающей природой, с деревьями, мхом, жучками и муравьями, он был частью этого леса, он весь обратился в чувство. Бремя бесплодных размышлений, тщеславных слов не тяготило его более; где-то там, очень далеко, остался тяжелый долг писательства.
Весь остаток дня он шел, куда его влекло, по наитию, он лишь приблизительно держался направления на Эрменонвиль, не страшась путаных кружных дорог.
Малин
Наступил вечер, и он решил заночевать под открытым небом, как ему не раз приходилось. Он растянулся на мху под деревом. Сквозь ветви смотрел в высокое небо, сначала бледное, потом потемневшее. Ушла куда-то болезненная жажда показать равнодушным, очерствевшим людям, как чисто его сердце и как глаза их слепы. Легко и радостно заснул он.
В Урмберге темно, как в могиле. В окнах домов, составляющих то, что в Урмберге гордо именуют «центром», темно и пусто. Даже журналисты, вчера прилежно протиравшие штаны в машинах до поздней ночи, исчезли.
И на следующий день, и на третий день он шел без цели, уверенный, что придет к цели, и только на четвертый добрался до деревни Эрменонвиль.
Все разъехались по домам встречать Адвент за плюшками с шафраном перед телевизором.
Сделал привал в трактире «Под каштанами». Уселся за один из непокрытых деревянных столов в саду. Кругом росли незатейливые цветы, невдалеке блестел небольшой пруд с вершами.
У Манфреда лихорадочно блестят глаза. Он снимает пальто и садится за стол. Кладет перед собой пластиковый мешочек с сотовым Петера и открывает ноутбук.
– Криминалисты скоро за ним заедут, – сообщает он.
Подошел хозяин, по-деревенски небрежно одетый, – штаны, и рубашка, на голове колпак. С добродушной бесцеремонностью разглядывая запыленного путника, его заросшее щетиной лицо, он спросил, что гость будет есть. Жан-Жак заказал омлет и вина. По улице прошел священник, читая свой требник. Хозяин и Жан-Жак поздоровались с ним.
Крупные руки порхают над клавиатурой, щелкают клавишами.
– Здравствуйте, папаша Морис! Здравствуйте, мосье! – ответил священник.
– Удалось перекачать файлы? – интересуется Андреас.
Манфред поворачивает ноутбук экраном к нам, чтобы было лучше видно.
Хозяин принес завтрак. Жан-Жак с удовольствием ел омлет и неторопливыми глотками прихлебывал темно-золотистое вино. Хозяин болтал с ним. Вдруг его что-то поразило в лице посетителя. Папаша Морис встал, снял колпак и спросил взволнованно и почтительно, не с великим ли Жан-Жаком Руссо он говорит. Жан-Жак с легкой досадой подтвердил. Папаша Морис сказал, что он перечитывал произведения Жан-Жака семь раз, страницу за страницей, и семь раз они его трогали до слез. Кстати, в замке, где мосье Жан-Жака боготворят, его ждут с превеликим нетерпеньем.
На экране – фото с мобильного Петера. Манфред скопировал его на свой компьютер, чтобы можно было увеличить снимок.
Жан-Жак пожалел, что миновали дни прекрасной бездумной безымянности.
Мы в молчании изучаем мутное фото. Изображение трудно разобрать: расплывчатые контуры, серые цвета.
– Это Петер, – констатирую я, глядя на лицо в профиль в левом углу.
Папаша Морис послал свою дочурку в замок с вестью о прибытии желанного гостя. Девочка встретила маркиза, окруженного мастеровыми и садовниками, в парке. Маркиз громко выразил свою радость, поцеловал маленькую вестницу и тут же поспешил в деревню за Жан-Жаком.
Манфред увеличивает фигуру в правом углу. На экране угадывается худая рука. Лица не видно, но видно длинные седые волосы.
В самом деле, здесь, под каштанами деревенского трактира, сидел величайший – со времен Монтеня и Декарта – мыслитель, которого дал народ, говорящий на французском языке; сидел и беседовал с папашей Морисом, как равный с равным; так, вероятно, Сократ разговаривал с первым встречным или даже с рабом. Умиление охватило маркиза, он подошел к Жан-Жаку.
– Это она, – ахаю я. – Это Азра Малкоц.
– Разрешите мне, о великий муж! – воскликнул он и, отложив свою трость, обнял гостя. Потом отступил на шаг. – Добро пожаловать в Эрменонвиль, Жан-Жак Руссо! – произнес он торжественно и взволнованно.
Что-то блестит у нее в руке.
– Что это? – спрашиваю я, тыча пальцем в экран.
Он повел Жан-Жака к дому, временно предназначенному для него. Проходя по парку, Жан-Жак сразу увидел, что этот пейзаж создан по его описаниям. Он остановился, посмотрел своими красивыми, выразительными глазами в лицо Жирардену и сказал:
– Нож? – предполагает Андреас.
– Это мой пейзаж, это места моей Юлии.
– Все, что угодно, что отражает свет, – отмечает Манфред. – Зеркальце, металлический предмет.
Радость залила сердце маркиза, но он сдержанно ответил:
– Да, мосье Жан-Жак, я сделал скромную попытку скопировать ваш пейзаж.
Что, если это нож? Что, если она была опасной? Что, если она убила Нермину и причинила вред Петеру?
Так, беседуя, подошли они к Летнему дому.
Все молчат.
– Прошу вас на несколько недель удовольствоваться этим павильоном. Другое – простое, но с любовью задуманное, жилище сейчас заканчивается. Родная вам швейцарская пастушья хижина, в которой, я надеюсь, вы будете здравствовать долгие годы.
– А это что? – показываю я на что-то справа от Петера.
Жан-Жак разглядывал Летний дом, высокие деревья, окружавшие его, деревянный забор, ручей с сельским решетчатым мостиком, маленький водопад. Он пожал руку маркизу.
Похоже на…
– Благодарю вас, сударь. Noc erat in votis – об этом я мечтал.
– Похоже на стопки книг, – сама отвечаю я.
Жирардену хотелось многое сказать Жан-Жаку, но он совладал с собой. Он только вынул из кармана сюртука очень большой сложный ключ.
– Этот ключ, – сказал он, – отопрет вам, глубокочтимый муж, все ворота и двери на территории Эрменонвиля. А теперь оставляю вас вашим дамам, – быстро прибавил он и удалился, чтобы в конце концов все же не утомить гостя выражением своих чувств.
И в этот момент понимаю, что все кусочки мозаики складываются в единую картину, мозг обрабатывает полученную информацию, и я в состоянии различить стопки книг.
Жан-Жак вошел в дом. Увидел Терезу. Понял, как сильно ее не хватало ему в эти последние ужасные дни в Париже, – ведь она его защита от враждебности окружающего мира, единственный человек на земле, в чьем присутствии он чувствует себя в безопасности. И в ее сонных глазах что-то медленно затеплилось. Он обнял ее. Она не спросила, почему он так долго не приезжал. Она явно обрадовалась, что он наконец здесь.
– Да, – восклицает Манфред, – Да! Ханне говорила, что помнит английские книги на грязном полу.
– Она была там. Но где это место? – произношу я.
Жан-Жак осматривал свое новое жилище. Повсюду стояли привычные, полюбившиеся вещи. Вот простые стулья с плетеными сиденьями, вот спинет с неизменно заваливающимся «си», комод, шкаф. Сквозь подхваченные лентой, приветливые, белые с голубым занавеси над альковом виднеются кровати, покрытые такими же белыми с голубым одеялами. Вот письменный стол с большим чернильным прибором, ножик, которым он обычно подчищает нотные листы. Тут же и ларь с его рукописями. На камине, под зеркалом, расставлены кофейник и чашки. На стенах – две гравюры его работы: «Лес Монморанси» и «Дети кормят парализованного нищего». Здесь, в книжном шкафу орехового дерева, – его книги и ноты. А вот клетка с обеими канарейками. Хорошо сделали женщины, что расставили мебель совсем как в парижской квартире. Но насколько приветливее кажется в этих комнатах привычная обстановка! В Париже на подоконниках стояло несколько жалких комнатных растений в горшках. А тут в большие окна заглядывают со всех сторон деревья и кусты, слышно журчание ручья, стены комнаты как бы исчезают, и она сливается с общим пейзажем.
– Трудно сказать, – говорит Андреас. – Спросим наших аналитиков, но что-то я сомневаюсь, что они смогут нам помочь.
Да, остановив свой выбор на Эрменонвиле, Тереза лишний раз доказала, что она – орудие всевышнего. Здесь, в счастливом уединении, он проживет свои последние годы.
– Открой второе фото, – прошу я. – То, с лестницей.
День близился к концу. Повеяло прохладой. Тереза распаковала его дорожный мешок. Он положил свою рукопись в ларь, к остальным. Сел в любимое большое деревянное кресло с подлокотниками и плетеным сиденьем. Наслаждался покоем своего нового жилья.
Манфред кликает на второе фото. Качество намного лучше. Нам хорошо видно лестницу, ведущую в подвал. Внизу видно одежду на вешалке на стене и посуду на подносе на полу.
Тихий отчетливый стук заставил его вздрогнуть. По тому, как скромно, как благоговейно его встретил маркиз, он надеялся, что никто из обитателей замка не станет тревожить его покой. Но вот они все-таки осаждают его. Пока Тереза бежала к дверям, он с досадой встал, отвернулся от дверей и подошел к окну полюбоваться зеленым садом.
Людей не видно.
Тереза открыла двери и вышла в сад. Когда она вернулась, лицо Жан-Жака было искажено гримасой ужаса и отвращения.
– Это должен быть подвал, – заявляет Манфред. – Нужно проверить, в каких домах поблизости есть подвалы. Может, в коммуне есть такие данные или в городском комитете по архитектуре. Я позвоню Сванте и спрошу. А сейчас нам нужно поспать.
– Что случилось? Что с тобой? – спросила она.
– Кто сделал эти снимки? – спрашивает Андреас. – Петер на снимке, значит, фотографировал другой человек.
– Ханне, – отвечаю я. – У нее был мобильный Петера. Вот почему она записала код телефона. И она же потеряла его потом на заводе. Возможно, Петера с ней уже тогда не было.
Он ничего не ответил.
Манфред массирует виски большим и указательным пальцами.
В окне, к которому он подошел, появилась чья-то голова: отталкивающее, враждебное лицо, белесые злые глаза, рыжеватые волосы, приплюснутый нос с крупными ноздрями. Глаза пристально смотрели на него, ухмылялись. Его выследили, враги заслали своих соглядатаев и сюда.
– Представь, что они вышли на след преступника и обнаружили Азру Малкоц. Теперь мы знаем, что Петер с Ханне все это время находились в Урмберге. Соответственно, Азру они нашли где-то здесь. Судя по всему, потом случилось что-то страшное. Азру убили. Ханне убежала и заблудилась в лесу. А Петер…
Тереза привыкла к тому, что во время таких приступов он не отвечал ни на какие вопросы. Она пожала плечами и внесла в комнату стоявшую под дверью корзину с фруктами, холодным мясом, печеньем и сластями. Объяснила, что это маркиз, вероятно, захотел приветствовать Жан-Жака в своем замке и что корзину принес слуга, приставленный к ним, которому маркиз приказал не появляться в доме.
Он не договаривает. Я снова думаю о Петере. Смотрю на полку, куда мы сложили их с Ханне вещи. Только по прошествии недели мы осмелились убрать их со стола. Но нам не хотелось убирать их окончательно, и мы сложили все на полке.
Манфред продолжает:
Жан-Жак постепенно успокоился. К тому времени, как сверху спустилась старая мадам Левассер, по лицу его уже ничего нельзя было заметить. Ночь он провел спокойно.
– Может, Петер жив, может, мертв. Он как чертов кот Шрёдингера. И это сводит меня с ума.
Он замолкает, обводит взглядом старый магазин, покачивает головой и продолжает:
Назавтра он встал рано, как всегда, когда бывал в деревне. Тереза приготовила незатейливый-завтрак: кофе, молоко, хлеб и масло. Старуха еще спала. Они ели, пили и вели ленивый разговор о повседневных делах.
– Почему Петер и Ханне не рассказали, что вышли на след? Почему скрывали от нас?
Воспользовавшись его ровным настроением, Тереза спросила, как он себя чувствует. С юных лет Жан-Жак страдал болезнью мочевого пузыря, причинявшей ему часто сильные боли, связанные с мучительными задержаниями урины. Нередко поступки его и все поведение определялось этим недугом. Он избегал говорить о нем, даже доктору Лебегу нелегко было выпытывать у него подробности.
– Может, это был старый след. Может, они хотели встретиться с кем-то, кого мы уже подозревали, и случайно наткнулись на Азру Малкоц?
Только с Терезой он не скрытничал, перед ней он не стеснялся сетовать на проклятую хворь, позволял лечить себя. Тереза с радостью услышала, что в эти последние тяжкие дни в Париже болезнь пощадила его, хотя обычно сильные волнения сопровождались приступами.
– И кто это может быть?
Манфред наклоняется вперед и буравит меня взглядом. Я вся заливаюсь краской.
После завтрака он взял свою палку и вышел из дому познакомиться с миром, в котором отныне ему предстояло жить. С удовольствием поддался он иллюзии этого многообразия пейзажей. Тут были и пастбища, и перелески, и кустарники, и дремучая чаща, и пустынный горный пейзаж, и сквозистая роща. Тут были картины природы, создатель которых ребячески и вместе с тем так умно стремился напомнить о тех местах, в которых жили люди в его, Жан-Жака, книгах; фантазия Жан-Жака с легкостью раздвигала рамки этих очаровательных, искусных насаждений, перенося его в края, где он испытал столько сладостных мук и испепеляющих страстей.
– Стефан Ульссон? Бьёрн Фальк? Педофил Хенрик Хан? Или один из свидетелей оказался виновным? Кто-то из сотрудников приюта например?
Узкая извилистая тропинка вела на вершину лесистого холма. Поднявшись до половины его, Жан-Жак увидел перед собой голое плато, усеянное камнями и утесами. Была тут и хижина, сколоченная из грубых бревен. Жан-Жак присел на один из массивных камней. Перед ним открылся чудесный вид на маленькое темное озеро и цепь лесистых холмов, вырисовывавшихся на горизонте.
Манфред откидывается на спинку стула. Видно, что мои догадки его не удовлетворили.
– Хм, – хмыкает он.
Он спустился вниз, пошел вдоль мягко поблескивавшего озера. На берегах его, как бы приглашая воспользоваться, лежали лодки, а на косе, вклинившейся в озеро, стояла высокая, пышно разросшаяся, прекрасная ива, и ветви ее нависали над водой. Напротив темнел маленький остров. Жан-Жак тотчас же влюбился в него. Трепещущая листва высоких тополей на островке отражалась в зеркале воды. Под густыми колышущимися ветвями ивы зеленела узкая скамья из дерна. Этот превосходный уголок был как бы создан для тех благословенных прогулок, которые он, Жан-Жак, так любил, для неторопливой сладостной грусти, для меланхолических грез.
Раздается звук открывающейся двери и шаги в прихожей.
Он побрел дальше. Вверялся тропинкам, терявшимся в лесной чаще. Дошел до границ парка, который незаметно переходил в широкий простор полей и лесов.
Входит Малик. На шапке и куртке снег.
Повернул назад и пошел в сторону замка. Попал в рощу. Здесь были старые деревья, запущенные и разросшиеся, густо обвитые плющом. Повсюду торчали покрытые мхом пни. Кроны деревьев переплелись и образовали зеленый свод. В этом светлом, милом лесу росли крупные цветы, свет и тени чарующе и причудливо играли на мшистой земле.
– Тук-тук, – говорит он.
Жан-Жак пошел по берегу маленького ручейка, пересекавшего рощу. Сквозь поредевшие деревья показался полого поднимавшийся луг. По ту сторону, на краю его, плотники воздвигали небольшой дом. Жан-Жак тотчас же догадался, что это и есть та самая пастушья хижина, которая предназначена для него, тот самый швейцарский домик, о котором говорил маркиз. Издали Жан-Жак не различал отдельные лица, но ему показалось, что там был и Жирарден и что теперь Жирарден ушел, скромно скрывшись из виду, потому что он, Жан-Жак, приближался. Жан-Жак улыбнулся, тронутый чуткостью маркиза.
– Привет, – поднимает руку в знак приветствия Андреас. – Решил заглянуть к нам в гости?
– Мы с криминалистами собираемся на завод. Решили заехать забрать мобильный.
Он присел на пень и задумчиво глядел, как строится уютный домик, приют его старости, строится на клочке земли, превращенной в мир «Новой Элоизы». Времена смешались: далекое светлое прошлое, в грезах протекающее настоящее, предчувствие тихих дней будущего в этом маленьком домике.
Манфред кивает на телефон в пластиковом пакете на столе.
Долго сидел он так, без страстей, без желаний, счастливый. Солнце поднялось высоко, он потерял счет времени.
Когда он вернулся в Летний дом, оказалось, что жаркое пересохло. Мадам Левассер ворчала, Тереза не ворчала, но видно было, что ей жаль вкусного обеда, который перестоялся.
Малик стряхивает снег с ботинок, снимает шапку, запускает пальцы в гриву темных волос и собирает их в узел, который скрепляет тонкой черной резинкой с запястья.
5. Фернан – ученик Жан-Жака
– Как прошел обыск в доме Стефана Ульссона? – интересуется Манфред.
– Хорошо, – отвечает Малик. – За исключением того, что дочь была в истерике. Мы нашли кровавую рубашку в прачечной. Больше ничего подозрительного. Подождём результатов анализа. Нет, погодите, в шкафу покойной супруги было платье с пайетками. Золотистое платье 36-го размера. Не знаю, важно это или нет, на Стефана Ульссона оно не налезет, но мы его все равно захватили.
Мадам Левассер с гордостью сообщила маркизу, что она уговорила своего уважаемого зятя принять приглашение мосье де Жирардена завтра у него отужинать. Это было не так-то просто.
– Еще что-то?
Малик качает головой.
Мадам Левассер лгала. Жан-Жак, тронутый видом швейцарского домика и еще больше – удивительной чуткостью и скромностью Жирардена, без ее уговоров сказал, что завтра вечером он нанесет визит маркизу.
– Не при обыске. Но мы нашли того Тони.
В замке царило праздничное оживление. Наставник Фернана, робкий эльзасец мосье Гербер, был взволнован не менее остальных. Фернан с разрешения отца послал слугу в Латур: Жильберта непременно должна разделить с ним счастье сегодняшнего события.
– Тони? – переспрашивает Манфред.
– Я думала, Сванте вам звонил, – удивленно говорит Малик. – Сюзетта переговорила с мужчиной по имени Тони. Тем, который работал в приюте для беженцев в начале девяностых. Стефана Ульссона уволили. Точнее, он даже не работал там на полную ставку, просто ему больше не давали заказов. Его застукали в саду поздно вечером. Он следил за обитателями приюта. И знаете когда? Осенью 1993 года.
Жан-Жака встретили у парадного подъезда. Руссо был педантически аккуратно одет в скромный сюртук горожанина и держал себя просто и приветливо. Сердечно поздоровался с Фернаном и внимательно посмотрел на Жильберту и мосье Гербера, которых еще не знал. Он даже подошел к ним поближе, чтобы лучше разглядеть; он был близорук, но когда доктор Лебег посоветовал ему носить очки или пользоваться лорнетом, он с досадой отмахнулся от него. Природа знает, почему она того или иного наделяет слабым зрением. Не следует быть умнее природы.
– За Азрой и Нерминой, – шепчу я.
Во встрече гостя принимала участие рыжая ирландская собака из породы легавых, красивая, длинношерстая. Она с радостным, возбужденным лаем наскакивала на Жан-Жака, прыгала вокруг него, и когда он ее погладил, ласково что-то приговаривая, с видимым удовольствием приняла это.
Малик тянется за телефоном Петера.
– Батюшка привез мне Леди из Англии, – сказал Фернан.
– Вот именно. Мы будем его допрашивать в восемь утра завтра, если хотите, приезжайте.
– О, он привез вам чрезвычайно ценное и красивое животное, – со знанием дела ответил, улыбаясь, Жан-Жак.
– Конечно, хотим, – кивает Манфред. – А что касается снимков, то сегодня мы вряд ли еще что-нибудь найдем. Увидимся завтра в половине восьмого?
Замок Эрменонвиль был обставлен солидно, со вкусом, без излишней роскоши. Особенно понравилась Жан-Жаку музыкальная комната со множеством инструментов, пультов, нот.
Спустя десять минут мы с Андреасом остаемся одни в участке. Малик с Манфредом уехали.
Он начал рассказывать о своей прогулке и в присутствии всего общества, – как радостно забилось сердце у маркиза! – с полным пониманием превозносил красоты парка. Он все увидел, даже надписи. Упомянул и о строящемся швейцарском домике и сам теперь назвал весь этот уголок «Кларанским раем».
Я отключаю обогреватель и проверяю ведро, в которое капает вода с потолка.
Когда встали из-за стола и маркиз спросил, не пожелает ли Жан-Жак немножко помузицировать, он без всякого жеманства сел за фортепиано, похвалил прекрасный инструмент, играл и пел «Я жду, не дождусь» и «Влюбляйтесь, влюбляйтесь в пятнадцать лет!». Он спел еще много маленьких, нежных, наивных народных песенок, переложенных им на музыку; голос у него был грудной, немного усталый, но теплого, задушевного тембра.
Андреас ждет, когда я закончу. Он улыбается. Но не как обычно, с самодовольным видом, а искренне и добродушно.
– Хватит, – прервал он себя наконец. – Хорошо было бы услышать теперь молодой голос, – обратился он к Жирардену.
– Хочешь поехать ко мне домой? – спрашивает он.
– Пригласите мадемуазель де Латур что-либо спеть, батюшка, – отважился предложить Фернан. Отец, хорошо расположенный, ответил:
Я застываю. Собираюсь уже дать один из язвительных ответов, заготовленных у меня для таких ситуаций, но потом встречаюсь с ним взглядом и думаю обо всем том, что случилось за последние дни: об окровавленной свиной голове, о скелете Нермины, об Азре без лица на столе в морге, о Петере, превратившемся в кота Шрёдингера. Думаю о Кенни, который никогда не вернется с того света, о Максе, который, может, еще вернется, о маме, которая по ночам не может заснуть от мыслей, как бы подешевле организовать свадьбу, – свадьбу, которой может не быть.
Я думаю обо всем этом, но прежде всего о том, как отчаянно коротка жизнь. Перед лицом вечности мы как мушиные какашки, которые спустя мгновение поглотит темнота.
– Если тебе этого хочется, граф, – и склонился в поклоне перед Жильбертой.
Еще одна вещь вспоминается мне. Ханне в кровати с одеялом, натянутым до подбородка. Смех в ее глазах, любовь, которую словно можно пощупать.
Жан-Жак несколько разочаровал Жильберту. Подчеркнутая скромность его костюма показалась ей нарочитой, а когда он почти вплотную приближался к собеседнику, глядя в упор, она едва удерживалась от смеха. Да он и не высказал ни одной сколько-нибудь значительной мысли. Нет, знаменитый человек не произвел на нее впечатления.
Почему у нас с Максом никогда так не было? Я сознательно вычеркнула любовь из своей жизни? И все дело в Кенни?
– Окей, – говорю я.
Приглашенная маркизом, она без всякой застенчивости спросила Жан-Жака, не споет ли он с ней свой дуэт «Там, в глубине долины счастья». Учитель, изумленный такой непочтительностью, уставился на высокую свежую девушку своими большими близорукими глазами.
Андреасу удается не выдать удивления, но я вижу по расширенным зрачкам, что такого ответа он не ждал.
– Сегодня я петь больше не буду, мадемуазель, – сухо сказал он.
– Ты серьезно?
Наступило неловкое молчание. Жильберта не обиделась, она взяла в руки лютню и, выполняя просьбу, запела.
– Идем, пока я не передумала, – говорю я.
Она пела о короле Генрихе и красавице Габриели. Это была солдатская песня, которая стала как бы гимном замка Эрменонвиль. Некогда Генрих Четвертый, или Великий, вместе со своей прекрасной подругой Габриелью д\'Эстре часто посещал своего друга и соратника де Вика в его замке Эрменонвиль. Башня, где она живала. Башня Габриели, хорошо сохранилась, сувениры, связанные с пребыванием Габриели и короля, были во множестве рассеяны по всему замку. «Когда король Генрих Четвертый», – пела Жильберта, —
Мы едем через лес в тишине. Еловые лапы гнутся под тяжестью снега. Одинокие снежинки мечутся в свете фар.
Устал от побед наконец,Он сделал своею квартиройИзлюбленный этот дворец.С красавицей ГабриельОн здесь веселился не раз.И вспоминать об этомНам радостно и сейчас.
Красиво, как бывает красиво зимой в Урмберге. Красиво, одиноко и темно.