Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Я, как и все, ужаснулся, когда утром зашёл в вестибюль. То, что вчера было мраморной статуей нашего Вождя, сегодня казалось костлявым каркасом дикого животного. Фиолетовое чернило проникло в парижский гипс и выточило причудливые извилистые узоры.

Первым на место преступления прибыл уборщик. Не зная что делать, он прикрыл статую своим зимним пальто. Потом обвернул её покрывалами и белыми простынями, чтобы закрыть повреждения. Теперь было видно только один ботинок Сталина в чернильных пятнах.

Входя в вестибюль, ученики смотрели на этот балаган, но делали вид, что ничего не видят. Прямой взгляд на статую могли расценить как одобрение осквернения нашего Вождя.

Кто это сделал? Этот вопрос волновал всех и каждого. А особенно нас с Богданом. Если бы знать, кто это сотворил, мы бы донесли директрисе и получили бы награду. Мы бы доказали свою преданность пролетарской революции и наше будущее было бы обеспечено.

Вернувшись от директрисы, наш учитель торжественно объявил, что следующие два занятия будут политинформацией. Началась с выражения глубокого уважения и безусловной преданности нашему осквернённому Вождю. Далее учитель начал проклинать виноватых, которых назвал «хулиганами, диверсантами, иностранными агентами и врагами народа».

Он «обрабатывал» нас, взывая к чувству долга и преданности пролетариата, а в конце ― к нашему славному будущему. Мы мрачно сидели, возмущаясь преступлением совершённым против нашего Вождя. Все согласились с учителем, когда в конце он громко и так убедительно, как мог, крикнул: «Мы проучим этих мерзавцев! Мы отрубим их грязные руки!»

Потом нас, как и остальные классы, повели в спортзал. Перед нами, вдоль противоположной стены, стоял длинный стол. За ним посередине сидела директриса в окружении партийного руководства и людей в форме, один из которых выглядел как генерал НКВД.

Они посмотрели на нас в гнетущей тишине. Внезапно Боцва встала и, подняв стиснутый кулак, выкрикнула: «Да здравствует наш любимый Вождь ― товарищ Сталин!»

Мы заколдованные, все одноголосно ответили: «Да здравствует! Да здравствует товарищ Сталин! Да здравствует!»

Голос директрисы эхом отбивался от стен спортзала, когда она упрекала учеников и учителей за недостаточную бдительность к врагам народа. «Среди нас ―враг!» ― крикнула она и все начали оглядываться ― где бы он мог тут быть. В спортзале было свыше пятисот человек. Я вздрогнул, ведь каждый из нас был потенциальным врагом народа, за исключением директрисы, которая была вне подозрений. Хотя… Судя по тому, как на неё посмотрел генерал НКВД, что сидел правее, для него она была главным подозреваемым, ведь Вождя осквернили в её школе.

Далее выступал председатель КП во Львове. Он был приземистым и сутулым, говорил резко, стуча кулаком по столу так, словно тот был в чём-то виноват.

Его круглое бордовое лицо, которое пани Шебець называла «типичная морда российского мужика», казалось, вот-вот взорвётся. Он говорил на русском языке, который я уже понимал свободно, но из-за его ужасного акцента не очень хорошо его понимал. Понятно было только то, про что уже говорила и директриса: «Классовые враги не спят! Будьте бдительны! Сообщайте о тех, кто провинился! Для врагов народа никакое наказание не может быть суровым!»

Свою речь он закончил фразами «Да здравствует пролетарская революция!», «Да здравствует великий Сталин!», «Ура великому гению товарища Сталина!», «Ура нашему любимому товарищу Сталину!», «Слава товарищу Сталину!» Каждому из этих лозунгов яростно аплодировали. А после его последней фразы «Смерть врагам народа!» аплодисменты сотрясали школу до самого основания. В это мгновение я понял весь размах нашего с Богданом поступка: мы ― враги народа. К счастью, это чувство быстро прошло, и когда выкрики «Смерть врагам народа!» стали оглушительными, оно развеялось как дым. Врагами народа были «ОНИ», и не важно, кто они, откуда, какие. Они были в наших домах, в школах, на фабриках, в кабинетах. Они могли быть будь кем и будь где. Даже генерал, который распространялся про «ядовитых червей», мог оказаться одним из них, и тогда ему не избежать заслуженной судьбы.

Когда выкрики «Смерть врагам народа!» стихли, по подсказке директрисы, мы подняли стиснутые кулаки и запели «Интернационал» ― пролетарский гимн.

Когда засыпает совесть, просыпается зло.


ЧЁРНЫЙ ВОРОН

Чтобы не возбуждать подозрений, после осквернения статуи нашего Вождя, мы с Богданом продолжали обычную ежедневную работу, как обыкновенные старательные девятиклассники. Мы регулярно посещали занятия, даже при плохой погоде, когда остальные наши одноклассники опаздывали или вообще не приходили. Мы чрезвычайно тщательно готовились и могли ответить на любой вопрос учителя.

Как «активисты» мы дважды в неделю посещали курсы «Военной подготовки», где изучали топографию, стрельбу и учили оказывать первую помощь. После надругательства над статуей Вождя, которую увезли ночью после общего школьного собрания, политинформация стала обыкновенным делом в нашей школьной жизни, неразрывно связанной с другими предметами.

Если до освобождения, полтора года назад, учебный день начинался с молитвы, то теперь учителя ежедневно распространялись про «научный социализм», исторические достижения наших вождей и вклад «великого российского народа» в пролетарскую революцию. Нам говорили, что без научных достижений «прогрессивных сыновей» этого народа нельзя даже представить современную математику, физику и химию. Но более того, славное будущее, которое мне и Богдану обещала директриса, было бы просто утопической мечтой без Октябрьской революции 1917 года.

Обычно уроки оканчивались осуждением врагов народа, призывами к бдительности и угрозами сурового наказания тех, кто надругался над статуей.

Однако неделя за неделей, слыша «Мы проучим их!», «Мы отрубим их грязные руки!», я начал терять интерес к учёбе. Делая вид, что вроде слушаю, в мечтах я был далеко от класса, от города, даже часто на другом континенте. Я любил развлекаться, вспоминая приключения Тарзана или путешествия Гулливера. Затерявшись в джунглях, я баловался с обезьянами, а выплыв поле кораблекрушения, загорал на безлюдном острове под тропическим солнцем.

Мы с Богданом ещё играли в шахматы, но не так часто и увлечённо, как раньше. Мысли Богдана, казалось, блуждали в другом месте. Часто, когда я предлагал встретиться после уроков, он говорил, что имеет важные дела. У меня было странное чувство, что наша дружба рушится. Проходили недели ― мы не играли в шахматы, я сомневался, можно ли преодолеть между нами пропасть. Я успокаивал себя тем, что Богдан тоже переживал и беспокоился.

Меня не волновали заклинания учителя: «Мы проучим их!», «Мы отрубим их грязные руки!», эти угрозы относились ко всем сорока пяти ученикам нашего класса, а значит не только конкретно меня. Это были просто слова, которые учитель механически выкидывал нам, повышенным заученным тоном. Они мне были также безразличны, как когда-то запугивания священника адом. Однако спустя месяц эти угрозы начали эхом стояли в моих ушах даже после школы.

В такие минуты меня охватывала тревога. В основном перед сном, когда я был один, на меня накатывались волны страха. В эти моменты, не в состоянии заснуть, я прислушивался к звукам снаружи. Самое тихое шуршание, похожее на гул автомобиля или людские голоса, пугали меня ― казалось, «Они» пришли за мной.

Хуже всего было одной ночью. Поскольку пан Коваль неделю назад уехал на проверку, я остался дома один. Когда я наконец заснул после тревожной, бесконечной ночной тишины, услышал стук в двери веранды. Я подумал что это мне приснилось. Но скоро убедился, что это не сон. Стук было настойчивым: кто бы это не был, он был полон решимости войти.

Это не мог быть пан Коваль. Он имел ключи от дверей, к тому же он стучал особенно, словно азбукой Морзе: один короткий удар и два длинных. Пани Шебець стучала наоборот, а я ― три коротких удара и один длинный. На таком способе стучания настаивал пан Коваль «просто знать, кто пришёл».

Стук усиливался. Я был уверен, что это пришли за мной «ОНИ», ведь кто мог быть безмозглым, чтобы идти в такое позднее время ночью в гости? Ночью город принадлежал «чёрным воронам» ― маленьким чёрным грузовичкам, в которые тайная полиция забирала «врагов народа» из их жилищ и увозила на железнодорожную станцию, откуда их отправляли в вагонах в Сибирь, Казахстан и в другие забытые Богом местности.

Раньше я считал это просто слухами, которые распространяли недовольные, что бы очернить систему. Иногда я слышал, как пани Шебець наушничала пану Ковалю про такие вещи, но я был уверен, что это враньё. Она была «пани», и поэтому предубеждённо относилась к системе трудящихся. Но две недели назад я изменил своё мнение, когда среди ночи проснулся от гула «чёрного ворона» и плача детей из соседнего сиротского дома, который содержали польские монашки. К утру дом опустел, а через несколько дней в него въехали советчики.

Стучание стихало, чтобы через мгновение возобновиться с новой силой. Я уже одел на себя самую тёплую одежду, которую нашёл, приготовившись к «их» визиту. Я открыл двери на кухню и вышел на веранду. Теперь в дверь стучали кулаком.

― Кто там? ― спросил я. Я старался говорить уверенно, хотя понимал, что это было мало убедительно.

― Это я, ― послышался вроде женский голос.

Неужели мне показалось?! Я на цыпочках подошёл к дверям и протёр небольшую щель в замёрзшем окне. В неё я увидел огромную фигуру на фоне полной Луны.

Я открыл двери веранды. Стена ледяного холода обдала меня, когда эта фигура вошла на веранду. Закутанная в длинный, тяжёлый тулуп, в мохнатой, меховой шапке, натянутой на глаза и в толстом шарфе почти до глаз, она казалась каким-то приведением.

― Я ― Анна, ― сказало приведение, раскрывая лицо.

Я сразу узнал её. Это была Анна, самая молодая подруга пана Коваля, голубоглазая, с длинными, до пояса волосами. Последний раз она навещала пана Коваля и оставалась у него ночевать, незадолго перед войной. Я хорошо запомнил это посещение: уходя на другой день, она поцеловала меня в щеку и сказала: «Какой хорошенький мальчик. Ты выглядишь точно, как пан Коваль».

Я был горд услышать, что похож на своего опекуна. Пан Коваль был для меня идеалом мужчины ― такой изысканный и элегантный, он мог победить в споре, даже не повышая голоса, женщины просто обожали его. Меня иногда удивляло, как они за него борются, словно за какого-то актёра или князя. В отличие от моего отца-крестьянина, который еле умел читать и писать, единственным развлечением после работы в поле и разведения коров были воскресные богослужения, пан Коваль свободно говорил немецком, французском и ещё несколькими языками, ходил на концерты и в оперу, его постоянно приглашали на ужины и различные приёмы. Даже наш яворский священник считал за честь принимать у себя такого гостя, как пан Коваль, когда тот приезжал к нам на отдых. По селу ходили слухи, что жена священника была сильно влюблена в пана Коваля.

Мы с Анной пошли в кухню. Я зажёг керосиновую лампу. Дрожа, она попросила горячего чая. Я взамен предложил ей водки. Она выпила рюмку и попросила ещё.

Я затопил в кухне печь. Она подвинулась ближе, чтобы согреться. Сидела молча, всматриваясь вдаль, облокотив голову на руки. Мне казалось, что она о размышляет чём-то серьёзном. Может она убежала от кого-то или чего-то? Как по-другому объяснить этот её неожиданный ночной приход.

― А где пан Коваль? ― вдруг спросила она так, словно он ей был срочно нужен.

Я объяснил, что уже пол года пан Коваль бросил работу начальника отдела аудита, перешёл на должность инспектора и теперь часто ездит по сёлам и провинциальным городкам, проверяя их дела. Это ему нравиться больше, чем сидеть в кабинете. Теперь он свободно передвигался, знакомился с новыми людьми, и к тому же привозил из своих поездок сало, масло, колбасу, которые в городских магазинах и нечего искать.

Я хотел ей рассказать ещё о пане Ковале, но она перебила меня:

― А когда он вернётся?

― Может завтра, ― сказал я. ― Но никогда не знаешь, что от него ожидать.

Она замолчала. Медленно попивала маленькими глотками чай. Казалось, что мысли её были очень далеко. Я не осмелился расспрашивать её.

Наконец она встала и пошла в спальню пана Коваля. Я погасил свет и пошёл спать.

Через несколько часов меня разбудил будильник. Я быстро умылся холодной водой, схватил каши, взял портфель и хотел идти в школу, но в последнее мгновение меня осенило, что Анне могут быть нужны ключи. Я осторожно приоткрыл дверь в комнату пана Коваля. Анна крепко спала, накрывшись тулупом и одеялом аж до глаз. Из-под покрывала виднелась одна рука, которая сжимала какой-то тёмный предмет, частично спрятанный под подушкой. Заинтересованный, я присмотрелся. Я не поверил своим глазам ― это был револьвер.

Я быстро ушёл, радостный, что Анна спит, а посему, вернувшись из школы, я буду делать вид, что ничего не знаю. На уроках всё думал, зачем ей оружие. Наверно, в хорошую передрягу попала. А может она хочет убить пана Коваля?

К моему большому удивлению, когда я вернулся, пан Коваль уже прибыл с проверки и был жив-живёхонек. Он сидел рядом с Анной и рисовал что-то похожее на карту. Меня не очень интересовало, что это, но когда я подошёл, он перевернул листок, очевидно не желая, чтобы я его видел.

Я извинился и пошёл в свою комнату. Не успел я закрыть за собой двери, как услышал голос пана Коваля: «Михась, вернись-ка на минутку».

В его голосе слышались нотки волнения, которых ранее я не слыхал. Он сказал, что они с Анной «имеют много работы» и будут трудиться допоздна, а это будет мешать мне делать домашнее задание. «Почему бы тебе не переночевать у Богдана?»

Подумав, он добавил: «Кстати, я много чего привёз из проверки. Угощайся и возьми кольцо колбасы и немного масла для мамы Богдана».

УЛИЦА БОГДАНА

«Наилучшие» улицы Львова названы в честь различных исторических событий, побед и поражений, выдающихся исторических личностей, таких как жестоких или милостивых королей или восставших, поэтов, писателей, шляхтичей, святых. Однако несколько известных улиц получили свои названия вследствие довольно сомнительных человеческих игр.

Улица Шептицкого отличалась тем, что начиналась около греко-католического собора св. Юра и оканчивалась около римо-католического собора св. Елизаветы. Второй её достопримечательностью было то, что её назвали в честь шляхетного польского семейства. Один из сыновей этого рода почувствовал в своих жилах украинскую кровь, перешёл в греко-католическую веру, стал священником, а спустя и митрополитом этой церкви.

После освобождения улицу Шептицкого переименовали на улицу Некрасова. А сейчас 80-летний митрополит жил под арестом в доме напротив собора. Власти не осмеливались отделаться от него в связи с его большой популярностью. Его называли «священником бедноты».

В любом случае, несмотря на переименования, улица Шептицкого оставалась такой, как и была, хотя много домов было запущено. Дома вблизи собора св. Юра выглядели лучше, так как были каменные и поэтому их не надо было постоянно красить. Они принадлежали богатым людям, которые могли себе позволить «итальянский стиль». Теперь эти дома принадлежали «государству трудящихся». Бывшие хозяева, если они ещё не были в Сибири, должны были получить разрешение на проживание и платили, как и все остальные.

Я зашёл в двухэтажный каменный дом с арочным входом, который вёл к проходу, откуда было видно большой сад с другой стороны дома. Слева от прохода на второй этаж вела широкая лестница.

Я поднялся наверх и остановился перед дверью из красного дерева, колеблясь, надо ли стучать. Это были двери в квартиру Богдана. Он жил с матерью и старшим братом Игорем.

Я колебался из-за того, так как мне казалось, что наша дружба с Богданом зашла в глухой угол. Когда-то между нами было настоящее доверие.

Оно усилилось после открытия, что директриса хотела из нас обоих сделать доносчиками, и достигла вершины после случая со статуей Вождя. Тогда наша внутренняя близость стала ещё более крепче.

Однако через некоторое время после осквернения статуи, мы начали понимать, что наш поступок намного серьёзнее, чем казалось. Ежедневные проклятия в адрес «врагов народа» начали потихоньку отравлять нас. Не желая того, чем дальше, тем больше мы удалялись друг от друга. Мы учились в одном классе, и хоть сознательно не избегали один другого, очень редко общались во время перемен. Мы сообща совершили «преступление» ― поступок, который вызвал у нас невероятное чувство радости и гордости ― но теперь, казалось, каждый должен идти своей дорогой.

Именно поэтому мне было неловко, когда я стоял возле дверей квартиры Богдана.

Я постучал.

Молчание, хотя кто-то на цыпочках подошёл к дверям ― я дважды слышал скрип половиц.

Я снова постучал.

― Это я ― Михаил.

― А, это ты. ― Богдан открыл дверь, и только я зашёл в прихожую, он закрыл их на ключ. Казалось, Богдан боится, что какой-то нежелательный гость следит за мной.

― Что случилось? ― спросил он, удивлённый моим приходом. Я ответил, что у пана Коваля гость и им необходимо побыть вдвоём.

― Можно мне у тебя переночевать?

Богдан колебался. Он вынул из кармана носовой платок и вытер им нос, словно хотел высморкаться. Я знал, когда он не знает что ответить, то часто так поступает.

―А почему бы и нет? ― наконец сказал он, заталкивая носовой платок назад в карман.

У меня с души свалился камень.

Мы сели за стол, за которым обычно играли в шахматы. На нём всегда стояла шахматная доска, но сегодня её не было.

― Ты больше не играешь в шахматы? ― спросил я.

― Нет. А ты?

― Нет.

― Тебе больше не нравятся шахматы? ― спросил он.

― Ну… Не знаю, всё меняется… А тебе?

― Мне?

― Да, тебе. Когда я две недели назад предложил сыграть партию, ты сказал, что не имеешь времени на такие глупости.

Лицо Богдана всегда было серьёзным, даже когда он смеялся, поэтому он выглядел на несколько лет старше. Но сейчас он посмотрел на меня ну совсем по-взрослому, как человек, который считает себя на голову выше своего собеседника.

― Михаил, есть время играть, а есть время работать, ― сказал он, словно цитируя строчку из учебника.

― Неужели? И над чем ты сейчас работаешь?

Он поднялся и подошёл к окну. Повернувшись ко мне, он вроде хотел что-то сказать, но колебался.

Потом еле слышно проговорил:

― Я не уверен, что ты к этому готов.

― Готов к чему? ― спросил я. ― Ты не доверяешь мне?

Я встал. Мы смотрели один другому в глаза.

― Я тебе доверяю, ― сказал я. ― И должен сказать, что нынешняя ситуация ненормальна для меня. Я напуганный. Когда я слышу самый тихий шорох ночью, мне кажется, что за мной пришли. А Боцва… Рано или поздно она вызовет нас в кабинет и спросит про результаты. Если придём с пустыми руками, будет нас подозревать. Да ты и сам знаешь, что значит быть под подозрением ― это то же, что быть виноватым ― прямой билет в Сибирь или даже…

Богдан не дал мне закончить. Он знал, о чем разговор.

― И что ты предлагаешь? ― спросил он.

― Я хочу убежать за границу, на немецкую территорию Польши, ― сказал я очень убедительно, хотя убедить хотел скорее себя, чем Богдана.

― Как??? ― спросил он, по-настоящему удивившись. ― Как?

― Не знаю как. Я много об этом думал, ― ответил я. ― Я сяду на поезд в Явору, но выпрыгну там, где поезд проходит в километре от границы, которая проходит вдоль Сана. Я хорошо знаю местность. Путешествуя с паном Ковалем, мы не раз пересекали эту реку во многих местах.

― Ну, и когда ты собираешься её снова преодолеть? Летом? ― перебил Богдан, вложив в эти слова весь свой сарказм.

Эта язвительность показалась мне несвоевременной, но об этом я ему не сказал, а просто ответил:

― Нет, не летом. Летом тяжело бежать. Мой дядя Дмитрий ― лесник, поэтому имеет доступ в пограничную полосу. Летом ловят десятки перебежчиков. Он говорил, что зимой колючую проволоку заметает снегом. Пройти тогда на лыжах ― детская игрушка.

Я увидел реакцию Богдана, не закончив ещё говорить. С кривой усмешкой на лице он сказал:

― А если ты попадёшь на пограничников?

― Я про это подумал,― ответил я бравируя.― У меня есть револьвер. Или они, или я.

― Жить надоело?

Я замолчал. В моей голове металась тьма-тьмущая противоречивых мыслей.

Наконец Богдан заговорил:

― Михаил, ты ― романтик. Забудь про переход границы. Ты должен остаться тут. Тут очень много работы.

Он остановился и оглянулся, чтобы убедиться, что нас никто не подслушивает. Наклонившись ко мне и прикрыв рукой рот, словно боясь, что слова могут разлететься, он зашептал:

― Существует одна тайная организация. Она делает много хорошего.

― Тайная организация?! ― чуть не крикнул я, но моментально снизил голос. ― Ты принадлежишь к ней?!

Он пропустил мой вопрос сквозь уши.

― Пошли спать, ― сказал он. ― Про это мы поговорим завтра.

«Каждый есть кем-то другим и никто не является собой» Мартин Гайдегер


НОЧНАЯ ВСРЕЧА

Вернувшись из школы, я увидел на своём столе записку:


«Должен срочно выехать на проверку. Вернусь через несколько дней.
Коваль.
PS: Если пани Шебець спросит, ты ничего не знаешь».


Он очень торопился ― это было видно из его записки. Как всегда, она была написана каллиграфическим почерком ― каждая буква аккуратно написана и соединена с другой. Для меня его каллиграфия была образцом. Я так научился его повторять, что не отличишь от подлинника. Иногда пан Коваль просил подписать меня какие-то не очень важные записки или счета, так как, как он шутил, моя подпись смотрелась более подлиннее, чем его.

Их с Анной отъезд показался мне ещё более загадочным, когда на следующий день я обнаружил, что в подвале нет ни моих, ни его лыж. Принимая во внимание обстоятельства, при каких появилась Анна, а также то, что я заметил, как пан Коваль тайно от меня рисовал карту, я очень сомневался, что они просто поехали покататься на лыжах.

В своём воображении я видел, как они садятся в поезд до Яворы, выпрыгивают из него, надевают лыжи и направляются к границе. Завёрнутые в белые простыни, они сливаются со снегом. Речку и колючую проволоку вдоль неё покрыло снегом. На другой стороне границы они останавливаются и оглядываются. За ними остался мир страха и неверия. Там нет места сегодняшней жизни; там только ужасы будущего.

Однако меня удивило, что пан Коваль убежал. Разве он не слишком молод, чтобы начинать новую жизнь в неизвестных землях? К тому же это безответственно. Без него я буду вынужден присоединиться к хулиганам или уехать назад в село, а это ещё хуже. Село превратили в колхоз. Люди целый месяц гнут спину за несчастный мешок картошки. Это было подготовкой к обещанному будущему.

Вот если бы я драпанул за границу, это совсем другое дело. У меня были объективные причины ― статуя и директриса. К тому же я не имел никаких обязательств. Пан Коваль скучать за мной не будет, ― он опекал меня уже пять лет, и скорее всего, я ему сильно осточертел. На его месте, я бы радовался моему исчезновения. Отец не в счёт ― он умер. Да даже если бы и был жив, то сомневаюсь, что он очень горевал за мной. Он даже слова не сказал, когда я ехал во Львов. Припоминаю, что он был рад моему отъезду. Мать? Она единственная, кто будет за мной тужить. Но пройдёт много времени, пока она узнает о моём исчезновении. К тому же пан Коваль придумал бы для неё какую-нибудь убедительную историю. Она ему полностью доверяла.

Но какой смысл размышлять о переходе границы, если я уже передумал? Я остаюсь. Я вступаю в тайную организацию. Как выяснилось, Богдан уже несколько месяцев является её членом. Я войду в его «звено». Он рассказал мне о тайном характере организации, идеализме её членов, их полной преданности делу освобождения нашей страны ― это было основной целью организации.

Чем больше Богдан рассказывал, тем больше я захватывался. Я ежедневно встречался с Богданом после уроков. Мы поодиночке выходили из школы, шли в противоположных направлениях, но в обусловленное время «случайно» встречались в Стрийском парке. Это самый большой парк в юго-восточной части города. Зимой тут немного народу, но достаточно, чтобы быть вне подозрений.

Разговаривать в парке было безопасно, но и тут мы были начеку. Как говорил Богдан, даже деревья имеют уши. Время от времени мы останавливались, делая вид что просто разговариваем, и тихонько осматривались, не следит ли кто за нами. Моё увлечение организацией нарастало с каждым днём, словно прилив, заглушая страх перед Боцвой и перед «Ними», кто бы они не были. Я уже не один. Я стал частью тайного, но очень реального образования по имени «Организация». Было удовлетворено моё стремление принадлежать к чему-то, быть с людьми, которым я доверяю. Мои школьные чувства бессилия уступили место уверенности в себе. Безусловно, огромный вклад в это сделал и револьвер, спрятанный в подвале со времён немецко-польской войны.

Я стал владельцем револьвера, когда мы с Богданом игрались в милицию. Тогда польская армия уже покинула город, а красные ещё не установили своего режима. Собственно, он был мне не нужен, но мне нравился блеск и глубокая синева его стали. Если бы не пули, он смотрелся как симпатичная игрушка. Когда пришлось возвращаться к учёбе, я, не зная что делать, положил его в небольшую коробку и закопал в подвале.

Теперь я его выкопал, потому что Богдан сказал, чтобы стать полноценным членом организации, надо уметь метко стрелять. Через несколько дней, почистив его, я решил попрактиковаться без патронов у себя дома.

Мишень выглядела солидно ― красные круги, сужающиеся к центру. Посередине я нарисовал букву «Б», обозначающую директрису Боцву. Крепко держа револьвер в руке, я поднимал и опускал его (согласно с инструкциями учебника для Красной Армии), прицеливаясь в центр мишени. Вот линия моего прицеливания уже на букве «Б». Моя рука недвижима, словно замороженная, указательный палец нетерпеливо хочет нажать спусковой крючок…

Нажать его мне помешали шаги на веранде. Вскоре я услыхал скрежетание ключа в замке. Испугавшись, я схватил ящичек с патронами и спрятал вместе с револьвером под кровать. Мишень снять я не успел, она так и осталась висеть на двери спальни пана Коваля.

Открылись входные двери и на кухню вошёл мой опекун. Не успел я и поздороваться, как он увидел мишень:

― А это что такое?

Я соврал:

― Это домашнее задание по военной подготовке. У нас завтра контрольная.

Молча, даже не спросив как я был без него, он пошёл к себе в комнату.

Не припоминаю, чтобы я когда-то врал пану Ковалю. В это не было необходимости. Мне было стыдно. Успокаивала меня разве что история про Иванка и его маму, которую несколько лет назад рассказал нам учитель. В ней говорилось про маленького Иванка, которого мама учила говорить правду и только правду. Один раз, когда его мама находилась в подвал, пришёл мужчина с ружьём и спросил Иванка, где его мать. Наученный говорить правду, он ответил, что она в подвале. Так Иванко остался без матери.

Раздумывая над этой историей, я подумал, как удивительно, что она скучала где-то в моей памяти, ожидая чтобы вот так выскочить в самый подходящий момент. Однако это была мгновенная мысль. Что меня взаправду беспокоило ― это то, что пан Коваль пришёл с пустыми руками. Обычно, возвращаясь из проверки, он гордо выставлял свои «трофеи». А сегодня он не принёс ничего, ни колбасы, ни сала, и даже хлеба. Самое главное, не было моих лыж. Однако, испытывая радость что он вообще вернулся, я не расспрашивал ни про Анну, ни про лыжи. К тому же моё уважение к нему не позволяло задавать такие вопросы. На следующее утро пани Шебець перехватила пана Коваля по дороге на работу. Я в это время чистил зубы своей общипанной щёткой, поэтому не разобрал о чём они говорили, однако до меня постоянно долетало имя Анны. Я даже услышал последние слова пана Коваля, которые он бросил, закрывая с улицы двери веранды: «До свидания, пани Ищейка!»

Хоть Анна и не вернулась с паном Ковалем, она была колючкой в жизни пани Шебець ― потому что стояла на пути матримониальных стремлений. Хоть какой мерзкой оказалась для пани Шебець новая система, а особенно её московские представители, она отдавала ей должное только за одно существенное достижение ― она положила конец «бабничеству» пана Коваля. В его спальне с момента освобождения побывало всего несколько женщин. Это дало пани Шебець надежду, что он «одумается» и наконец женится на ней.

А теперь эту надежду подорвала Анна. Взятая в плен ревности, она считала, что Анна появится снова ― дай только время. А сейчас, чтобы получить от пана Коваля внимание, она чаще куховарила для него, одновременно ругая за «слабость к женщинам».

Однажды ночью, более месяца после исчезновения Анны, я поздно возвратился домой после «тайного» задания и сразу лёг спать. Вскоре меня разбудили голоса из спальни пана Коваля. Наверно он решил, что я остался у Богдана, потому что в последнее время это было часто.

Сначала я услышал писклявый голос пани Шебець:

― Лучше немедленно решай!

― Нет, ни за что. Об этом не может быть и речи, ― ответил пан Коваль.

― Какой же ты трус Иван, ― боишься брака, ― громко сказала она. Я отчётливо слышал её голос, несмотря на то, что ветер бил в окна и шипел как змея, готовая кинуться на свою жертву.

Ответ пана Коваля был неразборчивым, зато голос пани Шебець был достаточно громким ― мягким и сердитым, умоляющим и угрожающим:

― Ты не можешь сейчас решить? Сколько мне ещё ждать? Ты намереваешься жениться на мне в Сибири? Думаешь, они не знают, что ты офицер австрийской армии? И петлюровской! Не будь таким уверенным. Они доберутся до тебя ― это вопрос времени… Кстати, где ты прячешь свои военные фотографии? Ты на них как павлин, самовлюблённый павлин… Как только увидишь юбку, распускаешь хвост, выставляя все краски, только бы соблазнить женщину.

Я услыхал только последние слова ответа пана Коваля:

― Посушай-ка, я никогда не обещал на тебе жениться.

― Врун, опомнись! Да ты для Анны дедом мог быть! ― наседала пани Шебець.

Шум ветра заглушил слова пана Коваля, но он наверно что-то сказал, что очень разозлило пани Шебець. Она завопила:

― С меня хватит! Я последний раз с тобой. Я уже ухожу прочь!

Я надеялся, что она всё-таки уйдёт, но этого не случилось. Установилась тишина и длилась долгое время.

Неожиданно её пронзил крик пани Шебець, словно её кто-то уколол ножом. Кровать пана Коваля перестала скрипеть.

«Всё что мы имеем, мы имеем от других. Быть ― значит кому-то принадлежать». Жан-Поль Сартр


ДУХ ИЗВЕЧНОЙ СТИХИИ

Четвёртая платформа, с которой отправлялся поезд на Самбор, была запружена крестьянами, которые возвращались с чёрного рынка. Прождав поезд больше часа, они сидели молча и неподвижно, держа на руках свои котомки, крепко прижимая их к себе, словно боялись потерять.

Сегодня на рассвете они садились в этот поезд в противоположном направлении. Они ехали из сёл в город с картофелем, яйцами, зерном, мясом и другими продуктами, которых нет в государственных магазинах. Они шли на Краковскую площадь, где продавали плоды своего труда на чёрном рынке. Домой, как сегодня, они везли сахар, водку или кожу ― то, чего не было в селе. Водка им была нужна, чтобы радоваться освобождению. Сахар они покупали на самогон, чтобы их жизнь была ещё счастливее. А кожу они покупали, чтобы делать себе обувь, так как купленная в государственных магазинах разлеталась на следующий день.

В тусклом металлическом свете единственной лампочки в углу вагоны они смотрелись как огромные куклы. Их взгляд был обращён в собственную глубину так, словно остальной мир их не интересовал. Я даже не уверен, что кто-то заметил, как мы с Богданом зашли и сели на свободные места возле туалета. А если и заметили, то им было всё равно. Замкнутые в себе, они интересовались только тем, когда тронется поезд.

Со своей стороны мы старались ничем не привлекать их внимание. Просто едут себе домой два школьника после выходных. Богдан нёс старый ранец, а я ― поношенную сумку. В билетах было написано, что мы едем в Комарно ― село, расположенное в 40 километрах от Львова. Мы никогда там не были, но нам сказали, что оно в трёх километрах от железнодорожной станции. Прибыв в Комарно, мы должны были идти по дороге на восток, там нас встретит незнакомый нам человек, но он нас узнает.

Мы имели тайное задание. Я вступал в Организацию. Богдан был моим поручителем. Данный нам инструктаж был очень понятным: выйти из поезда, подождать минут пятнадцать на станции, пока все разойдутся, идти в направлении Комарно, а связник будет ехать на телеге и встретит нас на половине пути. Его пароль― «Пасха», наш отзыв ― «Великодень».

Выехав из Львова, поезд вначале ехал медленно, пыхтя как астматик, но потом набрал обычную скорость, что вселило в нас надежду вовремя прибыть к месту назначения. Он вяло свистел на переездах и возле семафоров, останавливался на каждой самой маленькой станции, выпуская нескольких сонных пассажиров.

Казалось, лампочка засветилась ярче, а вагон наполнил пар, который просачивался из труб. Когда потеплело, туалет возле наших мест начал оттаивать. Сладковатая вонь растаявших человеческих фекалий присоединилась к спёртому воздуху. Впрочем, когда какой-то мужик закурил самокрутку из махорки, тот противный дым забил все остальные запахи.

После освобождения махорка стала и модой и необходимостью, потому что из-за нехватки сигарет и папиросной бумаги курцы не имели выбора. Это же касается и туалетов. Когда была буржуазия, их чистили. Делали это люди, вынужденные заниматься этой недостойной работой, чтобы выжить. Теперь не было высоких и низких классов. Все мы были равны ― трудящиеся. Все мы были членами одного класса ― пролетариатом. Такая грязная работа была ниже нашей чести.

Наконец, около десяти вечера, поезд прибыл в Комарно. Приятно было вдохнуть свежий воздух. Согласно инструктажа, мы подождали 15 минут возле станции, пока не разошлись все пассажиры и станционный смотритель погасил свет и ушёл домой.

Тогда мы грунтовой дорогой, которая простилалась на восток от станции, направились в сторону Комарно. Днём она, наверно, была в грязи, но теперь подмёрзла. Её запятнали заплаты снега, которые казались синеватыми при свете восходящей Луны. Мы шли молча в плену предчувствий, смешанных с волнением и моментами страха перед неизвестным. Время от времени мы переглядывались, словно чтобы уверить один другого, что мы на правильном пути.

― Смотри! ― вдруг крикнул Богдан. ― Видишь?

Из-за поворота появилось какое-то серое пятно. Оно приближалось. Вскоре мы увидели, что это телега. Поравнявшись с нами, она остановилась.

― Куда это вы так поздно? ― услышали мы голос ездового, который оказался бородатым старым мужчиной с длинными густыми усами, в традиционной меховой шапке, натянутой на глаза.

― Может вы домой едете…― он на мгновение замолчал и в глазах его сверкнули какие-то огоньки, ― на Пасху?

― На Великодень, ― громко ответили мы с Богданом.

― Быстро в телегу, ― велел он. ― Ложитесь ниц! Молчать! Не вставать! Понятно?

Мы легли. Не успели мы обдумать нашу ситуацию, как на нас набросили покрывало, а сверху, что-то, вроде мешков с соломой.

Телега развернулась и поехала туда, откуда прибыла, вскоре повернула влево, некоторое время ехала прямо, направо, а потом я потерял ориентацию. Не знаю, как чувствовал себя Богдан, потому что ездовой постоянно приказывал нам молчать, хотя голос его звучал каждый раз иначе. Я начал побаиваться, что нас поймали в ловушку. Периодически у меня возникало желание выпрыгнуть из телеги, но каждый раз я отбрасывал эту мысль ― возница мог иметь оружие.

Через некоторое время я уже не мог оценить, долго ли мы едем, потому что в таких условиях время бежит или очень быстро, или очень медленно ― телега выехала на ухабистую дорогу. Иной раз мне казалось, что нас вместе с поклажей вытрясет из телеги.

Наконец остановка. Мы услыхали шёпот, а потом скрежетание, словно отворяли тяжёлые ворота. Телега ещё немного проехала, остановилась, ворота за нами закрыли.

Мы не знали что ожидать. Коней выпрягли и увели. Потом голос, который не принадлежал ездовому, повелел нам сойти с телеги.

Мы очутились в темноте, наверно, в какой-то конюшне, потому что пахло навозом и сеном. Вскоре послышался скрип дверей ― вошёл человек с керосиновой лампой. Подойдя, он поднял лампу и осветил на нас. На лицо его был натянут капюшон. Мы видели только его глаза, которые осматривали нас. В этих глазах светилась необычная сила ― угрожающая и одновременно успокаивающая.

― Слава Украине! ― сказал он, не отрывая от нас взгляда. Это было официальное приветствие нашей Организации.

― Слава Вождю! ― ответили мы. Таким был официальный ответ. Я хорошо знал это приветствие, потому что некоторое время был в Организации стажёром. Я входил в «звено» из трёх человек ― Богдан, я, и третий, которого я не знал, ― с ним, по причине конспирации, поддерживал контакт только Богдан. Два месяца у меня был испытательный срок, выполняя различные полутайные задания, в частности узнавал расположение отдельных воинских отрядов, малоизвестных проулков в центре города и подземных каналов, которых не было на карте. К этому времени я уже доказал, что могу честно выполнять возложенные на меня обязанности.

Теперь человек в капюшоне должен был привести меня к присяге и принять в полноправные члены Организации.

В правой руке он держал тризуб. Наши «освободители» боялись его, потому что он символизировал нашу независимость. Показывать его или даже говорить о нем было преступлением серьёзнее, чем умышленное убийство. Для нас это был символ свободы. Они забрали у нас всё ― нашу землю, нашу историю, нашу культуру, нашу церковь, даже наш язык. Они хотели вынудить нас доносить один на другого. Единственное что у нас осталось, ― это тризуб, они не могли его забрать, ведь этот символ был вырезан в наших душах.

Я был готов дать на нём присягу.

Подняв тризуб, человек в капюшоне начал торжественно читать преамбулу к Десяти Заповедям Организации.

«Я, Дух Извечной Стихии, Причина и Цель твоей жизни, повелеваю тебе отдать твою жизнь на алтарь свободы твоей Нации, без которой ты будешь проклятым и навеки останешься рабом. Я вверяю тебе Десять Заповедей, которые ты поклянёшься беспрекословно выполнять».

В тусклом оранжевом свете лампы, за пределами которого лежала густая темнота, это были не просто человеческие слова ― казалось, ко мне на самом деле обращается Дух. Я ощущал это каждой фиброй своей души.

Теперь моя очередь. Человек в капюшоне велел мне положить правую руку на тризуб. Своим пронизывающим взглядом он впился мне в глаза. Его глаза, казалось, гипнотизировали. Я начал рассказывать Заповеди. Словно чародей, он не сводил с меня глаз, пока я не прочитал все десять Заповедей. Моё тело пронизало горячее щемление. Я понимал, что отныне моя жизнь не принадлежит мне.

Она стала собственностью организации.

«Око за око, зуб за зуб». Моисей
«Око за око ― и двух глаз нет». Ганди


ТАИНСТВЕННОЕ ПИСЬМО

В середине мая, после нескольких недель настоящей весенней погоды, внезапно налетели метели. Метель пришла с северо-востока и с ожесточённостью бешенного зверя покрывала землю толстым слоем тяжёлого, влажного снега, ломала крыши и деревья. По городу было трудно ходить. Понадобилось несколько дней, чтобы прибрать поломанные ветки каштанов на нашей улице.

Но очень скоро небо засветилось голубизной и с него улыбнулось весеннее солнце. Снег исчез так же быстро, как и появился, превратив некоторые улицы в русла бурных ручьёв. Примятые цветы, поломанные кусты отходили после оттепели. Тюльпаны в нашем садике были полностью уничтожены, но сирень каким-то чудом уцелела.

Днём густая масса этого голубого и белого цветения, казалось, соперничала с небом. Вечером их успокаивающие сладкие ароматы окружали наш дом, проникали на веранду, даже если она была закрыта.

В один из таких вечеров я сидел на веранде, ища утешения в аромате сирени. Из головы не выходил сегодняшний арест брата Богдана и Романа ― его лучшего друга и одноклассника. Девочка из нашего класса, которая в это время вышла с урока в туалет, видела, как их выводили из кабинета Боцвы в наручниках.

Вначале она хотела об этом промолчать, потому что рассказывать про такие вещи считалось помощью врагам народа. Однако перед последним уроком на перерыве она подошла к Богдану с раскрытой тетрадкой и попросила объяснить ей лекцию, а тем временем шёпотом рассказала то, что видела. По пути из школы Богдан шепнул мне с невозмутимым взглядом: «Моего брата арестовали. Отбой». «Отбой» ― наше условное выражение, которое означало, что необходимо временно прекратить любую деятельность, связанную с Организацией и быть начеку.

Возможно Игоря и его друга арестовали по подозрению в осквернении статуи Сталина. Нас это очень беспокоило, ведь тогда их накажут за наше преступление. Но возможно было и то, что они принадлежат к Организации. Но в любом случае тут не обошлось без доносчика.

Самым вероятным подозреваемым был одноклассник Игоря ― Николай Ефремович Когут. Чтобы отомстить за арест, мы придумали хитрый план.

Николай был секретарём комсомола в нашей школе. Он был известен как гений математики и «уши» директрисы. При проведении политических мероприятий его представляли как «преданного строителя социализма» и пример «будущего советского человека». Он мог с уверенностью религиозного фанатика напамять цитировать Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина. Он был высокий и широкоплечий, имел настойчивый и раздражающий голос, вёл себя так, словно всё в мире ему было известно.

Богдан был уверен, что именно Николай виноват в аресте его брата.

Я разделял его мысли. Действовали мы очень просто ― написали Николаю письмо, вроде от его друга, но послали не по почте, а проскользнули в его класс, когда все были в спортзале, и положили ему в верхнюю тетрадь.

«Николай, ― было написано в письме, ― ты понимаешь, почему я таким необычным способом направил тебе это письмо. Рад, что ты достиг такого положения в комсомоле и что скоро тебя будут рекомендовать в члены партии. Это отличное прикрытие. Нам необходимо больше таких людей, как ты, чтобы продолжать нашу работу. Скоро свяжемся с тобой „случайно“, по дороге домой».

Последствия были прогнозируемые и мгновенные. Мы не были их свидетелями, но нам про всё через некоторое время рассказали.

Вернувшись из спортзала, класс Николая ждал учителя математики. Николай ожидал с особым нетерпением, так как будучи «гением математики», он заслужил исключительную честь рассказать теорему Пифагора всему классу. Для него это была большая честь и случай похвастаться, ведь учитель математики к тому же был и членом партии. Николай раскрыл тетрадь, что бы что-то повторить, а там ― письмо. Оно было не заклеенным, и это не удивительно ― конверты теперь вообще не заклеивали, чтобы легче было цензорам. Но там таинственная записка…от кого? Почему? Провокация? Ошарашенный он читал и перечитывал её, не замечая прихода учителя.

― Николай Ефимович, что с вами? Вам плохо? ― прозвучал голос учителя.

Согласно школьных правил, когда входил учитель, все должны были встать. Услышав голос учителя, Николай понял, что он единственный, кто сидит. Он вскочил, держа в руке письмо. Сначала растерялся, не зная что с ним сделать, а потом попытался спрятать.

― Что это у вас? Дайте-ка посмотреть? ― сказал учитель.

Прочитав, он побледнел и минуту стоял молча.

― Сидите. И тихо. ― сказал он, выходя из класса. Через некоторое время он вернулся и попросил Николая пойти с ним к директору.

Учитель вернулся один. Как и брат Богдана с другом, Николай зашёл в кабинет директрисы и с тех пор про него больше не слышали.

Несколько недель после ареста Игоря и его друга мы с Богданом воздерживались от выполнения заданий Организации и очень убедительно изображали из себя «строителей социализма». Мы поднимали руки, чтобы отвечать на вопросы учителей, в то время, когда остальные ученики надеялись избежать этого. Мы посещали внеурочные курсы политического образования и военной подготовки. Мы со всей своей пылкостью осуждали «врагов народа», «капиталистических предателей» и «буржуазных националистов».

Мы поклонялись нашим вождям, клялись в беззаветной верности «делу пролетариата» и «коммунистического будущего».

Наверно мы неплохо играли эту роль, ведь даже продавщица военной книги была уверена, что я один из лучших активистов в школе Боцвы. Я часто посещал этот книжный магазин за различными книгами, которые, как она считала, свидетельствовали о моей заинтересованности военным делом. На самом деле эти книги заказывала Организация.

Кажется я ей и вправду нравился. Её звали Наталия Артёмовна. Она была москвичкой ― низкая, приземистая женщина, одетая в серую одежду и валенки. Лицо у неё было как пончик, а голос ― резкий, и одновременно похожий на материнский.

Одни раз, зайдя в книжный магазин, я увидел директрису Боцву, которая разговаривала с Наталией Артёмовной. Я вежливо поздоровался и пошёл в другой конец книжного магазина, но услышал, как Наталия Артёмовна сказала директрисе, что она «должна гордиться таким учеником». Я радовался от таких слов, так как понятия не имел, что директриса теперь про меня думает. Я не заходил к ней с тех пор, как она попросила стать доносчиком.

«Очень тяжело, товарищи, жить только одной свободой. Определяющая черта нашей революции та, что она дала народу не только свободу, но и материальный достаток. Именно по этому жить стало лучше и веселее». Сталин
«Меньше громких слов, больше простой, ежедневной работы». Ленин


МАМИН ХЛЕБ

Метель не помешала нам с Богданом выполнять задания организации. Поскольку занятия на несколько дней отменили, мы смогли взяться за то, что нам поручили в начале апреля. Мы должны были взять под наблюдение военный гарнизон на улице Лычаковской и за цитаделью, находящейся на холме улицы Коперника. Как и Оперный театр, здания гарнизона на Лычаковской улице возвели в середине ХІХ столетия, когда Львов принадлежал Австро-Венгерской империи и его называли Lemberg. Между казармами, которые очерчивали квадрат, находился двор, размером с футбольное поле.

Цитадель была намного старее. Некоторые считали, что её соорудили в ХІІІ столетии. Наверно всё начиналось с небольшого укрепления на вершине холма за городскими стенами. Из наблюдательного пункта было видно весь город как на ладони, а также необозримые равнины на востоке, юге и западе. Такое преимущество давало цитадели преимущество, когда нападали татары, турки и монголы.

В XVI веке старую деревянную крепость разрушили, а на её месте возвели высокую круглую башню из тяжёлых каменных блоков. Вокруг построили мощную, на вид непреодолимую стену. Там, наверху, под крышей башни ― ряд небольших, круглых отверстий. Если бы врагу всё таки удалось взобраться на стену, его бы оттуда встретили камнями, огнём факелов или жидкой, кипящей смолой.

Столетие спустя крепость была готова к встрече с турками, но к счастью, то ли для турок, то ли для горожан, турецкое войско направилось на юго-запад, в Вену. Там, если верить историкам, им дал отпор польский король Ян Собесский ― это самый великий эпизод в истории Польши. Однако теперь учебники истории, изданные в Москве, отрицали его заслуги в борьбе с турками, провозглашали его «защитником прогнившей польской шляхты».

Цитадель приняла свой теперешний вид, когда Львов присоединили к Австро-Венгерской империи. Император перестроил башню так, чтобы можно было пользоваться ружьями, ручными гранатами и артиллерией. Вокруг построили длинные ряды казарм для многочисленных войск.

Теперь в Цитадели находилась Красная Армия. Наблюдая за Цитаделью, мы узнали, что там размешены отряд пехоты, артиллерийский полк и танковая дивизия. Чтобы убедиться, что мы правильно сосчитали солдат, вооружение и транспорт, мы с Богданом следили за воротами по очереди. Мы установили, что пехотные офицеры были русскими, а смуглые лица и раскосые глаза рядовых свидетельствовали, что они с Дальнего Востока, может, из Узбекистана, Казахстана или Монголии.

Чтобы не возбуждать подозрения у часовых, я сидел на другой стороне улицы, немного сбоку от входа в Цитадель, делая вид что читаю книжку по марксизму-ленинизму. На самом деле я шифрованно записывал вид и количество воинских подразделений, которые прибывали в Цитадель и выходили оттуда. Один раз похожий на монгола часовой начал подозревать меня, так как я засиделся, и подошёл ко мне. Однако, когда он увидел мою книгу в красной обложке с большими золотыми буквами И.Сталин «История Коммунистической Партии Советского Союза», его лицо просияло и он заметил: «Хароший книга. Мой камандир тоже читает». Он оставил меня в покое. Я видел как он присоединился к другим часовым возле ворот. Он казался очень могучим, когда стоял по стойке смирно с винтовкой на плече и четырёхгранным штыком, который высоко торчал над его головой в каске.

Он выглядел только на несколько лет старше меня ― лет 18–19. В те дни призыв в армию был пожизненным приговором. Но этот парень казался мне счастливым. Наверно, у него дома была ещё большая нужда. Тут он жил в казарме, его не выпускали в город, но армия обувала его, одевала, кормила. Не менее важным, наверно, было убеждение, что он делает что-то значащее, что-то такое, что изменит ход истории. Он видел будущее. И не он один. Пресса, радио, политруки, учителя говорили про будущее гиперболами в настоящем времени.

Когда возле цитадели ничего не происходило, я вчитывался в «Историю Коммунистической Партии Советского Союза». Некоторые отрывки звучали искушающее, красиво и убедительно, но то что я видел вокруг не имело с ними ничего общего. Мне страшно было и подумать, что в один прекрасный день меня могут забрать в армию.

Иногда наблюдая за Цитаделью или гарнизоном на Лычаковской, я ловил себя на мысли, что не понимаю, зачем Организации информация про количество и вид воинских подразделений во Львове. Они не имели силы, чтобы противостоять Красной Армии в открытой борьбе. Может Организация работала на кого-то другого? Я как-то спросил об этом Богдана, но он безразлично кинул: «А тебе не всё ли равно? Наше задание делать что приказывают. Организация знает что делает. К тому же враг нашего врага ― наш друг».

Я начал думать как Богдан. Мы дали присягу на верность Организации. Ставить под сомнение её мудрость ― это просто предательство. Кто бы не воспользовался информацией, которую мы собираем, он делает это не на пользу системе, которая породила директрису Боцву. К тому же, жить двойной жизнью было так захватывающе: дурить учителей, директрису, продавщицу из военного книжного магазина, всех тех часовый возле ворот Цитадели и других гарнизонов.

Удавалось ли мне обманывать пана Коваля? Иногда у меня возникало странное чувство, что он читает мои мысли. А эти его «проверки» по сёлам, которые в последнее время участились, наталкивали меня на мысль, что и он может иметь отношение к организации, и если он не в руководстве, то по крайней мере связной.

Впрочем я не имел времени углубляться во все эти размышления. Ходить на уроки, быть активистом и одновременно заниматься подпольной работой не оставляло много времени на сон. Поэтому я радовался, что весеннее полугодие заканчивается. Скоро я поеду в Явору, мать уже больше года меня не видела.

Последнее письмо от неё я получил около месяца назад. Чтобы обойти цензуру, она передала его через старшего брата Дмитрия, лесничего, когда он ехал во Львов. Так она могла писать, что думает.

Это было длинное письмо, оно чуть не довело меня до слёз. Она всё переживала, или есть у меня продукты, как учёба, беспокоится ли обо мне пан Коваль, как те зимние носки, которые она мне прислала ― наверно уже порвались. «Неделю назад снился плохой сон. С тобой правда всё хорошо?»

Однако переживать должен был я о ней, а не наоборот. Условия в селе, как она писала, постоянно ухудшались. Когда село год назад превратили в коллективное хозяйство, всем оставили только по небольшому куску поля, которого едва хватало на овощи. Она теперь имела только одну корову, остальных пять и коня забрали в колхоз. Даже сепаратор и жернова пришлось отдать. Она писала, что сепаратор её всё равно не нужен, потому что одна корова давала недостаточно для него молока, а вот без жернов она не могла смолоть муки на хлеб.

Я вспомнил, как наши летние гости любили тот хлеб с домашним маслом. Я отдавал предпочтение булкам, которые она подавала в воскресенье к завтраку. Наблюдая, как она замешивает тесто для булок, я наслаждался запахом муки, дрожжей, изюма и сливок.

Это письмо возбудило у меня ненависть к «Ним» ― учителям, директрисе, к тем самодовольным опекунам моего будущего, ко всем тем, кто утверждал, что знает, что хорошо для меня, для пролетариата, для всего мира.

Благодаря этой ненависти, я вдруг понял, насколько я отдалился от мамы. Когда я уезжал из Яворы, отец был ещё жив. А теперь она осталась одна с моим младшим братом Ясем.

Она писала, что счастлива, что я живу в городе. «Тут, в селе, нет жизни. Некоторые люди хуже скотины. Напуганы, каждый трясётся за свою шкуру. Мы с утра до вечера мозолимся в колхозе. Нас разделили на бригады, в каждой из которых другая работа. Мне посчастливилось ― назначили в полевую бригаду. Я беру Яся с собой. Через неделю ему будет шесть лет и в августе он пойдёт в первый класс. Он так быстро растёт ― уже выше тебя в его возрасте. Иногда рассказывает мне так, будто я об этом не знаю, что имеет во Львове брата и когда-нибудь поедет к нему. Господи, как бежит время! Тебе скоро пятнадцать. Я и тебя когда-то брала летом на наше поле. Ты был таким смирным ребёнком, даже в пелёнках никогда не плакал».

Следующие четыре строки были зачёркнуты и очень закрашены, чтобы я ничего не прочитал. Почему? Может она боялась моей реакции? А может это было что-то очень личное и она колебалась, стоит ли делиться этим со мной. Только одно слово можно было разобрать. Это было слово «Коваль».

Письмо продолжалось. «По воскресеньям, тогда, когда раньше люди ходили в церковь, теперь село сгоняют в клуб. Там люди осуждают один другого и сами себя, как голодные волки. Они называют это „критикой и самокритикой“. Потом они вынуждают нас давать обещания, что мы будем работать лучше и больше, чтобы выполнять и перевыполнять нормы, которые они нам дают. Я, спасибо Богу, ещё в силе, но что будет дальше? Не хочу и думать об этом. Верю, что всё будет хорошо».

Дальше она сообщала, что церковь в селе сожгли, а старого священника арестовали. Тот священник, напомнила она, один раз дал мне подзатыльник, когда я на уроке религии запнулся, рассказывая Заповеди.

Невероятно, но она помнит такие мелочи. Но наиболее меня удивило то, что она написала в конце.

«Дорогой Михаил, какое это счастье, что я могу тебе написать. Не помню, говорила ли я тебе, что я не ходила в школу. В моё время девочек в школу не посылали. Мы были предназначены к замужеству, должны были быть помощницами нашим мужьям, как говорил твой отец, земля ему пухом. Только после твоего рождения благодаря пану Ковалю я научилась читать и писать. Тем летом он привёз мне из Львова азбуку, тетрадь, два карандаша, ручку и чернило. До сих пор помню, как дрожали мои пальцы, когда я впервые в жизни держала ручку. Он тогда сказал: „Времена быстро меняются. Научитесь читать и писать, может придётся когда-нибудь написать Михасю и читать его письма“. Пан Коваль человек уважаемый, он знает что говорит. Поблагодари его за опекунство над тобой. Будь почтительным с ним».

«Революция пожирает своих детей» В.Л.Леонард


ТАНЕЦ ЛАСТОЧЕК

― Куда ты в такую рань? ― услышал я голос пани Шебець, выйдя на веранду. Она стояла в приоткрытых дверях своей комнаты. Наверно она только что проснулась, потому что вышла босиком, в ночной рубашке. Волосы были растрёпаны, а лицо ― белое как снег.

Такой её вид вряд ли понравился пану Ковалю. В его обществе она была совсем другим человеком ― безупречно уложенные волосы, нарумяненные щёки, на губах ― помада, которую она хранила, наверное, со старых времён.

― В Явору, ― ответил я, не готовый к её утренним расспросам. Кроме того я боялся опоздать. Поезд в Явору шёл один раз в день и я был уверен, что мама меня встретит. Я написал её, что приеду 22 июня.

― Ты на всё лето останешься в Яворе? ― снова начала пани Шебець.

― Нет, на всю жизнь, ― с сарказмом ответил я, захлопывая двери веранды, даже не попрощавшись с ней.

Я отлично знал, почему она спрашивает на какое время я еду ― надеялась, что не вернусь. Она считала меня препятствием её замужеству с паном Ковалем. Я часто слышал, как она говорила: «Я так хочу быть с тобой, вечно, только я и ты, Иван, мы вдвоём и больше никого» или «Почему бы тебе не отправить Михася к матери? Он и так слишком долго пробыл с тобой. Он достаточно сильный ― пусть помогает матери в хозяйстве. Она, наверно, нуждается в помощнике».

Чего-то такая забота пани Шебець о моей матери не оказала на пана Коваля впечатления. Может я и ошибался, но не думал, что я был виноват в отказе пана Коваля жениться на ней. Пан Коваль был самоуверенный и выше всего ценил свою самостоятельность. Да, он любил женщин, но не хотел быть связанным ними. Если бы не его «бабство», как говорила пани Шебець, он мог бы жить как аскет или, наверное, стать монахом на горе Афон.

Пани Шебець не знала, что я не был уверен, хочу ли я после каникул вернуться во Львов. Но эта неуверенность ничего общего не имела ни с ней, ни с паном Ковалем.

Если я вернусь в школу, то стычки с директрисой не миновать. Она не глупая. Прийти к ней с пустыми руками просто невозможно, так как, если верит прессе, враги народа не дремлют. Она сделала бы вывод, что мне (да и Богдану) нельзя доверять. Последствия очевидны. Последние месяцы даже местных «старых коммунистов» критиковали, публично обвиняя в «идеализме», называли «замаскированными буржуазными националистами», отправляли в ссылку. Партия «чистила свои ряды» от «плёвел» и меняла их на пришельцев из центральной России. Сестре пани Шебець Ульяне, которая верила в коммунизм, как преданный христианин верит в Иисуса, выпала судьба первых христиан. Василий, наш бывший сторож, который после освобождения стал членом исполкома города Львова, тоже исчез. Когда-то его фотографии часто появлялись в газетах. Его называли «настоящим пролетарием» и «преданным строителем коммунизма», но после чистки о нём не было никаких вестей.

Я был на распутье и не знал, какой дорогой идти. Казалось, все они вели в тупик. Самой привлекательной было бегство на Запад. Это было рискованно, особенно летом, но я был готов к опасностям. Одно меня волновало ― что об этом скажет мама.

Я решил на всё лето остаться в Яворе, помогать матери. В конце лета я сказал бы ей, что возвращаюсь в школу. Она бы провела меня до станции. Однако, вместо того, чтобы ехать во Львов, я выпрыгнул бы из поезда там, где он самое ближе подходит к границе. А дальше дорогу я знал.

Я рассказал о такой возможности Богдану. Сначала он пришёл вне себя, обвиняя меня в измене Организации, а потом согласился, что я имею резон.

Готовясь к переходу границы, я решил взять с собой револьвер. Я спрятал его в Марксовом «Капитале». Эта книжка имела соответствующие размеры. Я положил револьвер на страницу 77 (счастливый номер), обвёл его контуры, и затем одну за другой вырезал страницы. Это была медленная нудная работа. Мне приходилось постоянно затачивать лезвие ножа. Наконец вырез был достаточно глубоким ― револьвер вошёл в него как рука в перчатку.

В воскресенье 22 июня 1941 года по дороге на станцию, я нёс его в заплечной сумке вместе с несколькими другими книгами, грязными рубашками, бельём и зимними носками, которые мама велела привезти, чтобы заштопать.

Я мог бы сесть в трамвай, но так как они ходили очень нерегулярно и мне необходимо было делать две пересадки, я решил идти пешком. Так было быстрее и безопаснее.

Наступил рассвет ― время, когда команды «чёрных воронов» уже спали, а пекари просыпались и приступали к работе. Вдоль улицы, по которой я шагал на станцию, выстроились одноэтажные домики, все одного размера, по два окна возле входных дверей, однообразно покрашенные фасады. Это были дешёвые «железнодорожные дома», построенные в начале столетия для железнодорожников.

Сейчас их жители ещё спали. В некоторых были приоткрыты окна ― было слышно храп. Кроме этого звука было слышно разве что ласточек. Они летали над домами, словно танцевали в потоках ветра, падали вниз, иногда проносились над моей головой, словно приглашая к своим играм.

Улица Железнодорожная сливалась с улицей Городоцкой. Немного погодя я вышел на перекрёсток, далее свернул на Привокзальную ― широкую улицу вымощенную булыжником. Посреди неё тянулись две трамвайные линии, а обочина была обрамлена каштанами и изящными газовыми фонарями. Улица выходила на большую площадь, за которой расположился главный железнодорожный вокзал, построенный во второй половине XIX столетия, во времена Франца-Иосифа. Как и все другие здания, возведённые во время его императорства, вокзал был уменьшенной копией Венского оригинала, но достаточно большой, чтобы удовлетворить императорское тщеславие. Теперь над большой аркой входа висели портреты Ленина и Сталина, а под ними транспарант с лозунгом «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

Я вышел на площадь в тот момент, когда остановили пешеходное движения потому, что по улице проходила военная колона ― странная смесь Т-34, кавалерии и пехоты. Они направлялись к грузовому депо. Возле Цитадели я видел разные воинские подразделения, но такой комбинации, как эта ― никогда. Что-то тут было не так. Казалось, там господствовала спешка, чуть ли неразбериха.

По ту сторону площади огромные часы перед входом на вокзал показывали без пятнадцати минут шесть. Солнце только что взошло над крышами домов, залив улицу тёплым светом. Погруженный в свои мысли, я представлял себе, как встаёт моя мама и готовится к моему приезду. Через четыре часа она будет встречать мня на станции Волосянка. Оттуда было тридцать минут хода к селу. Дома она приготовит завтрак: горячее какао, хлеб с маслом или деруны, может даже жареную куриную ляжку, которые она часто готовила летом нашим гостям. Однако я понимал, что мечта про такой завтрак совсем призрачна, потому что теперь не было ни какао, ни яиц, ни масла, а я был такой голодный, что был бы рад и стакану молока с куском хлеба.

Военные отряды всё ехали и ехали, а рядом собиралось всё больше и больше народу, который хотел перейти на другую сторону площади. У меня было чувство, что вроде я стою среди опечаленных ― никто и словом не перемолвится, каждый как и я, замкнувшись в себе, всматривался перед собой невидящим взглядом. Из моего воображения даже исчез образ яичницы с жареной картошкой.

Пустоту заполнило всё более усиливающееся гудение. Я поднял глаза вверх и увидел три самолёта. Я подумал что это советские Ил-2. Эти были похожи на кресты, жужжащие в воздухе. К удивлению, когда они пролетали над станцией, звук их моторов внезапно прекратился ― так, вроде они зависли в воздухе. Затем один за одним они наклонили свои носы и понеслись как ласточки вниз.

Оглушительный рёв разорвал тишину. Через мгновение прогремел взрыв. В воздух поднялась туча обломков и дыма. Солдаты искали укрытие. Ошалевшие кони ржали и становились на дыбы, как бешенные. Танки загорелись. Пешеходы разбегались. Я спрятался под припаркованным трамваем.

Вскоре по станции прокатилась вторая, а затем третья волна взрывов. Не в состоянии бороться с любопытством, я высунул голову, чтобы посмотреть на улетающие самолёты. Мне показалось, что на их крыльях были изображены чёрные кресты.

«Ничто не вечно, кроме изменений» Гераклит


КОНЕЦ БУДУЩЕГО?

Волны взрывов в разных частях города разбудили, наверное, всех и каждого. По дороге со станции домой я видел перепуганные, ошеломлённые лица в окнах ― люди не знали чего ожидать.