Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Демиртай не любил одиночества. Он боялся оставаться один в камере, радовался, когда нас становилось больше; скучал по вокзалам, стареньким пароходам, по бульварам, где то и дело толкаешь кого-то в густой толпе. Красота города – в его многолюдности: повсюду звучат голоса и светят огни. Когда на одной улице жизнь замирает, оживленнее становится на другой. Бетон перемешан с железом, сталь одевают в стекло. Жители Стамбула похожи на свой город. Они сделаны из земли, огня, воды и дыхания. Тверды как сталь, хрупки как стекло. В этом городе человек воплощает в жизнь мечты алхимиков древности. Не довольствуясь тем, что есть, он стремится к невообразимым новшествам. Соединяет огонь и воду, любовь и ненависть. Чтобы изменить природу, которую находит уродливой, он разбавляет добро злом. Покупает за деньги ложь, украшает жилище искусственными цветами, загоняет себе под кожу силикон. Каждое утро просыпается с надеждой увидеть в зеркале лицо, которое понравится ему больше, чем вчера. Алхимия в Стамбуле начинается с самого человека. Мать Демиртая была одновременно сильной и слабой, торопливой и медлительной, надеялась на лучшее будущее и предавалась унынию. Как это все в ней уживалось, она не понимала. Старалась угнаться за временем, за рекламами и гудками машин. Боялась воспоминаний: они говорили о том, что прекрасная эпоха осталась в прошлом. Город был разорван на куски, жизнь оказалась бесплодной, люди – испорченными. Каждый день оказывался хуже предыдущего. Как все одинокие люди, она любила романы с хорошим концом. Целостность, утраченную дома, на работе и на улице, она находила в книгах, и противоречия в ее душе примирялись. Одна часть ее души была сталь, другая – стекло; одна – слезы, другая – гнев.

— Выпить на ночь грогу или принять аспирин?

Комната, примерно пятнадцати футов площадью, была слабо освещена благодаря четырем стрельчатым окнам, по одному на каждую стену, застекленным внутри обветшавших жалюзи. В придачу окна были оснащены плотными, непрозрачными зелеными ширмами, но последние по большей части прогнили. В центре покрытого пылью пола под странным углом возвышался каменный постамент — примерно четырех футов в высоту и в среднем двух в диаметре, с каждой стороны испещренный странными, грубо вырезанными, совершенно нераспознаваемыми иероглифами. На этом постаменте покоился металлический ларчик характерно асимметричной формы; крышка на петлях была откинута, а внутри лежало нечто, что под десятилетним слоем пыли смахивало на предмет яйцевидной или неправильной сферической формы дюймов четырех в длину. Вокруг постамента неровным кольцом выстроились семь неплохо сохранившихся готических стульев с высокими спинками. А позади них, вдоль обшитых темными панелями стен, стояли семь исполинских потрескавшихся статуй из покрашенного в черный цвет гипса: больше всего они напоминали таинственные каменные мегалиты загадочного острова Пасхи. В одном углу затянутого паутиной помещения в стену была вделана лестница-стремянка, подводящая к закрытому люку — то был ход на колокольню без дверей и без окон.

— Не надо.

– Мама верила книгам. – Демиртай взглянул на нас, словно хотел понять, верим ли книгам мы. – Иногда по ночам, когда она, зачитавшись, забывала обо мне или когда курила больше обычного, я думал, не появилась ли в ее сердце новая рана. Но я не спрашивал, а она не рассказывала. Она была похожа на утопающего ребенка, который пытается глотнуть воздуха, бьется на поверхности воды, не идет ко дну, но и спастись не может. Она жаловалась на город, построенный не на мечтах, а на расчетах, и сравнивала Стамбул с красочной книжной обложкой. Рисунок на обложке обманывает человека, не дает понять содержащуюся в книге истину. Я, совсем еще ребенок, иногда спрашивал у нее: «Мама, зачем ты так много работаешь?» – «Демиртай, – отвечала она, – я хочу купить дом, чтобы в будущем тебе хорошо там жилось. Сейчас я не могу обеспечить тебе хорошую жизнь, но прикладываю все усилия, чтобы в будущем ты был счастлив. И пусть это будущее не кажется тебе далеким – на самом деле оно совсем близко. Прочитав о жизни, которую ведут герои книг, ты поймешь это лучше». Так она говорила, а я преданно слушал. Это у нее я научился верить книгам.

Придя домой, Ломон задал Анне, снимавшей с него пальто, традиционный вопрос:

– Мама знает, что тебя арестовали? – спросил я.

— Мадам меня не спрашивала?

— Нет, месье.

– Нет. Я не видел ее уже несколько месяцев. Я не ходил в наш квартал – знал, что объявлен в розыск.

Попривыкнув к слабому свету, Блейк заметил на стенках странного ларца из желтоватого металла необычные барельефы. Приблизившись, он попытался обтереть пыль руками и носовым платком, так что стали видны чудовищные, абсолютно чужеродные фигуры: изображения явно живых существ, которые между тем не походили ни на одну форму жизни этой планеты. Четырехдюймовая сфера на самом деле оказалась почти черным, с красными прожилками, многогранником с бессчетными асимметричными плоскостями: не то необыкновенный кристалл, не то искусственный объект, вырезанный из какого-то минерала и до блеска отполированный. Дна ларца он не касался, но повисал в воздухе: металлическая лента охватывала его по центру, а семь странной формы подпорок крепились горизонтально, под углом к внутренней стенке ларца, ближе к верхней его части. Этот камень с первой же секунды совершенно заворожил Блейка. Он был не в силах отвести взгляд; он рассматривал мерцающие поверхности, и ему все мерещилось, будто кристалл прозрачен и внутри его смутно проступают удивительные вселенные. В его сознании проносились картины: чужие миры с гигантскими каменными башнями, и другие — с исполинскими горами, без всяких признаков жизни, и пространства еще более далекие, где лишь смутное шевеление в непроглядной тьме свидетельствовало о присутствии разума и воли.

— Как она сегодня?

– Почему, Демиртай? Ты же мог подойти к ней на многолюдной улице, когда она возвращалась с работы, и никто не заметил бы.

— Как всегда.

– Я думал об этом, Доктор. Несколько раз даже пытался так сделать, но в последний момент останавливался. За ней могли следить.

А мой сын подходил ко мне. Иногда в толпе, иногда в темном переулке. Дотрагивался до моей руки. Шел рядом, стараясь попадать в ногу. Слушая Демиртая, я понял, как мне повезло. Я думал о тех, кто долго и тщетно надеется увидеть своего ребенка, о тех, кто узнаёт о смерти сына или дочери, и говорил себе, что принадлежу к счастливому меньшинству. Я нашел своего сына, положил в больницу. Отдал его в надежные руки.

Оторвавшись наконец от созерцания камня, Блейк заметил в дальнем конце комнаты, у самой лестницы наверх, примечательную горку пыли. С какой стати она привлекла его внимание, он бы объяснить затруднился, но что-то в ее очертаниях задело в нем некую струну на подсознательном уровне. Пока Блейк пробирался туда сквозь завесы паутины, ему становилось все более не по себе. С помощью рук и носового платка он вскорости открыл страшную правду — и задохнулся от смешанных чувств. То был человеческий скелет; по всей видимости, пролежал он там изрядно долго. Одежда превратилась в лохмотья, хотя пуговицы и обрывки ткани наводили на мысль о сером костюме. Нашлись и другие свидетельства: ботинки, металлические пряжки, массивные круглые запонки, старомодная булавка для галстука, значок репортера с названием старой газеты «Провиденс телегрэм» и полуистлевший блокнот в кожаной обложке. Блейк внимательно исследовал последнюю находку: внутри обнаружились несколько вышедших из употребления банкнот, целлулоидный рекламный календарь на 1893 год, несколько визитных карточек с именем «Эдвин М. Лиллибридж» и бумажный листок, покрытый карандашными заметками.

Ломон вошел в столовую, где обычно ел в одиночестве и развернул газету, лежавшую справа от прибора. К жене он не поднялся. Иначе он нарушил бы молчаливую договоренность, установившуюся между ним и Лоранс почти само собой. Много дней подряд они не встречались во время завтрака, и мало-помалу это стало привычкой.

– Демиртай, – сказал я, – у меня был коллега, с которым я проработал вместе долгие годы. Его юная дочь ушла из дому, присоединилась к одной из революционных группировок. Однажды он узнал, что его дочь застрелили и товарищи тайно похоронили ее. Он отыскал эту могилу. Поставил над ней мраморный надгробный камень с изображением парохода. Точно такой же рисунок был на обложке «Иллюстрированного путеводителя по Стамбулу», который они с дочерью любили листать, когда она была маленькая. Каждую неделю он приходил на могилу и разговаривал с лежащей под землей дочерью. Читал ей статьи из «Иллюстрированного путеводителя». Рассказывал о куполах, сияющих, словно звезды, об улицах, извилистых, как реки, о зданиях, копьями устремленных ввысь. Однажды к нему пришли товарищи его дочери и признались, что произошла ошибка: «На этом месте лежит другая девушка, тоже наш товарищ, а ваша дочь похоронена на другом берегу». Мой коллега не смог уснуть ни в ту ночь, ни в следующую. А на третью ночь пошел к той же могиле, что и всегда, лег рядом с ней и уснул. Проснулся рано-рано, посмотрел на утреннюю звезду, послушал, как шуршит ветер в ветвях кипарисов. Потом поднял с могилы горсть земли, вдохнул ее запах и подбросил в воздух. Ветер развеял ее без следа. «Я в ответе за эту могилу, – сказал сам себе мой коллега. – Я привязался к ней, а она – ко мне». Встал на колени и заплакал. Он верил, что, если бросит эту могилу, брошены будут и его дочь на другом кладбище, и прочие покойники. И продолжил регулярно навещать ее. Приносил «Иллюстрированный путеводитель по Стамбулу», читал вслух, рассказывал, что изображено на картинках. Знаешь, почему я вспомнил этот случай? Мне кажется, твоя мать поступила точно так же. Читала вслух обещанную подруге книгу на берегу моря, которое поглотило самолет, а дочитав, наверное, бросила в море.

Глядя на Анну, подавшую кофе, он подумал, сам не зная толком — почему, о Мариетте Ламбер, а потом о девушке из перчаточного магазина, имени которой не запомнил. Ломон смутно ощущал что-то вроде родства между ними и Анной. Глаза у него слезились, его клонило ко сну; в то же время он был крайне возбужден. В окне напротив Ломон увидел г-жу Парадес: она задергивала шторы в детской.

Заметки эти немало озадачивали: встав у западного окна, Блейк внимательно вчитывался в невразумительные строки. Бессвязный текст состоял из нижеследующих фраз:

У них с Лоранс детей не было. Теперь, правда, этот щекотливейший момент их брака не имел больше значения, но многие годы они оба избегали касаться запретной темы. Со своей стороны, Ломон был убежден, что детей нет по вине жены. Бесплодие, как ему представлялось, соответствовало физическому облику и характеру Лоранс. Однако раза два он случайно слышал, как жена говорила об этом с приятельницами, и у него создалось впечатление, что ответственность за отсутствие детей она возлагает на мужа. Он почувствовал себя униженным, уязвленным, но предпочел не вступать в спор.

– Доктор, – удивился Демиртай, – ты уже второй раз рассказываешь грустную историю. Что с тобой случилось? Раньше ты убеждал нас, что здесь не нужно говорить о смерти и боли.

Как-то лет двенадцать тому назад Ломон высказал вслух мысль, что они могли бы усыновить ребенка. Сделал он это осторожно, только чтобы прощупать почву, не проявляя личной заинтересованности, а говоря вообще о приемных детях. Реакция Лоранс заставила его отказаться от такого намерения.

Подумав, я понял, что он прав.


«Проф. Енох Боуэн вернулся из Египта — май 1844 г. В июле покупает старую баптистскую церковь Доброй Воли. Известен работами в области археологии и оккультными изысканиями.
Доктор Драун из 4-й баптистской предостерегает против «Звездной мудрости» в проповеди от 29 дек. 1844 г.
К концу 1845 г. в братстве 97 человек.
1846 г. — пропало три человека — первое упоминание о Сияющем Трапецоэдре.
1848 г. — пропало семь человек. Слухи о кровавых жертвоприношениях.
Расследование 1853 г. ни к чему не приводит. Истории о звуках.
Отец О’Малли рассказывает о поклонении дьяволу с помощью ларца, найденного в египетских развалинах: сатанисты якобы призывают нечто такое, что не может существовать на свету. От слабого света оно бежит, яркий свет его изгоняет. Тогда тварь приходится призывать снова. Возможно, эти сведения он получил в ходе предсмертной исповеди Фрэнсиса Кс. Фини, вступившего в «Звездную мудрость» в 1849 г. Эти люди утверждают, что Сияющий Трапецоэдр показывает им небеса и иные миры и что Гость-из-Тьмы открывает им многие тайны.
История Оррина Б. Эдди, 1857 г. Они призывают тварь, глядя в кристалл; у них свой тайный язык.
1863 г., в братстве более 200 чел., не считая вождей.
Толпа ирландских парней нападает на церковь в 1869 г., после исчезновения Патрика Ригана.
Завуалированная статья в журн. от 14 марта 1872 г., но люди о ней не говорят.
1876 г. — пропало шесть человек; тайный комитет обращается к мэру Дойлу.
Обещание принять меры в февр. 1877 г. — в апреле церковь закрывается.
Банда — парни с Федерал-хилл — угрожают доктору *** и членам приходского управления в мае.
181 человек покидают город еще до конца 1877 г. — имена не названы.
Около 1880 г. возникают истории о призраках — проверить, в самом ли деле никто не заходил в церковь с 1877 г.
Попросить у Лэнигана фотографию церкви от 1851 г.».


– Сам не заметил, как так вышло. Должно быть, по временам теряю контроль над собой.

Слов ее он точно не помнит, но среди них фигурировал эпитет «преступный». Лоранс возразила примерно так: «Как! Ввести в дом неизвестно чьего ребенка, возможно, с преступной наследственностью?»

Я приложил ладонь ко лбу Демиртая, пытавшегося согреть руки дыханием. У него был жар. Я посчитал пульс. На запястье под кожей совершенно не осталось мяса, одни кости. Демиртая била дрожь. Я попросил его откинуться назад, осторожно приподнял его ноги и положил их на свои колени. На ступнях живого места не было. Я сжал пальцы его ног в ладонях, постарался передать им хоть немного тепла.

Почему он вспомнил об этом сейчас? Дело Ламбера и без того причиняет ему достаточно беспокойства. Он уже стал опасаться, не повлияет ли его болезненное состояние на ведение им судебного разбирательства. Повышенная температура у него не впервые. И он знает, что в такое время вкус у кофе и еды меняется, привычные запахи становятся неприятными, более того, искажается восприятие людей и окружающих предметов. Ребенком, например, он радовался, когда у него был жар; стоило закрыть глаза, и перед ним возникали чудесные миры.

Убрав листок в блокнот и спрятав блокнот в карман пиджака, Блейк сосредоточился на скелете. Выводы из записей напрашивались сами собою; не приходилось сомневаться, что этот человек проник в заброшенное здание сорок два года назад в поисках сенсационного материала для газеты, воспользоваться которым до сих пор никто не дерзнул. Вероятно, о планах его не знала ни одна живая душа — бог весть! Но в редакцию газеты он уже не вернулся. Может быть, храбро подавляемый страх внезапно одержал верх и привел к внезапному разрыву сердца? Блейк склонился над отполированными до блеска костями — отмечая некоторую странность. Часть из них разлетелись в разные стороны, несколько, как ни странно это звучит, словно расплавились на концах. Прочие как-то необычно пожелтели — можно подумать, что обуглились, точно так же, как и отдельные клочки одежды. Череп являл собою престранное зрелище: весь в желтых пятнах, с выжженным отверстием в верхней части, как если бы какая-то жгучая кислота проела сплошную кость. Что могло приключиться со скелетом за четыре десятилетия пребывания в замогильном безмолвии, Блейк даже вообразить себе не мог.

Ломон зажег трубку, но чуть было не отложил ее и продолжал курить лишь для того, чтобы внушить себе: «Я не болен». Анна помогла ему надеть пальто.

Демиртай хихикнул.

– Что такое? – спросил я.

— Дайте мне шарф.

– Щекотно!

Сам того не сознавая, Блейк снова обратился взглядом к камню, и под его странным влиянием в сознании юноши заклубились смутные образы какого-то празднества. Он видел торжественное шествие фигур, облаченных в широкие одеяния с капюшонами, — в силуэтах их не было ничего человеческого. А далее простиралась бескрайняя пустыня в обрамлении вырубленных из камня монолитов высотой до небес. Он прозревал башни и стены в темной как ночь морской пучине и космические вихри там, где клочья черного тумана тают перед невесомым мерцанием стылой пурпурной дымки. А еще дальше разверзся бездонный провал тьмы, где твердые и полутвердые тела распознавались только по вихревым дуновениям, а рассеянные проявления силы словно упорядочивали хаос и содержали в себе ключ ко всем парадоксам и загадкам ведомых нам миров.

– Ну и хорошо. Хорошо, что ты можешь смеяться.

— Я ведь предупреждала вас: подмораживает.

Мороз не сковал еще землю, но дневной свет стал уже более резок; к вечеру обязательно похолодает.

– А нужно?

— Леопольдина спрашивает, ждать ли вас к обеду.

А в следующее мгновение чары развеялись, ибо накатил неясный, грызущий, панический страх. Блейк задохнулся — и отвернулся от камня: он почувствовал совсем рядом чье-то бесформенное чужое присутствие, ощутил на себе пристальный, пугающе внимательный взгляд. Его словно что-то затягивало: не камень, нет, но то, что наблюдало за ним сквозь камень и неотрывно следило за ним — не физическим зрением, но с помощью какого-то иного способа восприятия. Со всей очевидностью, это место начинало действовать ему на нервы — и неудивительно, учитывая страшную находку! Кроме того, вечерело, а никакого источника света он с собой не взял; значит, скоро придется уходить.

– Да, нам нужно смеяться. Иначе дядя Кюхейлан отругает нас за то, что мы рассказываем грустные истории. Как-то строго он на нас смотрит.

Когда судебное разбирательство может закончиться в один день, заседание продолжается порой до позднего вечера и даже глубокой ночи. Но дело Ламбера вряд ли завершится сегодня.

– Тогда я расскажу смешную историю.

— Ждать, но приду я, может быть, чуть позже, чем обычно, — ответил Ломон.

«Интересно, – подумал я, – вспомнилось ли ему нечто новенькое, или это будет что-нибудь из того, что мы уже слышали?»

В этот момент в сгущающихся сумерках Блейку померещилось, будто в камне безумной формы промелькнул слабый отблеск. Юноша попытался отвести глаза, но какая-то незримая воля насильственно притягивала его взгляд. Это смутное свечение — уж не свидетельствует ли оно о радиоактивности? И что там говорилось в записях покойного о Сияющем Трапецоэдре? И что вообще такое это заброшенное логово космического зла? Что здесь происходило — и что еще, чего доброго, таится среди теней, которых чураются даже птицы? Казалось, будто где-то совсем близко потянуло вонью, хотя непонятно из какого источника. Блейк схватился за крышку с незапамятных времен открытого ларца — и с треском ее захлопнул. Она плавно повернулась на невидимых петлях и плотно накрыла собою явно светящийся камень.

По дороге люди раскланивались с ним, и он слегка приподнимал шляпу в ответ. Большинство встречных, очевидно, полагает, что председатель уголовного суда — человек, уверенный в себе и в своих мнениях. Разве не таким представлял он себе, впервые попав во Дворец Правосудия, почтенного судью пятидесяти пяти лет? В ту пору Ломон был честолюбив, мечтал завершить карьеру в Париже, стать когда-нибудь одним из тех знаменитых председателей, которым поручаются самые трудные и громкие процессы.

– Какую историю?

– Про белого медведя.

На ступенях Дворца еще стояли люди, докуривая сигареты; две девушки, судя по внешности — машинистки или продавщицы, обернулись при виде Ломона и зашептались. Он зашел к себе в кабинет за папкой с документами. Судейскую мантию и шапочку Ломон оставил в совещательной комнате, дверь которой, выходившая в пустой коридор, была приоткрыта. Направляясь по нему в зал, Ломон ни о чем не думал. Вероятно, поэтому нечаянно подслушанная фраза и запечатлелась в мозгу. Ломон узнал елейный голос прокурора д’Армемье, известного своей ученостью: он читал лекции не только в провинции, но и в Париже, и когда разговаривал даже с одним собеседником, все равно казалось, что он обращается к обширной аудитории.

– Про белого медведя?

Крышка легла на место с резким щелчком, и из-за дверцы люка, в вековечной тьме колокольни наверху послышался словно бы легкий шорох. Наверняка крысы — единственные живые существа, что давали знать о своем присутствии в этом проклятом храме с тех пор, как Блейк оказался под его сводами. И однако ж шорох на колокольне перепугал его так, что юноша сломя голову кинулся вниз по спиральной лестнице, по отвратительному нефу промчался к сводчатому подвалу, выбежал в сгущающиеся сумерки пустынной площади — и поспешил вниз, по людным, пропитанным страхом переулкам и улицам Федерал-хилл к безопасности центральных проспектов и к таким родным и домашним мощеным тротуарам района, прилегающего к колледжу.

— Меня удивляет, дорогой мой, как это не случилось с ним раньше.

– Точнее, про белого медвежонка.



– Давай рассказывай.

Почему Ломон сразу понял: речь идет именно о нем?

И Демиртай, оставив попытки высвободить свои ступни из моих ладоней, начал рассказывать:

Он негодовал на себя за то, что остановился и выслушал вторую фразу, куда более недвусмысленную, чем первая.

В последующие дни Блейк ни единой живой душе не рассказал о своей вылазке. Вместо того он вооружился нужными книгами, внимательно просмотрел газетные подшивки за многие годы в деловой части города — и теперь лихорадочно трудился над расшифровкой тайнописи из книжицы в кожаном переплете, той самой, что нашлась в затянутой паутиной ризнице. Шифр оказался непростым, и, посидев над ним не один день, Блейк уверился, что язык этот — явно не английский, не латынь, не греческий, не французский, не испанский, итальянский или немецкий. По всей видимости, ему предстояло зачерпнуть из самых глубинных родников своей нетривиальной учености.

— При той жизни, какую он вынужден вести из-за жены…

– На Крайнем Севере всё изо льда: ледяная земля, ледяные холмы, ледяной воздух. Маленький белый медвежонок прижался к своей маме, зарылся в ее густую, теплую шерсть и спросил: «Скажи, ты ведь моя настоящая мама?» Мать удивилась: «Конечно, малыш!» – «А твоя мама тоже была белой медведицей?» – «Да, моя мама тоже была белой медведицей». – «А твой папа?» – «И он тоже был белым медведем». Тогда белый медвежонок пошел к отцу и спросил: «Ты ведь мой настоящий папа?» – «Да», – ответил отец. И так далее: «Твой отец тоже был белым медведем?» – «Да». – «А твоя мама?» – «Да, и она тоже». В общем, это длинная история, но я рассказываю ее вкратце. Получив ответ на все свои вопросы, белый медвежонок яростно вцепился когтями в лед и закричал: «А если это так, то почему я все время мерзну?!»

Ломон толкнул дверь и чуть было не задел стоявшего за нею, напротив советника Фриссара, прокурора д’Армемье. Тот надевал мантию и на мгновение растерялся.

Каждый вечер вновь накатывала неодолимая потребность посмотреть на запад, и Блейк, как и прежде, видел черную колокольню над нагромождениями крыш далекого, полумифического мира. Но теперь это зрелище заключало в себе отчетливый привкус ужаса. Блейк знал, что за наследие запретного чернокнижия таится внутри, и, вооруженное этим знанием, зрение его вздумало проделывать престранные фокусы. Птицы возвращались по весне из жарких краев, и, наблюдая за их кружением на закате, Блейк уверился, будто они избегают этого одиноко торчащего шпиля как никогда прежде. Стоило какой-нибудь стае подлететь поближе, как птицы тут же описывали круг и в панике бросались врассыпную; и юноша с легкостью воображал себе их перепуганный гомон, хотя, конечно же, через расстояние в столько миль до него не доносилось ни звука.

— Я как раз думал… — забормотал он, лишь бы что-нибудь сказать. Ломон посмотрел на него большими глазами, сейчас, наверно, похожими на глаза Шарля Лурти, третьего присяжного. — …думал, не затянется ли заседание до ночи.

Мы приглушенно рассмеялись. Если бы нам не приходилось сдерживаться, наш хохот услышали бы даже наверху.

Несколько секунд Ломона подмывало объясниться, сказать, что прошлой ночью он впервые в жизни вошел в бар «Армандо» и не затем, чтобы выпить, — он же действительно, ничего там не заказал, — а чтобы позвонить аптекарю Фонтану, у которого испортился ночной звонок.

– Если это так, то почему я мерзну? – повторил Демиртай и, еле переводя дух, словно запыхавшийся от бега ребенок, продолжил: – Я тоже все время мерзну. Такое впечатление, что внутри меня вместо костей сосульки. Почему я хуже всех вас переношу здешний холод?

В июне дневник Блейка наконец возвестил о победе юноши над шифром. Текст, как выяснилось, был на тайном языке Акло — в древности им пользовались некие темные культы, и Блейк худо-бедно знал его по прежним своим изысканиям. Как ни странно, о том, что именно удалось прочесть Блейку, дневник умалчивает, но результат явно поверг юношу в трепет и в замешательство. То и дело встречаются ссылки на Гостя-из-Тьмы, пробужденного посредством Сияющего Трапецоэдра, и безумные домыслы о черных безднах хаоса, из которых он явился. О самом существе говорится, будто оно владеет всеми знаниями и требует чудовищных жертв. Некоторые записи исполнены страха, что тварь (похоже, Блейк всерьез считал, что она уже призвана) вырвется на свободу; хотя тут же Блейк добавляет, что уличные фонари — это непреодолимая для нее преграда.

– Потому что ты – белый медвежонок, – дал я ответ, которого он ждал.

Разве это не был бы самый логичный и естественный поступок? Он сказал бы им также и повторил бы Ланди, своему секретарю, который так огорчился утром, почувствовав, что от судьи попахивает спиртным: все дело в выпитой как лекарство рюмке коньяку — без нее у него не хватило бы сил добраться до Дворца. Вот лучшее подтверждение его слов: сразу после утреннего заседания он отправился к Шуару, и врач сделал ему укол пенициллина.

Но Ломон промолчал. Во-первых, из гордости. Нет, главным образом, из гордости. Но также и потому, что внезапно в нем возникло убеждение: они не поверят. Люди обычно инстинктивно не доверяют самым простым объяснениям. Он даже не сказал, как плохо себя чувствует и какие прилагает усилия, чтобы самому довести судебное разбирательство до конца.

– Наверное, так оно и есть.

«При той жизни, какую он вынужден вести из-за жены…»

О Сияющем Трапецоэдре Блейк упоминает то и дело, называет его окном во все времена и пространства и прослеживает его историю начиная с тех самых дней, когда он был создан на темном Югготе — еще до того, как Властители принесли его на землю. Его берегли как великое сокровище; в изысканный ларец его поместили разумные криноидеи Антарктики; змеелюди Валузии извлекли его из-под руин; миллиарды лет спустя им любовались в Лемурии первые люди. Ларец побывал во многих странных землях и еще более странных морях и затонул вместе с Атлантидой; минойский рыбак поймал его в свою сеть и продал смуглолицым купцам из темного как ночь Египта. Фараон Нефрен-Ка возвел вокруг него храм со склепом без окон и содеял то, за что имя его было стерто со всех документов и из всех летописей. Там покоился ларец под руинами нечестивого храма, ибо жрецы и новый фараон уничтожили святилище до основания — до тех пор, пока лопата землекопа не вырыла его из-под земли на погибель человечеству.

Раздался скрип железной двери. Мы тут же прекратили смеяться и стали прислушиваться к звукам, доносящимся из коридора.

Он никогда ни с кем об этом не говорил, даже с близкими друзьями. Характер его не изменился. Он не казался ни мрачным, ни озабоченным. Да и не был таким. Ломон обрел душевное спокойствие, причем не только с виду. Рамки его жизни поневоле сузились, но он удовлетворялся и этим, деля время между Дворцом Правосудия, кабинетом в первом этаже особняка на улице Сюлли и своей спальней, которая, особенно зимними вечерами, когда в камине пылает огонь, становилась его собственным маленьким мирком.

Разве люди, вроде д’Армемье, стремящиеся поспеть всюду, подстегиваемые нехваткой времени и обязанностями, которые все накапливаются и накапливаются, — разве они получают от жизни больше радости?

Вампиры, сосущие во мраке кровь юных дев, возвращались в свою пещеру. Волки, на куски разрывающие в чаще беспомощных детей, проходили через железную дверь. Повсюду распространялся тошнотворный запах. Мы были будто путники в пустыне, упавшие в колодец и ждущие, когда же мимо пройдет караван и вызволит нас. Мы мечтали однажды проснуться далеко-далеко отсюда, на горячих песчаных барханах, где не слышен скрип железной двери. Мы были беспомощны, словно корабль, попавший в свирепую бурю. Каждый считал себя тем единственным матросом, которому удастся спастись, но и страх оказаться среди погибших не отпускал нас.

Последним появился судья Деланн с крошками на лацканах пиджака. Секретарь просунул голову в дверь, вопросительно посмотрел на председателя, распахнул обе створки и объявил:

Газеты от первых чисел июля странным образом дополняют записи Блейка, хотя настолько кратко и мимоходом, что лишь дневник как таковой привлек всеобщее внимание к этим публикациям. По-видимому, на Федерал-хилл вновь воцарился страх — с тех пор, как в ненавистную церковь проник какой-то чужак. Среди итальянцев множились слухи о том, что на темной колокольне без окон слышатся непривычные шорохи, постукивание и царапанье; призвали священников, дабы те экзорцировали кошмар, вторгшийся в людские сны. Поговаривали, будто нечто неотлучно сторожит у двери — не сгустится ли тьма настолько, чтобы можно было выйти наружу. В прессе упоминались давние местные суеверия, но пролить свет на предысторию ужаса газетчикам так и не удалось. Было самоочевидно, что нынешние молодые репортеры — отнюдь не знатоки древности. Рассуждая на эти темы в своем дневнике, Блейк мучается нехарактерными угрызениями совести и говорит о святом долге предать земле Сияющий Трапецоэдр и изгнать то, что он ненароком призвал, впустив в страшную, одиноко торчащую колокольню дневной свет. В то же время он не скрывает, насколько сильно завораживает его происходящее, и признает за собой нездоровое желание — вторгающееся даже в сны! — еще раз побывать в проклятой башне и заглянуть в космические тайны, заключенные в сердце светоносного камня.

— Суд идет.

Мы ждали, не смея пошевелиться, и прислушивались. Открылась дверь одной из камер, потом захлопнулась. Мучители пошли дальше, с грохотом распахнули другую дверь. Раздался пьяный смех, затем послышалась песня, в которой невозможно было разобрать слов. Голоса и шаги стали приближаться к нашей камере. Следователей было много, они очень сильно шумели и невыносимо воняли. Остановились перед нашей камерой. Но открыли не нашу дверь – они притащили Зине в камеру напротив. Ругань. Бессмысленные смешки, как у пациентов психиатрической больницы. И наконец – удаляющиеся шаги.

Демиртай встал, осторожно подошел к двери и заглянул в прорезь. Потом обернулся к нам:

С первого взгляда стало ясно, что большинство публики осталось на местах, занятых во время утреннего заседания, и в зале мало новых лиц. В перерыве помещение так тщательно проветрили, что оно выстудилось, и Ломон даже подумал, не выключены ли батареи парового отопления. Присяжные успели перезнакомиться, и г-жа Фальк, кажется, уже откровенничает со страховым агентом, своим соседом.

– Зине не видно. Но ее только что привели. Скоро встанет. Я подожду.

Утром 17 июля в «Джорнэл» появилась заметка, от которой автор дневника покрылся холодным потом. Всего-то-навсего одна из многих полушуточных статей о смятении на Федерал-хилл, но для Блейка она прозвучала страшным приговором. Ночью из-за грозы осветительная сеть города вышла из строя на целый час, и в течение этого темного периода итальянцы чуть с ума не сошли от ужаса. Те, кто жил поблизости от кошмарной церкви, клялись и божились, что тварь с колокольни воспользовалась отсутствием света, спустилась в саму церковь и металась там от стены к стене с шумом и грохотом — вязкий, тягучий кошмар, да и только! В конце концов она со стуком и гвалтом взобралась на башню — и послышался звон разбитого стекла. Тварь могла проникнуть везде, где темно, но свет неизменно изгонял ее прочь.

Он даже не обращал внимания на то, что стоит босыми ногами на холодном бетоне.

— Введите первого свидетеля.

Жизнь в камере состояла из повторений. Медленно вращалась тьма над нашими головами, мы говорили об одних и тех же людях, об одном и том же городе, цеплялись за одну и ту же надежду. И тем не менее каждый день мы начинали с мысли о том, что он – новый. Смотрели друг на друга так, словно впервые встретились. Сообразив, что в круговороте боли мечты наши тоже ходят по кругу, на некоторое время замолкали. Если у счастья есть пределы, то должны же они быть и у несчастья? Если есть пределы у смеха, то может ли быть беспредельной боль? Мы каждый день находили новые поводы для того, чтобы посмеяться, но уже чувствовали, что и смех наш каждый раз все тот же, и начали понимать, что подходим к какому-то новому порогу.

Люсьена Жирар тоже сидела на прежнем месте, и взгляд ее встретился со взглядом Ломона. Хотя прошло много лет, трудно предположить, что она его не узнала. Однако лицо ее не дрогнуло, и по его выражению было невозможно угадать, что они когда-то встречались. Она смотрела на Ломона столь же бесстрастно, как незадолго до того смотрела на обоих заседателей, и он интуитивно почувствовал, что она поступает так в силу неписаных правил, которые в определенной среде соблюдаются строже, чем законы.

Подняв голову, мы смотрели в потолок и пытались вспомнить, состоит ли из повторений жизнь в том Стамбуле, что наверху. Прилавки на базарах, голуби близ мечетей, голоса детей, выходящих из школы, – одинаковы ли они на европейском берегу и на азиатском? Одинаково ли течение Босфора во всех прибрежных районах? Все ли новорожденные одинаково кричат, все ли старики, умирая, испускают одинаковый последний вздох? Мы думали о смерти. Похожа ли одна смерть на другую, повторяют ли они друг друга?

Как только электричество включилось снова, на башне послышалась ужасающая суматоха — ведь даже самый слабый свет, просачивающийся сквозь почерневшие от сажи, забранные решетками окна, был для твари нестерпим. Она едва успела, сшибая все на своем пути, ускользнуть в темноту колокольни — длительная доза света отправила бы ее прочь в бездну, откуда безумный чужак ее опрометчиво вызвал. В течение часа молящиеся толпы дежурили вокруг церкви под проливным дождем, с зажженными свечами и лампами, кое-как прикрывая их зонтиками и свернутыми газетами, — светоносная стража спасала город от затаившегося во тьме кошмара. Те, что стояли ближе прочих, рассказывают, будто в какой-то момент внешняя дверь страшно загромыхала и затрещала.

Ломон спрашивал себя, знакома ли Люсьена с Ламбером, и не решался ответить утвердительно. При всей своей агрессивной вульгарности, Ламбер — красивый самец. Они с Люсьеной принадлежат к более или менее одинаковой среде, оба живут за пределами официального общества. Ломона не оставляла мысль, что если бы Люсьена и Ламбер встретились раньше, то на завтрашнем заседании речь, возможно, пошла бы не о некой Элен Ардуэн, а о Люсьене Жирар. Он был убежден, что в таком случае события, вообще, развернулись бы по-иному, и постарался выбросить из головы образ, возникший при воспоминании о взгляде, брошенном на него, Ломона, молоденькой продавщицей под винтовой лестницей, и улыбке, с которой она объявила:

– Зине Севда подошла к прорези, вас зовет, – сказал Демиртай.

— Мадам Люсьена занята.

– Обоих?

Нет, не надо предаваться фантазиям. Он находится в реальном устойчивом мире, где у него есть определенные обязанности. Ломон взял карандаш и отчеркнул абзац в показаниях первого свидетеля на следствии.

Но худшее было еще впереди. Тем же вечером Блейк прочел в «Бюллетене» о том, что обнаружили газетчики. Осознав наконец, что паника — недурной материал для раздела «Любопытные новости», двое репортеров бросили вызов обезумевшим толпам итальянцев и пробрались в церковь сквозь подвальное оконце — после того, как убедились, что дверь надежно заперта. Оказалось, что густой слой пыли в притворе и призрачном нефе потревожен и взрыт характерным образом и повсюду валяются ошметки прогнивших подушек и атласной обивки со скамей. Везде стояла вонь, тут и там наблюдались желтые пятна и проплешины — словно следы огня. Открыв дверь, ведущую в башню, и выждав минуту — не послышатся ли наверху шорох и царапанье, — газетчики увидели, что узкая спиральная лестница более-менее вычищена от мусора и паутины.

– Да. Она хочет с вами поговорить.

Он заранее знал, что скажет каждый из свидетелей: у него перед глазами были ответы на вопросы, которые Каду задавал им в течение нескольких месяцев.

Я помог дяде Кюхейлану встать, и мы вместе сделали два шага к двери. Прищурились, привыкая к свету из коридора. Увидев Зине, радостно улыбнулись, словно узрели собственную дочь.

В самой башне тоже, по всей видимости, кое-как прибрались. В заметке описывались семиугольный каменный постамент, опрокинутые готические стулья и невиданные гипсовые статуи, но, как ни странно, ни о металлическом ларце, ни о древнем изувеченном скелете не говорилось ни слова. Но более всего — если не считать намеков на пятна, обугливание и дурной запах — Блейка встревожила последняя подробность, объясняющая расколотые стекла. Все до одного стрельчатые окна башни были выбиты, и два из них неумело и наспех затемнены — атласную обивку от церковных скамей и конский волос из подушек затолкали в промежутки между скошенными внешними жалюзи. Клочки атласа и пучки конского волоса замусоривали свежеподметенный пол, как если бы кто-то пытался воссоздать в башне непроглядную темноту тех времен, когда окна были плотно занавешены, но ему внезапно помешали.

– Как ты? – написал дядя Кюхейлан.

– Хорошо. А вы?

Желтоватые пятна и обугленные проплешины испещрили и приставную лестницу, уводящую к шпилю без окон, но когда один из газетчиков поднялся наверх, открыл крышку люка, что сдвигалась по горизонтали, и направил слабый луч фонарика в непривычно зловонную черноту, не увидел он ровным счетом ничего, кроме тьмы, да еще гору разнородного мусора — завалы бесформенных обломков близ проема. Шарлатанство! — дружно решили репортеры. Кто-то подшутил над суеверными жителями холма, или какой-нибудь фанатик попытался подкрепить страхи соседей — якобы для их же собственного блага. А может статься, кто-нибудь из горожан помоложе и пообразованней подготовил сложную мистификацию с целью поинтриговать внешний мир. Статья имела забавные последствия: полиция выслала своего представителя проверить рассказ газетчиков. Так вот, трое офицеров подряд изыскали повод уклониться от задания, а четвертый отправился, куда велели, с превеликой неохотой, но вернулся подозрительно быстро, ничего не прибавив к отчету журналистов.

— Ваша фамилия, имя, возраст, профессия?

– Мы тоже, доченька.

— Жюльен Мабиль, тридцать четыре года, помощник начальника вокзала, домашний адрес — Ивовая улица, сорок один.

Заплывший левый глаз Зине сильно распух, синяков на лице прибавилось. Трещина, рассекшая нижнюю губу, стала заметнее. Шея была черной от грязи, сальные волосы прилипли к ней. Девушка внимательно оглядела меня, словно подсчитывая раны на моем лице:

С этого момента в дневнике Блейка нарастают нервозность и мрачные предчувствия. Он бранит себя за то, что ничего не предпринимает, и как одержимый размышляет о последствиях следующего электрического пробоя. Известно, что три раза во время гроз он звонил в компанию по электроснабжению и исступленно требовал принять все мыслимые меры предосторожности против перебоев с электричеством. То и дело в его записях звучит тревога по поводу того, что газетчики, осматривая полутемную комнату в башне, не нашли металлический ларец с камнем и странно обезображенный старый скелет. Блейк предположил, что и то и другое убрали, но куда именно, а также кто (или что?) это сделал, он мог только гадать. Но худшие его страхи касались его же самого, той нечестивой связи, что, по всей видимости, установилась между его разумом и затаившимся на колокольне ужасом, этим чудовищным порождением ночи, что сам же он опрометчиво вызвал из запредельных черных пространств. Блейку мерещилось, что на его волю непрерывно воздействуют; те, кто заходил к нему в гости в ту пору, вспоминают, как он отрешенно сидел за рабочим столом и завороженно глядел в западное окно на далекий, с торчащим шпилем, холм в клубах городского дыма. Записи неустанно твердят о неких ночных кошмарах и о том, что во сне нечестивая связь усиливается. Упоминается одна из ночей, когда Блейк, проснувшись, обнаружил, что полностью одет — более того, находится не дома, а на улице и машинально шагает вниз по Колледж-хилл в западном направлении. Снова и снова повторяет юноша: тварь на колокольне знает, где его искать.

Свидетель был среднего роста, округлые жирные плечи говорили о предрасположении к полноте, маленькие усики не старили, а скорее молодили его. Мабиль явился не в форме железнодорожника, а в штатском, которое явно ему не шло.

– Доктор, а ты как?

— Вы клянетесь говорить правду, всю правду, только правду?

Неделя после 30 июля ознаменовалась для Блейка едва ли не полным упадком сил. Он не одевался, еду заказывал по телефону. Гости замечали, что у кровати хранится запас веревок; Блейк объяснял, что страдает сомнамбулизмом и ему приходится каждый вечер крепко связывать себе лодыжки, чтобы путы помешали ему встать или, по крайней мере, заставили проснуться при попытке высвободиться.

– Я-то в порядке, а вот тебе после допроса нужен покой. Ложись, поспи.

— Клянусь.

Не дождавшись, пока я допишу свой ответ, Зине Севда быстро начала чертить в воздухе новый вопрос:

В дневнике Блейк рассказал и о кошмарном переживании, вызвавшем этот кризис. Ночью 30 числа он заснул как всегда — и внезапно обнаружил, что пробирается на ощупь в почти полной темноте. Разглядеть удавалось лишь короткие блеклые горизонтальные полоски голубоватого света; в воздухе разливалась невыносимая вонь, а над головой слышалась причудливая невнятица тихих, крадущихся шорохов. На каждом шагу Блейк обо что-нибудь да спотыкался, и всякий раз сверху доносился ответный звук: едва уловимое шевеление и осторожное скольжение дерева по дереву.

— Расскажите теперь господам присяжным, что вам известно о событиях, произошедших двадцатого марта прошлого года.

– Вы рассказываете друг другу свои тайны?

В какой-то момент руки его нашарили каменный столп, но постамент был пуст. Позже Блейк осознал, что цепляется за перекладины встроенной в стену лестницы и неуклюже карабкается наверх, к загадочному средоточию непереносимого зловония, откуда налетает, сбивая с ног, жаркий порыв палящего ветра. Перед его глазами плясал изменчивый калейдоскоп призрачных образов, и все они через равные промежутки времени растворялись в видении необозримой, неизмеренной бездны ночи, где кружились бессчетные солнца и миры, состоящие из еще более непроглядной тьмы. Юноше вспомнились древние легенды об Исконном Хаосе, в сердце которого раскинулся слепой и бездумный бог Азатот, Владыка Всего Сущего, в окружении порхающих сонмов бессмысленных, бесформенных танцоров, — и дремлет, усыпленный тонким монотонным посвистыванием демонической флейты в неведомых лапах.

Мабиль вызубрил свои показания наизусть и, повторяя их, поднимал иногда глаза к потолку, словно в поисках забытого слова.

– Нет, – ответил я.

— В тот день я заступал на дежурство по товарной станции в шесть утра и вышел из дому без двадцати шесть. Я живу во флигеле на Ивовой улице, что в верхнем конце Железнодорожной, и чтобы сократить расстояние, обычно иду на работу вдоль полотна.

Дядя Кюхейлан и Демиртай кивнули, подтверждая мои слова.

Тут свидетель в первый раз возвел глаза к потолку и, помолчав, продолжал:

– Уверены? – спросила Зине Севда.

И тут громкий выстрел или взрыв из внешнего мира разбил оцепенение Блейка, и тот очнулся и осознал невыразимый ужас своего положения. Что это был за звук, юноша так никогда и не узнал — может, запоздалый залп фейерверков, что все лето грохотали над Федерал-хилл: то местные жители славили своих небесных покровителей или святых заступников из родных итальянских деревень. Как бы то ни было, Блейк пронзительно вскрикнул, кубарем скатился с лестницы и вслепую, спотыкаясь на каждом шагу, побрел через загроможденный пол комнаты, куда почти не проникал свет.

— Зимой я беру с собою электрический фонарик, но в марте в это время уже светло, и против Котельной улицы я заметил, что на откосе пути прибытия что-то лежит.

– Что ты хочешь этим сказать?

Что она хотела сказать?

В протоколе, который просматривал Ломон, следователь прервал в этом месте свидетеля и уточнил:

Он сразу же понял, где находится, и сломя голову кинулся вниз по узкой спиральной лестнице, оскальзываясь и набивая себе синяки на каждом повороте. А потом — точно в ночном кошмаре — бежал по обширному, затянутому паутиной нефу, под жуткими сводами, что терялись в вышине, в сферах насмешливых теней, и пробирался на ощупь через замусоренный подвал, и карабкался во внешний мир, к свежему воздуху, в свет фонарей, и мчался как безумный вниз по призрачному холму с его гримасничающими фронтонами, через мрачный, безмолвный город высоких черных башен — и вверх по крутому восточному склону к старинной двери своего дома.

Время, свободное от пыток, мы проводили во сне, за разговорами или молча трясясь от холода. Рассказывали о своих мечтах, творили себе собственное небо. И берегли друг от друга свои тайны, как бережет их Стамбул.

— Если не ошибаюсь, Котельная улица перпендикулярна Железнодорожной. А как расположена по отношению к ним Верхняя улица?

– Доктор, – написала Зине Севда. Ее палец на мгновение нерешительно застыл в воздухе. – Следователи знают твою тайну.

Ламберы жили на Верхней. Это самый старый район города с причудливым сплетением переулков и тупиков, где иным домам уже лет по триста. С незапамятных времен муниципалитет планирует снести этот, как его называют, «рассадник заразы», но отпустить необходимые средства до сих пор не удосужился.

Мою тайну?

Поутру, придя в сознание, Блейк обнаружил, что лежит на полу своего кабинета, полностью одетый — весь в грязи и в паутине. Каждая клеточка тела немилосердно ныла. Он поглядел в зеркало: волосы заметно опалились, а странное, недоброе зловоние словно бы впиталось в верхнюю одежду. Тут-то у него и сдали нервы. После того, обессиленно слоняясь по дому в халате, юноша лишь глядел в западное окно, да дрожал, заслышав раскаты грома, да заполнял дневник истерическими записями.

На вопрос следователя Мабиль ответил:

Я сглотнул. Закрыл глаза, ноющие от света, протер их и снова открыл.

– Как они могли узнать?

— Верхняя улица переходит в Железнодорожную чуть ниже Котельной. Расстояние между ними не более ста метров.



– Ты сам рассказал.

– Нет, на допросах я ничего не говорил.

В суде свидетель это уточнение опустил, сочтя его излишним. А ведь можно держать пари, что некоторые присяжные, например г-жа Фальк, никогда не забредали в этот район.

– Не на допросе, в камере. Среди вас оказался их человек. Ему ты и рассказал.

Восьмого августа, незадолго до полуночи, разразилась страшная гроза. Извилистые росчерки света сверкали над городом тут и там; были замечены две крупные шаровые молнии. Дождь лил ливмя; неумолчная канонада грома не давала уснуть тысячам жителей. Блейк совершенно обезумел от страха за городскую систему освещения. Он попытался позвонить в компанию около часа ночи, хотя к тому времени электричество временно отключили из соображений безопасности. Блейк отмечал в дневнике все до мельчайших подробностей — крупные, неровные, порою совершенно нечитаемые письмена уже сами по себе свидетельствуют о нарастающем отчаянии и безумии, а также и о том, что записи велись вслепую, в темноте.

— Мне показалось, что на откосе лежит человек, и я ускорил шаг, — продолжал свидетель. — Еще за несколько метров я уже различал труп женщины, голова которой была, очевидно, отрезана поездом.

– Что ты говоришь, доченька?

По залу прокатилось нечто вроде тяжкого вздоха, кое-кто побледнел. Одному мужчине, сидевшему в первых рядах, пришлось даже выйти.

Что она говорила?

— Голова или, вернее, то, что от нее осталось, лежала между рельсами метрах в десяти от тела, отброшенного от полотна на откос. Я побежал на вокзал и сразу же позвонил в полицейский комиссариат.

Зине Севда терпеливо выводила в воздухе слово за словом:

Чтобы видеть, что происходит за окном, ему приходилось дежурить впотьмах, не зажигая света. Похоже на то, что большую часть времени он так и просидел за рабочим столом, встревоженно вглядываясь сквозь дождь через мокро поблескивающие мили и мили крыш деловой части города в созвездие далеких огней над Федерал-хилл. То и дело он принимался что-то царапать в дневнике. Две страницы подряд испещрены обрывочными фразами в духе: «Нельзя, чтобы свет потух», «Оно знает, где я», «Я должен его уничтожить», «Оно зовет меня, но, может статься, на сей раз вреда не причинит».

Мабиль не упомянул еще одну деталь, фигурировавшую в протоколе следствия:

– Во время пыток я потеряла сознание, потом пришла в себя. Следователи положили меня у стены, а сами разговаривали. Я слышала их разговор. Вчера один заключенный, пока его вели на допрос, сорвал с глаз повязку, выхватил у охранника пистолет и наугад открыл огонь. Потом побежал по коридорам, сам не зная куда. Далеко не ушел. Его взяли в кольцо и без колебаний застрелили. Мы вчера слышали эти выстрелы.



Зине Севда ненадолго остановилась, желая убедиться, что мы прочитали написанное ею, и продолжила:

«Вопрос: У нас возникли какие-либо предположения о личности убитой?

И тут во всем городе погас свет. Это произошло ночью, в два часа двенадцать минут, как явствует из учетных записей генераторной станции, но в дневнике Блейка точное время не названо. Сказано лишь: «Свет потух — помоги мне Господь». На Федерал-хилл столпились местные жители, встревоженные ничуть не меньше его. Вымокшие до нитки люди группами патрулировали площадь и улочки, прилегающие к зловещей церкви, пряча под зонтами свечи, электрические фонарики, керосиновые лампы, кресты и разнообразные загадочные амулеты, столь распространенные в Южной Италии. Собравшиеся благословляли каждую молнию и правой рукой испуганно сотворяли тайные знаменья, но вот гроза изменила ход, вспышки сделались слабее и наконец прекратились вовсе. Поднялся ветер — и задул почти все свечи, сделалось пугающе темно. Кто-то поднял с постели отца Мерлуццо из церкви Святого Духа, и тот поспешил на зловещую площадь — внести свою лепту подобающим словом Божиим. Из потемневшей башни со всей отчетливостью, не оставляя места сомнениям, доносились странные, беспокойные звуки.

– Мои глаза были завязаны, Доктор. Я не видела их лиц. Они думали, что я без сознания. Пили чай, курили. Потом упомянули в разговоре тебя. Один из них рассказал, как говорил с тобой и завоевал твое доверие. А потом выложил и то, что выведал у тебя.

Ответ: Я сразу опознал ее по зеленому пальто и красному платью.

Вопрос: Значит вы знали, что это труп Мариетты Ламбер?

Выведал?

Ответ: Я знал ее только по имени. Часто встречал в нашем квартале и слыхал про нее всякое».

Относительно того, что случилось в два часа тридцать пять минут, мы располагаем показаниями священника, умного, образованного молодого человека, а также констебля Уильяма Дж. Монахана из главного управления, полицейского в высшей степени ответственного, который, совершая обход, задержался на площади при виде толпы. А еще — свидетельствами едва ли не всех семидесяти восьми человек, собравшихся к высокой стене-насыпи вокруг церкви, — в особенности же тех, кто стоял на площади, откуда просматривался восточный фасад. Разумеется, не произошло ничего такого, что выходило бы за рамки естественного порядка вещей. И возможных объяснений — великое множество. Как знать, что за загадочные химические процессы происходят в огромном древнем непроветриваемом, давно заброшенном здании, в котором скопилось немало разнородного мусора! Зловонные пары углекислоты, самовозгорание, давление газов, образовавшихся как следствие многолетнего гниения и распада, — да любое из бессчетных явлений вполне могло произвести пресловутый эффект. Разумеется, и намеренную мистификацию со счетов списывать нельзя. Все было очень просто, само происшествие и трех минут не заняло. Отец Мерлуццо, человек крайне пунктуальный, то и дело посматривал на часы.



– Что же он у меня выведал?

Об этой подробности свидетель забыл, зато неожиданно вспомнил другую, которую и не замедлил сообщить суду:

– Что ты не настоящий Доктор…

— Когда я обнаружил тело, мне сразу бросилось в глаза, что на одной ноге нет туфли. Начальник вокзала, которому я обо всем доложил, велел мне возвратиться на четыреста девятый километр, дождаться полиции и ответить на ее вопросы. Я подоспел туда почти одновременно с комиссаром, его письмоводителем и двумя полицейскими в форме. Вскоре подъехала машина, откуда вылезли незнакомый мне врач, кто-то из прокуратуры и сотрудники уголовной полиции. Они сразу принялись все фотографировать. Мне задали несколько вопросов, на которые я постарался ответить исчерпывающим образом.

Я медленно отошел от прорези. Добрел до противоположной стены и замер на месте, словно ребенок, который видит кошмарный сон, но не может даже закричать.

Сперва глухая возня в черной башне заметно усилилась. Вот уже некоторое время от церкви слабо тянуло странным, отвратительным зловонием, теперь же смрад сгустился, сделался невыносим. И наконец послышался громкий треск дерева, и что-то большое и тяжелое с грохотом обрушилось во двор под угрюмым восточным фасадом. Теперь, когда свечи погасли, башня терялась во тьме, но упавший предмет люди опознали — то были прокопченные дымом жалюзи с восточного окна.

Это выражение, видимо, нравилось свидетелю: он произнес его с подчеркнутой интонацией и, чтобы оценить произведенное впечатление, бросил беглый взгляд на председательствующего.

– Знают, – шептал я сам себе. – Боже мой, они знают…

— Ночью по пути прибытия проходят только два поезда. Сначала, в двадцать три пятьдесят три — парижский скорый; затем, в час четырнадцать — приморский товарный. Иногда бывают и другие товарные составы, но в ту ночь их не было — я сам проверял.

В следующее же мгновение с незримой высоты заструилась нестерпимая вонь; перепуганные зрители задыхались, их выворачивало наизнанку, а те, что стояли на площади, едва не попадали наземь. Воздух завибрировал, захлопали крылья, и внезапный порыв восточного ветра, свирепее всех предыдущих, вместе взятых, посрывал шляпы и расшвырял мокрые насквозь зонтики. Разглядеть что бы то ни было в бессветной ночи не удавалось, но кое-кто из тех, кто посмотрел вверх, уверяет, будто на фоне чернильно-черного неба растеклось гигантское пятно еще более густой черноты — что-то вроде бесформенного дымового облака, и облако это стремительно, как метеор, понеслось на восток.

Ломон поочередно посмотрел на присяжных, и ему показалось, что г-жа Фальк хочет задать вопрос, но когда он предложил ей взять слово, она покачала головой.

С трудом переступая ногами, я вернулся к двери.

— Свидетель может быть свободен. Введите…

– И еще кое-что, – продолжила Зине Севда. – Они говорили о девушке по имени Мине Баде и о том, что человек, в которого она влюблена, не ты. Мине Баде любит другого Доктора.

Со скамьи защиты поднялся адвокат Жув.

Вот, в сущности, и все. Собравшиеся, во власти страха, священного трепета и недомогания, не знали, что делать и надо ли что-то делать вообще. Не понимая, что произошло, они продолжали ночное бдение. Мгновение спустя резкая вспышка долгожданной молнии вспорола хляби небесные, прогремел оглушительный раскат грома — и люди вознесли благодарственную молитву. Спустя полчаса дождь прекратился, а еще через пятнадцать минут снова включились уличные фонари, и измученные, промокшие до костей патрульные с облегчением разошлись по домам.

Я уже не в силах был двинуться с места. Опустился на пол там же, где стоял. Обхватил руками голову. Рубашка казалась мне тесной, и я одну за другой оторвал пуговицы. Дядя Кюхейлан ухватил мои запястья и прижал меня спиной к стене. Я попытался высвободиться, но он только усилил хватку.

— У вас вопрос, мэтр Жув?

Что же это со мной стряслось?

— С вашего позволения, я просил бы выяснить у свидетеля, при каких обстоятельствах ему ранее случалось встречаться с погибшей?

Я слышал, что в жизни есть три вещи, которые нельзя вернуть. Какие? Выданная тайна – одна из них или нет? Мне захотелось обратить время вспять и вернуться – нет, не на месяц или год назад, а в далекую-далекую эпоху, когда человек еще не был человеком, когда мир не знал насилия. Какая прекрасная была тогда жизнь! Мир не ведал тревог. Боль не составляла основу бытия. Человеку хватало взглядов и прикосновений. Никто не вел учет рождений, не вторгался в естественный порядок смертей. И не было нужды в тайнах.

На следующий день в газетах вскользь упоминалось о происшествиях ночи в связи с общими сообщениями о грозе. Как выяснилось, за событиями на Федерал-хилл последовали еще более яркая вспышка молнии и взрывной раскат грома на восточных окраинах, где дал о себе знать и наплыв характерной вони. Особенно же ярко этот феномен проявился над Колледж-хилл: грохот перебудил всех спящих и дал пищу для недоуменных пересудов. Из числа тех, кто уже не спал, лишь немногие заметили сверхъестественный сполох света у самой вершины холма или обратили внимание на стремительный ток воздуха снизу вверх по склону — этот необъяснимый порыв ветра оборвал едва ли не всю листву с деревьев и учинил разор в садах. Все сошлись на том, что где-то в окрестностях, верно, ударила одиночная молния, хотя никаких следов ее впоследствии так и не нашли. Какому-то первокурснику из студенческого землячества «Тау Омега» примерещилось, будто с первой же вспышкой в воздух поднялся гротескный, отвратительный столб дыма, но его показания подтверждены не были. Однако ж все немногие свидетели сходятся на том, что с запада налетел свирепый ураган и что запоздалому удару молнии предшествовала волна невыносимого смрада. А также подтверждают, будто сразу после удара молнии ненадолго запахло гарью.

— Вы слышали вопрос, месье Мабиль? Если я правильно понял, защиту интересует, где и когда вы встречали Мариетту Ламбер.

– Мы не доносчики, – слабым голосом произнес Демиртай. – И мы даже не знаем твоей тайны, нам нечего выдавать. Так ведь, дядя Кюхейлан?

— На улице. Квартал, где она проживала, находится поблизости от моего. Я часто видел, как она входила в бары или выходила оттуда.

– Вы… – пробормотал я.

Все эти детали обсуждались весьма подробно по причине их возможной связи со смертью Роберта Блейка. Студенты землячества «Пси Дельта», верхние задние окна которого выходили на кабинет Блейка, утром девятого числа заметили, что в западном окне расплывчато маячит бледное лицо, и решили, что с выражением его что-то не так. Увидев вечером то же самое лицо в том же положении, студенты встревожились и стали ждать, когда в квартире зажжется свет. Не дождавшись, они позвонили в дом — и наконец вызвали полицию и дверь была взломана.

— В сопровождении мужчин?

– Мы никому ничего не говорили.

– Да что вы могли бы сказать? Меня арестовали вместо моего сына. Настоящий Доктор – он. Вам я об этом не говорил. Я пошел вместо него на встречу. А когда меня поймали, сказал полицейским, что я – это он.

— Да, почти всегда.

Недвижное, холодное тело, прямое, как палка, восседало за столом у окна. Едва увидев остекленевшие, выпученные глаза и искаженные судорогой неизъяснимого страха черты, незваные гости поспешно отвернулись: всех затошнило от ужаса. Вскоре после того судмедэксперт произвел вскрытие и сообщил, что причиной смерти послужил удар электрического тока или нервное напряжение, вызванное электроразрядом, — при том, что окно было закрыто. На выражение лица он вообще не обратил внимания, решив, что это вполне предсказуемый результат шока в человеке с нездоровым воображением и неуравновешенными эмоциями. К выводу касательно вышеназванных качеств он пришел, изучив книги, картины и рукописи, обнаруженные в квартире, а также и нацарапанные вслепую заметки в дневнике на столе. Блейк продолжал свою безумную летопись до последнего мгновения; в судорожно сжатой правой руке был обнаружен сломанный карандаш.

Мой сын должен был встретиться с человеком по имени Али Кремень. Стояли последние жаркие деньки. Я наслаждался ярким солнцем. В последний раз порадовался встрече с тем Стамбулом, который можно увидеть в библиотеке Рагип-паши. Там, во дворе библиотеки, я склонился к земле, раздвинул почву руками, нырнул под землю и прополз в темноте, словно червь, в эту камеру. Содрал с себя старую кожу, под ней оказалась новая. В одиночестве сожрал свою плоть, от жажды выпил свою кровь. Моя жена любила петь одну старинную песню; ее слова я ногтями нацарапал на стене. «Распускайся скорее, цветок! Не думай, не вечно лето!» Я закрыл глаза и говорил в темноте. Здесь – место Страшного суда. Все живые умерли, все мертвые воскресли. Я слышал их мольбы. Однажды дверь открылась, и вошел Али Кремень. Он был ранен. Его карманы переполнял свет. Когда его боль становилась невыносимой, капли света просачивались наружу и таяли. Он горевал о погибших товарищах, говорил о Мине Баде, жалел меня. Сказал, что Мине в меня влюблена. «В ее груди, Доктор, – говорил он, – две раны: одну оставила пуля, другую – ты. Рана от пули заживет, а другая? Как исцелить страдающее сердце Мине?» Али Кремень говорил, и потолок исчезал, в камеру лился звездный свет. Издалека слышался голос моей жены, она пела: «Я – соловей, ты – роза в саду любви». Мой сын на воле, мой сын влюблен, и возлюбленная готова отдать ему свое сердце. Они вскоре поправятся и найдут друг друга. Али Кремень тоже обязательно должен был выздороветь и избавиться от тоски. Мне захотелось ему помочь. Я разжал ладонь и поделился с ним частичкой моей тайны. «Не расстраивайся, – сказал я, – та девушка влюблена не в меня, а в моего сына. Они встретятся и помогут друг другу. Не грусти, скоро они поправятся».

— Вы об этом хотели спросить, мэтр Жув?

– Это все? – спросил дядя Кюхейлан.

— Случалось ли свидетелю видеть Мариетту Ламбер пьяной?

После того как отключили свет, записи велись обрывочно и беспорядочно, и далеко не все они поддаются прочтению. На их основании некоторые исследователи пришли к выводам, разительно отличающимся от материалистического официального вердикта, но такого рода гипотезы в глазах консерваторов веса не имеют. Фантазерам-теоретикам весьма дурную службу сослужил поступок суеверного доктора Декстера: он, как мы помним, зашвырнул загадочный ларец с камнем, закрепленным под углом, в самый глубокий пролив Наррагансетта.[54] А надо отметить, что кристалл этот, несомненно, сам собою светился изнутри в темноте колокольни без окон, где его и нашли. Предсмертные лихорадочные заметки Блейка обычно истолковывают, ссылаясь на неуемное воображение и невротическую неуравновешенность юноши, подкрепленные историей о давнем нечестивом культе, следы которого он случайно обнаружил. Вот они, эти записи — все, что можно разобрать:

— Можете отвечать, месье Мабиль.

– Что «все»?

— Однажды видел. Она была с тремя разбушевавшимися матросами, которые пытались высадить дверь кафе, куда их не пускали. По-моему, хозяину пришлось вызывать полицию.

– Это все, что стало известно следователям?

Адвокат с удовлетворенным видом уселся на место в классической позе защитника, который выяснил для себя нечто сугубо важное. Ломон повидал немало таких позеров; они тоже разыгрывали подобную комедию. Но сегодня она почему-то показалась Ломону нелепой, и он почти жалел молодого Жува с его потугами на значительность.

– Да.


«Все еще темно — вот уже минут пять. Все зависит от молний. Только бы не прекратились, Йаддит упаси!.. Чья-то воля словно прорывается сквозь стихию… Дождь, гром и ветер оглушают… Тварь завладевает моим сознанием…
Проблемы с памятью. Вижу то, чего знать не знал прежде. Иные миры, иные галактики… Темно… Молния темна, тьма — молниеносна…
Вижу в непроглядной темноте холм и церковь… не может быть, чтобы настоящие. Должно быть, просто изображение на сетчатке отпечаталось благодаря вспышкам. Господи, хоть бы итальянцы вышли со свечами, если молнии прекратятся!
Чего я боюсь? Разве предо мной — не воплощение Ньярлатхотепа, который в древнем, мрачном Кхеме принял человеческое обличье? Я помню Юггот, и еще более далекий Шаггай, и конечную пустоту черных планет…
Долгий полет на крыльях сквозь пустоту… не могу преодолеть вселенную света… воссоздан мыслями, уловленными в Сияющем Трапецоэдре… шлю его через чудовищные пропасти свечения…
Меня зовут Блейк — Роберт Харрисон Блейк, проживаю по адресу: штат Висконсин, Милуоки, Восточная Кнапп-стрит, дом 620… Я на этой планете…
Смилуйся, Азатот! Молнии уже не вспыхивают… ужасно… вижу с помощью какого-то чудовищного способа восприятия, и это не зрение… свет — это тьма, тьма — это свет… все эти люди на холме… патрули… свечи и амулеты… их священники…
Больше не чувствую расстояний — далеко все равно что близко, близко — то же, что далеко. Нет света… нет стекла… вижу колокольню… и башню… и окно… слышу… Родерик Ашер… я безумен или схожу с ума… тварь пробудилась, возится в башне… я — это она, она — это я… хочу выйти… должен выйти и объединить силы… Оно знает, где я…
Я — Роберт Блейк, но я вижу башню во тьме. Отвратительная вонь… чувства преобразились… обшивка на башенном окне трещит, подается… Йа… нгай… иггг…
Вижу его… он идет сюда… адский ветер… исполинское пятно… черные крылья… храни меня Йог-Сотот… Тройной горящий глаз…»


Ламбер, казалось, ничего не слушал. Подперев подбородок кулаками, он смотрел в зал, не задерживая взгляд ни на ком и, видимо, утратив интерес к происходящему.

– Тогда в чем проблема?

— Фамилия, имя, возраст, род занятий?

– Они узнали, что мой сын на свободе. Его будут искать.

– Им известно, где он?

— Мартен Ревер, сорок восемь лет, комиссар полиции в квартале Буль д’Ор.

– Нет.

Комиссар поднимает руку, приносит присягу, дает показания тем же профессиональным слогом, каким, вероятно, пишет донесения.

Здесь я не был самим собой. Я был отцом, назвавшимся прозвищем своего сына. Али Кремень, выходит, тоже был не Али, а полицейским, раненным во время схватки в Белградском лесу. Пулю достали, рану зашили, и он с изможденным видом явился в мою камеру. Рассказал мне то, что узнал из материалов следствия, так, словно поведал собственную тайну. Он был ранен, и я поверил ему. Он страдал, и я поверил ему. Напоил его водой, поделился хлебом. Когда он заговорил о девушке, в которую влюблен мой сын, я поверил ему еще больше. Мне хотелось, чтобы ему стало легче. Мне хотелось, чтобы стихла его боль. Я подарил ему частицу своей тайны, но не сказал, где мой сын.

— Двадцатого марта прошлого года в шесть десять утра бригадир Дорваль доложил мне по телефону, что на железнодорожных путях вблизи Котельной улицы обнаружен труп женщины. Я выехал на место происшествия с письмоводителем и двумя полицейскими, предварительно приказав бригадиру поставить в известность судебно-медицинского эксперта и прокуратуру. На четыреста девятом километре я застал только что прибывшего туда помощника начальника вокзала Мабиля и немедленно приступил к…

Дальше Ломон не слушал. Несколько раз он силился понять и связать между собой долетавшие до него слова, но они почти мгновенно сливались в однообразный гул. Впрочем, он и без того знал дело чуть ли не наизусть. Хорошо знал Ломон и комиссара, того самого, что семь лет назад выдал Люсьене Жирар свидетельство о благопристойном поведении. Ревер занимался и политикой, главным образом, муниципальными интригами; кое-кто утверждал, что он может обеспечить своему кандидату на выборах от четырехсот до пятисот голосов.

– Ты уверен в этом?

Роберт Блох[55]

Комиссар, крупный мужчина в хорошо пригнанном мундире, говорил уверенно, а красная ленточка в петлице свидетельствовала, что государство считает Ревера своим примерным слугой.

– Уверен. Я никому не говорил, где мой сын.

Случалось ли комиссару бывать в перчаточном магазине на улице Кармелитов? Впрочем, это не существенно. Всякий раз, когда мысли Ломона начинали скользить по этому направлению, он усилием воли возвращал их к реальности. Он стыдился этого наваждения, относил его за счет гриппа, и порой проводил языком по пересохшим губам, чтобы убедиться, что у него не повышается температура.

– Конечно не говорил. – Дядя Кюхейлан положил руки мне на плечи. – Потому что ты не знаешь, где он.

Тень с колокольни

— В семь пятьдесят останки были отправлены в морг, что и зафиксировано в протоколе, а расследование дела передано уголовной полиции.

– Не знаю.

Радиатор позади присяжных опять зашипел. Адвокат Жув снова поднялся с места, и председательствующий кивком разрешил ему задать вопрос.

– А раз не знаешь, то и сказать не можешь, так ведь?

Уильям Херли был ирландцем по крови и таксистом по профессии — в свете этих двух фактов излишне уточнять, что поговорить он любил.

— Не угодно ли суду выяснить у свидетеля, составлялись ли ранее в комиссариате протоколы на упомянутую Мариетту Ламбер?

– Не могу.

Ответ также был известен Ломону из материалов предварительного следствия; тем не менее он задал вопрос комиссару.

– Потому что не знаешь.

Тем погожим вечером, едва он посадил пассажира в центре Провиденса, как тут же и дал волю языку. Пассажир, высокий, худощавый, тридцати с небольшим лет, устроился на заднем сиденье, крепко вцепившись в портфель. Он назвал адрес по Бенефит-стрит, Херли стронулся с места — и мотор и язык разом включились на полную мощность.

— Только однажды: четырнадцатого сентября прошлого года за пьянство и нарушение общественного порядка в ночное время.

– Потому что не знаю.

— В компании трех матросов?

– Так чего же ты боишься?

– Я не сумел сохранить свою тайну. А если я не смогу сохранить и свою стойкость и сдамся под пыткой…

Разговор вышел односторонним. Херли начал с того, что откомментировал сегодняшнюю игру «Нью-Йорк джайентс».[56] Нимало не обескураженный молчанием пассажира, отпустил несколько замечаний о погоде — недавней, нынешней и ожидаемой. Поскольку ответа не последовало, водитель перешел к местной сенсации, а именно к сообщению о том, что утром из передвижного цирка братьев Лэнджер сбежали два черных леопарда, или пантеры. В ответ на прямой вопрос, не видал ли тот зверюг, пассажир покачал головой.

— Да. Все они провели ночь в полицейском участке.

До этого дня я был счастлив в тюрьме. Даже когда извивался от боли, стонал и плевал кровью – я был счастлив. Мне хватало того, что у меня есть. Я радовался своей тайне. Пусть мне выпустят всю кровь, говорил я себе, пусть я испущу здесь свой дух – никто не узнает, что я храню в своем сердце. Пусть мое тело превратится в одну большую рану – мой сын на свободе, он выздоровеет. Пусть я умру – он будет жить. Когда человек несчастлив, он знает об этом, а вот когда счастлив, оказывается, замечает это не всегда.

Дядя Кюхейлан дал мне напиться.

— Есть еще вопросы, мэтр Жув?

Водитель отпустил несколько нелестных замечаний о местной полиции и ее полной неспособности отыскать и схватить животных. Лично он всегда придерживался мнения, что отдельно взятый отряд доблестных блюстителей порядка даже простуду схватить и то не сможет, если запереть его на год в холодильнике. Шутка пассажира не позабавила, и не успел Херли продолжить свой монолог, как машина уже прибыла по нужному адресу. Восемьдесят пять центов перешли из рук в руки, пассажир с портфелем вышел, и Херли укатил прочь.