— Тебе не кажется, что эти две наши квартирные кражи плюс теперь и московская объединяет подозрительно похожий почерк?
— Какой почерк?
— Редкий. Я бы даже сказал — каллиграфический.
— Загадками изволите?
— Скорее, ребусами…
* * *
Вокзал принято считать визитной карточкой города. И в этом смысле деревянное, барачного вида станционное здание галичского вокзала с накренившимся на крыше флагштоком мало чем отличалось от \"карточек\" любого другого провинциального городка. Разве что обосновавшийся возле левого крыла здания неизменный гипсовый Ленин встречал и провожал поезда не в гордом одиночестве, а в живописном окружении кустов сирени и яблонь-китаек. А ведь каких-то семь веков назад (по вселенским меркам — секунду назад) Галич являлся столицей самостоятельного княжества и достойно соперничал с лапотной в ту пору Москвой.
Барон спустился с подножки вагона на главный перрон, одновременно служивший подобием привокзальной площади. Рискуя быть сметенным потоком выгружающихся мешочников, освобождая фарватер, он переместился к ближайшей лавочке и, закурив, стал осматриваться. Кому-кому, а ему спешить уж точно было некуда.
Толпа рассосалась быстро — люди торопились успеть набиться в рейсовую коробочку
[66], которая, как вскоре выяснилось, все еще проходила в Галиче по разряду роскоши, а не средства передвижения. Минуту спустя, жалобно всхлипнув, тронулся с места состав, начав отсчитывать последние двести верст до конечной станции Шарья. С убытием поезда вокзальная суета временно прекратилась, и станция снова погрузилась в утреннюю спячку.
Заприметив бредущую по перрону женщину в железнодорожной форме и с желтым флажком в руке, Барон отщелкнул окурок и двинулся ей наперехват:
— Красавица! Можно к вам обратиться?
— Пожалуйста.
— А как вас звать-величать?
— Лида, — улыбнулась железнодорожница.
И почти кокетливо добавила:
— Но красавица мне нравится больше.
— Учту.
— Вы с московского поезда?
— Точно так. Прибыл в ваш город по заданию редакции.
— Вы журналист?
— Спецкор.
— Ого! Небось на наш экскаваторный завод приехали?
— Почему сразу на экскаваторный?
— Так ведь про нас столичные газеты если когда и пишут, то только в связи с новым заводом. А больше и писать не о чем. Город маленький, живем скучно.
— А вот и не угадали. Мне поручено сделать материал про то, как жил и трудился Галич в годы войны. Вот я и решил начать, не откладывая, прямо отсюда, с вокзала. Что называется, плясать от печки.
В подтверждение своих намерений Барон достал из кармана пиджака блокнот и ручку.
— Не подскажете, остались еще на станции сотрудники, что трудились здесь в военные годы?
— С войны? Надо подумать… Дядя Паша, он теперь обходчик путевой. А тогда, кажется, в депо слесарил. На ремонте подвижного состава.
— А фамилия? Кстати, он сейчас здесь, на трудовом посту?
— Нет, у него по графику завтра смена. А фамилия — Волокушин.
Барон сделал пометку в блокноте:
— Есть, записал. А еще?
— Еще… А! Тетя Шура Балахнова, буфетчица. Но она бюллетенит.
— Жаль. А адреса ее вы случайно не?..
— Где-то совсем рядом, на Октябрьской. Вы дойдите до нашего ресторана, там скажут.
— У вас и ресторан имеется?
— И буфет, и ресторан. Все как положено. Это ведь только утренний шарьинский всего пять минут стоит. А так у нас для проезжающих пассажиров всегда комплексные обеды накрывают. И быстро, и вкусно. И недорого.
— Последнее — существенно, приму к сведению. Значит, говорите, дядя Паша, тетя Шура. Может, еще есть кто?
Железнодорожница Лида задумалась:
— Пожалуй, и всё. Был начальник милиции, Петр Капитоныч. Но он помер лет пять как. Вот он бы для статейки вашей очень пригодился. Душевный был человек, без малого двадцать лет здесь в милиции отработал. Вот он всё про всех знал.
— Жаль. Может, родные у него остались?
— Жена Петра Капитоныча в последние годы болела сильно, с ногами чего-то худое было. Так дочка ее к себе забрала, в Пермь. Хорошая такая девчонка, шустрая. А уж как рисовала! Натурально, как… Шишкин.
— Что ж, спасибо и на этом.
— Да не за что.
— Скажите, в войну в вашем городке имелся детский дом, приют?
— Как же, был детдом. И сейчас есть. В Богчине.
— Где-где?
— Это деревня такая, недалеко от города. Туда как раз в войну ребятишек, из блокадного Ленинграда эвакуированных, размещали.
— Из Ленинграда? — насторожился Барон.
— Ну да. А еще был приют, вернее, детгородок. В Умиленьи.
— В Умиленьи? Звучит мило.
— Разве что звучит. Это на территории бывшего Авраамиева монастыря. На озере, километров тридцать от города. Но там вроде бы только местная беспризорная шпана содержалась. Те еще архаровцы! А ленинградцев — их в основном в Богчино определяли.
— Очень любопытно. А как туда добраться?
— На автобусе. Но утренний уже ушел. Теперь только в полдень будет.
— Обидно. У меня не так много времени. На все про все.
— А знаете что? Вы дойдите до рынка. Тут недалеко, минут пятнадцать ходу. Вон там, видите, — Лида обозначила флажком направление, — на улицу Свободы повернете и дальше все время прямо. Базар скоро сворачивается, так, может, кто из колхозников вас на попутке подбросит.
— Спасибо за совет. Ну всего вам доброго.
— А вам творческих успехов. Когда напечатаете статью, не забудьте прислать. Экземплярчик.
— Непременно. Вышлю на адрес: Галич, вокзал, красавице Лиде.
Рассказывает Григорий Анденко
По мне, про весну — это все поэты придумали. Поэты и всякие романтики.
Дескать, женщины расцветают исключительно весной, чудесным образом, вслед за природой преображаясь. А вот персонально на мой вкус, прекраснее всего женщины летом. Когда их одежды светлеют и стремительно сокращаются в объеме, а визуальная открытость ножек, напротив, увеличивается.
(Ну нравятся мне женские ножки! Каюсь, грешен. Уж простите такую человеческую слабость коммунисту с четырехлетним партийным стажем.)
Взять ту же охранительницу архивов информационного центра нашего, с недавних пор \"исполкомовского\", Управления Светку Свиридову
[67]. В данный момент передо мною и Мыколой за казенной конторкой сидящую. В обычное, включая поэтически-весеннее, время Свиридова — форменный, извиняюсь, сухарь сухарем в форме. Девке двадцать с хвостиком, второй год как после юрфака в милицию распределилась, а гонору не меньше, чем у иного заслуженного работника МВД. И если у поэта Некрасова женщина \"посмотрит — рублем одарит\", то здесь строго наоборот — зыркнет так, словно бы ты у нее рубль зажал и не отдал.
Но сейчас, когда из привычного форменного синего Светка переоблачилась в разрешенные к летнему ношению белую гимнастерку и белую же беретку, ее словно подменили. И взгляд, форме под стать, посветлел и посвежел. И улыбка, пусть неотчетливо, пускай лишь в уголках вечно поджатых губ, нет-нет да обозначится. М-да… Диво дивное, чудо чудное. Давненько я не получал возможности лицезреть в образе и подобии лейтенанта Свиридовой именно что барышню в милицейской форме, а не милиционера в юбке.
Спешу оговориться: будучи не просто человеком женатым, но и отцом горячо любимого пятилетнего балбеса, рассуждаю сугубо с эстетических позиций. Как отстраненный, но не чуждый прекрасного наблюдатель. Тогда как расположившийся по левую руку холостяк Захаров буквально пожирал Свиридову простодушными влюбленными глазенками.
Утром, на совещании, заикаясь про аллергию, Мыкола почти не соврал — вот только аллергия у него была не на архивную пыль, а на конкретную архивную пылесборщицу. В смысле, как завидит Светку, сразу красными пятнами покрывается. Такая вот забавная реакция, навроде разновидности любовного зуда. Причем скромняга искренне уверен, что ни мы, его коллеги, ни сама лейтенант Свиридова ничего не замечает. Вроде как в песне: \"и кто его знает, чего он моргает\". Ага, щас! Собственно, потому я и попросил обслужить меня первым. Чтобы скоренько заполучить потребную информацию к размышлению и оставить голубков наедине — и с картотекой альфонсов, и друг с другом. Может, промеж них что и станцуется — не по первому, так по второму пункту.
— …В общей сложности у нас обнаружилось восемь учетных записей по преступникам, в разное время фигурировавшим под кличками Барон, — сверяясь с отпечатанной справкой, официальным тоном объявила Свиридова. — Еще три карточки занесены в общий реестр под списание по причине естественной либо насильственной смерти обладателей клички.
— Прозвища.
(Это у меня машинально вырвалось. Навроде рефлекса собаки Павлова. Легавой, разумеется, породы.)
— Что?
— Я говорю: клички — они у собак. А у наших подопечных — прозвища.
— Да какая разница?
— Согласен, принципиально никакой. Продолжайте, Светочка.
— Я вам, товарищ Анденко, никакая не Светочка, а Светлана Георгиевна. Или лейтенант Свиридова.
(Ой-ой, какие мы сегодня буки! Или это на вас так присутствие инспектора Захарова действует?)
— Виноват. Исправлюсь, товарищ лейтенант Светлана Георгиевна.
— Из этих восьмерых фигурантов трое — цыгане. Так что барон у них не только кли… прозвище, но и социальный статус. Я так понимаю, цыгане вас?..
— Совершенно верно. Цыгане меня не интересуют.
— Значит, остаются пятеро. Самому молодому 34 года, самому пожилому — 72.
— 72 — это, пожалуй, перебор. Отбрасываем беспощадно.
— Да и 34 тоже, — с сомнением покачал головой Захаров. — Маловато годков для такой биографии. Чтоб, как ты говоришь, сам Хрящ у него вторым номером работал.
— На самом деле у этого молодого уголовная биография вполне себе. Вот, читайте четвертую позицию.
Светка передала справку, и я с интересом пробежался глазами по тексту.
— Ого! Впервые осужден в 1944 году! Это ж сколько, получается, ему тогда было? Шестнадцать?
— А за что сел? — дежурно поинтересовался Захаров.
(Понятно, что сейчас Светка интересовала его много больше. Равно как и то, когда я, наконец, уберусь.)
— Первый раз Барону, он же Алексеев Ю. В., дали пятерик за соучастие в убийстве несовершеннолетнего Лощинина. Причем убийство было совершено еще в феврале 1942-го, в блокадном Ленинграде. Затем, уже на зоне, накинули столько же. Что характерно — снова за убийство. На этот раз солагерника.
— Ого! Шустрый какой парнишечка.
— Не то слово. В начале 1954 года вышел на полгода раньше положенного. Летом 56-го снова сел — за квартирную кражу. И получил за оную… скока-скока? Восемь?! Что-то больно круто?! Не находишь, Мыкола?
— Нахожу. Но если дали восемь, значит, не твой интересант. Этот должен еще сидеть. С двумя убийствами за плечами второй раз досрочно вряд ли освободили.
— А вот и не угадал. В 1960-м году Барон-Алексеев освободился по актировке как туберкулезник… Товарищ Светлана Георгиевна, вы позволите глянуть на последнее обвинительное заключение по сему героическому гражданину? Дико интересно, чего же он такого начудил, чтоб на банальной квартире восемь лет с полу поднять. Да и на бромпортрет \"фас/профиль\" любопытственно глянуть.
— Позволю. Если кто-нибудь поможет принести и подержать стремянку.
— Не вопрос. Товарищ Захаров! Обеспечьте товарища Свиридову орудием труда.
— Есть обеспечить! — с готовностью подорвался наш \"аллергик\".
Два разнополых лейтенанта углубились в недра архивного хранилища, а я остался в гордом одиночестве и задумался о том, что неуемное любопытство, которое и без того в последнее время частенько выходит боком, когда-нибудь обязательно меня погубит.
Вот на кой черт я трачу сейчас драгоценное время? Причем, как свое, так и чужое? Ведь персонально мне от идентификации некоего Барона, о существовании которого я и узнал-то всего несколько дней назад, все едино ни холодно ни жарко.
У меня что — есть чего ему предъявить? Кроме богатой поляны, на пару с Хрящом блатарям накрытой? Ну накрыли и накрыли. Вполне допускаю, что и не на праведные. И чего? На каждый чих все равно не наздоровкаешься. Потому, казалось бы, сиди себе, товарищ Анденко, на заднице ровно и не питюкай! Ан нет, любопытно ему стало. Задело, понимаешь, самолюбие. Как это так: Графиню он знает, а Барона нет?
Кстати, о Графине. А ведь сыскали мы с Захаровым у нее на хате притыренные вещички. Те самые, что Макар со своими хунвейбинами на Канонерском поднял. Сыскали грамотно, хотя и не вполне процессуально. За что и получили — устную благодарность от Накефирыча и письменное взыскание от комиссара 3-го ранга Демьяна, будь он неладен, Кузьмича. Ну да, в любом случае, в масть тогда наколочка от Вавилы пришлась. И то был лишний аргумент в пользу того, что к словам моего ненаглядного стукачка в части Барона прислушаться стоит…
Из пучины самоанализа на поверхность меня выдернули шаги возвращающихся разнополых лейтенантов милиции. Я обернулся, предвкушая процесс занимательного чтения, и обнаружил, что у одного из возвернувшихся в руках стремянка, а у второй — ничего.
То есть — абсолютно.
— Я не понял?..
— Очень странная история, — недоуменно и с несвойственным ей в принципе смущением взялась пояснять Свиридова. — Меня почему-то с утра не предупредили.
— Не предупредили о чем?
— Я вчера выходная была, с суток. И оказывается, именно вчера приезжал курьер из…
Здесь Светка перешла на язык мимики: выразительно закатив глаза, чуть вздернула острый подбородок с ямочкой и привстала на цыпочки.
— Из Большого дома? — считал я.
(И почти угадал.)
— Бери выше. С самой Лубянки, — уточнил Захаров. — Прикатил и под роспись забрал все архивные материалы, связанные с этим Бароном-Алексеевым.
— Эка!
(Да уж! Ничего не скажешь: удивили, так удивили!)
Лейтенант Свиридова посмотрела на меня так, словно бы подозревала в чем-то нехорошем, и строго спросила:
— И чего это он вдруг всем так срочно понадобился?
— Чего не знаю, того не знаю. Но, в любом случае, благодарю за помощь.
(Настроение в данную минуту было двойственное: с одной стороны, предмет своего любопытства я профукал, но с другой — интрига вырисовывалась будьте-нате!)
— А остальных баронов вы что, смотреть не будете?
— Нет-нет, как-нибудь в другой раз. Да, Светлана Георгиевна! Перед тем как вы на пару с инспектором Захаровым погрузитесь в уникальный, полный любовных страстей и житейских трагедий мир альфонсов, дозвольте заполучить его на минуту тет-а-тета?
— Да хоть на десять, — фыркнула Светка.
И с достоинством удалилась, предварительно напутствовав моего приятеля:
— Я буду в седьмой секции. И не забудьте стремянку, Николай Петрович.
— Не беспокойтесь, он не забудет. Я лично прослежу…
Судя по абсолютно спокойному выражению лица Мыколы, переполнявших меня эмоций он не срисовал либо остался к ним равнодушен. Он еще в прошлый раз дал понять, что не одобряет моих потуг в направлении Барона. Искренне считая, что с любыми проблемами следует бороться исключительно по мере поступления. И вообще, профилактикой, дескать, пусть участковые занимаются.
Я же к подобным вопросам отношусь перпендикулярно. В соответствии с названием популярной книжки \"Знай и люби свой город\", предпочитаю знать о подучетном контингенте как можно больше.
(А как насчет \"люби\", спросите вы? Как ни странно, подобное чувство также имеет место быть. Я люблю, пускай и с рядом принципиальнейших оговорок, свою работу. Хотя и стыжусь в этом признаваться кому бы то ни было. Даже себе, любимому.)
— Дружище! Надеюсь, ты понимаешь, что подобных совпадений не бывает?
— Каких совпадений?
— Блин! Лейтенант Свиридова и та, похоже, умнее тебя. \"И чего это он вдруг всем так срочно понадобился?\" Сечешь поляну?
— Допустим, не всем понадобился. Мне, например, этот упыреныш абсолютно по барабану.
— Почему сразу упыреныш?
— А то ты не знаешь, что означает убийство в блокаду? За ним наверняка стоял разбой. Или мародерство. Или еще чего похуже.
— Во-первых, за мародерство в блокаду сразу к стенке ставили. А во-вторых, во мне еще сильнее усилилось подозрение, что этот Барон-Алексеев — наш с тобой клиент.
— По какому из направлений?
— По всем. Включая Москву. Кстати, можешь считать это профессиональной чуйкой сыщика.
(О, как сказанул! Даже самому понравилось.)
— Слушай, сыщик! Ты чего, в самом деле вознамерился перебежать дорогу \"старшему брату\"?
— Маленькое уточнение: я собираюсь не перебегать, а двигаться параллельным галсом.
(Нет, решительно сегодня моя речь как-то особенно изобилует изящной образностью и образным изяществом. Интересно, к чему бы это?)
— А что касается твоей так называемой чуйки… Между прочим, даже сугубо теоретически, Барон — Алексеев не может быть причастен к московской краже.
— Хочешь сказать, наши доблестные чекисты даром едят свой хлеб? Нет и еще раз нет! Я не позволю клеветать на доблестных сотрудников Комитета государственной безопасности!
(Увы, то была последняя на сегодня искрометная острота в моем исполнении. Так как далее Захаров огорошил меня беспощадным и уничижительным аргументом.)
— Я хочу сказать, что курьер с Лубянки забрал материалы по Алексееву вчера днем. А кража в Охотном Ряду случилась вечером!
— …!!!
(Как же это я сам не сообразил?! Черт! Вот оно, во всей красе, головокружение от успехов. А ведь какая изысканная версия выстраивалась — у-у-у! Умыл меня Захаров, ох и умыл! И поделом тебе, сыщик хренов!)
Помещение архива я покинул во всех смыслах на щите.
Стоит ли говорить, что после такой досадной оплошности недавнее желание вплотную заняться Бароном испарилось, как с белых яблонь дым. Но мааленький червячок сомнения продолжал исподволь покусывать. И чтобы окончательно устранить сей дискомфорт, я направился к ближайшей телефонной будке, дозвонился до Вавилы…
(Долго не хотел снимать трубку, гад!)
…и назначил встречу через два часа на нашем месте.
Понятно, что ответной восторженной реакции не последовало.
Но мне на это было, не менее понятно, начхать.
(Будьте здоровы, гражданин начальничек!)
* * *
Как и следовало ожидать, визит в Богчинский детский дом Барону ничем не помог. Оно и понятно: кабы все было настолько просто, еще десять лет назад подчиненные Кудрявцева на раз-два отыскали бы следы Ольги. Все стало на свои места уже на первых минутах общения с директором, когда тот озвучил дату открытия детдома — 31 марта 1942 года
[68]. Тогда как сестра оказалась брошенной в Галиче в середине февраля.
Собственно, после этого можно было вставать и раскланиваться, но Барон вынужденно продолжил работать легенду \"столичный спецкор\", и в итоге они проговорили с директором почти час.
За это время Барон узнал такое количество подробностей из непростой жизни тылового Галича в военные годы, что, задумай он и в самом деле заняться журналистскими опытами, материала хватило бы не на одну статью. Более всего его потрясла судьба первого директора детского дома — ленинградца Ивана Зеленухина. Этот, по сути, святой человек вместе со своей супругой выхаживал ребятишек как родных, в первые месяцы многих ослабевших в буквальном смысле носил на руках, организовал для детей подсобное хозяйство, научив их выращивать овощи, гречу, зерновые. Но в послевоенном 1949-м Зеленухин был снят с работы и исключен из партии за то, что принял в детдом ребенка врага народа. По тем временам история достаточно типичная. Тем не менее персонально по его, Баронову счету, архискотская.
А к скотству, равно как и к смерти, привыкнуть нельзя.
Так его учили — сперва отец, а затем Михаил Михайлович Хромов.
Светлая им обоим память…
До Богчино Барон добрался на колхозной полуторке, мысленно поблагодарив за дельный совет железнодорожницу Лиду. Дорогу он запомнил, потому обратно в город решил прогуляться пешком. Тем более всего пути оказалось километров пять-шесть.
Неспешно дойдя до очень условной, с учетом повсеместной одно— и двухэтажной застройки, границы города, Барон свернул в направлении главной местной достопримечательности — Галичского озера. \"Кормилица наша! Кормилица и красавица!\" — как любовно отзывался о нем директор детдома, рассказывая про то, как местный рыбный промысел помогал подкармливать блокадных ребятишек.
Озеро, что и говорить, впечатляло.
Формы гигантского овального зеркала, помещенного меж двух плоских берегов, оно вытянулось с запада на восток, и там, где горизонт сливался с водной гладью, созерцательное ощущение бескрайности зашкаливало. Причем настолько, что в какой-то момент начинало казаться, будто ты стоишь не на озерном, а на морском берегу.
Приметив лодочные мостки, Барон дошел до них, снял ботинки, закатал брючины по щиколотку и, усевшись на полусгнившие доски, с наслаждением опустил босые ноги в приятного холодка воду.
Пошумливали от легкого ветерка тополя. Лениво переругивались птицы. Пыхало жаром солнце. Давно забытое ощущение покоя и безмятежности охватило Барона. Последний раз подобные чувства он испытывал, пожалуй, лишь в довоенном детстве, когда они с отцом и с \"Достоевским\" изредка выбирались порыбачить на Кронштадтские форты. Как и тогда, пряча глаза от слепящего солнца, Барон сидел сейчас, опустив голову, и с ребячьим интересом наблюдал за крохотными волнами, накатывающимися на опущенные в воду ноги. Ему было хорошо. По-настоящему хорошо.
Но все-таки странная штука — память. Только что ей казалось исключительно важным одно, а минуту спустя — уже противоположно другое. Воспоминания приходят к нам словно бы из ниоткуда, и, кажется, логики в их появлении нет никакой. Самое обидное: то хорошее, что хотелось бы помнить вечно и до самых мельчайших подробностей, чаще всего размывается, делается воображению недоступным. Тогда как именно о том, о чем бы усиленно хотел забыть, память услужливо и некстати напоминает. Выставляя столь подробным и ярким, словно бы оно случилось не далее как вчера…
И вот уже Барон мысленно переносится с нагретых солнцем бетонных плит мола форта Тотлебен на берег другого озера.
Оно ничуть не походит на огромное и живописное Галичское, а, скорее, напоминает небольшое болотце, со всех сторон окруженное вплотную подступившим к берегам густым ельником. Отыскать озеро непросто — надо знать заветную, сквозь непролазные трущобы, тропку, о существовании которой знал не всякий местный старожил. В первую очередь по этой причине в апреле 1942 года здесь, в нескольких десятках метров от воды, надежно скрыв под лесным пологом дюжину землянок и два десятка шалашей, временно расположилась база партизанского отряда имени тов. Сталина.
Временно, так как близкая к идеальной скрытость местности была палкой о двух концах: добывать провиант приходилось у черта на куличках, а добыв — доставлять на базу с неимоверными трудностями. Меж тем середина весны нелучшее время для перехода на подножный корм. На сборе березового сока да нечастых рыбацких удачах долго не протянешь. Хотя тот же Юрка изрядно преуспел и в первом, и во втором.
Даром что бывший городской житель.
Ленинградская область, апрель 1942 года
Собранные Битюгом дрова оказались сырыми. Костер разгорался плохо — больше чадил, и едкий дым нещадно застилал глаза и щипал горло. С такими дровами бдительный дежурный костровой перенес бы зону кострища с берега поближе к кромке леса. Чтобы дым, поднимаясь вверх, рассеивался в густой кроне деревьев и не был приметен с воздуха. Но Битюг поленился, предпочел оставить все как есть. А сам, усевшись на плащ-палатку и упершись спиной в покрытый мхом валун, достал из-за пазухи банку трофейной, взятой в ходе последнего экса, тушенки, вскрыл ее ножом и принялся неторопливо опустошать. Дым его трапезе ничуть не мешал.
Пока не согрелась вода в котле, Анфиса и Клавдия занимались рутинной постирушкой. Включая черновую стирку дефицитных бинтов и подручного перевязочного материала, которые после следовало еще и перекипятить. Стиральными досками служили причудливо смятые Митяем куски листового железа. Постиранное белье отбивалось здесь же о торчащие из воды камни и развешивалось на натянутых между деревьев веревках.
Битюг наблюдал за женщинами не без интереса, так как в процессе работы те вынужденно принимали интересные, на мужской взгляд, позы и допускали определенную \"небрежность\" в одежде. Словом, со стороны имела место быть картина мирная, почти идиллическая.
Причисленный к хозобслуге, вечный дежурный Юрка припер с базы ведро картошки, добрел с ним до кромки воды и, стараясь не смотреть на задравшую подол до середины бедер Анфису, окликнул:
— Тетя Анфиса!
— О, Василёк! Ты чего там притащил?
— Картошку.
— Картошку? Это ж откуда такое чудо?
— Митяй с Акимом принесли. Они ночью в Поречье на разведку ходили, а на обратном пути к деду Митрофану завернули. Вот он им и отсыпал. А комиссар Прохоров приказал похлебку для раненых сварить. В качестве доппайка.
Анфиса отложила белье. Смущая пацана своими гладкими белыми ляжками, как была, с задранным подолом, подошла к Юрке и заглянула в ведро:
— Мало того что горох, так еще и мерзлая насквозь.
— Лучше такая, чем совсем никакой.
— Ишь ты, философ. Знаешь что, Василек, ты ее водой залей и отставь пока. Отмокнет — легче чистить будет. Нам все равно раньше бинты прокипятить нужно, — Анфиса сердито посмотрела в сторону Битюга: — Правда, с таким костровым кипятка до второго пришествия не дождешься. Опять, боров ленивый, сырых дров натаскал. А теперь вон сидит, как ни в чем не бывало, тушенку в одну харю трескает. Ни стыда ни совести у человека.
— Они вчера у полицаев обоз отбили. Так командир распорядился, чтобы всем, кто в акции участвовал, по банке трофейной выдали, — пояснил Юрка с плохо скрываемой завистью.
— Да я не хуже тебя за эту историю знаю. Вот только Лукин свою тушенку с теми же ранеными разделил. А этот! А надымил-то, зараза. Даже здесь не продохнуть.
— Я щас сбегаю, теть Анфиса, поищу сушняка.
— Да отдохни ты, Василек. С самого ранья крутишься как угорелый.
— Ничего, нам только на пользу, — копируя слова и интонацию Митяя, улыбнулся Юрка и в очередной раз скосил глаза в сторону Клавдии.
И то сказать — девушка была удивительно хороша. Кареглазая. Высокая. Ладная. Не обращая внимания на Юрку, она продолжала заниматься стиркой, но даже и в этом прозаическом занятии движения ее были столь легки, размеренны и даже красивы, что пацан невольно залюбовался ее работой.
Перехватив мальчишеский взгляд, Анфиса понимающе хмыкнула и игриво поинтересовалась:
— Васька! А тебе Клавка нравится?
— В каком смысле?
— Чудак-человек! Да какой тут может быть иной смысл? Как женщина?
Юрка смутился:
— Ну, допустим, нравится. А чего?
— Да просто удивляюсь я тебе. Наши-то кобели, едва Клавку завидят, начинают хвосты петушить, гоголем ходить. Хиханьки-хаханьки. А ты наоборот — шарахаешься, как черт от ладана. Смотри, девки такое обхождение не одобряют, — Анфиса озорно прищурилась. — Между прочим, она мне уже сама жаловалась.
— На что жаловалась?
— Мол, теть Анфиса, а почему это наш Васёк на меня — ноль внимания, фунт презрения?
— Да чего вы врете-то?
— Ничего и не вру. Может, конечно, не прямо такими словами сказала, но общий смысл…
— Ладно, некогда мне тут с вами, — сконфуженный Юрка отмахнулся от явных провокаций и направился в лес за дровами.
А довольная, охочая до интриг Анфиса добрела по воде до своей юной напарницы и, принимаясь за стирку, как бы между прочим озвучила:
— Какой хороший паренек у нас завелся. Правда, Клавка?
— Обыкновенный.
— Обыкновенный вон на берегу сидит. На твои голые коленки облизывается. А Васька — совсем другое дело. Эх, жаль, годков маловато. Был бы хоть на парочку лет постарше, уж я бы тогда…
— Чего бы ты?
Хмыкнув, Анфиса подошла к девушке и нашептала на ушко, чего именно.
Клавдия залилась краской, вспыхнула:
— Да ну тебя! Вечно такое ляпнет — хоть стой, хоть падай!
— А тут, Клавка, говори не говори, а против природы не попрешь. Кстати, для меня-то Васька малость недозрелый, но вот для тебя — самое то!
— Что ты глупости говоришь? Ему небось еще даже пятнадцати нет.
— Ой, а сама далеко ли ушла? — хохотнула Анфиса.
Но, тут же посерьезнев, тяжело вздохнула и совсем другим тоном добавила:
— Э-эх, милая. Да если эта война проклятущая еще на год, а то, не дай бог, на все два протянется, нам, бабам, только такие мужички и останутся. Пятнадцатилетние.
— А как же Василий Иванович?
— А при чем здесь Чапаев? Ты это на что намекаешь?
— Я и не намекаю. Просто…
От гнева у Анфисы расцвел на щеках яркий румянец:
— Да чтоб ему в ближайшем бою яйца отстрелили! Чапаеву вашему! Что ты вообще в этом понимаешь?! Соплячка! Или, может, в самом деле вознамерилась всю войну целочкой проходить? Ага, размечталась!
— Да ты чего, белены объелась?
— Может, и объелась! Досыта! По самое не могу!
Анфиса сердито схватила очередную гимнастерку и, вымещая волной накатившую ярость, с ожесточением принялась возюкать ее о железо. Рискуя протереть чье-то подвернувшееся под горячую бабью руку обмундирование до дыр…
К новому имени Юрка привыкал долго. Недели три, никак не меньше. Но деваться было некуда, ситуация тогда возникла именно что из разряда \"назвался груздем\".
Когда в феврале Михалыч на пару с Битюгом доставил голодного, замерзшего, чудом выбравшегося из блокадного города паренька пред светлые очи комиссара отряда товарища Прохорова и предъявил единственный обнаружившийся у того документ — пропуск учащегося ФЗУ Василия Лощинина, Юрке ничего не оставалось, как подтвердить новую биографию. Мнилось ему, что в противном случае даже и полуправда сыграла бы не в его пользу (сын врага народа!). А уж заикнись Юрка сдуру про ВСЮ правду, в условиях военного времени та потянула бы, самое малое, на препровождение \"куда надо\". А может, и того круче — до ближайшего оврага.
Потому-то пионер Юрий Алексеев и соврал. Едва ли не впервые в жизни и сразу по-крупному. Соврал, глядя в лицо коммунисту.
И тот ему поверил. И все окружающие поверили. И по первости Юрке было мучительно, невыносимо стыдно.
Но, как известно, со временем человек ко всему привыкает.
Вот и Юрка привык. И совесть его постепенно не то чтобы успокоилась — скорее, затихла. До поры.
* * *
Юрка приволок из леса охапку хвороста, сбросил возле костра и, демонстративно не замечая жрущего Битюга, опустился на колени, взявшись раздувать едва теплящиеся угли.
Битюга он невзлюбил сразу. Еще со дня их первой встречи на минном поле, когда тот цинично советовал Митяю не брать Юрку в отряд по той причине, что партизанам самим жрать нечего. С той поры, затаив в душе обиду, он старался по возможности избегать общения с этим здоровенным (косая сажень в плечах), нелюдимым, грубого юмора парнем. По первости, правда, удивляло, что по имени Битюга в отряде почти никто, за исключением командования, не называет. Но, освоившись и приглядевшись, он обнаружил, что несмотря на все Битюговы геройства — а партизанил тот лихо и как-то исключительно фартово — парня в отряде сторонились многие. Настоящих друзей у Битюга не было, существовал он среди своих вроде как наособицу, но подобным обстоятельством ничуть не тяготился. Скорее наоборот — такое положение вещей его словно бы устраивало.
А вскоре Юрка оказался невольным свидетелем странного разговора, состоявшегося между Акимом Гавричковым и Хромовым. Он и не собирался подслушивать — само вышло.
Как-то ночью в шалаш, в котором квартировали Юрка, Лукин и Хромов, заглянул Аким. Сергея не было — он заступил в охранение. А вот Юрка, хотя давно и крепко спал, в какой-то момент проснулся, разбуженный громким шепотом двух спорящих людей.
— …По-моему, ты излишне сгущаешь краски, Аким. Он, конечно, парень не без гнильцы в жилах. Но, согласись, не всякий злой, а то и просто паскудный человек обязательно должен быть врагом, предателем или шпионом.
— Заметь, Михалыч, это твои — не мои слова. Про не без гнильцы.
\"Интересно, про кого это они говорят?\" — заинтересовался Юрка, решив покамест не обнаруживать свое пробуждение.
— И что с того? Частенько подобные вещи объясняются всего лишь заурядными человеческими нелучшего свойства склонностями.
— Не пойму я что-то, куда ты клонишь?
— Знаешь, есть люди, которые в детстве любили бабочкам крылья, а лягушатам лапки отрывать?
— Не знаю. Не отрывал.
— Тем не менее. Но если одни в детстве наигрались и забыли, то другие такую в себе особенность, даже и повзрослев, сохраняют. У нас до войны служил подобный черт. По фамилии Синюгин. Слава богу, не в моем подразделении.
— И чего?
— Думаю, не нужно объяснять, что в нашей работе немало случалось вещей, связанных, мягко говоря, с насилием?
— Да уж, — как-то странно хмыкнул Гавричков.
— Другое худо — некоторым со временем это дело начинает нравиться.
— В смысле насилие?
— Да. Когда, допустим, ты, исключительно для дела и по делу дал на допросе по морде — это одно. Но когда даешь по морде лишь потому, что тебе нравится давать по морде, это иной расклад. Когда для тебя важнее дела становится возможность помучить другого и через это власть свою ощутить, это уже болезнь. И от таких людей, на мой взгляд, следует, по возможности, избавляться.
\"Ого! Где же это и кем до войны работал Михалыч? Если ему приходилось людей бить?\" — неприятно подумалось Юрке, который тогда еще не знал о чекистском прошлом Хромова.
— И что, уволили этого вашего, как бишь… Синюгина?
— Нет, не уволили. Он ведь во всем остальном исключительно правильный сотрудник был. Исполнительный, на собраниях красиво выступал. Просто нравилось ему людей мучить. И вроде никакого практического смысла в том не было, а все едино нравилось. То юбку на подследственной завернет и буквально упивается этим, то еще какую мерзость учинит. Но показатели при этом отменные. Можно сказать, передовик производства. И вот что ты с ним, с таким, сделаешь?
— Дела-а…
— А возвращаясь к начатому, за Битюга. У тебя, Аким, помимо подозрений и слухов, основания, конкретные факты по мародерству имеются?
— Конкретных нет.
— Вот когда будут, тогда и разговор будет другой.
\"Так вот они про кого! Ничего себе! Битюг, оказывается, еще и мародер?!\" — поразился Юрка, продолжая изображать спящего.
А куда деваться? Не заявишь же теперь, дескать: извините, дяденьки, на самом деле я давно не сплю, так что шли бы вы со своим шушуканьем на воздух.
— Ладно, Михалыч, мое дело предупредить. А уж вы там сами решайте. На то и командиры. Но все равно, не нравится он мне.
— Блин, Аким, опять ты рысью по кругу! Еще раз! Битюг — наша боевая единица. Точно такая же, как ты, Лукин, Митяй. Вон даже и Васька. Скажи, эта самая единица нормально воюет?
— Ну нормально.
— Отменно воюет. Ты лично можешь припомнить, чтобы Битюг хоть раз струсил, слабину дал?
— Нет. Не могу, — буркнул Аким.