Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Это не дело, – кивнул Андрон, взял армяк и набросил на девочку. – Пойдем, покажешь, откель вылезла?

Анрат довольно усмехнулась, и я не стал уточнять, сколько силы отдал ей, когда она начала ослабевать во время полета. Вместо этого я сказал:

– Не могу, – отшатнулась она. – Нога, вишь, как у меня распухла.

— А ты заметила, что впервые маги сошлись не для того, чтобы воевать, а чтобы создать нечто великое?

– Ништо, давай-ка на закорки – я тебя отнесу, – улыбнулся Андрон, и Анфиска решилась сказать правду:

– Боюсь я, дядя Андрон. Он там, внизу. Нож у него.

– Так и у меня ружьишко. Небось выдюжим. – Кряхтя, опустился на карачки: – Полезай, голуба.

— Что сошлись — я заметила, — проворчала Анрат. — А вот все остальное… Ты говоришь, нечто великое? Большущее — да, а великое — сомневаюсь. Стройно получилось, да не прочно. Сметано, да не пришито. Сам по себе Уроборос зубы не разожмет, но ведь его можно к этому понудить. И тогда все начнется сначала. Кроме того, ты забыл вот про эту штуку, — Анрат кивнула на молот Тора, ненужно валяющийся у ледяной стены. — Мы оба про него забыли, а между тем это не тот предмет, который можно швырять, где попало. Один лишь удар — и все наше замечательное делание пойдет прахом. Великая Черепаха, пусть даже ей и вернулся истинный облик, не выдержит четвертого удара.

Медленно обходили они холм над старой шахтой.

– Тут? – спрашивал Андрон. – Али тут?

— Значит, надо бить не по земле.

– Не, дяденька, – обхватив его шею руками, мотала головой Анфиска.

Анрат уставилась на меня изумленным взором.

И тут Андрон, глядь, сам увидел саженях в двадцати исходивший прямо из земли столп колеблющегося света.

— Земля не вынесет удара, — пояснил я, — а бить по небу молот Тора не умеет. Но ведь есть еще Уроборос.

– Ну-тка, голуба, сходь на землю, – склонился он, чтобы дать Анфиске спуститься.

— Ты хочешь уничтожить змея?

– Нет, дяденька Андрон, не бросай меня одну, – захныкала Анфиска.

Но старый доезжачий молча снял ее со спины, аккуратно отцепив от рубахи девчачьи пальцы.

— Нет, конечно. Если покончить с Уроборосом, рассыплется все, нами собранное. Я хочу заклепать змею челюсти, чтобы он никогда не смог разжать зубов, кто бы ни понуждал его к этому.

– Т-с-с! – шепнул он.

— Это все равно будет четвертый удар, знаменующий конец мира.

Анфиска и правда замолчала: села на землю, обхватив себя руками, – маленький холмик на большом холме.

— Значит, бить надо не из нашего мира, а оттуда, — я ткнул пальцем в никуда, но Анрат, кажется, поняла.

А столп света, становясь все ярче в густеющей вокруг темноте, будто сдвинулся – и в нем возникла тень, словно дух ада выходил из земли. Андрон быстро перекрестился, взвел ружье и, подойдя к штольне, заглянул внутрь. И увидел его: подсвеченный снизу плавающим огнем факела, медленно и осторожно переставлял тот ноги по одному ему известным неровностям в стене колодца, шаг за шагом продвигаясь вверх. Вот уж Андрон увидел давно не стриженные – а некогда такие ухоженные – волосы, и грязное, все в белесой пыли, оборванное платье… Еще чуть-чуть, и вылезет наружу.

Она уселась на промороженный камень, сжала голову руками, став очень похожей на сморщенную обезьянку. Внешность обманчива, в эту минуту ведьма наверняка просчитывала будущее — каким оно может стать, если исполнится мой план.

Тут молодой барин поднял голову – и замер. Андрон трясся всем телом, но глазок ружьишка смотрел барину прямо в глаз. А тот будто не удивился и не испугался вовсе.

— Да, это будет прочно, — проскрипела она. — Даже слишком прочно. Земля станет жесткой, Покров небес — непроницаем, а бока Уробороса — несокрушимы. Именно так и случится. Есть лишь единственное «но». Заклепав челюсти Уроборосу, ты поставишь перед людьми непреодолимую преграду. А непреодолимых преград быть не должно. Пятьсот лет мне снится единственный сон: будто бы я, взлетев в зенит, не срываю Покров небес, а продолжаю подниматься все выше и выше, в неведомую бесконечность. А теперь мы будем биться в небеса, как мотыльки в запертое окно.

– А вот и мой Strafschwert der Vorsehung[63], – осклабился он. – Ну, здравствуй, брат. – И, не дождавшись ответа, добавил, подмигнув: – Да жива, жива твоя Авдотья.

Андрону стало легче дышать, а барин, заметив, как сразу опустилось дуло ружья, усмехнулся:

– Видать, нам, старшим, на роду написано пропадать. Токмо младшие Липецкие в чести у Господа. Ее единственную на свете и любил. – И добавил для Андрона непонятное: – Да видно, одна она с моей войной не сладит. Что, Андронушка? Думаешь, простит меня сестрица?

— Это не так. Люди даже не заметят поставленной нами преграды. Я говорю именно о людях, а не о магах или волшебниках. Тысячелетиями мир принадлежал колдунам, а люди, которых мы полупрезрительно называли простыми, оставались жалким довеском к великим магам. Те годы, что я провел на истельнском троне, научили меня по-другому смотреть на людей. Прежде чародей мог все, человек — ничего. Теперь людям будет доступно такое, чего никогда не достигнут волшебники. Люди смогут полететь к звездам. Маги тоже смогут, но для этого им нужно будет отказаться от колдовства и лишиться всех своих привилегий. Мне кажется, это справедливо. В мире нет зла, а если вдуматься, то нет и добра. Но справедливость должна быть.

«Нет», – качнул головой Андрон, все так же молча глядя в красивое лицо, что не смогла испортить даже многодневная грязь.

– Верно, – кивнул барин.

— Люди не умеют летать.

Андрон заметил, как дрожат от напряжения вцепившиеся в камни кладки руки. Но голос звучал по-прежнему ровно, насмешливо:

– И захочет, а не простит. Она не простит, значит, тебе грех на душу за меня взять придется. Один в ад не спущусь, тебя с собой заберу, а, дядька Андрон? Пойдешь со мною? На то ты и дядька…

— Они научатся. В этом я уверен.

Андрон сглотнул. Так оно и есть, не помогли собачки-то. Все одно через ирода пропадать. Он заставил себя задержать дыхание, выравнивая мушку ровно посередь иродова лба. Щелкнул первый раз курок.

– Нет! – Доезжачий обернулся: к нему, прихрамывая, бежала барышня – белело в полутьме светлое платье. – Не стреляй, Андронушка, слышишь!

— А как же ты? Туда ты пройдешь. А обратно? Не забывай, свод небес станет непроницаем.

Андрон услышал тихий смех за спиной.

– Авдотья Сергеевна, матушка, – безвольно опустил он ружье.

— Значит, я останусь там. Магические способности меня покинут, но, надеюсь, молот Тора позволит пронзить пространство, и я буду первым, кто достигнет миров, лишенных магии.

А та прохромала мимо него, встала на колени над колодцем. Андрон видел, как бьет ее дрожь под изорванным платьем, как протягивает она руку, чтобы вытащить черного человека, которого Андрон и по имени назвать нынче не мог.

А Авдотья смотрела в лицо брата, и это снова был он, ее Алеша. И ничего более не имело значения, она должна была его спасти. Рука его была теплой, но чуть подрагивала от напряжения, и, когда он сжал ее ладонь, она почувствовала острые кристаллы, вонзившиеся в кожу: соль к соли, кровь к крови. На мгновение она испугалась, достанет ли ей сил, чтобы вытащить брата, или это он всем весом перетянет ее вниз; хотела было обернуться, кликнуть на помощь старого доезжачего, но не могла отвести глаз от родного лица: как же она по нему скучала! Он улыбался – зубы средь отросшей щетины казались желтыми, как у зверя, но улыбка была снисходительной, ласковой: что за фарс мы тут играем, сестрица, что за надуманные великие страсти? И в то же время она была пугающе далекой, будто он отрешенно любовался ею. Но Дуня знала, что это невозможно, ему – любоваться ею, ведь она никогда не была ни так красива, как он, ни так умна.

— Слушай, сколько тебе лет? Ведь тебе нет еще и полутысячи…

Она хотела уж было прикрикнуть на него, но не могла, горло оказалось сжато: ни слова не протолкнуть, ни рыдания, и Авдотья лишь сдвинула в одну линию рыжие брови: давай же, выбирайся!

И тогда он будто подтянулся к ней поближе, чтобы сказать что-то важное, разлепил припорошенные солью сухие губы и прошептал:

— Триста восемьдесят, — зачем-то ответил я.

– Прощай, mein Herz.

— Вот видишь, совсем мальчишка. Туда пойду я.

И прежде чем она смогла что-то ответить, разжал тонкие пальцы, а она, казалось, перестала дышать, замерев с ненужной теперь ладонью над темным зевом, и видела, как он летит вниз. А через пару секунд вверх донесся тугой удар оземь мяса и хруст костей, и с этим ударом к ней вернулась способность дышать, и, вобрав воздух, Авдотья закричала, но сама не слышала своего крика, не чувствовала, как подбежал и схватил ее сзади в охапку, пытаясь отвести от края шахты, Андрон. А она вырывалась, крича, вся обратившись во взгляд, и искала, искала в глубине колодца своего брата. Но там, в глубине, красноватое пламя освещало одно пустое, лишенное грешной души и оттого ставшее безгрешным тело: принужденно вывернутые руки, запрокинутая окровавленная голова.

А Андрон, сжимая со всех сил отвердевшую от крика барышню, увидел в провале шахты француза. Тот замер, обратив бледное лицо вверх, но барышня его не замечала. Осознав это, басурманин кивнул Андрону, и старик понял, кивнул в ответ, оттащил барышню в сторону, нажал на плечи, усаживая на расстеленный на траве армячишко. И та вдруг замолчала, но не села, а легла, вжавшись с силой в землю, подтянув к груди, будто от острой боли, колени. Так и лежала, пока Андрон сидел рядом и часто смаргивал одну за другой мутные стариковские слезы.

Я покачал головой.

Глава двадцать шестая

— Стучать молотом — мужская работа. Вряд ли тебе приходилось вкалывать в забое или заниматься кузнечным делом. Мне приходилось. Поэтому туда пойду я. Не потому что я хочу отодвинуть тебя плечом, просто я справлюсь с этим лучше. Не забывай, что у молота Тора тоже есть предел. Пятого удара он не сможет нанести.

— Я все равно пойду с тобой.

S’amor non ѐ, che dunque ѐ quel ch’io sento?[64]Петрарка
В ночи, при свете факелов, закопали тело. Без креста, без отпевания, без последнего слова над могилой. Веки жгла вездесущая соль, во рту было горько от непролитых слез. Дуня сидела неподвижно, прижимая к себе тощее Анфискино тельце. Она дала похоронить своего брата, похоронить навсегда. Пусть для семьи он сгинет на полях сражения – вечно юный, влюбленный в отчизну, с именем матери и императора на устах. Что бы ни случилось, и она, и старый доезжачий никогда не выдадут тайны. И Этьен тоже унесет ее – как бы высокопарно сие ни звучало – с собой в могилу: случись та могила средь российских заснеженных степей, или под пышущим ультрамарином небом Гаскони.

— Зачем?

Оставалась Анфиска, но в своем сбивчивом рассказе: как подсторожил ее в лесу зверь, как оттащил к лодке, как приковывал, как голову брил – девочка ни разу не упомянула «барина». Все это время в подземелье было темно, размышляла Авдотья. Да и видала Анфиска молодого князя два года назад – в этом слишком скоро на войну ушел. В ее возрасте два года – солидный срок, впечатления сменяются быстро, а девчачья память коротка.

Переглянувшись с Андроном, Дуня подвела про себя итог: девочка не узнала в грязном заросшем душегубе элегантного, гарцевавшего обыкновенно мимо на породистом рысаке молодого барина. И тогда есть шанс, что этот постыдный страшный секрет так и не выйдет на поверхность. А если выйдет, устало погладила девочку по бритой голове Авдотья, что ж… значит, на то воля Божья.

— Потому что здесь мне больше нечего делать. Я взлетала в зенит и опускалась на дно моря. Я держала в руках два великих артефакта из четырех. Я пришила небо к земле. Мне уже почти девятьсот лет. Впереди только дряхлость и необходимость прятаться в какой-нибудь норе. А мне хочется еще чего-нибудь небывалого.

Андрон и де Бриак подошли к сидевшей в обнимку с Анфисой княжне. Руки их были в земле. Авдотья отвернулась.

– Мы вернемся домой на лодке, – сказал Этьен.

— Хорошо, — сказал я. — Мы пойдем вместе.

– Хорошо, – наконец произнесла она и перевела Андрону.

Пусть вернет девочку родителям. Скажет, что никого не видел, нашел ее уже на холме над соляной шахтой. А они вернутся отдельно: ей следует решить, что говорить родителям, а до тех пор отвлечь маменькино внимание на ее возвращение тет-а-тет с майором. А покамест княгиня страдает из-за неподобающего поведения дочери, Дуня что-нибудь придумает. Но не сейчас, а хотя бы завтра. Когда впервые за эти пару дней выспится.

* * *

Андрон кивнул, повернулся к Анфиске:

– Ну-тка, забирайся, голуба, ко мне на закорки. Поедем лесом к тятьке с мамкой.

Все амулеты и волшебные вещицы, которых у меня почти не осталось, а у Анрат было больше, чем нужно, мы бросили на земле. Там, куда мы летим, они не понадобятся. Я дал указание Тюпе, чтобы он поддерживал порядок в моем последнем убежище и принял как хозяина того, кто придет мне на смену. Что сделала со своим святилищем Анрат, я узнавать не стал. Зато я еще раз потревожил Растона.

А Этьен протянул Авдотье ладонь, и она медленно приподнялась, чувствуя вновь проснувшуюся боль во всем теле. И там, где треснули ребра, и там, куда впивалась пеньковая веревка, и в распухшей ноге, и в голове, которая казалась тяжелой, будто старый церковный колокол.

– Вы сможете идти? – склонился над ней Этьен.

Старик сидел в кресле, словно и не вставал с него последние дни. Взор был устремлен к закату.

– Смогу.

Она с силой оперлась на его руку, перенесла вес на больную ногу и, охнув, в ответ на его обеспокоенный взгляд качнула головой: смогу, смогу! Только бы поскорее оставить за спиной соляной курган, от которого нынче за версту несет мертвечиной, да выйти к реке, к ее свежему, чистому запаху.

— Я все знаю, — сказал Растон, почувствовав мое присутствие. — Ваши разговоры с Анрат попали в «Основной свод», и в моей книге они есть.

Медленно, в молчании, вцепившись в теплую руку де Бриака, Авдотья прошла весь путь до берега. Тихий плеск речной волны заглушался громогласным птичьим пением. Дуня огляделась вокруг, на еще тяжелые со сна покровы тумана над водой, на лес на другом берегу, на занимавшееся за вертикалями стволов сияние… И вдруг почувствовала, как лежащая на груди тяжкая плита становится легче, давая наконец волю дыханию. Множество раз она, в подражание героиням романов, любовалась красотами окружающих пейзажей, но сейчас впервые замерла в ошеломившем ее прозрении, что красота эта не для того создана, чтобы, подобно угодливому лакею, служить обрамлением ее, Авдотьи, преходящих чувств и настроений. Нет, красота природы выступает в паре со смертью, и грозная сила ее смерти равновелика. И если Алексей прав и Бог бросил их здесь одних, то в красоте он оставил им единственное доказательство своего существования. «А значит, – сказала себе Дуня просто, – красота и есть Бог».

Она обернулась к почтительно стоявшему за ее спиной де Бриаку и заявила:

— Я правильно поступаю? — спросил я, хотя знал ответ.

– Я хочу искупаться.

– Искупаться? – Он явно прикидывал, не повредилась ли она рассудком. – Здесь? Сейчас?

— Это решать тебе. Единственное, на твоем месте я бы взял с собой ведьмочку помоложе. Я хорошо помню Анрат, восемьсот лет назад она была прехорошенькой. А теперь я бы так не сказал. Впрочем, повторюсь, не мне решать.

– Да.

Дуня закусила губу, но желание осталось неизменным – опуститься в эту утреннюю парящую воду, как в купель. Смыть с себя разъедающую глаза, губы, кожу, забравшуюся даже под тесный корсаж соляную пыль. А заодно и весь кошмар прошедших дня и ночи.

На прощание мы улыбнулись друг другу, хотя, кажется, Растон не увидел моей улыбки.

– Хорошо, – сказал он после паузы. – Вам помочь раздеться?

Дуня не взглянула на него, лишь вздохнула:

Мы не стали лишний раз тревожить Ось, внося в нее молот Тора, а добрались к границе мира обычными путями магов. Теперь я знал, как их можно использовать, даже находясь на острове Медовом. Другие не знают, и это хорошо. Все-таки даже сейчас это место не должно быть проходным двором.

– Да, прошу вас.

Уроборос лежал в пучине, наслаждаясь сытостью. Ни мы, ни молот Тора больше его не интересовали.

И прикрыла глаза. Она услышала шорох – он сделал шаг по речному песку – и мгновение спустя почувствовала тепло его дыхания на своей шее. В предрассветных сумерках де Бриак в смятении тщетно пытался разобраться в премудростях ее платья.

– Там четыре крючка, виконт. Уверена, вы справитесь.

Мы пронзили Покров небес, спустившийся в море, и оказались за пределами мира. Я не мог бы описать, что там было и как оно выглядело, люди еще не придумали слов для таких описаний.

И сама удивилась: откуда эта смелость, как вообще она отваживается на то, чтобы мужчина, не являющийся ее мужем, взялся расстегивать ей платье? Впрочем, о ту пору и мужья редко брались самостоятельно разгадывать тайны дамского корсажа – этим ведала женская прислуга, и только.

И тут Авдотья почувствовала горячие пальцы, которые чуть медленнее, чем это делала Настасья, один за другим стали расстегивать крючки. Там, где ткань открывала кожу, она ощутила холодный утренний воздух, и дрожь прошла по позвоночнику.

Анрат протянула мне молот.

– Вы уверены, княжна? – замерли за спиной руки.

– Боже мой, вы несносны! – Она подняла руки. – Снимайте же наконец!

— Эх, даже удачи не пожелать! Вот она, ведьмина судьбина.

Глаза она так и держала закрытыми, и потому лишь по движению воздуха поняла, что он опустился, захватив подол платья, и потянул вверх. Невесомая ткань соскользнула по плечам, и Авдотья осталась в одной изорванной шемиз[65]. Что ж, поежилась она, теперь можно и искупаться. Так же не глядя на француза, она развязала ленту на единственной оставшейся туфле и стянула чулок, на котором когда-то, в иной жизни, Феклуша-мастерица вышила золотой нитью по белому полю пшеничные колосья.

Взяв молот на изготовку, я приблизился к Уроборосу.

Отбросив грязный чулок в сторону, Авдотья сделала первый шаг к исходившей утренним паром реке. На песке остался неясный в сумерках след. Ойкнув, потрогала воду, потом, мимолетно оглянувшись (сжимая в руках батист ее платья, Этьен, как она и подозревала, пристально смотрел себе под ноги), вошла по щиколотку, дав телу привыкнуть не к холоду, нет, вода еще хранила тепло вчерашнего дня, но к самому факту купания, и так сделала еще несколько шагов. Оказавшись почти по пояс и чувствуя, как прилипла, стреножив ее, мокрая шемиз, склонилась, плеснув горсть воды на ссохшееся от соли лицо. И увидела, как бледные в полутьме пальцы окрасились в розовое – кровь из ссадин. Не обращая внимания на боль, она снова и снова черпала пригоршнями туман пополам с водой, терла глаза и брови, а после, не выдержав, ушла под воду с головой, давая волосам, отяжелев, плыть по течению, увлекая ее за собою. И тут почувствовала руку на своей шее, что тащила ее вверх.

– Безумная! Решили утонуть?! Да еще и в моем присутствии?! – Голос майора гремел над затянутой молочной пеленой рекой, заставив испуганно замолчать утренних птиц.

Легко было говорить, что я знаю кузнечное ремесло и справлюсь со своей задачей. А на самом деле… Ударишь слишком сильно — череп змея треснет, узорчатая кость разлетится на мелкие кусочки и передо мной останется разлагающаяся туша. Мир вновь расползется на части и, в конечном счете, погибнет. Ударишь слабо — челюсти не будут заклепаны, разъяренный змей бросит свой хвост, кинется на меня, а затем примется рушить все, до чего сможет дотянуться. В этом случае мир погибнет очень быстро.

Дуня не выдержала и рассмеялась.

Если бы в запасе были все четыре удара, челюсти можно было бы заклепать в два-три приема. Увы, теперь это невозможно.

– Чему вы смеетесь?! Да что здесь такого забавного, скажите на милость?! – Голос его вдруг сорвался, темные губы еще дернулись, но не произнесли более ни звука. Авдотья смотрела в блестящие черные глаза, чувствовала его руку на своем затылке, там, где он держал в горсти мокрую тяжесть ее волос, и другую – обжигающе-горячую – на талии. Золоченое олово пуговиц доломана до боли прижималось к облепившему грудь батисту, не давая вздохнуть. Она могла сказать, что вовсе не собиралась кончать с собой, но его искреннее возмущение, волной исходившие от него жар и дрожь, их тесное объятие стали таким внезапным после пережитого ужаса счастьем, что не требовали уже по большому счету никаких объяснений. Они требовали поцелуя.

* * *

Я вздохнул и медленно повел руку на отмах.

Дочь вернулась. Александра Гавриловна сидела у ее изголовья и смотрела в полумраке задернутых гардин на профиль на подушке: царапина шла через щеку к виску, прикрытые веки и скорбно поджатые губы казались серыми. Княгиня сглотнула, неловко погладила торчавшее под одеялом тонкое плечо. Нахмурилась, вспомнив: француз отказался что-либо объяснять.

У меня всего одна попытка. Я не должен промахнуться.

Приплыв нынче утром и переполошив своим появлением прачек, он стоял в лодке, придерживая едва держащуюся на ногах княжну.

– Дайте ей отдохнуть, – сказал он.

Острый глаз княгини, невзирая на туманившие его слезы, отметил грязное и оборванное платье под укрывшим дочь майоровым плащом. И мокрого с ног до головы владельца плаща.

– Она сама вам все расскажет, – неловко улыбнулся француз, заметив, как застыло лицо Липецкой в ответ на его почти приказ «дайте отдохнуть».

Да неужто она сама не разберет, что делать с обессиленной дочерью, пережившей неизвестное, но, уже и без слов понятно, страшное? Впрочем, едва ли Александра Гавриловна была готова узнать об этом страшном от де Бриака. Чужака. Мужчины, наконец.

От ванны Авдотья сразу отказалась – без слов, лишь мотнув головой, молча же дала себя раздеть, высушить горячими простынями. Выпила настой из кипрея с мятой и рухнула в постель, потребовав от Акульки, новой своей девушки, еще одну перину.

За хлопотами о дочери пришла вторая добрая весть: в избу на закорках старого доезжачего вернулась пропавшая Анфиска. Андрон на радостях выпил беленькой с Григорием-каретником и также заснул богатырским сном. Забылась, забившись в глубину теплых полатей, и сама девочка. Так, из всех воротившихся из жуткого леса не оказалось никого, кто мог бы предоставить их сиятельствам какие бы то ни было разъяснения по поводу событий минувших двух дней и ночи. Будто заколдованные одной темной силой обитатели замка из сказки Перро, все они укрылись на сто лет в объятиях Морфея. Все, кроме майора.

И прошел день. И прошла ночь.

А на следующее утро, когда семья сидела за завтраком, на пороге появился де Бриак: мундир высушен и вычищен, пуговицы и сапоги надраены верным денщиком. И по одной его прямой спине и военной четкости шага, когда тот зашел в столовую, Липецкие поняли, что «их» майор покидает, вслед за своим дивизионом, Приволье. Будто уже не здесь он, а в походе: пылит по уходящим за горизонт российским трактам – до первого боя с русским воинством. И оттого, еще не став врагом, он словно уже отделился душой от этого дома и его обитателей. Пусть князь говорил ему все положенные слова благодарности за спасение дочери, а княгиня кивала, глядя на красное с золотым отражение майора в начищенном боку самовара, но… но вместо благодарности думала о своем первенце, уже пропавшем на этой войне, хотя возможно, пока живом. Живом, но тогда все еще на наковальне будущих жестоких баталий, где любой неприятельский солдат, подобный де Бриаку, да что там, даже сей любезный француз, до полуобморока влюбленный в ее дочь (нет, ни с чем нельзя спутать тоскливый взгляд, коим он проводил княжну, когда сенные девушки уводили ее, обессиленную, в дом), ни на мгновение не задержит ни клинка, ни штыка, ни выстрела картечи, твердила себе княгиня и, зная свою неправоту, еще пуще гневалась, но не на себя, а на того же майора. Потому ей было тяжко повернуть голову и взглянуть ему в глаза – пусть даже по обязанности учтивой хозяйки.

И француз, будто почуяв это, так и не произнес вслух той просьбы, которая – Господь и женская интуиция княгини тому свидетель – рвалась у него наружу. А Александра Гавриловна поднялась и протянула ему холодную маленькую кисть для прощального поцелуя.

ГЭРИ ДЖЕННИНГС

– Я передам ваши наилучшие пожелания княжне. Боюсь, перенесенные испытания оказались слишком суровы для ее хрупкого здоровья. Со вчерашнего утра она еще не вставала с постели.

РАНО ИЛИ ПОЗДНО ЛИБО НИКОГДА-НИКОГДА

– Но жара нет?

Иллюстрация Владимира ОВЧИННИКОВА

Впервые подняв на него глаза, она увидела, как дернулось узкое лицо. Ведь Пустилье, чтобы выручить их волшебными снадобьями, рядом уж не было.



– Нет, – улыбнулась ему ласково княгиня, сразу переменившись к бедняге: в конце концов, он уезжает, и навсегда. Больше они никогда его не увидят, и сей невозможный союз так и останется лишь в пылких мечтах майора.



– Что ж, – попытался улыбнуться в ответ де Бриак. – В таком случае желаю здравствовать всему вашему семейству. Княгиня, князь, позвольте вновь выразить свою благодарность за ваше гостеприимство.


«Аборигены Северной Австралии, относящиеся к племени анула, ассоциируют с дождем птицу широкорота и называют ее дождь-птицей. Мужчина, чей тотем такая птица, способен вызывать дождь у определенного водоема. Он ловит змею, живьем бросает ее в водоем и некоторое время держит под водой, затем вынимает, убивает и кладет на берегу. Потом связывает из стеблей травы изогнутую плетенку наподобие радуги и накрывает ею змею. Теперь остается лишь пропеть заклинание над змеей и имитацией радуги: поздно дождь пойдет».
Сэр Джеймс Фрейзер.
«Золотая ветвь»


Он запнулся. Формула вежливости требовала упомянуть возможную будущую встречу, но иногда формулы, придуманные для облегчения общения между хорошо воспитанными людьми, дают осечку. И потому, ничего более не добавив, он щелкнул каблуками: глухо звякнули шпоры.



И, развернувшись, вышел из столовой, быстрым шагом прошел по анфиладе парадных комнат к главному крыльцу, у которого уже ждал верный Лизье с оседланными лошадьми, бегом спустился по лестнице – не оглядываться! – вскочил в седло и, всадив шпоры в бока своему Азирису, пустил его с ходу в галоп.

Его преподобию Орвиллу Дисми,

Александра Гавриловна подошла к окну, провожая майора взглядом, вспоминая, как впервые увидала его – под проливным дождем, ожидая от пришедшего в дом врага одного разорения и позора. А он спас двух из трех ее детей…

декану отделения миссионерства,

Блеснуло на утреннем солнце золотое шитье мундира, крупный черный жеребец тяжело ронял копыта на расчерченный светом и тенью песок аллеи меж старыми липами. Вот он доскакал до ворот со львами и пропал из виду. И княгиня, хоть и чувствовала вину за собственную неблагодарность, со вздохом облегчения отпустила гардину – будто поставила точку в этой истории.

Южный колледж церкви Примитивного протестантства,

– Маменька! – услышала она и, обернувшись, едва успела принять дочь в свои объятия.

Гроубиен, Виргиния

Умытое лицо княжны светилось румянцем, глаза блестели, утреннее голубое платье, отороченное золотой тесьмой, удивительно ей шло – Аврора и Диана в одном лице. Княгиня чуть отстранилась от дочери, чтобы полюбоваться и вновь прижать к груди. Авдотья вскрикнула: это не выдержали силы материнской любви сломанные ребра.



– Ай! Больно!

Досточтимый сэр!

– Бог мой, Эдокси, – вздрогнула княгиня. – Так ты меня саму в могилу сгонишь! Где больно?

С нашего расставания прошло немало времени, но прилагаемый отрывок из Фрейзера должен напомнить вам обо мне, Криспине Моби, некогда вашем студенте в старом добром ЮжПриме. Полагаю, до вас дошли лишь отрывочные сведения о моей деятельности в Австралии, поэтому пусть данное письмо послужит полным отчетом.

Авдотья указала на левый бок:

– Тут.

К примеру, мне хотелось бы опровергнуть мнение Примитивно-протестантского синода Тихоокеанского региона, дескать, моя миссия в племени анула была далека от бесспорного успеха. Если я внес свою лепту в отвращение анула от языческого колдовства (а я этого добился), мне кажется, я немного приблизил их к Истинному Слову, и моя миссия стоила любых затрат.

– Устроим тебя в карете поудобнее, – уже не любующимся, а озабоченным взглядом окинула дочь Александра Гавриловна. – Дорога предстоит дальняя, – вздохнула она. – Но, покамест ты нежилась на перинах, я успела собрать самое необходимое.

Для меня самого она стала воплощением мечты всей моей жизни. Еще ребенком в Дире, штат Виргиния, я видел себя миссионером в отсталых и непросвещенных уголках мира и старался соответствовать этому призванию. От неотесанных юнцов Дира я часто слышал в свой адрес благоговейное «христосик Моби». В смирении моем я скорбел, что меня возносят на столь высокий пьедестал.

Лоб маменьки собрался в морщины – конечно, сборы были более чем поспешны.

– Выезжать надобно уже сегодня, после чаю. Нынче нас уж никто не защитит – ни от мужика, ни от другого француза…

Но лишь когда я вступил под святые своды Южного колледжа, мои до того смутные устремления оформились. На втором курсе старого доброго ЮжПрима я наткнулся на двенадцатитомный трактат сэра Джеймса Фрейзера по антропологии — «Золотую ветвь» с ее рассказом о бедном заблудшем племени анула. Я провел изыскания и к радости моей обнаружил, что такое племя все еще существует в Австралии и что оно столь же прискорбно лишено надежды на Спасение, как когда Фрейзер писал о нем: ни одну примитивно-протестантскую миссию не посылали заботиться об этих заблудших душах. Бесспорно (сказал я себе) налицо единство благоприятного времени, потребности и человека. И я развернул кампанию, дабы Комитет по миссионерству поручил мне отправиться к обездоленным анула.

Авдотья вскинула на нее непонимающие глаза.

– Он уехал, душа моя. Не хотел тебя беспокоить.

Добиться этого было нелегко. Члены комитета указывали, что я удручающе плохо успеваю по таким базовым церковным дисциплинам, как управление пожертвованиями, ораторское искусство и гнусавопение. Но вы, декан Дисми, пришли мне на помощь. Помню, как вы спорили: «Да, конечно, оценки Моби приближаются к «N». Но проявим милосердие, и пусть «N» станет первой буквой «набожности», а не «нуля», и уважим его просьбу. Преступлением было бы, джентльмены, не послать Криспина Моби в самую глубь Австралийского континента».

– Уехал? Не попрощавшись? – Дуня схватила мать за руку так крепко, что та поморщилась.

(И, полагаю, данный отчет о моей миссии продемонстрирует, что ваша, декан Дисми, вера в меня была оправданна. Скажу без ложной скромности, что в ходе моего путешествия к антиподам меня часто называли «воплощением миссионерства».)

– Приходил, но ты еще спала…

– Когда?

Я был вполне готов отработать мой билет в Австралию, без чьей-либо помощи проникнуть во внутренние ее районы и жить так же примитивно, как и моя паства, пока буду нести ей Слово. Но, к удивлению моему, я обнаружил в своем распоряжении щедрое ассигнование из Фонда заморских миссий — даже чрезмерно щедрое, ведь с собой я намеревался взять только немного бусин.

– Да минут пять как со двора выехал, мой ангел.

— Бусы? — воскликнул казначей Фонда заморских миссий, когда я представил ему мою заявку. — Вы хотите получить всю сумму стеклянными бусами?

Я постарался объяснить, что узнал благодаря своим изысканиям. Я пришел к заключению, что аборигены Австралии — самые примитивные из всех живущих на земле народов. Они — истинный пережиток каменного века, ведь эти несчастные создания не продвинулись по шкале эволюции даже до лука и стрел.

* * *

— Мой милый мальчик, — мягко увещевал меня казначей, — бусы вышли из моды еще во времена Стэнли и Ливингстона. Тебе понадобится элекрокар для гольфа в подарок вождю и абажуры для его жен — их они носят вместо шляп, сам знаешь.

— Анула никогда не слышали про гольф, и шляп они не носят. Они вообще ничего не носят.

С тяжелым сердцем де Бриак покидал Приволье. С галопа перешел на рысь, с рыси и вовсе на шаг. Партизан они не боялись – в слово дворянина Потасова он верил так же, как в свое. Но сердце ныло, отдаляясь от дома с белыми колоннами в глубине липовой аллеи. И сердечный взор свой, как о ту пору писали авторы сентиментальных романов, обращал он на высокое крыльцо, круглую ротонду. И далее – на залитый изобильным светом цветущий сад и кружевную беседку, ловящую под своей сенью солнечные всполохи от лежащей в низине реки. Все, происшедшее днем ранее в водах этой реки, казалось ему уже навеянным Оссианом сном: и туманные струи, и девушка, что вошла в них. И то, как она прижималась к грубой шерсти его доломана, и как улыбалась разбитой губой, прежде чем отважилась его поцеловать. Она улыбалась и всю обратную дорогу, уж после того, как он – как ему показалось, с необыкновенною ловкостию! – застегнул изорванное платье поверх мокрой шемиз и накинул ей на плечи единственное, что оставалось еще сухим, – свой кавалерийский плащ. Хотя, в сущности, ни о комфорте, ни о подобии приличий думать уже не приходилось. Тело в облепившем его батисте больше демонстрировало жадному взгляду, чем скрывало, – лишь тонкая влажная ткань отделяла его от ее наготы. И тут плащ весьма пригодился: да, плащ спас Этьена от последнего падения. Впрочем, и обернувшись в синюю шерсть, княжна не стала менее привлекательна. Солнце, поднимаясь над рекой, сотворило из утреннего тумана нимб вкруг темных от влаги рыжих кудрей. И ничто – ни опухшая губа, ни царапины на скуле, ни кровоподтеки на шее – не властно было затмить этой торжествующей красоты.

— Все лучшие миссионеры, — чуть уязвленно возразил казначей, — на абажуры не намолятся.

— Анула — практически пещерные люди, — настаивал я. — У них даже ложек нет. У них нет письменности. Мне придется воспитывать их с уровня обезьян. Бусы мне нужны, лишь чтобы привлечь их внимание, показать, что я их друг.

Он греб, не отрывая от нее зачарованного взгляда, а она улыбалась в ответ: так улыбается своему мужу молодая жена в первые дни медового месяца – с ощущением общей счастливой тайны. И Этьен, не выдержав, стал нести какую-то чушь, восхваляя свое имение в Гаскони и тамошние виды. Тут улыбка княжны исчезла, и она заявила, что брат ее всегда настаивал на прелести самостоятельности. И что русские дворянки, в отличие от англичанок и француженок, сохраняют и в браке свое приданое, что делает их свободными, да, свободными в выборе сердца. Брат, продолжала Дуня, дал ей читать мадам де Гуж, и она согласна с запрещенной Олимпией: женщина имеет право распоряжаться собой, она равна мужчине, и потому… Глядя в изумлении на свою княжну, Этьен внимал потоку вольнодумных речей, и был окончательно, бесповоротно сражен. В дымчатых глазах Эдокси блестела слеза, вызванная воспоминаниями о брате, но еще в них горело бесстрашие. Бесстрашие и обещание общего будущего. И как же тяжко было ему нынче от него отказываться, вновь мирясь с тем, что ранее он принимал с такою легкостью: с пылью военных дорог, с диареей и вшами, с кровью и близостью бессмысленной смерти!

— Нюхательный табак всегда делает свое, — испытал он последнее средство.

Де Бриак вздохнул и поймал на себе косой взгляд денщика. Теперь они с Лизье завершали колонну – и ежели майор не покажет людям должного примера, они еще не скоро нагонят своих.

Как вы, без сомнения, поняли из товарных накладных, на выделенные мне деньги было приобретено громаднейшее количество цветных стеклянных бус. Правду сказать, мне следовало подождать с закупкой до Австралии и тем самым избежать непомерных счетов за транспортировку: товар заполнил целый грузовой трюм корабля, который однажды июньским днем увез меня из Норфолка.

Но едва Этьен собрался пришпорить Азириса, как услыхал за спиной стук копыт, и из-за поворота в облаке пыли явилась прекрасным виденьем рыжая княжна с совсем не ласковым выражением лица. Резко осадив свою Ласточку, она скривилась – бешеный аллюр, взятый ею от ворот имения, отдавался всполохами боли в подреберье.

По прибытии в Сидней я распорядился перенести бусы на склад в доках Вулумулу и немедля отправился с докладом к ПримПрофи ЕпТиху Шэгнасти (как любит величать себя сам епископ Шэгнасти, во время войны он служил капелланом на флоте). Этого достойного джентльмена я застал — после немалых поисков и расспросов — в местном клубе Англоговорящего союза.

– Княжна, – снял двууголку с примявшихся кудрей де Бриак. – Счастлив…

— Наша крепость — истинное убежище среди австралишек. Ну что, по «красотке»?

– Как могли вы… – задыхаясь от боли и возмущения, перебила его она, – как смели не попрощаться со мной! Где была ваша хваленая галантность, если уж иные чувства не… – Она осеклась.

От коктейля я отказался и пустился в рассказы о целях своего вояжа.

Дебриаков денщик смотрел на нее с веселым любопытством. Этьен жестом отослал Лизье вперед к остальным, а оставшись наедине, счастливо улыбнулся: он все-таки ее увидел! Она рядом, пусть явно не склонна к пылким объятиям.

— Так значит, к анула собираетесь? В Северные территории? — Он многозначительно кивнул. — Прекрасный выбор. Девственная земля. Отличная рыбалка.

– Княжна позабыла, что общается с бастардом. – Этьен спешился, подошел и взял поводья ее лошади.

Какая подходящая метафора!

– Нет, это майор запамятовал, что говорил мне вчера на реке.

— Ради этого я и приехал, сэр, — с жаром сказал я.

— М-да, — задумчиво протянул он. — Года три назад у меня там, на реке Роупер, королевская нимфа пропала.

Дуня покраснела. Она тоже говорила вчера на реке многое из того, что девушка ее круга…

— Господи милосердный! — с ужасом воскликнул я. — Я и не знал, что несчастные язычники враждебны! К тому же фрейлина самой коро…

– Я от своих слов не отказываюсь, – перебил ход ее мыслей де Бриак.

— Да нет же! — Он уставился на меня во все глаза. — Я про мормышку на форель говорю. — Он помолчал. — А… я, кажется, начинаю понимать, почему вас послали так далеко. Полагаю, вы едете на Север немедля?

Он также порозовел.

— Нет, для начала хочу выучить местный язык, — сказал я. — В ричмондском центре «Берлитца» заверили, что я могу освоить язык анула в их сиднейском отделении.

Несколько секунд оба молчали.

На следующий день, разыскав контору «Лингвистической школы Берлитца», к расстройству моему обнаружил, что сначала мне придется выучить немецкий. Их единственный преподаватель языка анула был меланхоличным священником-расстригой из какого-то немецкого католического ордена, сам бывший миссионер, и по-английски не говорил.

– Я приму ваше предложение, Этьен, – торжественно начала Дуня и вновь замолчала, пытаясь сдержать готовые хлынуть из глаз слезы, – единственно в случае победы русского оружия.

У меня ушло три тяжких и тревожных месяца на немецкий разговорный (а плата за хранение моих бус все росла), прежде чем я смог начать учиться языку анула у бывшего священника, герра Краппа. Сами понимаете, декан Дисми, я держал ухо востро на случай малейшей папистской пропаганды, какую он мог подмешать в свои наставления. Но единственно странным показалось мне то, что словарный запас анула у герра Краппа состоял как будто исключительно из ласкательных словечек. Он часто и почти безутешно бормотал на своем собственном языке: «Ах, милая черняшечка!» и облизывал губы.

Этьен растерянно сморгнул, думая, что плохо расслышал. Победы над Наполеоном? Сердце, только что выбивавшее счастливый галоп, сжалось.

К концу сентября герр Крапп научил меня всему, что знал сам, и у меня не было причин долее оттягивать отъезд на Север. Я нанял два грузовика с водителями для транспортировки моих бус и меня самого. Помимо полевого комплекта миссионера (малоформатного шатра бдения) мой багаж состоял лишь из Нового Завета, очков, немецко-английского словаря, однотомного издания «Золотой ветви» и учебника местного языка «Die Gliederung der australischen Sprachen»[1] некоего В. Шмидта.

– Вы могли бы выбрать более правдоподобный способ отказа.

Перед выездом я отправился попрощаться с епископом Шэгнасти. Его я нашел опять — или все еще — у стойки бара в клубе Англоговорящего союза.

Он попытался усмехнуться, но вместо этого просто смотрел на нее, конную, снизу вверх и в который раз не мог оторвать глаз.

— Вернулись из буша, а? — приветствовал меня он. — Возьмите «красотку». Как поживают черные человечки?

Ласточка нетерпеливо переступила грациозными ногами. В нескольких шагах от них он услышал говор и смех. Слов было не разобрать, но он был уверен – солдаты обсуждали своего командира.

Я попытался объяснить, что еще не уезжал, но он меня прервал, дабы представить джентльмену с военной выправкой.

– Это не отказ, – между тем произнесла она тихо. – Это, напротив, согласие.

— Майор Мэшворм, заместитель протектора. — И в пояснение добавил: — Так здесь называют чиновников по делам аборигенов. Майору Мэшворму будет очень интересно узнать, как вы нашли его черных подопечных, ведь в глубь континента он дальше здешних палестин никогда не заезжал.

Что за глупое место для объяснений! Этьен вздохнул и снова заговорил тем тоном, что выбирают родители для особенно непонятливых детей.

Я пожал руку майору Мэшворму и объяснил, что пока не встречал его черных подопечных, но надеюсь их вскоре увидеть.

– Эдокси, вы не понимаете. Наш император властвует над всей Европой. А чем может похвастаться ваш? Поражениями под Аустерлицем и Фридляндом?

— А, опять янки, — сказал он, едва я открыл рот.

— Сэр! — возмутился я. — Я южанин!

– Это вы не понимаете. – Дунино лицо побледнело от возмущения. – Это наша земля, а не Пруссия и не Австрия. Мы не дадим Буонапарту…

— Именно, именно, — закивал он, точно не видел никакой разницы. — И вы обрезаны?

Она замерла, не в силах более произнести ни слова. Как же объяснить ему? Россия не государство, могла бы сказать Авдотья, а мир. Здесь, увы, не действуют правила. Россию ведет вперед сила, с логикою не связанная. И потому она вопреки логике принимает предложение, полученное при столь оригинальных обстоятельствах. А Этьен, похоже, и впрямь уверен, что она вздумала над ним потешаться.

— Сэр! — охнул я. — Я христианин!

– Эдокси, – он снова вздохнул, – да слезайте уже с вашей чертовой кобылы! – А когда она соскользнула с седла прямо к нему в руки, зашептал ей на ухо: – И к черту же вашего и моего государей. Я готов на любые ваши условия, даже самые невыполнимые. Вот… – Он снял с мизинца кольцо. – Возьмите, прошу вас. Торговец в Риме уверял, что этой гемме две тысячи лет, я оправил ее сам. Даже если, – он с грустью улыбнулся, – мой император продолжит свое победоносное шествие по миру, тем самым навек заказав для меня путь к счастию, я буду знать, что оно у вас, и это знание согреет мне сердце.

— И то верно. Ну, если надеетесь чего-то достичь среди диких маяллов, то обрезание решительно необходимо, не то вас сочтут несовершеннолетним. Если придется, местный колдун вас обрежет, но, полагаю, вы бы предпочли сделать операцию в больнице. Туземная церемония включает выбивание пары-тройки зубов, а потом вы будете сидеть на корточках посреди буша, вращая трещотку, пока аборигены не сочтут, что вы достаточно пришли в себя.

Дуня сняла перчатку и взяла в руки кольцо. Оно было тяжелым, без свойственных женским украшениям излишеств: овальная камея с женским профилем утоплена в гладкое золото.

Услышь я такое, когда впервые узнал про анула, пыл мой, возможно, поумерился бы. Но, зайдя так далеко, я не видел иного выхода, кроме операции. Вообще-то могли бы сообщить мне раньше; я бы поправлялся, пока учил языки. А так я не смел задержать отъезд на Север. Поэтому операция была совершена тем же вечером в «Сиднейском Милосердии» — руками едва поверившего своим ушам хирурга и двух хихикающих медсестер, — и сразу после нее я тронулся в путь с моим маленьким караваном.

– Это Психея, – пожал плечами де Бриак, – по крайней мере, так меня уверял торговец.

Ни слова не говоря, она надела кольцо на безымянный палец. Оно оказалось впору. И, счастливый этим знаком судьбы, не в силах произнести более ни единого слова, он молча взял ее руку и поцеловал, а княжна склонилась над его головой и зашептала ему в макушку:

Путешествие обернулось чистейшей мукой, не говоря уже про нескончаемый конфуз. Для полного выздоровления мне предписали носить громоздкое приспособление, нечто среднее между шиной, фиксирующей перелом, и грыжевым бандажом, которое практически невозможно было скрыть даже под плащом — на несколько размеров больше, чем следовало. Не буду останавливаться на многочисленных унижениях, преследовавших меня на привалах. Но какое-то представление вы, достопочтенный сэр, сможете себе составить, вообразив, как вас в подобном болезненном состоянии везут по бездорожью на уцелевшем со времен войны дребезжащем грузовике от Ричмонда до самого Большого Каньона.

– Ради Бога, Этьен, вы же обещаете мне беречь себя?

Огромные территории внутри континента называют собирательно Глушь, но Северные районы, куда я направлялся, глуше самой Глуши и австралийцам известны как Никогда-Никогда. Территория размером приблизительно с Аляску, но людей на ней живет ровно столько же, сколько в моем родном городе Дир в Виргинии. Племенные земли анула расположены в малонаселенной части Квинсленда, на самом севере этого Никогда-Никогда, за плато Баркли, между бушем и тропическими болотами залива Карпентария — за кошмарные две с половиной тысячи миль от Сиднея, начальной точки моего путешествия.

А де Бриак так и не поднимал головы, и они стояли так целую, целую вечность.

В городе (ха, город!) Клонкарри (население 1955 человек) мы в последний раз видели признаки жизни. Для наглядности: следующий город, который мы проезжали (он назывался Доббин), население имел приблизительно нулевое. А последний городишко с хотя бы подобием имени в этом никогдашнем запустении — Брюнетка-Даунс — имел население минус с чем-то.

А на самом деле – несколько смешных минут седьмого дня, месяца июля 1812 года от Рождества Христова.

Вот тут мои водители меня оставили, как и было договорено в начале. Дальше Брюнетки они не исхитрились бы найти никого, кто бы подбросил их назад к цивилизации. Они указали, в каком приблизительно направлении мне двигаться дальше, и я продолжил свое паломничество в неведомое за рулем одного из грузовиков (другой я до времени припарковал в Брюнетке).

И в то время, пока они стоят, смертельно испуганный гением Наполеона русский император скачет из ставки 1-й западной армии в Москву, а едва ли в двустах верстах от застывшего над рукой княжны де Бриака отряд генерал-лейтенанта Левиза упорно сражается при Гросс-Экау с превосходящими силами прусского корпуса. Свистят ядра, отрывая ногу майору Киселеву. Майору Кузнецову отрывает два плеча. Казаки рубятся с драгунами. Лошади топчут тела. Из-за каменной ограды Экауской кирхи сквозь прорехи в заборах бьют английские, австрийские и тульские ружья.

Водители заверили, что рано или поздно я выеду к Экспериментальной сельскохозяйственной станции, чьи сотрудники, вероятно, знают, где искать кочевников-анула. Но когда я прибыл туда однажды под вечер, станция оказалась заброшена, если не считать нескольких вялых кенгуру и одной морщинистой, усатой и проспиртованной пустынной крысы[2] — этот выбежал мне навстречу с улюлюканьем и странным приветственным криком:

К ночи, когда счастливый майор, прижимая к груди подаренный княжной тот самый акварельный портрет забытого крепостного гения, воссоединится наконец со своим дивизионом, русские войска в Гросс-Экау, будучи окружены со всех сторон неприятелем, пойдут в рукопашную на прорыв – штыком и саблей. Как и столетие с лишним спустя, в совсем иной Отечественной войне, рукопашная останется для русских вечным рефреном любых баталий. Так они прокладывают себе путь среди пруссаков и, потеряв 175 человек убитыми и 221 пропавшими без вести, прорываются к мызе Даленкирхен. Не самый одаренный из наполеоновских военачальников, битый Суворовым маршал Макдональд несказанно обрадуется сей первой победе и отправит в ставку императора реляцию с добрыми вестями.

— Куй-я! А-йя! Эй, ура?! Да, ура! Слюнь ты Господи, ха, увидеть желтопузика туточки, ангей, уй-йя!

Победа эта окажется не последней. Ведь всего через две недели Наполеон войдет в Смоленск.

(Дабы не отпугнула вас, декан Дисми, эта вспышка, позвольте объяснить. Поначалу я краснел от очевидного богохульства и непристойностей, которые так в ходу у австралийцев, начиная с майора Мэшворма. Потом я осознал, что подобные идиомы они употребляют так же небрежно и невинно, как знаки пунктуации. А поскольку таков здешний диалект, то я уже и не знал, когда краснеть на их намеренно бранные слова, потому что не мог разобрать, какие из них непристойны. А потому, не подвергая цензуре или использованию эвфемизмов каждую произносимую ими фразу, я стану передавать разговоры дословно и без комментариев.)

А еще через месяц под звуки «Марсельезы» вступит с гвардией в Московский Кремль.

— Порадуй зад, приятель! Котелок кипит. Преломим оладушек, устроим заправскую свальную! Чё скажешь?

И понадобятся еще долгие и страшные полтора года, прежде чем русские войска займут Париж.

— Как поживаете? — выдавил я.

Послесловие

— Как… ах, янки! — удивленно воскликнул он.

— Я уроженец Виргинии, сэр, — с достоинством возразил я. — Штата, названного в честь королевы-девственницы.

— Чё, правда девственник? Ну, если решил девственность потерять, то чертовски неподходящее для этого место выбрал. Ни одной приличной девки окрест нет, разве только хочешь поваляться с черным бархатом.

И пусть искусство не может, как бы нам этого ни хотелось, спасти нас от войн и лишений, зависти, жадности, старости или смерти, оно может хотя бы придать нам сил…И реальность не сможет тебя уничтожить. Рэй Брэдбери
Это вообще никакого смысла не имело, а потому, чтобы сменить тему, я представился.

— Слюнь Господня. Заправской братец буша?[3] Сам бы мог скумекать, когда ты заявил, мол, девственник. Теперь придется за языком последить, мать мою растак.

Неизбывность интеллектуального снобизма заключается в неизбывной же склонности его представителей поместить книгу развлекательного жанра в один ряд с компьютерными играми, кино-блокбастерами и сериалами. А поместив, презрительно отмести – как еще один бесславный способ убить время. Однако отметим главную несхожесть: книга (любая книга!) в отличие от тех же блокбастеров не предлагает нам готовой картинки. Она требует самостоятельной работы над созданием чудесных миров, и с этой точки зрения много ближе к наркотикам. Но если с наркотиком мы остаемся один на один с собственной персоной, то книга есть игра волшебного фонаря, созданного в авторском воспаленном мозгу и переданная посредством письменного знака читателю: картинки, возникающие в нашем воображении, разнятся, но остаются узнаваемыми. И да – высокая литература призвана заполнять лакуны, раздвигая границы того, что способен выразить наш бедный язык, обозначая тончайшие оттенки переживаемого опыта… Но литература жанровая служит не менее высокой цели – она сострадает человеку. Ведь даже обозначенный верным словом, переживаемый опыт бывает подчас невыносим. И тогда нам не нужна хирургическая точность слова – она не утоляет боли. Нам нужна просто передышка, чужая история внутри собственной головы. Путешествие, которое совершает, отключившись от происходящего вокруг, наше сознание. Странствие, в которое отправляются и тот, кто читает, и тот, кто пишет. «…Не будь у меня в голове и на кончике моего пера некой французской королевы пятнадцатого века, жизнь бы мне окончательно опротивела и пуля уже давно избавила бы меня от этой нелепой шутки, каковую именуют жизнью», – писал Флобер. Потому что автор здесь вовсе не третьеразрядный факир, погружающий вас в литературный транс. Автор – такая же жертва реальности, как и читатель. Вместе они пытаются скрыться в несуществующих ныне западных провинциях несуществующей же империи, отдышаться в позабытом позапрошлом веке – в его быту и слоге; пробуя их на вкус, проникаясь чуждыми нашей эпохе дилеммами между долгом и чувством, чувством и честью, честью и – смертью.

Если он и «следил за языком», я ничего подобного не заметил. Он несколько раз повторил свое непристойное предложение, прежде чем я расценил его как приглашение на чашку чая («Завалимся с «Бледью Грей»). Пока мы пили чай, сваренный на костре, он рассказал про себя. По крайней мере, я счел, что он про себя рассказывает, поскольку понял лишь, что зовут его Маккабби.

И если кому-то чтение моих страниц даст передышку, а вместе с ней – силы встретить новый день, вновь отдавшись на растерзание жестокой жизни, значит, там, внизу, на речной отмели, Де Бриак не зря снова и снова наводит пистолет на барона…

— Слонялся тут по глухомани, вольфрам шукал. Но мой осел сбежал с местными кобылками, и я попал в пере-хренову-дрягу. Ну и завернул со своим мешком на Сперментальную станцию, думал найти тут работяг, бездомного, ну хоть занюханную динго. Но нет, тут вообще ни души, все свалили. Я и зенкам своим не поверил, когда твою рожу увидел.

Прислушайтесь – еще секунда – и раздастся выстрел.

— А чем вы тут занимаетесь? — спросил я.

— Ты что, глухой? Вольфрам шукаю.

— Понимаете, — извиняясь, сказал я, — у вас тут в Австралии столько незнакомых животных. — Я никогда не слышал про моль Фрама.

Он глянул на меня подозрительно.

— Вольфрам — это металл такой, а шукать… ну, в смысле разведывать, где месторождение.

— Кстати, об австралийской фауне, — сказал я, — не могли бы вы объяснить, что такое широкорот?

(Как вы помните, сэр, птица широкорот — тотем, упоминаемый Фрейзером в связи с церемонией вызывания дождя. Я забрался в самое сердце Австралии, но так и не смог узнать, что представляет собой эта птица.)

— Да уж, это тебе не цапель, преподобный. Для краткости я Препом буду тебя звать, ладно? И скажи спасибо, что не цапель. Вот как раз широкорот тебе на нахлобучку, Преп, и накакал.

— Что?

— Э, я опять забыл, что ты желтопузик, — вздохнул он. — Нахлобучка — по-нашему шляпа. Широкорот как раз над тобой пролетел… ну и погадил.

Сняв шляпу, я вытер ее клоком сухой травы.

— Широкорот, — педантично начал Маккабби, — называется так потому, что на развороте крыльев у него широкая отметина серебром — наподобие рта.