…У отца, я не договорил, такие вещи иногда получались.
Рязанский пейзаж, или нижегородский пейзаж – всё, казалось бы, просто, но… что-то эдакое… томящее и радующее одновременно… вдруг приходило к тебе.
И ты сидишь, и смотришь на картину, и ждёшь, когда птица взлетит. Она должна взлететь.
Ты даже знаешь, кто её спугнёт.
Вот он уже приближается.
Эколога, или Трубка дзержинского мира
Наша семья приехала в город Дзержинск в 1984 году.
Мы оставили рязанскую деревню, где я родился и провёл детство, и перебрались в крупнейший химический гигант на территории Европы.
Вскоре мы получили квартиру, бесплатную. Даже две квартиры.
Заметил ли я, что в городе хуже дышалось, чем в деревне?
Нет, не очень заметил.
Иногда, может быть, раз в полгода, один из заводов что-то «выбрасывал»: и тогда по утрам, когда я шёл в школу, был смог, и в горле першило.
К обеду, впрочем, всё уже развеивалось.
Зато я неизбежно заметил другое. Город был поделён на юношеские группировки, и непрестанно дрался. Несколько раз я был свидетелем жестоких побоищ.
Сначала во дворе собиралась пацанва – лет по 13–14, – и они начинали страшно орать, будто заводя себя.
Вооружившись палками, кольями, обломками кирпичей и железными прутьями, они бежали к соседнему двору. Но там уже знали про их намерения, и оттуда им навстречу неслось такое же бешеное стадо. Происходила короткая, минуты на две, стычка. Кому-то пробивали башку, кто-то оставался лежать со сломанным ребром и стеная.
Однажды я прочитал в газете, что по уровню юношеской преступности наш милейший город занимает третье место по Советскому Союзу – после Казани и Йошкар-Олы.
Гопники носили трико со вшитыми лампасами, плевались, были агрессивны и дики.
«Откуда?» – я помню этот вопрос из детства. Ты идёшь вечером, тебя останавливают двое или трое, и спрашивают. Нет, они не интересовались, откуда и куда я шёл. Вопрос означал: из какой ты группировки, за кого «впрягаешься».
Я не впрягался ни за кого, в нашем классе никто ни за кого не впрягался, как-то так вышло. Гопники, судя по всему, были прямым свидетельством того, что с экологией в городе имелись проблемы. Лица у многих из них были дегенеративны, а поступки – аномальны. Раз в три месяца в городе обязательно кого-нибудь убивали. В школе шептались: «универсамовские» забили «петрищевского»; или наоборот.
В четырнадцать лет я связался с другими ребятами: это были дзержинские музыканты. Панки, хиппи и прочие рок-н-рольщики.
Их в Дзержинске – и здесь таится другой парадокс – было огромное количество.
Здесь вырос Чиж – Сергей Чиграков. Чижа я не застал, я был слишком юн, когда он уже стал звездой и уехал. Но Чиж сочинял песни с Димой Некрасовым – его я знал, – и с гитаристом Быней – которого я тоже знал.
У нас была своя компания: Ганс, Данила, Маугли, Абрамчик. Мы непрестанно музицировали и пили пиво. Местные Дворцы культуры благосклонно и бесплатно предоставляли нам свои студии для репетиций и записей.
Иногда кого-то из нашего круга ловили на улице гопники и били за длинные волосы, либо за серьгу в ухе. К пятнадцати годам у меня уже были длинные волосы и серьга в ухе. Я демонстративно ходил по городу в поисках проблем. Так сложилось, что проблем у меня никогда не было. Хотя – могли бы случиться; но не было.
В Дзержинске начали проходить рок-фестивали, в них участвовали десятки разнообразных команд, приходило великое множество публики.
Видимо, и здесь сказывалась экология – только аномалия имела эффект противоположный. Город не только дрался и грыз семечки – но и пел, играл на всех музыкальных инструментах, сочинял.
Хиппари и панки воображали, чтоб гопники однажды исчезли как вид.
Хэви-металлист Данила, стоически ходивший по городу с копной длиннейших волос, помню, мечтал, что настанет однажды страшный судный день, и гопники, поражённые некоей проказой, начнут лопаться как пузыри. Идёт гопник – раз! – и взорвался. Только брызги на асфальте. Идёт другой – бах! – и пропал: только лёгкая влажная радуга висит в воздухе.
В шестнадцать лет я начал качаться, и оставил круг музыкантов; у меня появились иные увлечения.
Когда, годы спустя, будучи двадцатилетним, состоящим из одних мышц младым человеком, я устроился в ОМОН, вдруг стало ясно, что Дзержинск перестал быть городом гопников – они доживали свои последние стыдные дни.
Гопники, казавшиеся мне пять лет назад непобедимым и ужасающим злом, стремительно превратились в вялые группы сутулых, никому не страшных подростков.
Помню, однажды во время рейда, в гаражах, я один задержал сразу пятнадцать этих малоумков, и выстроил их вдоль стены, предварительно надавав тумаков. Они стояли – жалкие, тонконогие, напуганные, и я думал удивлённо: неужели эти хилые существа могли наводить ужас на целый город?
Потом с улиц исчезли штаны с лампасами.
Следом, в одной из омоновских командировок в «горячие точки», у нас случился момент истины: один из бойцов проколол себе ухо и повесил серьгу. Командир был не очень доволен, но стерпел. Бойцы, выросшие в дзержинских дворах, и вроде ещё помнившие о том, что серьгу носить не по понятиям, что за это могли в детстве проломить голову, вдруг сошлись на том, что, пожалуй, в этом есть свой прикол. Что это неплохо. Бородатый боец с автоматом и серьгой – он выглядел отлично.
Этим бойцом был не я. Свою серьгу к тому времени я уже снял.
Всё менялось как в калейдоскопе.
Заводы останавливались один за другим. Их с бешеной скоростью разворовывали.
Наш омоновский отряд периодически ставили на охрану того или иного предприятия, откуда осатаневшие без зарплат рабочие, невзирая на риск, тащили всё, что могли.
Но потом и эта история закончилась.
К тому моменту, когда в российских и мировых СМИ начали спорадически, время от времени, целыми пачками выходить статьи о том, что страшней Дзержинска города в природе нет, – от прежнего Дзержинска осталось очень и очень мало.
Заводские трубы почти не дымили, и смог по утрам не разъедал лёгкие.
Я уволился из ОМОНа, и вдруг стал писать книги. В связи с этим меня начали приглашать за границу, в лучшие европейские города.
Там я с удивлением обнаружил, что у них случается смог куда тяжелее нашего. Что деструктивного элемента с дегенеративными лицами хватает и там. И что – это меня особенно поразило – реки, текущие через многие европейские города, чудовищно грязны. В этих реках давно никто не купается. Там никто не ловит рыбу; да её и нет, скорее всего.
Но в Дзержинске мы спокойно купались! И выходили из воды без радужных химических пятен! Местные рыбаки постоянно ловили рыбу – и мы ели её, она была вкусна.
Я не знаю, права или нет разнообразная статистика, – я просто помню, как всё было.
В моём классе не было никого с врождёнными или приобретёнными болезнями. Ни у кого не было никаких аллергий.
Все мои одноклассники оказались пригодны к службе в армии.
Много позже в Дзержинске родился мой первый ребёнок, сын.
Он подрос и пошёл в школу – уже в другом городе, в Нижнем Новгороде.
И когда он учился, я в какой-то момент узнал, что в его классе у каждого третьего та или иная аллергия, и ещё несколько мальчишек – бесплодны: у них никогда не будет детей.
Можно ли делать из моего личного опыта какие-то выводы?
Нет, конечно: это просто мой личный опыт.
К тому же, я видел, как стремительно, за какие-то десять – пятнадцать лет, меняется всё: исчезают казавшиеся непобедимыми субкультуры, рушатся цивилизации и антицивилизации.
Хиппи перевелись. Гопники полопались. Заводы продали.
Но недавно я проезжал мимо Дзержинска – и вдруг увидел, как одна из труб, которая так раздражала меня в юности, вновь задымила.
И почувствовал такое счастье внутри, такую ностальгию: надо же, дымит.
Милая моя, дыми.
Трамвай на Свердле
Помню всё это в юношеской, чуть поправленной пивом, дымке. (Пиво было – из пластиковых бутылок, разливное, за ним нужно было отстоять огромную очередь; водки я тогда не пил и ничего не курил.)
Это конец восьмидесятых.
Это Горький (или уже Нижний Новгород?).
Сутолока, суета, но в любое время года – всего слишком много, как положено в ранней юности: летом совсем-совсем солнечно, зимой ужасно промозгло, осень грязная до неприличия, весна хохочет в лицо и распускается каждой веткой с неимоверной скоростью, на глазах, как в ускоренной съёмке. И всё это – под рок-н-ролл.
Помню, как мы идём на концерт Чижа. Концерт происходил в ДК Свердлова.
Знаете ли вы ДК Свердлова? Нет, вы не знаете ДК Свердлова.
Там, под громыхающие трамваи (они в те годы громыхали куда сильнее) и неподалёку от памятника Свердлову, на прошлой и будущей Покровке (тогда эту улицу мы называли Свердла) – проходили лучшие минуты нашей юности.
Чёрный бюст Свердлова воспринимался мной как рок-н-рольный бесстрастный божок. Одним он даровал удачу, другим – нет.
Выбор его не всегда поддавался разумному объяснению.
Чиж уже был в трёх шагах от славы.
Кажется, он выглядел почти так же, как и сейчас: маленькая собака до старости щенок. Наверное, на лице его вовсе не было морщин, и он был чуть похудей.
Зато на акустической гитаре он и тогда уже играл лучше всех, кого мы знали. Лёгкой левой рукой ловил незримую мошкару на грифе, правой цеплял золотых пескарей за хвосты.
Пел голосисто, раскатисто, с неподражаемой своей хрипотцой.
Самое смешное: им тогда исполнялись те же самые песни, что и сегодня.
То есть, прошло без малого тридцать лет, но, попав недавно на выступление Чижа, я вдруг понял, что первые пять песен он спел те же, что и на первом его концерте в моей жизни.
(На десятом, кстати, звучали они же.)
Все в зале считали Чижа своим, хоть он и уехал тогда уже из Горьковской области. Но вырос-то он всё равно в соседнем Дзержинске.
Мы тогда не были знакомы, но на концерт я всё равно прошёл бесплатно – в компании с моим другом-басистом Генкой, которого Чиж знал.
Чиж подошёл ко входу и запустил нас обоих.
Я сидел в зале и внутренне подрагивал от гордости, думая, кому я про это первому расскажу: «Ходил на концерт Чижа тут… Сам меня провёл на концерт… Да нет, не очень знакомы… Но земляки ж!»
В зале был Полковник – рок-бард Алексей Хрынов. В какой-то момент Чиж вызвал его на сцену. Тот спел две песни. Кажется, «Горькие люди горького города» и точно «Здравствуй, друг, прощай, трезвый день».
Полковник еле умел играть на гитаре. В четырнадцать лет я играл лучше.
Чиж чуть позже придумал шутку: «Полковник сходил на концерт Ал Ди Меолы и забросил гитару». Ал Ди Меола – это такой великий гитарист. Смысл шутки в том, что до концерта Ал Ди Меолы Полковник думал, что он тоже играет на гитаре, не подозревая, что бывает как-то иначе. Ну, вы поняли.
Однако песни время от времени у Полковника получались, и очень крутые; мы потом даже в Чечне их пели.
После концерта Чиж и Полковник пошли пьянствовать; нас не позвали. Сели на трамвай и поехали: всё тогда было просто.
Трамвай в итоге развёз Чижа и Полковника очень далеко.
Полковник потом умер; бывает.
Помню концерты группы «Новые ворота». Пел и сочинял музыку у них Александр Яковлев: неземной красоты парень, наполовину цыган. Песни его казались сколками волшебства: «Ольга», «Колокольное шоу», «Когда мы вдвоём»…
Стихи для «Новых ворот» писал Нос – Илья Куртилин: огромный, носатый человек, с большими зубами, с редкими прилизанными волосами, с уникальным чувством юмора, панк по жизни. Он ничем не походил на поэта.
На поэта походил Яковлев – даром, что был рукопашник и ездил на соревнования драться.
Мне было пятнадцать, я сидел в зале. Саше Яковлеву было двадцать или чуть больше. Отвыступав, он вдруг появился в зале, уселся рядом, и как ни в чём не бывало заговорил со мной – хотя мы не были знакомы.
Мне казалось, что это полубог оказался рядом – лёгкий, очаровательный, полный сил. Я замер и едва отвечал.
Он рассказал, что песню про «Ольгу» сочинил в трамвае: перестук колёс дал ей ритм. Яковлев тут же, на коленях, отбил ритм и напел песню. Получилось очень красиво. Костяшки его кулаков были сбиты до белизны.
Потом мы подружились; но дружба и собутыльничество не стёрли во мне памяти о том удивительном чувстве, о том восторге.
Когда я вырос, после долгих лет жизни, проведённых в казармах и вне музыки, меня угораздило пойти в журналистику. И тут, уже в нулевые, откуда-то объявился Нос – буквально из прошлой жизни – я ведь не видел его лет десять. Он спрыгнул с трамвая и подбежал ко мне.
В сущности, он был всё такой же, только начинал спиваться. Я взял его на работу в газету, которую возглавлял.
Потом он тоже умер; бывает.
Трамвай на Свердле иногда подрабатывал катафалком.
А Саша Яковлев с тех пор даже не изменился. Разве что поседел. Но песни поёт всё те же.
Помню концерты группы «Хроноп».
Главный «хроноп» – Вадим Демидов – был такой луноликий, отстранённый. Я даже думал, что он высокомерный сноб.
Но мы всё равно тогда считали, что «Хроноп» – это такая же группа, как «АукцЫон», «Алиса» и «Наутилус», ничем не хуже, просто чуть менее известная.
Но скоро будет такая же известная – у Чижа ведь получилось.
Много позже мы познакомились с Демидовым и стали дружить. Я вскоре понял, что он очень ранимый и волнующийся человек.
На сноба он походил исключительно от волнения.
Демидов с тех пор совсем не изменился.
Зимой носит смешные детские шапки и варежки. Мне кажется, что варежки у него на резинках, вдетых в рукава.
Разве что он понял, что точно не станет звездой. Где-то в мироздании заела какая-то шестерёнка, и трамвай, который должен был его подвезти на Олимп, не открыл двери, а проехал эту остановку.
Зато, стартовав на Свердле, трамвай подсадил братьев Кристовских из группы «Uma2rman».
С братом Сергеем Кристовским в прошлой жизни мы тоже приятельствовали.
Он, как вы уже догадались, нынче совсем не изменился.
Сергей почти всегда появлялся в компании своей крупной красивой жены. У неё были большие губы, и вся она была такая плотоядная. Кажется, Сергей ее подбешивал своей невозмутимостью.
Теперь у него другая жена.
Момента появления Володи я не заметил. Володи тогда ещё не было поблизости. Володя, наверное, был маленький.
Братьев вдвоём я увидел уже в телевизоре, где бесконечно крутили песню про «Прасковью». Кажется, там тоже ездит трамвай, в клипе. Либо прямо в кадре, либо неподалёку.
А ещё был – Дмитрий Некрасов. Он рос в Дзержинске вместе с Чижом, и они вдвоём сочиняли песни в местном лесу.
Я даже знаю, где был этот лес. Сейчас его вырубили и там стоит заправка.
Несколько из сочинённых ими вместе песен Чиж поёт до сих пор. К примеру, «Я на лесоповале сорок пил затупил…».
Или песня «Расстели мне поле» – одна из лучших в репертуаре Чижа и безусловный шедевр. Это некрасовская песня.
Всего их шесть или семь – совместных или чисто некрасовских песен на альбомах Чижа.
Можно было б на заправке повесить табличку: «На этом месте Чиграков и Некрасов сочинили несколько великих рок-н-рольных песен». Была бы не простая заправка, а особенная.
Некрасов потом собрал группу под названием «ДНК», и они играли лучше всех на свете.
Когда Некрасов пел, воздух будто трескался, и повсюду летали маленькие молнии.
Он был натуральной звездой на сцене и полным раздолбаем по жизни.
Однажды они пели в маленьком нижегородском баре, как раз на трамвайной остановке, и вдруг в бар зашёл, заехавший зачем-то в Нижний Новгород, Чиж.
Он увидел старых товарищей – и, конечно, тут же оказался на сцене.
О, какой концерт они отыграли! Бармен едва не погиб от счастья.
Это ведь не американское кино – это наша жизнь: она была.
Мне казалось, что трамвай на Свердле не просто должен остановиться ради Некрасова, а, как в той песне Гребенщикова, съехать с рельс, и пойти напрямую к точке встречи.
Долгое время я жил в уверенности, что после питерской и свердловской рок-н-рольной волны – следующая будет наша, горьковская, нижегородская.
Что мы накроем всю Россию.
Возможно, в какой-то другой реальности так и случилось.
Хотел бы я разок взглянуть на этот трамвайчик: едет там живой Полковник, Саша Яковлев, Дима Некрасов, Вадим Демидов, и ещё несколько славных ребят, – а на остановке, под дождём стоят: Юрий Юлианыч Шевчук, мокрая борода, глаза тоскливые, Васильев в своём вечном сплине, весь «АукцЫон», толпой в сорок музыкантов, «Чай-Ф» опять же – Шахрин с удивлёнными, навыкате, глазами.
И все машут руками: а мы? а нас?!
А эти, в трамвае, смеются и никого не замечают. Им вечером петь на полумиллионном стадионе.
Оглянуться и не расплакаться
Люди иногда оглядываются назад и вдруг ужасаются. Не просто удивляются, а именно что ужасаются.
Моё поколение отправилось в люди четверть века назад: страшно молвить. Почти как в книге про трёх мушкетёров. В 1991 году я окончил школу.
Выходя на центральные улицы главных российских городов, я наблюдал.
Люди возбуждёнными колоннами маршировали взад-вперёд.
Тогда были в моде молодые демократы, глашатаи перестройки, сторонники – о чём тогда говорили на каждом углу? – «бригадного подряда», «гласности», «открытых границ», «невидимой руки рынка», «покаяния».
Втайне предполагаю, что две трети тех, кто тогда ходил по Москве и по всем остальным городам России, выкрикивая демократические лозунги и агитируя за Бориса свет Николаевича, – ныне не стремятся об этом рассказывать внукам. Самые честные – горько стыдятся; большинство делает вид, что этого не было, потому что быть не могло.
Но ладно ещё – политика. Здесь, как говорит один мой бывший добрый товарищ, «можно спорить». Я и другие вещи помню.
Когда вижу сегодня огромные очереди желающих припасть к святым мощам или поклониться иконе Богоматери, я гоню от себя мысль о том, что добрая половина этих людей в своё время заряжала воду в трёхлитровых банках под руководством экстрасенса Чумака и лечила почки, печень и поджелудочную, слушая проповеди экстрасенса Кашпировского.
Половина страны сидела у экранов, расставив вокруг себя банки, плошки и бутылки.
Гуляя, скажем, в августе 91-го по Арбату, даже я, шестнадцатилетний подросток, удивлялся: как, каким образом моя вполне себе просвещённая страна дошла до такой степени… чего? Чего же?
Да всего чего угодно: разнузданности, лихости, глупости, подлости, открытости, искренности. У меня просили подпись за восстановление монархии, мимо проходили люди, напевавшие «Харе Кришна!», навстречу им шли язычники с витиеватыми солнцеворотами, между них сновали люди со значками «Хочешь похудеть – спроси меня как», здесь же играли в напёрстки, чуть дальше проповедовали свою веру адвентисты, сайентологи, баптисты, телепаты, кастраты, неряшливо одетые люди спасали Россию от сионистского заговора, интеллигентно одетые люди в очках спасали Россию от всероссийского погрома, дата которого им была известна с точностью до минуты – причём погром курировали генералы КГБ, также известные поимённо, студенты звали страну к топору – хотя сами явно никогда никаких топоров в руках не держали, иные находили избавление от всех проблем в обливании себя ледяной водой, что демонстрировали здесь же, оставляя после себя сырость, третьи, осуществляя круговорот жидкости в организме, пили такое, о чём в приличном месте говорить не принято, и других пытались угощать, четвёртые же пили всё подряд – и казались самыми здоровыми на этом празднике жизни.
Но если бы только столица сошла с ума, попав в перекрестье десятков модных трендов!
Можно было не ездить так далеко. Достаточно было зайти в любой – городской или сельский – клуб, где молодые люди, мои ровесники, проводили свой незатейливый досуг. Нормальные пацаны вшивали в трико красные полосы – и так ходили, целыми городами, с лампасами: новейшие индустриальные казаки? Просто остолопы? Кто они были? А эту раскраску девичьих лиц вы помните? Помните их удивительные причёски? То, в какой цвет красили волосы старшеклассницы? Самые дикие джунгли, самые хитрые животные джунглей не смогли бы отразить те великолепные цвета. Если б старому мудрому хамелеону предложили спрятаться в причёске старшеклассницы нашей страны эпохи перемен – он сошёл бы с ума! – он перепробовал бы все свои возможности, включил бы режим «осеннее дерево», «ярко-жёлтая листва», «спина бегемота», «грязи вселенские», «труха», «застывшая лава», «ночной пожар», «соломенная крыша», «я банан, просто банан», «вернулось всемирное похолодание, выпал первый, не самый удачный снег за двести тысяч лет», «хорошо, хорошо, теперь я змея, я сохраняю покой» – и на очередной попытке разорвался бы к чертям. Чем они поливали свои гривы? Как они их завивали? Где они находили помады и тушь, чтоб довести себя до такого состояния?
Демоны! Они были как заблудшие демоны.
Ещё я помню девушек в ботфортах – этих гренадёрских сапогах, символизировавших тогда смелость и просвещённость; помню, как певица Валерия в них выступала, пела народную песню; в университете иные мои сокурсницы тоже ходили в этих сапогах, по крайней мере до тех пор, пока в такие же сапоги дружно не переоделись девы лёгкого поведения, ищущие удачи вдоль освещённых трасс. Теперь, предположу, такие сапоги даже в публичных домах стесняются надевать: разве что в какой-нибудь совсем бесподобной ролевой игре вроде «Мадам гренадёрша и её дрессированный провинившийся солдатик».
А слушали – что мы слушали, какую, с позволения сказать, музыку?! (Верней, не мы – а они; я не слушал и наговаривать на себя не обязан.) Начали с группы «Мираж», что уже было дичью; следом перешли к «Ласковому маю», будто полвека нас не воспитывали на песнях Утёсова, Вертинского, Бернеса, Георгия Виноградова, Отса, Кристалинской и Магомаева – а держали нас всё это время в самом несчастном детдоме, на пшённой каше без сахара, а все нас обижали: няньки, воспитатели, истопник Фёдор.
Поэтому: бел-лые розы, бел-лые розы, беззащитны шшшипы! Ы! Ы!
Ладно бы ещё одни малолетки западали на Шатунова – нет, его слушала милиция, сельские администрации, учителя средних и высших учебных заведений, на концерты «Ласкового мая» приходили почётные пенсионеры. Где нашли этих пенсионеров, где их держали все предыдущие восемьдесят лет? В лесу? В зоопарке? Они смогли бы победить в самой страшной мировой войне под такие песни? Отчего они себя не спросили об этом?
Впрочем, следом пришло такое, что и Шатунов стал казаться вполне себе милым и приличным парнем. Явились какие-то гнусавые малоумки, то с огромным количеством зубов, то вовсе без оных, представители третьего пола, радужные птицы с перьями в области поясницы, силиконовые губы, гуляющие сами по себе, в отсутствие головы, другие части тела, казалось бы, не приспособленные для пения, дуэты разных частей тела, квартеты представителей третьего пола и пола, ещё не изведанного никем, кроме представителей третьего пола. О, пора открытий! Пора свободы.
В моём классе, знал я в том самом 91-м году, не пробовал наркотики ещё ни один ученик. Но тремя классами младше, к 95-му году сложно было найти того, кто не пробовал хотя бы раз. От барбитуры до метадона – во всём разбирались даже ученики начальной школы. Это была всем модам мода.
Учителя, которые учили многих из нас, – они, видимо, тоже что-то скрывали от мира долгие годы. В городке, где я родился, в конце девяностых единственная школа неизменно закрывалась с 12 до 14 часов: учителя не могли пропустить очередную серию какого-то сериала, то ли про богатых, которые тоже плачут, то ли про рабыню Изауру, – и вместе с учениками, торопясь и толкаясь, бежали следить за судьбой метиски, или мулатки, или полностью, непоправимо, чернокожей героини. А потом возвращались – и преподавали детям историю, русский язык, Достоевского, основы государства, права, здравого смысла. Неужели это было с нами?
Сегодня, как нам кажется, накал страстей уже не тот. Кончилась краска, которой несчастные девушки красили свои гривы. По Арбату ходят взад-назад вполне приличные люди. Учителя если имеют наклонности к просмотру латиноамериканского «мыла», то скрывают их. Молодые люди уже не стремятся перепробовать все «колёса» на свете: многие в курсе, что так можно уехать слишком далеко. Фрики занимают положенное им место и возбуждают только свой тихий круг, а не многомиллионные аудитории телеканалов.
И всё-таки. Прежде чем увлечься чем-нибудь, ну, не важно чем: пирсингом, дайвингом, шопингом, лизингом, петтингом, ауткоммингом, дауншифтингом, – на секунду остановитесь и спросите себя: «Со мной всё в порядке? Не чересчур ли я модный?»
Сосчитайте до ста. Или хотя бы до десяти. Всё в порядке? Вперёд.
Не трогай море – моменто море
Земля священна не в метафорическом смысле. Она просто священна, и всё. Это данность. Здесь нет никакой мистики, никакой поэзии. Если случится война – она может быть лишь за общее. Общее у нас одно: земля, память, язык. Три слова через запятую, но они нерасторжимы. Память и язык тоже живут на земле.
Дающая жизнь всему живому, подарившая жизнь твоему роду, спрятавшая всех тех, кто был здесь до тебя, – земля. Отправляясь на бой, в дальний край, или в путешествие без надежды на возвращение, люди брали с собой горстку родной земли.
Всякий, кто смеётся над этим, – выказывает, что он просто глуп.
Когда люди всерьёз решают, что им принадлежат леса, реки, озёра и горы, это лишь забавляет.
По сути, выкуп в личное пользование национальных богатств – ровно то же самое развлечение, что и покупка участков на Луне. Нет, даже на Солнце.
Такой маленький человек, живёт такую маленькую жизнь, – но уселся на кочку, сидит, держится за неё двумя руками, приказывает считать себя главнее этой кочки.
Или забрался в лужу – и отдал распоряжения почитать себя за местного водяного.
Кто-то остроумно подметил, что владение общенародными богатствами, водами и лесами – такая же нелепость, как владение крепостными.
Думаю, что даже бо́льшая.
Иные люди даже желают, чтоб их отдали в рабство. С удовольствием подпишут все бумаги и осмысленно переведут себя на общее содержание с домашним скотом.
Но кто спросил мнение у дерева? У озера? У моря? У самой большой горы? У самой глубокой впадины? Вы что, сами её вырыли? Сами насыпали?
Или у вас просто оказалось много денег, и вы имеете право их потратить? Ну так постройте себе на отдельном участке гору из денег. Или нору.
…Я вырос в одной чернозёмной области, в маленькой деревне.
Рядом с деревней были пруды, рыбное хозяйство; мы всё детство ходили туда купаться.
Потом детство, вместе с коммунистической властью, закончилось, и я ушёл во взрослую жизнь.
Вернулся спустя несколько лет, собрались с моими двоюродными братьями, посидели, поговорили; поехали, говорю братьям, на пруд. Там, отвечают мне братья, теперь есть свой хозяин, а у него охрана; но ничего, договоримся.
– Какая ещё охрана? – спросил я.
Братья посмеялись; мы сели на «козелок» и примчали на пруды.
Знаете, мне даже понравилось, что там никого не было: тишина, кувшинки качаются, водомерки бегают туда-сюда.
Минут через десять к нам подошёл невысокий, но крепкий охранник, в форме, и с ним ещё какой-то тип, то ли стажёр, то ли у местного начальства мальчик на побегушках.
Охранник нас осмотрел, оценил свои шансы скромно (вернее сказать, разумно) и сказал:
– Вы только мусор приберите за собой.
Мы так и сделали.
В общем, братья рассказали, что бывший глава местной деревенской администрации вовремя подсуетился, и теперь имеет… что он, кстати, имеет? Все пруды? Или всю деревню?
А он ведь хороший мужик был. В семидесятые у него была единственная машина в деревне, и он на ней начавших рожать баб возил в районный роддом. Мчался и смешно шутил. Мог и роды принять, если что.
Теперь у него автопарк и водный парк. Поднялся! Зоопарк, наверное, тоже есть.
Но с тех пор, когда я слышу, что в советское время «тоже было неравенство», я молчу и ничего уже не говорю. Что скажешь; можно только табуреткой бросить куда-нибудь.
Когда через год мы с братьями снова собрались, и я предложил снова съездить на пруд, братья сказали: вряд ли, теперь уже точно не получится.
Я им не поверил и сел за руль.
Увы, да, не получилось: пруд был обнесён заборами, блок-постами, бетонными плитами и колючей проволокой. Одним взводом не возьмёшь – в лучшем случае ротой, и то при поддержке с воздуха.
Ладно, я могу в другом месте искупаться; но я так и не понял, отчего деревенские ребята теперь не ходят на пруд? У них же теперь будет совсем другое детство.
А у кого другое детство – у того иная жизнь.
Люди привыкают жить у забора.
И целую жизнь мечтают забор сломать.
Вы скажете: это они от зависти.
А я скажу: а то, что у вас выкуплено общее в частную собственность, – это от наглости.
И на всякую наглость неизбежно заведётся зависть.
И посмотрим ещё, кто в итоге победит.
Беда ведь не только в том, что вы отняли у настоящего времени – в частности, у этих голоногих пацанов. Вы же ещё и на будущее нацелились.
Но будущее всегда сильнее. Оно явится за своим и сделает всё как было.
Придётся вернуться к тому, что: общее важнее частного, а народ больше, чем человек.
Потому что начинается с того, что «человек – мера всех вещей», а заканчивается тем, что этих людей вдруг оказывается ограниченное количество, а мы должны на них любоваться.
И, наконец, самое важное.
Общее – вовсе не означает «ничьё». Общее означает – наше, наших предков и наших внуков.
Когда что-то у вас забирают, помните – что забрали сразу и у твоего прадеда, и у твоего правнука.
Хотя, если вам всё равно, я вообще не с вами разговаривал.
Кач-кач до Москвы
Помню, у меня росли дети, – а у меня долго росли дети, лет двадцать примерно, потому что детей четверо, и они очень долго растут, никак не могут вырасти. И пока мои дети росли, первые лет семь мы с женой никуда не ездили вообще. Дома сидели, детей растили.
В том числе и потому не ездили, что денег элементарно не было. А потом – как-то даже в голову не приходило: дети маленькие, чего их таскать туда-сюда. Накатаемся ещё.
Первый раз мы поехали куда-то в сторону Сочи на восьмой год брака, младшего сына оставив на нянь и взяв с собой старшего, семилетнего.
Дальше, собственно, мы продолжали ту же традицию. Пока детям не исполнится шесть-семь лет – они сидят дома. Никаких перелётов, горячих пляжей, заграниц.
Основной причиной такого подхода была уже не материальная.
Во-первых, мне жалко терзать и мучить детей: ничего они до пяти лет не поймут и не запомнят, только будут ботинки стаптывать, нагоняя неугомонных родителей.
Во-вторых, мне по-человечески неудобно во всех этих поездах и самолётах за своих разнообразных младенцев. Никому мои семейные проблемы не нужны: плач этот, перебежки групп младенцев по салону взад-назад, броски стаканчиками через головы, удары ногами в спину впереди сидящему усталому человеку, только наконец заснувшему.
Жена мою сверхщепетильность разделяет. Она сама такая же, даже хуже.
За двадцать лет мы с женой только однажды нарушили своё правило.
Тогда у меня еще была жива бабушка по отцовской линии – Мария Павловна Вострикова, ей было 90 лет, и я подумал, что это моя обязанность: привезти ей всех правнуков в полном составе. Чтоб они увидели её, и она увидела их.
Младшей нашей дочери был тогда годик. Старшей дочери пять. Младшему сыну семь. Старшему двенадцать.
Мы купили билеты на утренний поезд и поехали.
Я знал, что моя цель – истинная, но даже в тот раз мне было неуютно: моя младшая изводила вагон своими попискиваниями и будто нарочной бессонницей.
Жена тоже места себе не находила.
Молча, даже не сговариваясь, мы с ней решили больше таких экспериментов не повторять.
Не скажу, что я имею личные претензии к тем, кто таскает за собой повсюду детей. Но иногда я всё равно несколько, что ли, озадачен.
Одна моя дальняя знакомая полетела за мужем в Африку на неделю, взяв с собой двухмесячного младенца – при том, что никакой необходимости в этом сопровождении не было: знакомая просто боялась, что муж ей изменит, – а тут она рядом, младенец, – двойная гарантия верности. И вот они таскали двухмесячного ребёнка в Африку и назад, а он орал по дороге, потому что точно знал, что конкретно ему это было не надо.
Я много езжу по стране, и постоянно наблюдаю в самолётах и поездах разнокалиберных младенцев, которые иной раз рыдают от перегрузок и турбулентности целыми ночами на самые разные голоса.
«Куда они все едут? – думаю я. – Что у них за дела такие?»
Сегодня утром я, в утреннем поезде на Москву, снова столкнулся с той же самой ситуацией.
Молодая мама, годовалый ребенок. Сели, поехали. Он минут пятнадцать поспал, потом начал неистово голосить.
Мать, впрочем, тянуть не стала – тут же вышла в тамбур.
Я и забыл про неё.
Потом смотрю – а она от Нижнего до Владимира так и стоит в тамбуре, качает дитя.
Мне, признаться, стало немножко стыдно.
Я ещё помню, каково это – час ребёнка качать на руках.
Вот, думаю, почувствовала, что многие желающие отдохнуть перед сложным днём в Москве из-за её дитяти не выспятся, – и покинула вагон.
А чего покинула-то? Кому не нравится – пусть едут на личном транспорте.
Как моя бабушка говорила, когда я спрашивал, не сложно ли ей в пять утра вставать, чтоб заниматься хозяйством: «Умру и высплюсь».
Та самая бабушка, к которой мы, слава богу, съездили вовремя и успели.
Цивилизация возвращается
Счастье выглядело так: чипсы «Московская картошка», двадцать, к примеру, пачек. Есть и запивать колой.
Была уверенность, что этим наесться нельзя никогда. Год-то был какой-нибудь 1987-й.
Хотя и тогда подростковое моё сознание, не ведавшее таких понятий, как «патриотизм» и «космополитизм», вовсе не готово было безоглядно капитулировать перед «тлетворным Западом».
«Буратино» и «Тархун» я любил больше.
Росли мы в деревне, и я помню, как привозили в сельмаг лимонад.
Это было ещё раньше – в самом начале восьмидесятых, Брежнев только умер (учительница плакала; говорили, что будет война, но я не очень верил).
Нужно было найти две пустые бутылки и ещё, кажется, доплатить какие-то копейки. За такую ерунду тебе выдавали настоящее чудо: полную бутылку лимонада.
Мы с пацанами рыскали вокруг магазина, мне было лет шесть, поэтому за прошедшие с тех пор почти сорок лет я позабыл цену пустой тары, но помню, что какие-то бутылки – из-под водки или шампанского – стоили ещё дороже, а другие, не помню из-под чего, вообще не принимали.
Досадно было, если на горлышке скол, даже самый маленький. Если не принимали – это казалось почти трагедией; впрочем, поправимой. Снова мчались на поиски. Бутылки всё равно находились.
Раньше такого мусора, как нынче, не наблюдалось – всех этих броских пакетов, несгорающих обёрток, разноцветных упаковок и прочего. Мужики пили, закусывая тем, что съедалось без остатка; на месте распития оставалась разве что золотистая обёртка плавленого сырка. И бутылки – их было видно издалека.
И вот ты получаешь своё счастье.
Особенная удача, если лимонад оказывался залит по самую пробочку: это несколько, два или три, дополнительных глоточка.
Случались бутылки, где, наоборот, был существенный недолив… но и это ничего, переживаемо.
Открывали о железную оградку – шла пена, тут же начинали отхлёбывать, обливаясь и смеясь.
А потом цедили понемножку, замирая от счастья.
…или мороженое.
Пломбир, сразу три порции; я ностальгирую по этим бумажным стаканчикам; хотя да, в вафельном было ещё вкуснее.
Однажды мы пришли к лотку, а мороженщицы уже не было. Начали зачем-то ворошить бумажные упаковки, в которых привозили мороженое, и – чудо! – под ворохом упаковок обнаружили целый ящик нераспроданного мороженого. Наверное, мороженщица что-то спутала.
Мороженое, конечно же, растаяло и являло собой месиво… но подтаявшее мороженое – оно же гораздо вкусней.
Мы испытали приступ небывалого восторга.
Если б Дед Мороз однажды оказался реальным, нас бы это не обрадовало так сильно. Мороженое было нежнейшим, свежайшим, сладчайшим, молочным.
В молоке мы все знали толк – наши бабушки держали коров. Мы росли на молоке.
Котлеты опять же мать делала из настоящего мяса.
Я помню, как прибегаешь с речки, и не пара котлеток на сковородке лежит, как сейчас жарят, а штук тридцать – полная сковорода; и ещё в холодильнике, в огромной тарелке, накрытые другой тарелкой, холодные.
Холодные почему-то казались особенно вкусными.
Возьмёшь оттуда пару котлет, они в такой как бы изморози, хлеба отрежешь чёрного, посолишь его, огурец из лукошка немытый, – и снова к тебе счастье приходит.
К чему вся эта история: когда мы переехали в город и в нашем городе открыли «Макдональдс», мне даже в голову не пришло туда пойти. То есть у меня уже водились какие-то деньги, мне было лет, наверное, пятнадцать или восемнадцать, но я даже не зафиксировал, когда «Мак» появился, – до такой степени было всё равно.
Никаких особенных политических взглядов у меня не имелось, но когда я видел, будучи сущим подростком, эти бесконечные очереди в «Мак» и давку в дверях этого нелепого общепита, всегда мысленно пожимал плечами: нет, а зачем им?
Котлеты я ел, лимонад пил. Мороженым лакомился, едва ли не руками его черпая из бумажного ящика. Весь день потом был липкий, всем лицом.
Но то, чем нас решили накормить в этом модном заведении, – оно даже на картинке выглядело как-то странно: как детская раскраска.
Раскрасил бумажный торт и ешь. Раскрасил бумажного поросёнка и ешь. Раскрасил бумажное мороженое и лижешь. А там бумага, сладкая от краски.
Нет, мне и в голову не приходило агитировать кого-то питаться тем и не питаться этим: как хотят.