ЯВЛЕНІЕ [XII.]
Но эта байка засела в голове, что-то в ней было: молодость моего друга, глубокий снег, густой лес, расстояние в двадцать лет, отделяющее нас от того времени… Все это само по себе вызывало ностальгическую грусть. Однако для написания рассказа явно не хватало того гвоздя, смыслового околышка, на котором обычно держится действие и внимание читателя… И в какой-то момент я поняла, чего не хватает хорошей доброй истории: вот этого самого отчаянного противостояния миру, этой заветной мечты, ради которой пойдешь на все; юной безоглядной влюбленности и огромной неизвестной жизни, что расстилается перед тобой на трудном переходе из детства в юность. Так возникла рыженькая героиня-подросток рассказа «Посох Деда Мороза», и все сложилось: и снег, и юность, и новогодняя ночь…
Леонидъ Ѳедоровичъ. Садитесь. Садись, садись, Семенъ.
И рассказ написался.
Семенъ. Да совѣстно.
Дина Рубина
Леонидъ Ѳедоровичъ. Садись. (Всѣ садятся, на первое мњсто садится Семенъ.) Викторъ Алексѣевичъ, вы усыпите?
Профессоръ. Нѣтъ, зачѣмъ же я, когда Трифонъ Никифоровичъ тутъ? У него гораздо больше силы. Трифонъ Никифоровичъ!
Орфей и Эвридика
[1]
Шпюлеръ. Это можно. Только бы желательно для невѣрующихъ объяснить, что именно мы дѣлаемъ и по какимъ законамъ.
Леонидъ Ѳедоровичъ (къ Профессору). Вы объясните вкратцѣ.
Осенью парк пузырился желто-ржавыми кронами, а в одной своей части изумительно пламенел: там от края рябиновой аллеи сам собой образовался багряный рукав рябин, уж точно никем не запланированный. Место необычное, ведь рябиновая роща – довольно редкое в природе явление. Да и никакая не роща это, а просто рябиновый клин, алый от кровавых ягод.
Профессоръ. Хорошо.
* * *
Леонидъ Ѳедоровичъ. Господа! вотъ вы, П. Ѳ., для того чтобы имѣть ясное понятіе о томъ, что дѣлается, не думайте, что тутъ чудеса. Викторъ Алексѣевичъ, скажите.
С рябиновым клином у Сташека была связана тайна: та девочка. Эта картина двигалась, кружилась, мчалась потом всю его жизнь – то в непрошеных снах, то, наоборот, в вымоленном у памяти воспоминании. Бегущая девочка возникала на закате дня: длинноногая, легкая, рыжая, в буре алых рябиновых брызг и солнечных пятен. Низкое солнце стояло за рощей, прошивая всю ее насквозь, весь тонконогий рябиновый клин, с его парящими в воздухе крапчато-огненными гроздьями ягод…
Профессоръ (вставая и обращаясь къ Толстой барынњ; сначала стоитъ, потомъ садится). Господа! явленіе, которое мы, такъ сказать, изслѣдуемъ, считается нѣкоторыми новымъ, но оно старо, старо какъ міръ, или точнѣе — какъ человѣчество. Явленіе это есть общеніе съ міромъ невидимымъ Въ общеніи, какомъ бы то ни было, есть два, всегда по крайней мѣрѣ 2 фактора. Въ данномъ случаѣ ихъ въ общемъ два: міръ человѣческій, нашъ, плотскій, и міръ невидимый, духовный. Въ общеньи этомъ наше воздѣйствіе на духовъ невидимо — невидимо дѣйствіе производимое на нихъ, хотя бы и видимы были наши манипуляціи, такъ сказать; ихъ же духовное, такъ сказать, воздѣйствіе на насъ видимъ ощутительно, хотя не видимы ихъ манипуляціи, если таковыя производятся ими. Видимость эта всегда была, всегда мы чувствовали вліяніе ихъ. Но до послѣдняго времени были неизвѣстны, такъ сказать, манипуляціи, которыми можетъ быть вызвано ихъ воздѣйствіе.
Леонидъ Ѳедоровичъ. Сократите.
Она и возникла в глубине рябинового клина, та девочка; выбежала из него прямо на Сташека, не сбавив ходу ни на миг, и рыжие волосы летели за ее спиной каким-то отдельным живым течением. Подбежала, будто долго-долго мчалась именно к нему и вот домчалась, допрыгнула, конец пути. Дышала бурно и как-то радостно. От нее пахло одуряюще сладко, терпко, прелестно: кора и трава, нагретая, влажная от девчачьего пота кожа. Она раскрыла кулак, ткнула ему в лицо:
(Семенъ глядитъ на Таню и фыркаетъ.)
– Зырь!
Профессоръ. Да, до послѣдняго времени стало извѣстно, что духи общаются съ нами черезъ избранныхъ людей при условіи изъятія, такъ сказать, этихъ людей изъ условій міра.
В кулаке у нее извивалась змейка. Сташек отшатнулся: он ненавидел змей, не понимал, как можно не то что прикасаться к ним, а смотреть, наблюдать это тошнотворно-склизкое движение. Он отпрянул, и девчонка захохотала.
Петровъ. Я засну прежде всѣхъ.
Бетси. Полноте, молчите.
– Слаб
о! – выкрикнула торжествующе. Закатное солнце венчало ее растрепанную шевелюру пылающим нимбом. – А я ни фига не боюсь. Я могу ее даже слопать. Вот, гляди!
Профессоръ. Выведенные изъ условій міра исключительныя натуры — медіумы, имѣютъ свойства вызывать души жившихъ людей и общаться съ ними. Души эти сходятъ сюда, проявляютъ себя и иногда входятъ въ условія этой жизни, иногда же отказываются.
Схватила за хвост – змейка мучительно извивалась – и медленно, кося на мальчишку бешеным золотисто-пчелиным глазом, понесла ее ко рту. Тут Сташек чуть сознание не потерял. Повернулся и бросился прочь незнамо куда, а за ним несся такой звонкий, заходящийся рыжий смех, что в ушах звенело.
Самаринъ. Позвольте спросить, почему же отказываются?
Позорная для парня история…
Профессоръ. Причинъ бываетъ много. Нѣкоторыя уже, такъ сказать, извѣстны намъ, а именно несимпатичность среды и частные случаи.
Он не спал всю ночь, то ли от стыда, то ли… бог знает – от чего еще. Пропотел, как в болезни, когда мама, бывало, дважды за ночь меняла простыни. Но девочка (про себя Сташек назвал ее Огненная Пацанка) все выбегала и выбегала к нему из рябинового клина, раскрывала ладонь, в которой извивался змееныш, почему-то не причиняя пацанке никакого вреда.
Самаринъ. Какiе же?
Профессоръ. Отсутствіе въ данный моментъ, т. е., такъ сказать, присутствіе въ другомъ мѣстѣ. Иногда же, какъ это было прошлый разъ, возвращеніе въ жизнь: духи, бесѣдовавшіе съ нами, прекратили свои сообщенія потому, какъ они объявили намъ, что они вновь рожали[сь] къ жизни. Теперь, съ другой стороны...
Он выждал дня три, испепеляемый ночными сладкими кошмарами, извелся, представлял, как пацанка хохочет… Надо ли было наступить на это «слабо» и невозмутимо принять в ладонь скользкий жгут новорожденной змеи? Или отколотить насмешницу, чтобы запомнила на всю жизнь? Наконец против собственной воли пошел – странно! – искать ее среди пылающих рябин. Будто она могла там жить, будто принадлежала той алой россыпи ягод; будто была внучкой лешего и немедленно отозвалась бы, позови ее Сташек с края опушки… Разумеется, никого не встретил. Ветер тихо покачивал пунцовые грозди, перебирал ими, шелестел. Никого…даже отзвука ее издевательского смеха не донеслось…
Леонидъ Ѳедоровичъ. Простите, это ужъ ясно. Всѣ могутъ дѣлать вопросы о томъ, что интересуетъ или затрудняетъ.
Профессоръ. Да я только хотѣлъ сказать, что наука нетолько не противурѣчитъ этимъ даннымъ, но, напротивъ, многосторонне подтверждаетъ ихъ своимъ положеніемъ о переходѣ силъ въ матерію и обратно.
Второй раз он увидел Огненную Пацанку из рябинового клина – ту самую, заклинательницу змей… – на дне рождения Зины Петренко. Увидев ее, чуть не выронил футляр с инструментом; сердце забилось в горле, в животе… даже в пятках! Он так испугался, что она опять исчезнет! Там же, в прихожей, потянув Зинку за рукав блескучей зеленой кофты, яростным шепотом заставил все выложить: как зовут, где живет, где учится…
Леонидъ Ѳедоровичъ. Теперь Трифонъ Никифоровичъ будетъ усыплять.
Оказывается, девочки пели обе в группе сопрано, в хоре при желдорклубе. Знал он, конечно, и школу – двухэтажное здание бурого кирпича с мезонином, и улицу знал, где пацанка живет: улица Киселева, на ней бывшая дача Сенькова стоит. Она столько раз выбегала к нему из пламенеющего рябинового заката и во сне, и в измученном воображении, что даже не верилось: неужели она живет на обычной улице и учится в обычной школе?
(Шпюлеръ подходитъ къ Семену и машетъ.)
И звали пацанку совсем неподходящим ей благонравным именем Надежда.
Шпюлеръ. Какъ скоро субъектъ заснетъ, мы потушимъ свѣчи и будемъ ждать проявленій и сообщеній.
Самаринъ. Зачѣмъ же темнота?
Она и выглядела иначе, не по-лесному, не по-разбойному: волосы заплетены в толстую косу, да так изобретательно: мелкие косички начинались от висков (отчего ее горячие, золотисто-карие глаза, похожие на спинки пчел, слегка натягивались кверху) и струями вплетались в две другие косы, потолще, а те – уже вливались в пятую, главную пушистую косу, которая кренделем улеглась на затылке, сверкая рябиновым огнем под брызгами трофейной петренковской люстры. Вокруг белого выпуклого лба рыжие спиральки волос вились воздушной короной, а по бокам легкими кружевными бабочками сидели пестрые сине-зеленые заколки, явно рукодельные: будто и впрямь живые бабочки присели на подсолнух.
Леонидъ Ѳедоровичъ. Таковы условія сначала, потомъ могутъ проявляться и при свѣчахъ.
(Тишина.)
Сташек был ошеломлен, подавлен и даже обижен – ее ростом. Куда она рванула, думал он в отчаянии, это ж надо – двенадцать лет, а росту чуть не метр семьдесят, во дылда! Гости как раз рассаживались, и из прихожей видно было, какая она высокая – даже когда сидит. По левую руку к ней подозрительно прижимался Кифарь – Леха Кифарев, длинный и красивый гад из его школы, хотя за столом и вправду было тесновато – ребята сидели, не особенно шевеля локтями. Тетя Клара, – она вечно изрекала какие-то мозолистые поговорки или строки из своих протухших романсов, – ходила вдоль стола, раздавая всем салфетки и повторяя как попугай: «В тесноте, да не в обиде!».
Шпюлеръ (шопотомъ). Засыпаетъ. Очень чувствителенъ.
(Семенъ тянется.)
Из-за того, что Сташек немного опоздал и замешкался, выбирая надежное место – куда положить футляр с рожком, чтоб никто случайно не смахнул (уложил на полку буфета), ему достался низкий табурет на другом конце стола. Что было делать и как избежать позора: есть стоя? идти искать по дому нормальный стул? или так и сидеть, как карлик, высунув макушку над столом? Он никак не мог решить. Так и остался стоять с тарелкой в руке, якобы задумавшись – что из салатов выбрать. И когда Зина, именинница, попросила его передать Надежде кусок запеканки, он осторожно принял тарелку, благодарный Зине за эту мимолетную связь, протянул через стол Надежде… – в тот момент она что-то говорила Лехе; мочка уха, алая напросвет, рдела бусинкой гранатовой серьги, как рябиновой ягодой… – и хрипло окликнул:
Леонидъ Ѳедоровичъ (встаетъ). Кажется, заснулъ.
– Эй, дылда! Вот, бери…
(Тишина. Семенъ рычитъ и фыркаетъ и опять тянется.)
Леонидъ Ѳедоровичъ. Заснулъ. (Тушитъ свѣчи. Таня встаетъ, становится на диванъ и достаетъ ниточку, привязанную къ бра. Семенъ лижетъ палецъ, мажетъ косточки, махаетъ ими, светится и рычитъ)
Она удивленно обернулась, вдруг узнала его, вспыхнула – это было мгновение, которое потом они обсуждали не раз («А ты сразу узнала?» – «Да меня как паром окатило, ты что!» – «Нет, а я чуть не умер: ты запылала, как тогда в роще, ты ж не видишь себя, рыжие-то горят, и меня точно бревном зашибло…»).
Толстая барыня. Ахъ, это ужасно! Я видѣла. Вы видѣли?
Леонидъ Ѳедоровичъ. Это только начинается. Это свѣтъ. И свѣтовыя явленія похожи на Николаевы.
В голове, в груди у него мигом раздулось солнце, он разом вырос и сверху глядел на пигмея Леху, на весь туманный, заставленный салатницами-тарелками-противнями с пирогами стол, на обочине которого пламенела красным золотом ее увитая косами голова.
Самаринъ. Что Николаевы?
Профессоръ. Николай, монахъ, чехъ 15-го вѣка. Онъ часто сообщался съ нами. Но можно узнать. Я спрошу.
Больше всего на свете ему захотелось сыграть для нее. Только для нее и сейчас же, немедленно! Он уже играл не только в составе оркестра, но и солировал в некоторых вещах, которые когда-то они с Верой Самойловной переписали за чайным столиком у Сулы в Ленинке и потом переложили для английского рожка. Когда Вера Самойловна показывала ему палочкой, он делал вдох, облизывал губы и вступал – издалека, восхитительно и вкрадчиво, останавливая в зале воздух, вышивая в нем безыскусный трепетный узор мелодии.
Самаринъ. Какже онъ отвѣтитъ?
Профессоръ. А стуками. Утвердительный стукъ — два. (Особеннымъ голосомъ.) Ты здѣсь?
Не таким уж разнообразным был его репертуар. Но коронным номером, коньком была «Мелодия» Глюка из оперы «Орфей и Эвридика». Старуха Баобаб давно заставила его прочитать замшелые «Мифы и легенды Древней Греции» и, обсуждая очередную диковатую историю из этой книги, приплетала еще кучу убойных фактов, неизвестно откуда ею добытых. Голова ее была просто напичкана разными сведениями, а Древняя Греция подразумевалась чуть ли не родиной всех человеков. Между прочим, Вера Самойловна не раз и повторяла, что эта самая Древняя Греция – Родина Мировой Культуры. Возьмем хотя бы историю о певце Орфее и его возлюбленной Эвридике. Понятно же, что это хрень, да еще когда сочиненная – тыщи лет назад! Но старуха говорила об Орфее так, будто чувак существовал на самом деле, его семиструнную арфу описывала в таких подробностях, точно сделал ее краснодеревец Илья Ефимыч на прошлой неделе. «Он приделал еще две струны, по одной с каждого боку, вот тут и тут – гениально просто! – и арфа стала девятиструнной, по числу муз». Последователей Орфея она называла «орфиками» и уверяла, что даже Пифагор – тот, который, «штаны на все стороны равны», – в своей геометрии якобы опирался на основы «орфической религии». А эта история с умершей Эвридикой и экспедицией Орфея в Аид…Ой, слушайте, думал Сташек, с тех пор столько любимых и великих людей на свете перемерло от самых разных ужасов, кого сейчас колеблет эта древняя девушка? Короче, сказочка про белого бычка, бодяга стопроцентная, но… почему-то… едва он брал в руки инструмент и подносил к губам, и выдувал первую протяжную ноту… всё внутри полнилось вибрацией и волнением, и абсолютной верой в то, что Орфей играл перед ужасным владыкой Аида именно эту мелодию, играл, мечтая вывести Эвридику живой из погребальной тьмы.
(Таня стучитъ о стену.)
Толстая барыня. Я уйду... А хочется присутствовать.
– Почему же он обернулся? – спросил однажды раздосадованный Сташек, прерывая игру и опустив рожок. – Знал ведь, что нельзя! Он что, придурок? Дотерпеть не мог?!
Самаринъ. Ради Бога, не мѣшайте.
– Не мог, – просто сказала Баобаб, ничуть не раздражаясь внезапно прерванным исполнением. И руками развела: – Та же сила любви, что погнала Орфея в ледяную пасть Аида, заставила его обернуться. «Ибо сильна как смерть любовь» – это, милый мой, уже из другой книги. Ты помнишь: все это с тобой произойдет.
Профессоръ. Знакомый нашъ. (Два стука.) Николай чехъ. (Две пары стуковъ.) Вы видите, онъ. (Летятъ на столъ карандашъ, перо, утиралка перьевъ, и гитара звѣнитъ.)
Леонидъ Ѳедоровичъ. О, какое сильное проявленіе.
Сейчас надо было скорее сыграть «Мелодию» для Пацанки, пока Кифарь не успел со своим идиотским ростом, своими примитивными шуточками втереться, вползти к ней в душу и расположиться там, как у себя дома… Сташек вскочил, пробираясь к буфету, где на полке между миской студня и тарелкой с пирожками лежал футляр с его английским рожком и в стакане с водой стояли наготове две трости. Не говоря ни слова, не обращая внимания на шум, смех и разговоры за спиной, быстро собрал, свинтил инструмент, надел трость на эс, проверил клапаны, повернулся, вдохнул и – первый же звук властно и печально прорезал воздух… завис над головами, над столом…
Самаринъ. Позвольте, позвольте, надо изслѣдовать.
…Он так волновался, что играл превосходно, как никогда; Вера Самойловна в таких случаях говорила: «Ну что ж, в пределах допустимого»… Она была бы довольна. Никогда прежде – ни на экзаменах, ни на концертах – ему не приходилось так собираться, так странно чувствовать себя: точно рвешься вон из собственной шкуры, в те же минуты ныряя в себя на такую чертову глубину, что спирает дыхание! Он только чувствовал, что никогда, никогда еще не играл так здорово! Это был первый стремительный бросок в его жизни, первый прорыв, когда на кон поставлено все. Откуда он знал, с чего вдруг решил, что девочке будет небезразлична его игра на странной дудке, эти смешные потуги лицом, вздергивание бровей – вообще вся эта уморительная на посторонний взгляд пантомима? ведь она могла оказаться любительницей спорта (и оказалась: к примеру, занималась плаванием, сильно опережая ровесниц). Просто в тот день впервые победно проявила себя главнейшая черта его характера: в решающий момент назначить себе цель и использовать самый короткий и самый ошеломительный путь для ее достижения. Угадал его Володя Пу-И, давным-давно угадал в щуплом мальке бойца: «Сила мужчины в том, чтобы в решающий момент напрячь все жилы души и тела». Сейчас, в эти мгновения, надо было напрячь все жилы души и своей музыкой, голосом рожка (выдохом-сердцем-языком-губами) смести все, что мешало, на пути к этой девочке.
Леонидъ Ѳедоровичъ. Вы думаете, что онъ? Сядьте подлѣ, держите. Но будьте увѣрены, онъ спитъ.
Самаринъ (подходитъ, задѣваетъ головой за нитку, которую Таня спускаетъ, и испуганно нагибается). Даа... (Подходитъ, беретъ за локоть Семена. Семенъ рычитъ.)
Если бы кому-то пришло в голову поинтересоваться, чего он, собственно, добивается, Сташек вряд ли бы ответил, хотя с первой минуты понял, что угадал – по выражению ее сосредоточенного лица, по глазам, которые она не сводила с его рук, с его губ… а те говорили и говорили с ней голосом английского – ангельского – рожка. И пока звучал этот голос, так болезненно сливаясь с тем, что плыло и рдело перед его глазами, он чувствовал эту девочку, как себя: свои подушечки пальцев, свой язык, нёбо, горло… и то неназываемое, что торжествующе дрожало внутри, окликая каждую частицу ее легкой плоти и требуя от нее немедленной готовности проникнуть, воплотиться, смешаться, сдышаться с ним; стать – им.
Леонидъ Ѳедоровичъ. Ему тяжело. Чѣмъ сильнѣе проявленія, тѣмъ больше тяготится медіумъ. Что, онъ не шевелится?
Когда он закончил, все зааплодировали: кто снисходительно, кто ободряюще, а тетя Клара закричала:
Самаринъ. Нѣтъ, только тяжело дышитъ.
– Браво-браво, Аристарх! Какой чудесный подарок Зине! – и трескуче захлопала, и все опять следом за ней великодушно захлопали… Рыжая, не хлопая и не двигаясь (обе тихие ладони на столе), продолжала глядеть на него, как тогда, в рябиновом клину. Сташек ощутил изнеможение и счастье, крупный колокол бил в висках, в груди, в глубине живота…
Толстая барыня. Позвольте. Я думаю, что это невозможно. Тутъ какое нибудь...
(Таня проводитъ ниткой ей по головѣ.)
Он отвернулся и, отойдя к буфету, медленно и тщательно принялся развинчивать и складывать инструмент в футляр… Снял с эса трость, выдул из нее влагу, аккуратно уложил в специальную коробочку (из-под маминых духов). Вдруг – по облаку запаха – ощутил присутствие за спиной Огненной Пацанки! Она подошла и молча стояла позади него (одуряющий аромат ее кожи перебивался какой-то мелкой досадой: идиотские цветочные духи, небось, у сестры выпросила, и напрасно!). Он обернулся. Подумал: во дела, она выше на целых полголовы! И так близко: голубые жилки на висках и на скуле, волосы промыты, как стекло, а родинка над губой – будто медом капнули, так и тянет слизнуть; и пчелиные золотистые глаза, и брови темно-золотистые, натянутые к вискам.
Толстая барыня. Ай!
– Аристарх, – сказала она, явно впервые произнося это проклятое имя, но так легко, даже аристократично его выговаривая. – Ты играл… больно так! Прямо в сердце.
Леонидъ Ѳедоровичъ. Что, что?
Подняла руку, собираясь то ли положить ему на плечо, то ли прижать к собственной груди и… опустила, явно заробев. Он педантично сложил инструмент в футляр (сейчас уже можно было не волноваться, не торопиться и навсегда не бояться никаких кифарей).
Толстая барыня. Онъ меня за волосы взялъ.
Леонидъ Ѳедоровичъ. Это ничего; онъ прямо рукой беретъ. Холодно?
Все внутри у него сходилось и расходилось, как бешеная пьяная гармонь, – потому что эта рыжая девочка вся уже была у него внутри, и ему хотелось бежать – с ней внутри, вдыхая ее запах, – куда-нибудь, где нет никого, даже ее самой, и там обхватить ее всю разом десятью руками и прижать к себе… к груди, к животу и… трогать ее всюду-всюду, и гладить… и без конца играть ей «Мелодию», слегка покачивая и медленно выводя, выводя ее на своей груди из гиблой пещеры забвения… Так вот что имела в виду Вера Самойловна, когда произнесла: «ибо сильна, как смерть, любовь». Вот почему Орфей обернулся!
Толстая барыня. Ай, не надо.
Он обернулся к ней и быстро проговорил:
Профессоръ. Одно несомнѣнно, что онъ теперь здѣсь съ нами и въ добромъ и бодромъ, такъ сказать, состояніи, и поэтому я совѣтую сколь возможно воспользоваться его присутствіемъ.
– Я женюсь на тебе… потом, когда… сразу!
Леонидъ Ѳедоровичъ. Кто хочетъ спросить что нибудь?
И она поспешно и серьезно ответила:
Самаринъ. Позвольте, я спрошу. Вы говорите, надо вопросы, на которые только да или нѣтъ?
– Хорошо.
Профессоръ. Не иначе.
Самаринъ. Вѣрю я или нѣтъ? (Два стука.)
Астральный полет души на уроке физики
Профессоръ. Значитъ, вѣрите.
В девятом классе, на уроке физики, я каким-то образом вылетела из окна и совершила два плавных круга над школьной спортплощадкой.
Самаринъ. Позвольте, я спрошу. Есть у меня въ карманѣ 10 р. бумажка? (6 стуковъ, и нитка проходитъ по голове и цепляетъ за ухо.)
Но прежде надо кое-что объяснить…
Самаринъ. Ахъ! (Хватаетъ за нитку и обрываетъ.)
В школе, где-то классе в четвертом, на одном из уроков я отвлеклась от учебного процесса на книгу Конан Дойла, которую не дочитала дома. Я благополучно проглотила ее за два урока, держа на коленях и осторожно перелистывая под партой страницы.
Профессоръ. Ему непріятны пустые, скептическіе, такъ сказать, вопросы.
Самаринъ. Нѣтъ, позвольте, у меня въ рукахъ нитка.
С этого дня я поняла, какая бездна свободного для чтения времени пропадает у меня даром. Я прозрела. Так иногда человек поднимает голову от исписанного листа и бросает взгляд в окно, где в акварельно размытом небе видит дрожащую нежную веточку, и замирает, и уже не в силах отвести усталого взора от этой простейшей весенней картинки.
Леонидъ Ѳедоровичъ. Это часто бываетъ, нетолько нитка, но шелковые шнурки, самые древніе.
Итак, я отвлеклась от учебного процесса и с того дня как бы отделилась от него. Мы мирно расстались. Учебный процесс существовал сам по себе, я же унеслась в иные пространства и болталась там без призору.
Самаринъ. Нѣтъ, позвольте свѣтъ. Тутъ что нибудь. (Въ него летитъ подушка.)
Весь класс натруженным маршем шагал по асфальтированному шоссе школьной программы, я сбежала на обочину, под откос, где в траве белеют кашки и желтеют одуванчики, да так и осталась там навсегда.
Успеваемость моя резко упала, и приблизительно с этого же времени мой хилый интеллект стал крепнуть. Я запоем читала на уроках. Ежедневно, с половины девятого до двух, я жила полнокровной жизнью – странствовала, спасалась от погони, трепетала от любовных объяснений и умирала от ножевой раны в груди.
Профессоръ. Вы держите то, что имѣете въ рукѣ, не нарушайте сообщеній, которыя могутъ быть интересны.
Толстая барыня. Да, пожалуйста, не зажигайте и продолжайте.
Словом, школьную программу я запустила настолько, что даже и не пыталась решить что-то самостоятельно. На подсказках и списывании я медленно плыла к десятому классу, судорожно подгребая одной рукой, а другой держась за полупотопленное бревно дружеской помощи моих соучеников.
Самаринъ (ощупывая и разглядывая). Нитка. (Убираетъ свой конецъ и переходитъ на другую сторону.)
Жужжали, как пули, над ухом опросы. Где-то грохотала канонада четвертных и годовых контрольных… Я старалась списать побыстрее, чтобы открыть под партой очередную книгу, оставленную на сто сорок шестой странице… Это было бесстрашие идиота…
Профессоръ. Господа, не надо злоупотреблять и утруждать, такъ сказать, нашего духовнаго посѣтителя. Проявленія были. Присутствіе его извѣстно, и потому я предлагаю, какъ обыкновенно, такъ сказать, дѣлается послѣ того какъ онъ исполнилъ наши желанія, предоставить ему выразить свои желанія относительно, такъ сказать, нашей дѣятельности.
Думаю, если б в то время мной заинтересовался один из тех ныне многочисленных аспирантов, которые пишут диссертации по поводу восприятия школьниками учебной программы, то я бы представляла для него несомненный научный интерес. Полагаю, что изучение природы моего физико-математического кретинизма могло бы принести молодому ученому громкую славу.
Самаринъ. Какже онъ выскажетъ?
Итак, в девятом классе на уроке физики я читала книгу немецкого профессора. Не хотелось бы уточнять ее название, дабы не бросать тень на мои чистые и светлые в ту пору устремления. Наоборот, хотелось бы связать то необычное, что произошло на этом уроке, с возвышенным и прекрасным, например с поэзией Баратынского, томик стихов которого, честное слово, лежал в это время в портфеле… Но, увы… Придется все-таки сказать, что книжка называлась «О половой жизни в семье». Книгу мне дала на два дня знакомая десятиклассница, которая, в свою очередь, взяла ее на неделю у одного знакомого студента.
Профессоръ. Желанія свои духъ обыкновенно высказываетъ черезъ медіума, иногда движеніями, иногда даже прямо слова. Медіумъ говоритъ, находясь въ ясновидящемъ состояніи. Такъ согласны?
Надо сказать, книга мне не нравилась. Даже в названии было что-то лицемерное. Старый немецкий профессор как бы подмигивал читателю и намекал, ухмыляясь: «Это, братцы… в семье! – а что бывает вне семьи, я вам как-нибудь в другой раз расскажу, когда здесь не будет любознательных девятиклассниц…»
Всѣ. Согласны!
И вообще вся эта самая жизнь в семье выглядела очень благообразной и пристойной. Позже я поняла, чем отталкивала полезная книжка, – в ней почти не говорилось о любви. Речь шла о чистоплотности и воспитанности… Впрочем, я, конечно, не стану пересказывать содержание книжки, это попросту неинтересно.
Профессоръ. Просимъ тебя, Николай, если ты еще здѣсь, выразить теперь свои желанія. Согласенъ ты?
Я с умеренным любопытством просматривала страницу за страницей, где, кстати, и картинки попадались – тоже неинтересные, медицинские, – пока не наткнулась на одну фразу. Я остановилась, потому что в этой фразе скрыто было некое противоречие: «Стройная девушка должна быть довольна своим бюстом».
(Два стука, и Таня звонитъ въ колокольчикъ. Семенъ начинаетъ рычать и разводить руками и давить Профессора и Самарина.)
Нет, давайте разберемся, подумала я. Этим вопросом я живо заинтересовалась, потому что совершенно искренне считала себя стройной девушкой, а говоря иными словами, была в ту пору тощим сутулым подростком. Этакая оглобля в очках.
Профессоръ. Онъ чего то требуетъ, настоятельно требуетъ.
Нет, давайте разберемся, подумала я… Значит, прежде всего ставится под сомнение бюст стройной девушки. Ставится под сомнение вообще факт его существования. Подразумевается следующее: «Уж если ты, бедняга, уродилась такая… стройная, и с бюстом у тебя не все в порядке, то помалкивай, хуже бывает. Люди и горбатыми, и хромыми родятся… Будь довольна тем, что имеешь».
Кроме всего прочего, слышалось в этой фразе что-то… фюрерское, что ли, вроде того, как «каждый немец должен быть доволен своим обедом». Я представила себе колонну стройных девушек, шагающих под транспарантом: «Я довольна своим бюстом!» Или так: они идут стройными рядами, и у каждой на груди, которой она, в сущности, довольна, висит плакат: «Я довольна своим бюстом!» А может быть, и так: мирная демонстрация стройных девушек у здания бундестага, и они дружно скандируют: «Мы! До! Воль! Ны!» – и так далее…
Самаринъ (вырывается). Нѣтъ, это невозможно!
Профессоръ. Смотрите за проявленіями теперь.
Это уже становилось забавным. Увлеченная собственным воображением, я сидела, подперев ладонью щеку, и, рассеянно улыбаясь, смотрела на нашего физика.
(Летитъ мужицкая бумага на столъ.)
Собственно, смотрела я не на него, а в пространство. С таким же успехом я могла обласкивать своей улыбкой школьную доску или учебные пособия, потому что перед мысленным моим взором продолжали вышагивать колонны стройных девушек, поголовно довольных своим бюстом. Они маршировали, как солдаты, и было что-то завораживающее в их мерном шаге. Под ними железно цокала булыжная мостовая. Где-то я уже видела такую булыжную мостовую и шпили, вонзающиеся в застекленное мутное небо… Они проступали сквозь дымку все явственней, и все же хотелось рассмотреть их поближе и как бы… сверху. Увидеть картину всю, целиком. Узнать место действия…
Леонидъ Ѳедоровичъ. Это бумага какая то. (Летитъ дорожная чернильница.) Чернильница! (Летитъ перо.) Перо!
Думаю, в эти минуты у меня и началось погружение в состояние того самого астрального полета души.
Профессоръ. Онъ, вѣрно, хочетъ написать. Откройте чернильницу и положите на бумагу перо. Вѣроятно, оно напишетъ.
Леонидъ Ѳедоровичъ. Нѣтъ. Но чего то требуетъ, опредѣленнаго требуетъ.
Но моя потусторонняя улыбка, уже оторванная от смысла бренной жизни и по случайной траектории направленная в нашего физика, не могла остаться незамеченной. Во всяком случае, моя душа, уже готовая к отлету, была задержана в теле грозным окриком:
(Колоколъчикъ звонитъ. Семенъ рычитъ и давитъ. Таня заходитъ сзади Леонида Ѳедоровича и бьетъ его по головѣ гитарой и кидаетъ ее на диванъ.)
«А?! Я спрашиваю. Чем ты так довольна?»
Леонидъ Ѳедоровичъ. Ахъ! проявленія всѣ на меня. Отъ меня чего то требуетъ.
Потом ребята рассказывали, что физик по крайней мере трижды поинтересовался, чем это я так довольна, прежде чем моя почти отлетевшая душа приподняла из-за парты мое почти бесчувственное тело. Все-таки я успела деревянной коленкой подтолкнуть раскрытую книгу внутрь парты, но она поползла назад, так что мне пришлось стоять на одной ноге, приподняв под партой другую и поддерживая коленом проклятую книгу.
Профессоръ. Онъ страшно корчится, душитъ меня, узнайте его, такъ сказать, требованія скорѣй.
Леонидъ Ѳедоровичъ. Не могу понять, какая это бумага.
– А?! – ядовито переспросил физик. – Чем? Чем ты так довольна?
Профессоръ. Выдьте, посмотрите скорѣй, такъ сказать. Онъ торопитъ.
Нашего физика звали Аркадий Турсунбаевич, или просто – Турсунбаич, был он смугл, молод, плечист, и, кажется, этим исчерпывались его достоинства. В юности Турсунбаич занимался греблей на каноэ, ездил на соревнования, завоевывал призы родному физтеху. Неизвестно, каким шалым ветром занесло его в педагогику. Похоже, он и сам этого не знал, но физику преподавал, словно греб на каноэ, против течения греб, преодолевая свое отвращение к предмету, к ежедневным урокам, к шкодливым физиономиям своих юных учеников.
Турсунбаич отделился от доски, у которой объяснял новый материал, и, красиво жонглируя указкой, стал приближаться к моей парте. При этом моя душа, замершая в состоянии полуотлета приблизительно на том уровне, на котором живописцы рисуют нимбы у святых, рухнула вниз, как мне показалось, с сокрушительным грохотом. Во всяком случае, свою коленку, поддерживающую в парте неприличную книгу, я ощутила уже не деревянной, а свинцовой.
(Таня звонитъ. Семенъ рычитъ.)
Сейчас должен был разразиться страшный скандал, и его позорные круги достигли бы учительской, комсомольского собрания, родителей. Матери еще можно было бы что-то объяснить. Но мой бедный папа… Он всегда был слишком высокого мнения о своей дочери…
Леонидъ Ѳедоровичъ (выходитъ въ дверь и тотчасъ же возвращается). Необычайно! Бумага, которая была у меня въ кабинетѣ. Это договоръ съ крестьянами, Онъ хочетъ, чтобъ я подписалъ его. Такъ и есть, утромъ сообщеніе было неопредѣленное.
Самое ужасное заключалось в том, что к моим побелевшим от страха устам прикипела дурацкая улыбка, а перед глазами продолжали маршировать стройные фантомы под скабрезным транспарантом. Наверное, это и послужило причиной того, что стряслось в следующую минуту.
Турсунбаич остановился в трех шагах от моей парты, играючи проделал несколько движений указкой, подобно тому, как церемониймейстер манипулирует своим жезлом, и воскликнул:
Профессоръ. Это самое. Медіумъ успокоился.
– Не слышу. А?! Ответа на вопрос не слышу. Что за улыбочка? Чем ты так довольна?
Самаринъ. Такъ онъ требуетъ, чтобы вы продали землю мужикамъ?
Тогда я, завороженно глядя на летающую в его руках указку, проговорила внятно и даже слегка раздельно, как чтец в филармонии:
– Я довольна своим бюстом…
Леонидъ Ѳедоровичъ. Да, да. Да можно спросить. Спросите, Викторъ Алексѣевичъ.
Профессоръ. Ты хочешь, чтобы подписана была бумага?
И вот тут-то, после этого, и случилось, и произошло! Моя бедная душа, ужаснувшись сказанному, оторвалась наконец от тела и с колокольным звоном полетела в – как это теперь называют? – астральный полет. Да-да, я не шучу и не выдумываю. Я даже не могу допустить, что это был обморок, потому что, по свидетельству одноклассников, мое тело продолжало стоять и довольно доброжелательно смотреть на онемевшего Турсунбаича.
(Стукъ усиленный. Леонидъ Ѳедоровичъ беретъ перо и выходитъ.)
А душа моя вылетела в простор сырого весеннего воздуха, совершила два плавных разворота над школьной спортплощадкой с распростертыми на ней лакированными лужами, поднялась повыше и засмеялась: по карнизу окна учительской гулял упитанный сизарь, похожий на нашего завуча, а в сером весеннем небе лежали длинные пышные облака…
Толстая барыня. Необыкновенно!
Больше ничего не было, потому что я вдруг очнулась и обнаружила, что продолжаю стоять за партой, левой коленкой придерживая книгу, готовую сползти на пол.
В классе висела обморочная тишина, тяжелая, как застойный воздух. Физик по-прежнему стоял в трех шагах, оцепенело на меня уставившись, из чего я предположила, что, может быть, они видели, как я вылетела в окно и сделала два круга над школьным двором…
Профессоръ. Онъ успокоился. Тутъ ли онъ? Ты здѣсь?
А главное, я почувствовала такую дикую усталость и такую испарину, что молча, равнодушно, ни на кого не глядя, собрала в портфель свои пожитки и пошла к дверям. Меня не остановили. Мне было все равно…
(Стукъ, стукъ.)
Во дворе я села на скамеечку, потому что дрожащие ноги меня не держали, и подняла глаза: на третьем этаже, по карнизу окна учительской, все еще разгуливал сизарь. Я не могла видеть его из окна физкабинета. Он действительно был похож на нашего завуча.
Леонидъ Ѳедоровичъ (возвращается). Спросите, то ли я сдѣлалъ?
«Значит, так оно и есть», – отупело подумала я. Почему-то мне не было страшно. Я чувствовала только, как сырой весенний воздух холодит потный лоб, и в этом было что-то неприятное, словно я прикасалась лбом к зеркальной глуби космического пространства…
Профессоръ. Николай, то-ли ты желалъ?
…Разумеется, о своем дивном леденящем полете я никому не рассказала, и в классе еще долго восхищались тем, как я «шикарно отбрила Турсунбаича».
…Недели через две Турсунбаич остановил меня после уроков возле школы. На плече у него висела спортивная сумка на длинном ремне, и он машинально крутил ее, но, конечно, так ловко, как с указкой, с сумкой у него не получалось.
(Два стука, и потомъ начинается звонъ колокольчиковъ, гитары и гармоніи. Таня, произведя это, лѣзетъ подъ диванъ.)
– Послушай… – сказал он нерешительно. – Я хотел поговорить с тобой… Насчет того случая, на уроке…
Профессоръ. Обычное его прощаніе.
– Извините, пожалуйста, Аркадий Турсунбаевич, – пробормотала я. – Это случайно получилось…
(Семенъ потягивается и прокашливается.)
Он не смотрел на меня, выражение лица его было брезгливым, оскорбленным. Такое лицо я видела однажды у прилично одетого прохожего, к которому цеплялся алкаш.
– Ты обратила внимание, что я не дал хода этому делу…
Профессоръ. Можно зажечь свѣчу.
– Спасибо, Аркадий Турсунбаевич…
Самаринъ (зажигаетъ). Да, необычайно!
Толстая барыня. Да, теперь нѣтъ сомнѣнья, удивительно.
– Потому что это было бы непедагогично… – На слове «непедагогично» его голос окреп. – Но я хотел лично с тобой поговорить… Выяснить для себя… Что ты за человек… Зачем ты… за что это… этот демарш! – На слове «демарш» его окрепший голос зазвенел. Он крутанул сумку на ремне, та быстро завертелась, ремень скрутился спиралью, дошел до определенной точки равновесия и стал медленно раскручиваться… Мы оба смотрели на этот процесс, и я подумала, что, вероятно, это происходит в согласии с каким-нибудь законом физики, которого я, конечно же, не знаю…
Самаринъ. Однако нитка — вотъ она.
– Извините, пожалуйста, Аркадий Турсунбаевич, – повторила я, чтобы поскорей от Турсунбаича отделаться. – Это случайно получилось…
Профессоръ. Ну чтожъ нитка? Могла быть и нитка. Она, такъ сказать, орудіе, движимое тѣмъ же духомъ.
– Да какое там «случайно»! – воскликнул он. – Ты же нарочно весь урок сидела с пошлой улыбочкой, ждала, когда я внимание обращу. Да вы все, весь класс!.. Вы просто издевательски ко мне относитесь! Что я, не знаю? И ты, и Стрехов, и Корбутина, и… Горшкевич… Да вы это разыграли как по нотам!
– Что вы, Аркадий Турсунбаевич!
(Семенъ встаетъ и улыбается.)
– Разыграли, чтоб представить меня идиотом!
Он так расстроился, что светлые его глаза повлажнели и резче выступили скулы.
Толстая барыня. Ты чтожъ чувствовалъ?
– Я знаю, вы считаете, что я не педагог, материал плохо объясняю, уроки плохо провожу… А вы? Ну вы-то кто такие, а?! Откуда в вас столько наглой жестокости? Откуда вы знаете, что из вас-то выйдет? Как вы уверены в своих будущих достижениях – просто завидки берут… Впрочем, в ваши годы я тоже весело греб по жизни, – он грустно усмехнулся, и я впервые подумала, что Турсунбаич не так и глуп, как на уроках кажется. – Вот ты со своей улыбочкой… Ты знаешь, что такое двойняшки? – вдруг спросил он. – А?! Это сорок пеленок в день постирай-погладь, на молочную кухню сбегай, ночью как ванька-встанька!..
Семенъ (смѣется). Не могу знать. (Уходитъ.)
Он отвернулся, крутанул еще раз сумку, но не дал ей раскрутиться, закинул на плечо.
– А у жены мастит, – хмуро добавил он, – температура под сорок… А я должен на уроках ваши улыбочки рассматривать и хамство ваше выслушивать…
Леонидъ Ѳедоровичъ. Онъ ничего не можетъ помнить.
– А вы… Чем лечите? – робко спросила я.
– Да чем только не лечим! – махнул он рукой.
Профессоръ. Онъ безсознательное орудіе.
– А мед с мукой пробовали?
(Всњ выходятъ, разговаривая.)
– Как? Мед с мукой? – Он недоверчиво взглянул на меня.
Таня (вылѣзаетъ, смѣется). Вотъ глупы-то!
– Ну да, это народное средство, – заторопилась я. – Здорово помогает… Берем ложку меда и ложку муки, смешиваем…
– Подожди! – строго сказал он. – Я запишу. – И достал записную книжку. – Значит, ложку меда…
Григорій (всходитъ). Такъ ты вотъ какъ!
Турсунбаич подробно записал рецепт, переспрашивая меня, уточняя детали. Нет, ей-богу, он был вполне приличный мужик.
– Сегодня же попробуем. Помогает, говоришь?
Занавѣсъ.
– Как рукой! – твердо пообещала я. – Аркадий Турсунбаевич… Может, надо прийти помочь? Я умею с детьми… И постирать могу.
– Ну что ты… – смутился он.
– Нет, правда!
– Правда, спасибо, – сказал он и дружески потрепал вдруг меня по плечу. – Завтра к нам бабушка из Ростова приезжает, и соседка помогает… Ну, ладно! – Он спохватился, посмотрел на часы. – Побегу. Мне еще на молочную кухню.
ДѢЙСТВІЕ IV.
Отойдя на несколько шагов, он обернулся и крикнул:
– Выучи девяносто шестой параграф, я тебя завтра вызову!
– Спасибо, – сказала я, глядя ему вслед.
ЯВЛЕНІЕ I.
…Я выучила этот самый девяносто шестой параграф. И поскольку не понимала в нем ни слова, то просто заучила наизусть эти полторы страницы, зазубрила, как зубрят иностранный текст, – у меня всегда была хорошая память… Параграф назывался «Модуль вектора магнитной индукции». Я помню его до сих пор. Несчастный модуль вектора торчит в моей цепкой памяти одиноким обломком. Неуютно ему там, в моей памяти, невесело, как приблудному сироте в чужом доме…
Передняя перваго дѣйствія и буфетъ. Въ буфетѣ экономка и буфетчикъ приготавливаютъ. 3 лакея сидятъ съ шубами. Григорій и Ѳедоръ Иванычъ.
– Спасибо, – пробормотала я, глядя вслед нашему физику.
1-й Лакей. Нынче къ вамъ къ третьимъ. Спасибо, въ одной сторонѣ пріемные дни. У васъ прежде по четвергамъ было.
Ѳедоръ Иванычъ. Затѣмъ перемѣнили на суботу, чтобъ за одно: у Головкиныхъ, у Граде фонъ Грабе.
Понимала ли я тогда, что мы с ним одного поля ягоды, или просто чувствовала некую сообщность душевно неприкаянных? Конечно, тогда я не могла еще в полной мере ощутить горький вкус нелюбимого дела, эту вязкую оскомину. Позже, гораздо позже я вспоминала иногда Турсунбаича и жалела его от души. В тот же миг я просто сочувствовала ему в его житейских трудностях.
1-й Лакей. У Щербаковыхъ, по крайней мѣрѣ, лакеямъ угощенье. Это какіе же мужики пришли?
А он? Он хотел поддержать меня, хотел подать знак своего прощения и расположения. Он подал этот знак. Как умел.
…И больше я не летала. Хотя в жизни моей, ей-богу, были для этого поводы, и не такие нелепые, как на злополучном уроке физики. Но больше я не летала. Наверное, потому, что с годами стала умнее и печальнее. Я, конечно, не хочу сказать, что ум и печаль – это гири, которые не позволяют нам воспарить над нашей жизнью. Но, видно, это тяжелое, как ртуть, вещество с годами заполняет пустоты в памяти и в душе.
Ѳедоръ Иванычъ. А изъ нашей деревни. Вчера имъ баринъ продалъ черезъ банкъ землю, такъ подписываютъ бумагу.
Те самые пустоты, которые, наполнившись теплой струей воображения, могли бы, подобно воздушному шару, унести нас в просторы холодного весеннего ветра.
2-й Лакей. Чтожъ рады?
Ѳедоръ Иванычъ. Да какже не рады? Совсѣмъ было разошлось вчера дѣло, да въ сеансѣ согласились подписать.
Дом за зеленой калиткой
1-й Лакей. Чудно это у васъ. Я полагаю, что грѣхъ это.
До сих пор не могу понять, что же заставило меня эти дурацкие штучки взять… Забрать… Да что там церемониться! – украсть.
Ѳедоръ Иванычъ. Какъ сказать.
Да-да, налицо была кража. Пусть ерундовая, пусть совершенная восьмилетней девчонкой, но все же кража. Было бы понятно, если б я использовала их по назначению. Все знают, какой интерес проявляют даже маленькие девчонки ко всякой косметической чепухе. Так ведь нет! Я вытряхивала вязкий яркий брусочек губной помады сразу же, выйдя за калитку, – наивная неосмотрительность! И тут же, прополоскав блестящий патрон в прозрачной воде арыка, мчалась домой, ужасно довольная приобретением.
Смешно сказать! Меня волновал прекрасный, как мне казалось, женский профиль, выбитый на крышке патрона. Четкий античный профиль с малюсенькими пластмассовыми кудряшками. И забавлял стаканчик, действовавший в патроне как микроскопический лифт. Он подавал вверх оранжевый столбик помады к толстым морщинистым губам учительницы.
ЯВЛЕНІЕ II.
Она это делала с аппетитом. Когда мое и без того немощное внимание совершенно оскудевало и моя кофта, покрытые цыпками руки с обгрызенными ногтями, нос и язык начинали интересовать меня явно больше, чем клавиатура и нотная грамота, учительница вздыхала, протягивала к окну белую ватную руку и, достав из-за решетки патрон с губной помадой, приступала.
Сверху сходитъ Бетси, провожая Княгиню съ Княжной. Княгиня глядитъ въ книжечку, на часы и садится на ларь, лакей надѣваетъ калоши.
Княжна. А Кисленскаго еще нѣтъ?
– Ну, навай… навай… – лениво бормотала она, глядя в маленькое зеркальце и священнодействуя над губами – то округляла их бубликом, закрашивая углы рта, то сочленяла, старательно вымазывая верхнюю губу о нижнюю. – Четвертым и пятым пальцами попеременно… Они никуда не годятся… Раз-и, два-и… Считай вслух!
Бетси. Но это не минуетъ. Такъ надоѣлъ. Я истинно боюсь.
Княжна. Ну что же, не дѣлалъ предложеніе?
Я ненавидела свои четвертый и пятый пальцы.
Бетси. Les gens!...[213] Но я вижу, что надо будетъ пройти черезъ это.
Они были не только отвратительны сами по себе – слабые, путающиеся между черными клавишами, они еще были предателями и притворщиками. В обыденной жизни эти пальцы ничем не давали знать о себе, не выпячивались, не лезли не в свое дело.
Княжна. Да, ты — партія.