Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Информационные технологии не вызвали роста производительности труда в традиционных отраслях, этот рост в рамках глобализации был связан исключительно с процессами разделения труда. А это значит, что станки-роботы, обеспечивающие производство носков в США, появиться не могут. Либо стоимость их разработки, либо уровень образования (т. е. зарплаты) тех, кто должен на них работать, либо техническое сопровождение, либо потребление энергии, либо страховка от экологических последствий их работы, либо еще что-то, а скорее всего, все вместе, будут настолько велики, что полностью нивелируют низкую себестоимость собственно работы. Более того, поскольку работников для роботизированной промышленности нужно все-таки меньше, то при этом еще и растет безработица, т. е. падает совокупный спрос. И, как следствие, что делать с этими самыми носками, произведенными вроде бы бесплатными, а в реальности довольно дорогими роботами, не очень понятно.

То есть, иными словами, существуют отрасли промышленности (в нашем основном примере – легкой), обойтись без которых современное постиндустриальное общество не может, но которые в рамках современной ценовой практики, без государственной поддержки, государственного регулирования цен сегодня в США существовать в принципе не могут! Поскольку потребуют для своей окупаемости те ресурсы, которые сегодня искусственно перераспределяются в пользу развития отраслей постиндустриальных.

Здесь на поверхность вылезает еще один идеологический миф современности, который удачно дополняет общую картину.

Основная критика социалистической экономики, которая имела место со стороны западной экономической науки (на сегодня почти тотально состоящей из приверженцев экономикс), состояла в том, что при социализме искажается естественная система цен. Приведенный анализ показывает, что весь феномен современной постиндустриальности построен исключительно на принципиальном и серьезном искажении ценовых пропорций в американской экономике (о чем я также буду подробно рассказывать ниже). И в этом смысле приведенная в начале этого рассуждения аналогия о сходстве советской оборонки 60-80-х годов и современной новой экономики в США становится еще более прозрачной.

Добавлю еще, что в отличие от СССР в США невозможные на сегодня отрасли относятся не столько к высокотехнологическим оборонным, сколько к самым простым и бесхитростным отраслям промышленности. То есть современное американское общество в рамках своей постиндустриальности не в состоянии обеспечить за счет собственных ресурсов даже самые простые потребности своих членов! Да, в условиях расширения воспроизводственного контура экономики за пределы страны это естественный процесс – но сегодня мы видим, что в мировой экономике с искаженной структурой начинаются процессы регионализации (распада единого воспроизводственного контура).

И что тогда будет в разных частях ныне единого механизма?

Это и означает, что основной вывод, являющийся целью настоящего рассуждения, уже можно сделать: тот комплекс отношений, который характерен для нынешних США, не может быть даже зародышем ПМ, поскольку существовать может исключительно в окружении значительно превышающего его по масштабу (и экономическому, и демографическому) индустриального М.

Здесь нужно сделать одно отступление. Выдающиеся экономические результаты США связаны еще и с тем, что именно на их территории находится единственный эмиссионный центр мировой валюты, единой меры стоимости современного мира – американского доллара (и это мы еще будем дальше обсуждать).

Можно сколько угодно исследовать, какие именно качества американцев предыдущих поколений позволили нынешним США получить этот ресурс, который сегодня обеспечивает их гражданам потребление почти 40 % мировых ресурсов при примерно вдвое меньшем производстве (в долях мирового ВВП). Однако нынешнее состояние доллара и всей мировой финансовой системы позволяет смело сказать, что лафа заканчивается и уже нынешнему поколению американцев придется жить как все. Пережив соответствующий психологический шок резкого падения потребления.

Можно привести и еще одну историческую аналогию, уже описанную во второй главе. Рим первых веков нашей эры со всем его частично описанным нами великолепием жил во многом за счет монопольной эксплуатации серебряных рудников Испании (за которые и дрался с Карфагеном в кровопролитных Пунических войнах). Их исчерпание и стало концом классической Римской империи, и в этом смысле нынешние США еще больше напоминают Римскую империю времени упадка.

Как и Римская империя первых веков нашей эры, нынешнее американское государство со всеми его экономическими феноменами, в том числе и теми, которые дали основания ряду исследователей для признания его постиндустриальным, таково, что не может существовать без очень мощной периферии. Она должна обеспечить те принципиальные потребности членов этого общества, которые могут быть произведены исключительно в рамках чисто индустриального общества, классического М.

Повторим этот тезис еще раз, более подробно. Не слишком въедливый читатель, впрочем, может следующие несколько абзацев пропустить, поскольку они очень подробно описаны в следующих главах. Структура производства нынешних США радикально отличается от аналогичной структуры нескольких десятилетий назад. Структура конечного потребления, естественно, изменилась тоже, однако нужно отметить, что, как только доходы домохозяйств падают, структура их потребления быстро возвращается к прежним стандартам.

Иными словами, с учетом того, что у 80 % населения США реально располагаемые доходы последние годы не растут (весь прирост доходов домохозяйств за последнее десятилетие пришелся на 20 % самых богатых семейств), а объем накопленных долгов непрерывно рос до 2008 г., властям США было необходимо обеспечить домохозяйствам тот дополнительный (не в абсолютном, а в относительном выражении) доход, который мог быть направлен на изменение структуры потребления в пользу товаров и услуг информационного, постиндустриального сектора.

Часть этого потребления обеспечивается за счет кредита, и потребительского, и ипотечного. Но этот механизм непрерывно наращивал объем долга, что еще более увеличивает (при прочих равных условиях в виде ставки процента) ежегодные процентные выплаты, т. е. объем средств, которые домохозяйства могут направить на потребление, уменьшается. Так что нужен другой механизм, в качестве которого и выступает рабочая сила в странах, пребывающих в состоянии М. И отказаться от этого механизма без разрушения системы потребления постиндустриальных товаров, скорее всего, невозможно.

И вот здесь принципиальным становится еще один феномен ПМ, который не должен зависеть от того, реализован он уже на нашей планете или нет. Дело в том, что, хоть раз появившись, ПМ, уж коли он представляет собой исторический феномен, должен постепенно расширять сферу своего влияния на все человечество, на все общества и территории. И надо отметить, что идеология и философия современного американского общества нацелена как раз на такое развитие событий, носит ярко выраженный мессианский характер. Распространение демократии, а вся американская внешняя политика активно демонстрирует соответствующие направления действий, связано именно с этой объективной исторической реальностью в понимании современной американской элиты. Точнее, либеральной ее части, которую можно назвать прогрессистской. Искренне убежденной не просто в неизбежности своего мирового лидерства, но и в том, что оно носит абсолютно объективный, исторически детерминированный характер.

Отметим, что нынешний президент США Трамп начинает отказываться от этой политики (и в конце книги мы обсудим это обстоятельство, которое тоже носит объективный характер). Но прогрессистская общественность ведет за это с ним отчаянную войну, победа в которой Трампа пока далеко не очевидна!

Самое замечательное при этом состоит в том, что такая политика разрушает то окружение, периферию США, которое состоит из государств эпохи М. Разумеется, это абсолютно соответствует философской и исторической теории, но зато принципиально противоречит той экономической базе, на которой и базируется информационная, постиндустриальная структура американской экономики. Иными словами, та философская, историческая, идеологическая, политическая база американского общества, его элиты, которая обеспечивает и глубоко, на несколько поколений, эшелонирует современную внешнюю политику США во всех ее проявлениях, от официальной дипломатии до тайных операций ЦРУ, от Голливуда до андеграунда, реально направлена на уничтожение того разрыва между США и окружающими его странами, который жизненно необходим для получения экономического ресурса, обеспечивающего само существование этого общества!

Можно привести (виртуальную) историческую аналогию. Базой традиционного общества премодерна была сельская община. И ее сила была в том, что при тех технологиях, которые были в то время, сельским хозяйством занималось как минимум 80 % всего населения. Понятно, что именно их отношение к жизни доминировало в обществе. Сейчас в США непосредственно сельскохозяйственной деятельностью занимается от силы 4 % населения, что, разумеется, полностью ликвидирует какую-либо возможность восстановления традиционного общества. Но представим себе, что во времена Средневековья жители какого-нибудь города начали бы активно и быстро разрушать окружающие его сельские общины с целью привить ее жителям новые, единственно верные городские ценности. Кто и как бы их после этого кормил?

Отметим, что в процессе промышленных революций XVI–XIX вв. как раз и происходило отмирание сельских общин, но тогда это сопровождалось серьезным повышением производительности труда в сельскохозяйственном производстве. А современные информационные технологии роста производительности труда в традиционных отраслях не дают! А значит, и не могут быть базой для смены общественно-исторического этапа.

И вот тут в глаза бросается феномен Трампа, который как раз и выиграл выборы за счет того, что в рамках описанного противоречия отказался от (фактически дискредитированной) модели: вменить единственно верную ценностную парадигму в пользу возврата к старому миру!

Жизнь сама решила поставленную проблему! Хотя финансовые элиты США очень хотят вернуть ситуацию назад, так что теоретически нас ждет крайне интересный спектакль!

Для того чтобы иметь полное моральное право говорить о правильности изложенной выше версии, необходимо дать ответ еще на один очень важный вопрос. Почему упомянутые выше несоответствия не были отмечены американскими (точнее, западными) специалистами? Ведь исследованиям Маккинзи (более ранние тексты написаны на русском языке и, скорее всего, были мейнстримовской научной общественностью проигнорированы) уже больше 15 лет? Без ответа на этот вопрос неминуемо будут возникать подозрения в наличии в приведенных выше рассуждениях каких-то серьезных (хотя, быть может, глубоко скрытых) проколов. Но такой ответ существует.

Дело в том, что в западной экономической литературе полностью отсутствует системное описание возможных последствий предстоящего (вероятного или, если принять концепцию настоящей книги, уже начавшегося) экономического кризиса.

Если в 90-е годы это еще можно было бы списать на последствия засилья мейнстримовской экономической школы и/или жестко тоталитарный характер современных социальных наук, выстроенных под концепции политкорректности, то в последнее время, когда отдельные критические явления американской экономики широко обсуждаются, такое объяснение становится уже явным упрощением ситуации. В предыдущей главе я объяснил причины это явления, и если принять эти доводы за истину, то ответ становится понятным.

Современные западные ученые, как и весь американский истеблишмент, уже давно внутренне приняли концепцию пост-индустриальности американской экономики, они давно мыслят в рамках тех новых, частично реальных, а частично виртуальных феноменов современного американского общества, которые для них олицетворяют построенный ПМ. Признать свою ошибку и полностью перестроить всю систему доводов, всю логику рассуждений, – на это нужно не просто гражданское мужество ученого, это требует еще и выдающейся смелости для борьбы с достаточно консервативными социальными и государственными институтами, незаурядных интеллектуальных способностей и достаточно большого времени. Желающие могут почитать роман Айзека Азимова «Сами боги»: в нем очень выпукло продемонстрированы проблемы, встающие на пути талантливого ученого, который пытается идти против этой машины даже в том случае, если это касается чисто научного, не социальнополитического вопроса!

Более того, это требует (пусть на время) отказаться от базовых основ самосознания американского общества – мессианского по сути права на лидерство в мире, базирующегося на том, что оно построило наиболее адекватное и идейно чистое общество на базе протестантской этики. А если еще учесть, что все эти концепции глубоко, на несколько поколений, эшелонированы в рамках системы воспитания, образования, карьерного движения… В общем, если для европейских ученых это еще можно, хотя и трудно, представить, то для живущих в США, в которых и сконцентрированы на сегодня большинство научных центров, это представляется абсолютно невозможным.

Именно по этой причине не могут американские специалисты признать и ту систему доводов в пользу неизбежности мирового финансового и экономического кризиса, которую построили в последние годы российские экономисты, в том числе автор этих строк. Поскольку тот язык, который выработался в западном научном сообществе, включает в себя логику реальности ПМ в американской действительности, в частности постиндустриальной экономики, как имманентную составляющую.

Ее элементы присутствуют во всех логических построениях, определениях и схемах, причем встроены в них абсолютно намертво и не могут быть выделены (а тем более удалены) в явном виде.

А в описаниях российских ученых (особенно получивших образование в советское время) эта логика, напротив, полностью отсутствует – хотя бы потому, что заменена логикой исторического материализма. Такое мощное несоответствие не дает возможности осуществить буквальный перевод, требуется создание очень сложного метаязыка.

Для очень многих языков (таких, например, как китайский) такие метаязыки абсолютно необходимы и неизбежны, автор этих строк неоднократно сталкивался с крайней сложностью в понимании, например, китайского представления о развитии современной геополитики, даже в изложении такого известного специалиста, как А. Девятов. Но в случае китайского языка создание метаязыка для перевода было вызвано ясно выраженной общественной потребностью, которая для российских экономических теорий полностью отсутствует.

Это хорошо видно, например, у Линдона Ларуша, который вынужден использовать достаточно сложный в понимании и совершенно непредставимый в цифровом описании термин «физическая экономика», поскольку не может себе позволить использовать для описания негативных изменений в структуре экономики совершенно чуждых и откровенно для американского уха устаревших терминов межотраслевых балансов.

Можно предположить, впрочем, что в случае начала крупного мирового кризиса он как раз и станет тем фактором, который стимулирует для американского общества необходимость создания метаязыка перевода современных достижений ряда неамериканских экономистов на язык, доступный и понятный американской элите. А пока невозможно даже предъявить претензии к западным экономистам за то, что они игнорируют работы российских коллег, поскольку последние просто находятся для них за пределами официально признанных научных рамок. Хотя ситуация, судя по всему, все-таки немного начинает меняться, что видно вот по этой книге: «Bretton Woods: The next 70 years» (https://eml.berkeley.edu/~eichengr/Bretton-Woods-next-70.pdf).

Но если приведенные выше рассуждения о фантомности постмодерна в современной жизни признать адекватными, то становится понятно, что элиты США, до недавнего времени мирового экономического и до сих пор реального финансового лидера, находятся не только в экономическом, но и в глубочайшем идейном кризисе. Несоответствие их внутренней философии, построенной многими поколениями американских интеллектуалов и реально воспринятой всем обществом, экономическим реалиям сегодняшнего дня, привело к невозможности для американского общества понять и принять истинные механизмы начавшихся проблем.

А поскольку причины, вызвавшие эти механизмы к жизни, лежат гораздо глубже чисто экономических явлений, то ни «чистые» экономисты не в состоянии их описать в рамках своих узкопрофессиональных терминов, ни само американское общество не готово признать язык тех (в большинстве своем иностранных) специалистов, которые описывают происходящие процессы в рамках чуждых ему принципов.

Более того, этот внутренний раскол американской элиты, связанный с противоречием реальных, насущных хозяйственных задач и той науки, которая для их решения была создана, не дает возможности выхода из современного финансово-экономического кризиса, сохранения текущей экономической парадигмы, даже если таковые возможности объективно существуют.

Поскольку само направление мысли элиты США, тот сектор, в рамках которого она планирует и разрабатывает будущие планы и действия, связаны с идеологической унификацией мира, его приведение к единственно верным американским образцам. А заморозить текущую ситуацию, продлить действующую мировую экономическую модель на неопределенный срок можно только за счет увеличения пока существующего разрыва между США и другими индустриальными странами – причем разрыва не экономического или военного (что в рамках американской идеологии как раз приветствуется), а идеологического!

Грубо говоря, американское общество требует, чтобы весь мир пребывал в состоянии ПМ, только США были бы в нем единственным гегемоном. Но в реальности для поддержания современной финансово-экономической модели необходимо, чтобы в состоянии ПМ пребывало только общество «золотого миллиарда» или даже исключительно США, а весь остальной мир существовал бы в рамках М, с радикально отличным идеологическим базисом.

Отметим, что какая-то работа в этом направлении началась, достаточно напомнить концепции зон свободной торговли, которую до недавнего времени продвигало руководство США. Беда в том, что эта концепция, скорее всего, возникла не в результате теоретических и аналитических разработок и построенной на их основании стратегии, а как чисто ситуативный феномен, связанный с необходимостью решить ряд неотложных проблем (главные из которых – компенсация выпадающего частного спроса и разрыв пуповины, связывающей экономики США и Китая). Но поскольку базовой основы нет, то реализация этой политики сопровождается острыми спорами в американской элите, что резко снижает ее эффективность (даже вне оценки того, может ли она достигнуть успеха).

И такой раскол американских (точнее, западных) элит не может не привести к глубоким кризисам во всех общественных процессах, проходящих сегодня в мире. Эта общественная шизофрения видна и в политике, и в экономике, и в национальных и межрелигиозных отношениях. И до ее преодоления рассчитывать на серьезное улучшение положения дел в мире не приходится. Собственно, феномен Трампа во многом как раз и является следствием этих крайне серьезных противоречий.

Глава 9

Технологические зоны

Логика, описанная в предыдущих двух главах, хотя и выбивается из главной исторической линии, которая описывает последовательность основных глав этой книги, но, как и было сказано во Введении, позволяет объяснить, почему разделение кризисов капитализма на два типа не произошло раньше. Просто потому, что любая общественная наука развивается в рамках общественных (и государственных) интересов, и если какие-то исследования этим интересам противоречат… они, мягко говоря, не поощряются. Но поскольку для читателя этой книги уже ясно, что типов кризиса все-таки два, то теперь имеет смысл отдельно изучить все кризисы падения эффективности капитала, которые произошли в мире за 500 лет существования капитализма, и четко выделить, чем они отличаются от обычных циклических кризисов.

Собственно, их, как уже отмечалось, не так много, всего четыре, причем последний (во всех смыслах) только начался, и его мы будем разбирать более подробно. И именно процессу развития ПЭК-кризисов будут посвящены несколько следующих глав, поскольку для более полного их описания нам придется и ввести несколько новых понятий и сделать несколько исторических экскурсов. И начнем мы с того, что в полном соответствии с концепцией Адама Смита, который говорил о том, что для остановки углубления разделения труда все-таки нужна замкнутая экономическая система, будем эти самые замкнутые системы искать.

Поскольку по мере того, как расширяется торговля и усложняются производственные цепочки, необходима унификация и стандартизация, воспроизводственные контуры начинают, каждый внутри себя, формировать единую технологическую среду, которая довольно быстро создает некую сложную конструкцию, включающую в себя и финансовую, и кредитную, и налоговую, и законодательную системы. Все большую и большую роль начинают играть не только экономические, но и политические инструменты экспансии и обеспечения устойчивости. Особенно этот процесс ускоряется, когда в рамках какого-нибудь крупного государства остается только один воспроизводственный контур.

В этой ситуации фактически взаимодействие крупных воспроизводственных контуров, относительно независимых систем разделения труда начинает все больше и больше сводиться к межгосударственной политике. Отметим, что слово «независимых» тут понимается в том смысле, что внутрисистемное экономическое взаимодействие существенно больше межсистемного – т. е. воспроизводственные контуры, в общем, достаточно четко разделяемы. В результате создается некий сложный объект, который мы назвали технологической зоной. В ее основе, базе лежит воспроизводственный контур, но это куда более сложное и нетривиальное образование, в том числе связанное с политикой входящих в него государств. При этом единство решаемых задач (главное – обеспечить возможность расширения рынков) делает их внешнюю политику достаточно стереотипной, в то время как внутри контура они могут друг от друга серьезно различаться.

Именно это понятие позволяет нам объяснить два момента, связанные с ПЭК-кризисами. Первый – они происходят внутри технологических зон. Теоретически, в одной зоне кризис может уже начаться и развиваться, а в другой – может еще идти развитие. Это будет хорошо видно на примерах конкретных технологических зон, которые я буду рассматривать ниже.

Второй – сам ПЭК-кризис всегда начинается тогда, когда внутренние рынки технологической зоны исчерпаны, а сама она не имеет возможности расширяться и/или компенсировать проблемы за счет других зон (как это, например, сделал СССР в начале 70-х годов, начав экспорт дешевой на внутреннем и дорогой на внешнем рынке нефти). И рассматривать кризис имеет смысл только в масштабе всей технологической зоны, а не с точки зрения отдельных стран, которые ее составляют.

Для примера можно рассмотреть самую первую технологическую зону, Британскую, возникшую в конце XVIII в. Она с целью сокращения логистических издержек и контроля за инновационно-технологическим прогрессом создала очень жесткие но, в общем, достаточно разумные и справедливые (со своей точки зрения, разумеется) правила. В частности, запретила промышленное производство в рамках колоний Британской империи, которые должны были стать сырьевой периферией метрополии. Те американские колонии Британии, которые потом стали Соединенными Штатами Америки, производством все-таки занимались, но делали это вопреки британскому законодательству, хотя какое-то время на это в Лондоне закрывали глаза. А так – организация промышленного производства за пределами метрополии была в Британской империи уголовным преступлением.

При этом для поддержания технического прогресса (углубления разделения труда) была придумана специфическая денежная система на основе двух валют: фунт стерлингов – гинея. Первый являлся бумажными деньгами, запрещенными к вывозу за пределы Британских островов, вторая – золотая монета, которая печаталась только в колониях. В результате обеспечить кредит для развития производства в колониях было невероятно сложно (т. е. не только законом было ограничено производство), а привезти с собой домой, после того как сделана карьера в колониях, сколоченный капитал можно было только в золотых монетах. Что, как понятно, обеспечивало устойчивость фунту стерлингов, который, как и все валюты в то время, был привязан к золоту и в котором осуществлялись все производственные инвестиции.

Именно Британская технологическая зона стала первой в рамках капитализма, она первая начала предъявлять миру единую политику, направленную не на интересы королевской семьи или правящей аристократической элиты, а на интересы своего воспроизводственного контура и его главных бенефициаров. Отметим, что во многом это стало возможно за счет возникновения (за 150 лет до появления первой технологической зоны) Вестфальской системы (в 1648 г.), которая перенесла основной политический акцент с аристократических семейств на государства. Но сама Вестфальская система стала возможной только из-за развития капитализма.

На ее примере, кстати, очень хорошо видны границы ядра воспроизводственного контура и его периферии. Последняя не является обязательным элементом для воспроизводственного контура (ядро которого для Британской зоны было очерчено законодательно и включало в себя Англию, Шотландию и Уэльс, т. е. собственно Великобританию), но ее использование позволяет резко увеличить темпы НТП и повысить уровень жизни населения. Что, в свою очередь, увеличивает емкость рынков и темпы окупаемости инноваций.

В случае с Британской технологической зоной периферия (которая включала в себя не только колониальную систему, но и, в части товаров, европейские страны до формирования альтернативных технологических зон) реально обеспечивала рост доходов, что хорошо видно по тому, как на политике Британской империи сказалась континентальная блокада, организованная Наполеоном. Это еще Пушкин писал в Евгении Онегине: «Все, чем для прихоти обильной / Торгует Лондон щепетильный / И по Балтическим волнам / За лес и сало возит нам…» А для Французской империи эта политика была столь важной, что Наполеон на протяжении более 10 лет пытался договориться с Россией о присоединении к этой блокаде и ввязался в войну в 1812 г. исключительно с этой целью. После того как сторонник континентальной политики Павел I был в 1801 г. убит в результате заговора, одним их важных участников которого был посол Великобритании в России.

Отметим, что континентальная блокада для всей континентальной Европы (включая Россию) стала вполне серьезной проблемой, но и в Великобритании она крайне негативно отразилась на экономике. И это показывает, какую важную роль для технологической зоны играют объемы рынков.

Второй технологической зоной могла бы стать Франция. Она уже была к этому готова, особенно с учетом фактического контроля над Испанией и ее колониальной системой после Войны за испанское наследство. Однако Великая французская революция конца XVIII в. создала на этом пути две серьезные проблемы. Первая – земельная реформа (в отличие от политики огораживания в Британии), по которой все крестьяне получили земельные участки, чем сильно был сокращен потенциал свободной рабочей силы. Вторая – Наполеоновские войны, которые очень жестко ударили по потенциалу французской экономики (после поражения Наполеона, разумеется), и Франция в реальности вошла в Британскую технологическую зону.

Разумеется, это вхождение происходило достаточно долго (фактически оно завершилось только во времена Третьей империи, во второй половине XIX в.), но по некоторым моментам заметно было очень хорошо. Например, во всех войнах со времен Наполеона III Франция выступала в коалиции с Великобританией – в противовес Германии. Испания, к слову, вела себя значительно более сложно, хотя она даже не пыталась создать свою технологическую зону.

Отметим, что в полном соответствии со сказанным выше для более или менее полноценной зоны было необходимо иметь сформированные рынки с некоторым минимальным объемом потребителей. Если их меньше, то обеспечить критически необходимое количество технологий и масштаб инновационного процесса становится невозможно. Точнее, в таких малых воспроизводственных контурах прогресс останавливался до того, как они выходили на уровень, сравнимый с масштабом крупных государств или, тем более, уже сформировавшихся технологических зон, и легко поглощались более крупными и, соответственно, более развитыми.

При этом общее количество этих необходимых потребителей росло по мере развития технологий. И если в Англии конца XVIII в., возможно, было вполне достаточно 5-8 млн потребителей для формирования первой технологической зоны, то, скажем, к началу ХХ в. для поддержания воспроизводственного контура технологической зоны их стало необходимо 50-80 млн.

Определить точные цифры, впрочем, тут достаточно сложно, можно ограничиться только общей оценкой, исходя из численности населения соответствующих технологических зон и проблем их развития.

Еще одним принципиально важным элементом технологической зоны, в полном соответствии со сказанным выше, является наличие собственной финансовой системы. Если таковой нет, то внешняя финансовая система не решает принципиально необходимых при капитализме задач, т. е. не снимает рисков с собственных производителей, а наоборот, используя завышенную стоимость кредита, забирает себе (т. е. бенефициарам собственной технологической зоны) добавленную стоимость, созданную в системе.

В качестве примера можно привести современную российскую экономику, в которой либеральные реформы, проводимые под руководством МВФ командой Гайдара, включали в себя запрет на рублевое инвестирование экономики. Впрочем, здесь мы ушли вперед. Аналогичные проблемы, к слову, были и в России на рубеже XIX–XX вв., и в Веймарской республике в 20-е годы ХХ в., и в Японии с 1945 до 1950 г. (если быть совсем точным, то до 1 октября 1949 г., когда провозглашение Китайской народной республики вынудило руководство США принципиально изменить экономическую политику со странами, окружающими Китай).

Ко второй половине XIX в. в мире оформилась вторая технологическая зона – Германская. Она включала в себя Центральную Европу (с Австро-Венгерской империей) и Восточную Европу с Россией. Поскольку эта зона оформилась чуть позже, она развивалась быстрее – так как фактически осуществляла технологию догоняющего развития. Вообще этот термин очень подходит к созданию новых технологических зон. Собственно, самостоятельно, без использования технологий догоняющего развития, им бы вряд ли удалось добиться успеха: более слабый воспроизводственный контур в эпоху глобальных войн неминуемо должен был быть поглощен более сильным. В любом случае, в 1870 г., после победы во Франко-прусской войне (которая позволила избежать британского доминирования над Германией) и создания Германской империи, соответствующая технологическая зона окончательно оформилась.

При этом она была существенно более сложно выстроена, чем предыдущая, Британская. В середине XIX в. в Центральной Европе было два потенциальных центра, два воспроизводственных контура, которые претендовали на создание технологической зоны: один на базе Пруссии, другой – на базе Австро-Венгрии. И только серия войн, которые предшествовали Франко-прусской войне 1870 г. и в которых победила Пруссия, создала возможность формирования на базе победителя Германской империи и разрушение национального воспроизводственного контура Австро-Венгрии.

При этом столкновение между фактически двумя частями одного народа произошло как раз потому, что проблема роста воспроизводственного контура столкнулась с необходимостью расширять рынки, что было невозможно в рамках существующих границ национальных государств. В этом смысле процессы государственного и экономического (с точки зрения расширения воспроизводственных контуров и формирования технологических зон) развития в Центральной Европе в этот период очень напоминали ситуацию начала следующего века, только в более ограниченном масштабе.

Но в результате в Германскую технологическую зону вошли государства, которые с формально-юридической стороны были абсолютно независимы. Теоретически, для Британской зоны аналогичным феноменом стала Франция, однако это произошло все-таки позднее. Это создало новый эффект в истории человечества, появились объективные (экономика все-таки носит объективный характер) структуры, превышающие по своим масштабам даже самые крупные государства. Соответственно, они неминуемо должны были создать соответствующие управляющие структуры, которые и создали ту идеологию, которую сегодня называют глобалистской и критически оценивают поборники абстрактных свободы и демократии.

Отметим, что в Германскую технологическую зону вошла и Российская империя. Теоретически ее население на тот момент было вполне достаточно для того, чтобы сформировать собственную технологическую зону (что, собственно, и сделал Сталин уже во времена СССР), но беда была в том, что бо́льшая часть этого населения жила в модели натурального хозяйства, они не были потребителями. То есть люди-то были, а вот рынка, без которого невозможно формирование технологической зоны, не было. Не было в России и своего капитала, даже банковской системы, в общем, до конца XIX в. как таковой не было (что довольно естественно в православной стране, у нас-то Реформации не было!). И то, как решались эти проблемы, во многом определило историю России ХХ в.! Но об этом чуть ниже.

Третья зона сформировалась на базе США к концу XIX в., когда эта страна стала крупнейшей промышленной державой мира. Начало этого процесса, скорее всего, было положено Гражданской войной, и это создало важный эффект, который затем будет проявляться много раз. Дело в том, что Гражданскую войну выиграл Север, который во многом поднимал свою военную промышленность за счет кредитов британских банков (при том что политически Британская империя поддерживала, скорее, Конфедерацию). И таким образом, хотя Американская технологическая зона в рамках своего воспроизводственного контура и была от Британской независимой, образовался феномен фактически единой банковской системы, которая на первом этапе была, скорее, основана на фунте стерлингов и лишь потом стала долларовой. Впрочем, об этом ниже.

Четвертая зона формировалась с конца XIX в., после «революции Мэйдзи» на базе Японии. В отличие от Германии и США, у которых был довольно большой источник полезных ископаемых на собственной территории, у Японии с ними были большие проблемы, по этой причине эта технологическая зона была крайне агрессивной в части своей внешней политики. И, в общем, захватив в первой половине ХХ в. значительную часть Китая, практически решила свои проблемы для строительства воспроизводственного контура, однако к долгой войне оказалась не способна…

Чуть позже появилась еще одна зона, пятая, и последняя (Советская), которая стала следствием поражения Германской империи в Первой мировой войне. Что характерно, Россия в этой войне выступала противником Германии (хотя после Крымской войны и до конца 80-х годов XIX в. именно Германию рассматривала как своего основного союзника). Про историю создания этой технологической зоны я напишу отдельно, в специальной в главе. А вот историю технологических зон нужно дополнить вторым (после Франции) неудачным проектом ее создания, китайским.

Сегодня слово «неудачный» в отношении Китая выглядит странно, но если исходить из логики построения собственной технологической зоны, то Китай в 60-е годы вышел из Советской зоны, а проект построения собственной зоны закрыл в начале 70-х, после того, как договорился с США и получил в свое распоряжение американские рынки сбыты. В результате сегодня США и Китай – это часть одного воспроизводственного контура, своего Китай так и не построил. Впрочем, детали этого процесса – тоже ниже.

А вот к России вернуться стоит. Дело в том, что, как следует из сказанного выше, для каждого уровня технологий (условно: раннепромышленного, промышленного, индустриального, информационного или постиндустриального) воспроизводственный контур должен обладать некоторым минимальным масштабом рынков сбыта, без которого достижение соответствующего уровня разделения труда (и технологий) просто невозможно. Условно феодальная экономика может состоять и из нескольких сотен человек, раннепромышленный уровень требует уже 5-8 млн, причем не просто людей, а потребителей, промышленный уровень – 40-50, ну а индустриальный – 100-150 млн.

Россия конца XIX в. вышла на раннепромышленный уровень, а вот промышленный (который в Англии был достигнут в начале XIX в., в Германии – в середине, а в Японии – к началу XX в.) нам никак не давался, причем сразу по двум причинам. Первая – это отсутствие рынков, поскольку разложение феодального по сути патриархально-аграрного быта происходило в условиях сословного государства очень медленно. Второе – отсутствие собственного капитала, что тоже естественно: поскольку православная церковь кредит не очень одобряла, банковской системы в стране фактически не было.

Для решения задачи модернизации было категорически необходимо менять хозяйственный уклад, создавать рынки для продукции тяжелого машиностроения (трактора), разрушать сельские общины. Реформ, которые Александр II провел в 60-е годы XIX в., для решения этих задач явно не хватало, а попытки силового разрушения деревенского быта (при том что крестьяне составляли чуть ли не 90 % населения страны) были слишком рискованны. И в этой ситуации Александр III допустил в страну британский капитал (через Францию) – с целью привлечения иностранных инвестиций, разумеется.

При этом были приняты и политические решения: вместо Германии, которая была политическим союзником России предыдущие десятилетия (что было совершенно естественно со времен Бисмарка, первым позволившего России отменить ограничения, наложенные после поражения в Крымской войне), Российская империя стала тяготеть к Антанте. Можно приводить множество причин такого решения (например, влияние жены Александра III датской принцессы Марии Федоровны, которая ненавидела немцев после того, как видела их поведение на улицах оккупированного Копенгагена в дни своей молодости), но мне все-таки кажется, что главной как раз была причина экономическая.

Промышленное развитие невозможно без капитала, Россия остро нуждалась в модернизации, а формирование собственного капитала невозможно быстро, тут нужны десятилетия. Да и общественные традиции трудно так легко выбросить на помойку, отношение к банкирам в православном обществе оставляет желать лучшего до сих пор. Источников капитала было не так много: собственно, Германская технологическая зона и Английская (США были уж очень далеко, да и своей собственной территории им вполне хватало для работы). Но поскольку Россия была критически зависима от технологического импорта из Германии (собственный внутренний спрос не мог окупить затраты на технические инновации), запускать в страну еще и германский капитал означало поставить ее под полный внешний контроль (отметим, что Франция имела технологическую независимость от Англии по многим параметрам, проблемы у нее были на финансовом и политическом уровне). И поэтому было принято решение в пользу капитала британского (и французского, который в данном случае был частью британского).

Как следствие, Российская империя в начале ХХ в. была уникальной страной: с точки зрения технологий, юридической системы и устройства производства она прочно находилась в Германской технологической зоне, а финансово стала постепенно примыкать к Британской. Я не исключаю, что именно это противоречие во многом стало причиной кровавых событий ХХ в., причем толчком стал отказ от стратегического союза с Германией и вхождение в Антанту. Впрочем, соответствующие рассуждения к основной теме настоящей книги не относятся, и по этой причине уделять им специального внимания я не буду (хотя частично они еще найдут свое место в книге).

Глава 10

Кризисы падения эффективности капитала. Кризис первый

Теперь, когда определены те самые замкнутые системы, о которых писал Адам Смит, пора вернуться к кризисам падения эффективности капитала. Напомню, к концу XIX в. уже существовали три полноценные технологические зоны и где-то на периферии (с учетом тогдашней логистики) формировалась четвертая. На первом этапе развития капитализма, когда вокруг него была масса территорий с более архаичными моделями развития и патриархальным населением, проблем с расширением новых, капиталистических воспроизводственных контуров не было и все ограничивалось классическими циклическими кризисами (кризисами перепроизводства в политэкономической терминологии).

Но уже на грани веков Британская, Германская и Американская технологические зоны всерьез столкнулись. Еще существовали спорные территории, до которых они пытались дотянуться, однако уровень логистики не позволял это сделать быстро, имели смысл только сверхприбыльные операции; например, очень серьезно ограбили Китай в Опиумных войнах. Но в любом случае столкновение в Атлантическом бассейне становилось неизбежным. ПЭК-кризис уже начинался (его первые проявления начались в 90-е годы XIX в., их еще застал Энгельс, который вместе с Марксом ввел в политэкономию конец капитализма как базовую составляющую), а быстро компенсировать проблемы за счет расширения рынков было уже невозможно.

Быстрее всего это почувствовали банки, которые в XIX в. брали на себя основную тяжесть по снижению рисков производителей. Однако по мере углубления разделения труда эти риски продолжали расти – и предприниматели в какой-то момент начали требовать снижения ставки кредитования. У банков проблемы были противоположными, рост рисков требовал повышения ставки. Практически весь XIX в. между двумя этими показателями (максимальной ставкой, которую готовы были принять на себя производители, и минимальной, на которую были готовы согласиться банки) был люфт, однако он постепенно сокращался и к концу века сошел на нет. Отмечу, что спекулятивных финансовых рынков тогда практически (в их современном масштабе и значении) не было, точнее, их масштаб был слишком мал, риски участия в них были слишком велики, поэтому кредитование было главным источником доходов банков.

Разберем эту ситуацию подробнее. Пусть у нас есть банк, у него есть 100 постоянных клиентов, которые берут кредиты. При этом в среднем 95 его возвращают, а 5 разоряются, и выданные им деньги нужно списывать в убытки.

Если средний кредит составляет 100 монет, то всего банк дает в кредит (в одном цикле) 10 000 монет, а возвращают ему (если процента нет) 9500 монет. Значит, он в любом случае должен брать процент – т. е. разделить невозвращенные 500 монет на 95 успешных компаний. Это даже не прибыль, не лихва, это, скорее, страховой взнос. Получается чуть больше 5 монет на нос, что делает для банка категорически необходимым обеспечить стоимость кредита как минимум в 5,26 %, иначе он разорится автоматически.

В реальности, разумеется, расчеты сложнее, поскольку даже обанкротившиеся клиенты часть средств все-таки возвращают. А некоторые возвращают почти все. Но данное рассуждение является достаточно абстрактным, оно предназначено для описания сути явления, и строить сложные математические модели мы сейчас не будем, возвращаемся к нашему банку. Исторически, доходы его клиентов составляют как минимум 25 % (почитайте художественные книги середины XIX в., Дюма или Бальзака, какой там был процент в банках? И какие доходы у производителей? Не нужно только путать доход от кредитования производителей с биржевыми спекуляциями), они берут кредиты по 15-18 % (разница между этими показателями и есть тот люфт, о котором я говорил чуть выше), и такая ситуация устраивает всех участников процесса.

Спекулянты (Данглар в «Графе Монте-Кристо») могут по отдельным операциям получать и 100 %, но так и риски для них соответствующие. При этом, поскольку по мере развития экономики риски производителей, как мы уже знаем, растут, их доходность начинает снижаться (с условных 25 %), и они начинают давить на банки с целью снизить кредит.

Банк в ситуации разбирается (на примере своих клиентов, по крайней мере), он видит ухудшение конъюнктуры, но при этом считает, что это начало очередного циклического кризиса, а значит, можно пойти навстречу клиентам (сила банков – в его клиентах!), временно, до начала восходящей стадии следующего цикла, понизить для них стоимость кредита, может быть даже чуть ниже реальной себестоимости для самого банка. И, кстати, целый век, т. е. четыре поколения банкиров, такая стратегия вполне обеспечивала успех, локальные проблемы сменялись очередным ростом.

И поэтому, когда нормальная рентабельность его клиентов падает до 20 % на вложенный капитал, банк снижает (в его понимании, на время) стоимость кредита для клиентов до некоторых взаимно приемлемых показателей, например, до 10-12 %. Но ситуация продолжает ухудшаться, причем сразу по двум направлениям. Во-первых, клиенты видят дальнейшее ухудшение и просят еще снизить процент, а во-вторых, не забудем, что 25 % в начале, а 20 % потом – это средние значения. Даже при 25 % средней доходности пять из ста клиентов разорялись, а при средней доходности в 15 % их количество выросло до 20 из ста…

И что получается в результате? Банк выдает 100 клиентам 10 000 монет, 80 из них возвращают кредит, который они получили пусть под 15 % (т. е. каждый возвращает 115 монет), что дает для банка по итогам кредитного цикла 9200 монет. То есть банк уже в убытках. В реальности, конечно, как мы уже упоминали, все сложнее; прежде чем объявить о банкротстве, предприятие может вернуть часть кредита, оно пытается сохранить свою деятельность и реструктурирует у банка задолженность и т. д. Но в любом случае доходность банковской деятельности падает, а еще быстрее падает ликвидность банков.

При этом сами они продолжают воспринимать ситуацию как временную, поскольку общей картины рынков, в разрезе регионов, отраслей и предприятий, тогда ни у кого не было. Не говоря уже о соответствующей макроэкономической теории, которой, как мы видим, не было до начала XXI в. Банки были независимыми, чисто частными, конкурирующими структурами, института регулятора тоже не существовало, и по этой причине банки пытались кредитовать своих старых клиентов даже по заниженным, с точки зрения чистой оценки рисков, ставкам. Частично они, скорее всего, предполагали, что кризис рано или поздно закончится, в полном соответствии со своим опытом работы с обычными экономическими циклами. Частично – у них просто не было выбора, поскольку альтернативы по большому счету тогда не существовало.

Но нужно было решать незначительные и краткосрочные (по мнению банкиров, основывающих свои выводы на многолетнем опыте) проблемы с ликвидностью. Простейший способ тут был в использовании межбанковского кредитования, тем более что суперуспешные банки были всегда (например, те, которые финансировали торговлю наркотиками на международном уровне или ограбление колоний крупных держав). И банки начали кредитовать друг друга (фактически перераспределяя уже свои риски более или менее равномерно по всей финансовой системе), пока рост рисков не привел к тому, что экономика встала, причем механизмом этого кризиса стали проблемы ликвидности, остановка межбанковского кредита, хорошо знакомые российскому читателю, например, по кризису 1995 г.

Для США свою роль сыграло то обстоятельство, что часть ликвидности они получали от британских банков (напомню, что Дж. П. Морган, главный банкир США тех времен, начинал свою карьеру как агент банковского дома Ротшильдов в тот период, когда они финансировали северян в период Гражданской войны в США). И когда Лондон в 1906 г. поднял свою учетную ставку, это сыграло свою негативную роль в стимулировании кризиса.

Отметим, что понять базовую причину проблем, связанную с тем, что банковская система была уже не в состоянии брать на себя риски производителей, для банков на тот момент было невозможно (это и сейчас подчас банкирам трудно объяснить). Соответствующей теории, как мы уже говорили, не существовало, и, соответственно, реакция на сложившееся кризисное положение была чисто ситуативной. Более того, проблему усугубляло то, что ПЭК-кризис развивается как кризис-матрешка: на поверхности, внешне, очередной циклический кризис, а внутри – нечто сильно более сложное и, к началу ХХ в., совершенно неизведанное.

В США (для них картина событий видна наиболее четко, поскольку в тогдашней Западной Европе она была сильно замутнена серией острых политических конфликтов) ситуация стала критической в 1907-1908 гг., начался острый кризис банковской ликвидности. Тогда в США проблему решил лично Джон Пирпонт Морган-старший, который собрал руководителей крупнейших банков, провел между ними взаимозачет и недостающую сумму денег добавил из своих собственных средств. Кризис межбанковского кредита был преодолен (долги перед Морганом, впрочем, у банков остались), однако новых возможностей для кредитования производителей не прибавилось. Расширение рынков было ограничено конкуренцией с альтернативными технологическими зонами, а все остальные механизмы были исчерпаны в предкризисный период.

В результате началась длинная (по сравнению с предыдущими рецессиями) депрессия. В США она закончилась только с началом Первой мировой войны (в период которой ВВП США вырос практически в два раза), из-за чего и получила в прессе название «Великая». И только теперь мы понимаем, что это был первый классический ПЭК-кризис! А термин «Великая» был затем перенесен на вторую ПЭК-кризисную депрессию, уже 30-х годов!

Отметим, что на графиках ВВП США, сделанных по современным методикам, наблюдается специфический эффект, два близких спада, разделенных небольшим ростом в 1910-1911 гг. При этом, разумеется, возникает вопрос об адекватности этих методик и оценки тех параметров, которые тогда статистикой не считались и сегодня определяются достаточно спорными методами. Во всяком случае, литература тех времен не оставляет сомнений: никакого серьезного роста доходов домохозяйств перед Первой мировой войной в США не было. Именно по этой причине я и не привожу график: совершенно непонятно, что он в реальности показывает.

Рост ВВП был вызван резким увеличением государственных расходов, осуществленных путем увеличения государственного долга. Выражаясь языком, разработанным в этой книге, речь шла о том, что были созданы инфраструктура и основные средства, которые на момент своего создания не вошли в воспроизводственный контур! Но зато, как только началась Первая мировая война, США начали поставки всем ее участникам, что и позволило эти мощности загрузить, что вызвало не только резкий рост ВВП, но и существенно увеличило среднюю заработную плату (т. е. увеличило совокупный спрос и тем самым расширило воспроизводственный контур).

Попытки более или менее четко увидеть эти эффекты на современных статистических данных получаются плохо. Во-первых, они все не имеют отношения к первичной информации того времени, тогда такой статистики не было. То есть это восстановленные по некоторым современным моделям цифры. Во-вторых, модели эти разные для разных показателей. И, например, из них не видно, как эти данные друг другу соответствуют. Ну, например, уровень зарплат вроде бы упал не сильнее ВВП, но более половины населения США на тот момент, по современным представлениям, относилось к частным предпринимателям или самозанятым (практически все сельское население, в частности). В-третьих, например, совершенно непонятно, насколько релевантны данные по безработице, с учетом того, что обедневшие люди стали хвататься за совсем уж ничтожные и не очень отраженные в статистике заработки.

В результате даже самые простые прикидки дают неожиданный результат: по официальным данным, расходы населения падали в кризис примерно теми же темпами, что и ВВП (а потом вместе с ним стали расти, буквально через полтора года после начала кризиса), но при этом увеличилась доля государственных расходов, доля частных расходов в ВВП упала (с рекордных в 1906 г. 80 %), и, как это неминуемо бывает при кризисе, выросли сбережения.

Как понятно, одновременно таких эффектов быть не может: если частные расходы вели себя так же, как ВВП, то и доля их не должна падать. Можно себе представить, что зарплаты падали синхронно, тогда рост сбережений и безработицы действительно снижает долю частных расходов в ВВП. Но прямо это из статистики не следует. По этой причине мне пришлось дважды (в начале 2000-х и в 2008-2009 гг.) подробно разбирать этот вопрос с экспертами, но подробности этих исследований я здесь излагать не буду, это довольно сложные и узкоспециализированные вопросы.

Часть из них я описывал в своих статьях в Интернете, часть публиковали мои коллеги, но для основной задачи книги это не является принципиальным. Соответствующие эффекты описаны в литературе того времени очень подробно (без статистики), и то, что современная экономическая статистика их не показывает, говорит скорее о качестве статистики, чем об отсутствии самого эффекта. Ну, а о причинах такого явления я подробно написал выше, в гл. 7.

А теперь я перейду к самому главному эффекту от первого ПЭК-кризиса! В ноябре 1910 г. на секретном (это, как будет понятно позднее, принципиальный момент!) совещании на даче Моргана на острове Джекил было принято решение о том, что необходимо сделать более или менее постоянный механизм рефинансирования банковской системы (т. е. фактически речь шла о разработке технологии снижения рисков уже для банков), для чего к 1913 г. был пролоббирован закон о федеральном резерве. В результате возник центральный банк нового типа, главной задачей которого является снятие части рисков с банковской системы путем ее рефинансирования эмиссионными деньгами, что позволяло коммерческим банкам продолжить кредитование производителей по более низким ставкам.

Политические и конспирологические перипетии этого процесса я в настоящей книге опущу, поскольку она посвящена в основном экономике и ее социальным аспектам. Их можно посмотреть, например, в книге Сергея Егишянца «Тупики глобализации: торжество прогресса или игры сатанистов?», затем мы с Сергеем Щегловым рассмотрели ее не с экономической, а с элитной точки зрения в книге «Лестница в небо». Для нас здесь важно, что во многом именно механизм рефинансирования банков на фоне послевоенной разрухи позволил мировой экономике развиваться до начала 30-х годов. Правда, увеличив ее зависимость не просто от финансового сектора, но от очень узкой группы финансистов, которая управленчески контролировала ФРС США и правила игры в финансовом секторе.

Но с точки зрения экономики важно другое. ФРС стала первым институтом, который не просто стал печатать деньги в пользу своих бенефициаров (к каким негативным процессам это приводит, хорошо знали по британскому опыту еще XVIII в., это описано в приведенной выше книге С. Егишянца), но обеспечил некоторое общее благо в виде снижения рисков производителей во всей экономической системе. Платой за это стало повышение объема финансовых активов в экономической системе (поскольку денежная эмиссия технически была организована как выкуп части таких активов, ранее выпущенных коммерческими банками) и увеличение доли финансового сектора в перераспределении прибыли, создаваемой в экономике. Но поскольку этот процесс обеспечивал экономический рост, то никто этой проблемой на тот момент особо не заморачивался. А мы к ней вернемся – но несколько ниже.

Повторю еще раз. У процессов создания и функционирования ФРС, безусловно, есть как элитные (хотя их часто называют конспирологическими), так и чисто коммерческие аспекты. Никто здесь не спорит, но меня в этой книге они не очень интересуют. Для меня ключевым фактором ее создания и существования стало то, что ФРС решает объективную экономическую проблему, поскольку обеспечивает для банковской системы возможность продолжать свою базовую общественную функцию – снижение рисков производителей в условиях углубления разделения труда. И это объективное обстоятельство было главным, обеспечивающим устойчивость существования этой организации и ее фактической защищенности от разного рода критики. Точнее, так продолжалось до тех пор, пока этот функционал работал, т. е. до начала текущего века.

Сам факт создания ФРС стал доказательством того, что в начале ХХ в. кризисные процессы в экономике приобрели некоторую новую сущность, которую я и назвал ПЭК-кризисом. До того как он случился, в создании института с функционалом ФРС просто не было необходимости, все попытки сделать частный центральный банк, в общем, сводились к масштабному мошенничеству (см. историю Первого и Второго Американских банков в упомянутой книге С. Егишянца). И они при первой возможности были закрыты. А вот в начале ХХ в. ФРС не просто возникла, но и начала бурную и активную жизнь, которая продолжается до сих пор.

Создание ФРС породило еще один феномен, который сыграл крайне важную роль уже в XXI в. (о чем я буду писать дальше). Дело в том, что государства всегда крайне ревниво относились к своему праву на эмиссию денег. История полна разного рода внутренних войн, направленных на ликвидацию альтернативных источников эмиссии. Соответствующий доход государства даже получил специальное название: «сеньораж». Появление ФРС создало ситуацию, при которой главным бенефициаром эмиссии стали частные банки, что существенно усилило их влияние в рамках отношений различных субъектов экономики, а их бенефициаров – в рамках построения всей пирамиды общественно-политических отношений.

Нужно учесть, что эмиссия в принципе не создает ценности, это делают только природа (и тогда процесс присвоения этих ценностей носит название ренты) и труд. Но эмиссия их перераспределяет, поскольку себестоимость денег меньше стоимости тех активов, которые можно приобрести на эмитированные деньги. Фактически появление ФРС создало независимую от государства систему перераспределения активов в экономике, и, как будет видно в дальнейшем, это сыграло весьма важную роль в истории человечества.

Отметим еще, что именно первый ПЭК-кризис стал причиной Первой мировой войны. В ситуации, когда описанные выше методы перераспределения рисков производителей внутри воспроизводственного контура перестали давать эффект из-за исчерпания возможностей существующих технологических зон, на первое место вышел главный способ их снижения: расширение рынков за счет конкурентных технологических зон.

Глава 11

Кризисы падения эффективности капитала. Кризис второй

Второй ПЭК-кризис начался весной 1930 г. Обвалы пузырей 1927 г. (спекуляции землей) и 1929 г. (фондовый рынок) не были собственно экономическим кризисом: к весне 30-го года фондовые индексы в США отыграли уже практически треть падения октября предыдущего года и всем казалось, что все проблемы позади. Но прежде чем переходить к описанию собственно кризиса, нужно сказать о причинах и последствиях создания этих пузырей.

Дело в том, что слово «пузырь» в приложении к финансам имеет много значений и смыслов. Например, монетаристы, последователи М. Фридмана, в 80-90-е годы прошлого века вообще не признавали их наличия. Для меня же важно объяснить, в чем главная особенность финансовых пузырей в условиях ПЭК-кризисов.

Вообще, под пузырем обычно подразумевают самоподдерживающуюся финансовую конструкцию, которая за счет привлечения все новых и новых финансов под высокие (выше средних) нормы прибыли обеспечивает высокую, сравнимую с общим объемом ВВП страны, капитализацию. Классический пример: пирамида ГКО в России, хотя она имела специфический формат, поскольку работала с привлечением бюджетных денег.

А вот, скажем, пузыри на фондовом рынке (в том числе тот, который рухнул в 1929 г.) выглядят более честно. Там никто не обещает роста (который, конечно, имеет место), но вернуть (т. е. вытащить с рынка) можно только те деньги, которые в него приходят. То есть если кто-то захочет купить ваши акции, то вы их и продадите. А не захочет, придется снижать цены и фиксировать убытки.

Подавляющее большинство пузырей до эпохи ФРС формировались за счет сбережений. При этом использовать заемные средства было достаточно сложно, просто потому, что под такие операции банки старались заемщиков не финансировать. Даже в конце 20-х годов прямого кредитования операций на фондовом рынке было мало. Соответственно, если для конкретных предпринимателей и банкиров обрушение таких пузырей могло стоить очень дорого, для воспроизводственного контура экономики в целом они не играли уж такой принципиальной роли. Хотя и могли ускорить начало очередного циклического кризиса.

Но экономический бум 20-х годов, связанный с активностью банков, поддержанных только созданной ФРС, резко увеличил возможности по небанковскому стимулированию вложений в фондовый рынок. Были созданы различного рода промежуточные структуры, которые как раз активно использовали кредитование, что позволяло рядовым гражданам играть на фондовом рынке «с плечом». Только это и имело для них смысл, в норме их сбережения были слишком незначительными, чтобы такая игра стоила свеч.

Как следствие, в 20-е годы в США возник феномен, с которым финансовая и экономическая системы ранее не сталкивались. Игра на рынке «с плечом» позволяла даже за счет небольших начальных вложений получать устойчивую и значимую прибыль, а постоянно растущий за счет эмиссионной накачки рынок все время рос, что защищало малых спекулянтов (называть таких людей инвесторами как-то не совсем корректно) от риска «маржин коллов». Как следствие, появился механизм получения дополнительных доходов для домохозяйств, который реально существенно увеличивал их потребительские возможности.

Кто-то эти деньги реинвестировал в фондовый рынок, но довольно много людей их выводило для повышения уровня жизни. Типичный пример для России – история пирамиды «МММ», которая (в своей первой реализации) реально использовалась многими семьями для повышения своего благосостояния в ситуации острого экономического кризиса.

Кроме того, экономический бум привел к тому, что эмиссионные (по реальному происхождению) деньги, которые выпускались под фондовые активы, так или иначе доходили до всех конечных потребителей, прежде всего до домохозяйств. В частности, росли продажи большинства компаний и, соответственно, зарплаты, которые формировали бо́льшую часть реально располагаемых доходов домохозяйств. Как следствие, в экономике США появился несистемный источник доходов большинства домохозяйств, создавший ситуацию, при которой реальные (т. е. за вычетом добавки, связанной с фондовым пузырем) доходы домохозяйств, согласованные с реальным состоянием воспроизводственного контура, были меньше их же расходов примерно на 15 %.

Пятнадцать процентов – не общепринятая цифра (мне вообще неизвестны работы, в которых бы исследовался баланс спроса и доходов домохозяйств в США в 20-е годы с точки зрения тех дополнительных доходов, которые принес предкризисный бум), она стала результатом экспертных оценок по итогам изучения многочисленных источников того времени. К слову, официальная статистика тут не помощник, необходимые данные на тот момент статистикой не учитывались, и по этой причине экономические показатели того времени в действительности представляют собой цифры, определенные по некоторым современным моделям. Они, как понятно, далеко не всегда адекватны реальности того времени.

Здесь нужно уточнить слово «несистемный», которое в дальнейшем контексте будет означать доход, по происхождению и объему не соответствующий образующемуся в рамках воспроизводственного контура в процессе его нормального функционирования. Как описано выше, в гл. 9, он повышает доход корпораций и домохозяйств относительно того, который они получают в равновесной и сбалансированной экономике; но при этом этот доход носит ограниченный по времени характер и для своего стимулирования требует дополнительных ресурсов. Например, эмиссии денежных средств под достаточно фиктивные с точки зрения экономики (т. е. воспроизводственного контура) активы.

Соответственно, как только произошел обвал фондового рынка (а до того, в 1927 г., рухнул пузырь спекуляций с недвижимостью, который, впрочем, был менее масштабным), эти механизмы получения несистемного дохода стали разрушаться (хотя и с некоторым лагом). Фондовый рынок стал расти (к весне 1930 г. он отыграл почти треть от падения октября 1929 г.), но домохозяйства уже не могли поддержать прежний спрос и обслуживать свои долги (ипотечные в первую очередь), что и вызвало начало полноценного кризиса, главным механизмом которого было сокращение частного спроса.

Соответственно, резко выросли сбережения (что в условиях кризиса совершенно естественно), что сократило долю частных расходов в структуре ВВП. Их заместили государственные расходы (напомню, что министр внутренних дел Г. Икес создал тогда в США полный аналог советского ГУЛАГа, в котором люди многие месяцы работали фактически за еду), но с учетом существенного падения ВВП они были меньше, чем выпавший частный спрос в абсолютном масштабе. Вообще в условиях либерализации экономической политики (которая при капитализме всегда сопровождает периоды более или менее долгосрочного экономического роста) доля частного спроса в ВВП существенно вырастает и последующее ее (доли) падение крайне негативно отражается на экономике.

Отмечу, что при исследовании этого кризиса, хотя некоторые показатели (например, ВВП) уже стали рассчитываться статистикой, возникает та же проблема, что описана в предыдущей главе: несоответствие описания кризиса (сокращение частных расходов в ВВП, низкие доходы домохозяйств до начала 40-х годов) и экономической логики (сбережения растут, доля частных расходов в ВВП падает) официальным данным.

Вот графики процентных индексов, описывающие современные официальные данные, из которых, в общем, все сразу видно (рис. 19).



Рис. 19. Экономические данные США, 1929-1944 гг. ВВП, Доходы работников, Расходы федерального правительства (источник: https://fraser.stlouisfed.org/files/docs/publications/nipab/pages/58468_1945-1949.pdf)



Более подробно детали этого кризиса мы рассмотрим позднее (в главе, посвященной кризису осени 2008 г., поскольку именно он является наиболее теоретически чистым аналогом кризиса 1930 г.), сейчас же приведу только общие соображения. Тогда, в 30-е годы, денежные власти США отказались от эмиссии доллара (в том числе из-за золотого стандарта), и в результате второй кризис падения эффективности капитала проходил как чисто дефляционный.

Его понижательная стадия длилась с весны 1930 г. до конца 1932 г. и темпы спада составляли примерно 1 % ВВП в месяц, или около 10 % в год. По итогам, частный спрос (т. е. расходы домохозяйств) пришел в равновесное состояние с их реально располагаемыми доходами. Эффект дополнительных расходов домохозяйств, связанный с побочными эффектами от упомянутых финансовых пузырей, был компенсирован.

Отметим очень важное обстоятельство. Хорошо, когда можно более или менее ясно увидеть сверхфинансирование домохозяйств, обеспечивающее превышение их спроса над реально располагаемыми доходами, которые может обеспечить равновесная экономика (в рамках своего воспроизводственного контура). Так было, например, между 2000 и 2008 гг., когда прирост спроса был обеспечен ростом частной задолженности. А вот тогда, в 30-е годы, точно понять, насколько вырос спрос домохозяйств от влияния финансовых пузырей, было достаточно сложно.

Ну действительно, богатые биржевики и спекулянты формируют соответствующую среду потребления, которая включает и предметы роскоши, и автомобили, и недвижимость, и одежду, и рестораны, и много еще чего. И понять, что в результате резкого сокращения финансовых пузырей вся эта инфраструктура умрет, подчас достаточно сложно, а люди, которые в ней работают, формируют собственный спрос. А когда речь идет о тех отраслях, которые обеспечивают эти отрасли (например, уборщики в ресторанах или производители мебели), то для них этот вопрос становится еще более сложным.

Поэтому оценить масштаб несистемного стимулирования спроса для ситуации конца 20-х годов можно только на экспертном уровне. С учетом той работы, которую мы провели в начале 2000-х, оценивая потенциальный кризис 2008 г., я могу (как уже отмечал выше) экспертно оценить этот масштаб в 15 %. Иными словами, дополнительные расходы домохозяйств, связанные с прямым получением доходов от финансовых пузырей (которые я и назвал выше несистемными доходами, поскольку они не могут быть воспроизведены в рамках долгосрочного функционирования экономики), составляли примерно 1/6 от их системных доходов, обеспеченных в рамках нормального, равновесного функционирования воспроизводственного контура.

Проблема состоит в том, что падение расходов домохозяйств неминуемо влечет за собой и падение их доходов (в том числе потому, что упомянутые выше отрасли завышенного потребления теряют клиентов, а за ними, по цепочке, начинают страдать и все остальные). И как следствие, точка равновесия лежит еще ниже. В реальности она примерно в 1,5-3 раза ниже, чем спад, обеспеченный прямым исчезновением расходов, связанных с несистемными доходами. Собственно, спад экономики США (по ВВП) в 30-е годы как раз и составил около 30-35 % (падение уровня жизни домохозяйств, т. е. как раз расходной части их бюджетов, было еще выше, по оценкам современников около 40 %). Отметим, что разница в падении ВВП и расходов домохозяйств связана как с тем, что последние не соответствовали уровню ВВП, были выше за счет стимулирования чисто финансовыми механизмами, так и с тем, что государство активно стимулирует экономику в условиях кризиса.

Финансовые пузыри вообще часто появляются на первых этапах ПЭК-кризисов. Дело в том, что на момент начала любого такого кризиса (который, напомню, на первых порах выглядит как очередной циклический) в ситуации наличия центрального банка последний может начать стимулирование роста путем снижения стоимости кредита для банков (снижение учетной ставки и резервных требований) и накачивания экономики деньгами, например через выкуп заведомо неликвидных бумаг у финансовых институтов (это наиболее распространенная на сегодня форма эмиссии).

Это позволяет банкам снижать ставки для производителей (компенсируя потенциальные убытки ростом оборота и перераспределением эмиссионной прибыли), однако денег в экономике становится больше, чем реальных активов. Как следствие, они начинают перетекать в наиболее доходные отрасли экономики (особенно если существуют спекулятивные финансовые рынки), и там начинают надуваться пузыри. То есть, как я объяснил выше, стоимость активов в них начинает существенно превышать естественный сбалансированный спрос, согласованный с возможностями воспроизводственного контура.

Здесь нужно сделать небольшое отступление. Если рассматривать экономическую систему с точки зрения воспроизводственного контура, то все финансовые и материальные потоки в нем замкнуты в циклы – конечный спрос осуществляется только за счет тех средств, которые государство и домохозяйства зарабатывают в процессе естественного экономического развития. Отметим, кстати, что к дополнительным доходам от периферии технологических зон это не относится, они как раз носят несистемный характер. Но если развитие воспроизводственного контура останавливается и в этот момент по каким-то причинам появляются новые несистемные источники дохода, то экономическая система может продолжать рост при том, что ее воспроизводственный контур может даже сокращаться.

Здесь можно привести много примеров. Например, СССР (частично это относится и к России, хотя в ней сегодня нет своего воспроизводственного контура) в последние полтора десятилетия своего существования за счет продажи нефти (которая на внешних рынках стоила сильно больше, чем на внутренних) закупал товары народного потребления и разными способами распределял среди населения. Это повышало жизненный уровень и ВВП страны, но воспроизводственный контур (начиная с середины 80-х годов) сокращался.

США в 1990-2000-е годы, когда они выводили производства в Китай, этим не сокращали, а увеличивали ВВП. Связано это было с тем, что хотя стоимость конкретных товаров на американском рынке в результате этого процесса существенно падала, но доля добавленной стоимости в товарах, произведенных в США, была низкой, а в китайской – очень велика. В результате общий вклад в добавленную стоимость, созданную в США, увеличивался, правда, в основном она приходилась уже не на производство, а на торговлю и посреднические операции.

В те времена, которые мы описываем, в конце ХХ в., эмиссия ФРС под финансовые активы банков позволяла увеличивать частный спрос (стоимость кредита падала ниже уровня, обеспечивающего нормальное функционирование воспроизводственного контура, т. е. фактически осуществлялось кредитование потребления). Это увеличивало ВВП (т. е. экономику в целом), но вот воспроизводственный контур от этого не расширялся, а, напротив, сокращался (поскольку этот спрос носил внеэкономический, несистемный характер).

Фактически острая стадия ПЭК-кризиса состоит в том, что выросшая за предыдущий, начальный этап кризиса экономика, которую стимулировали несистемными методами, достаточно быстро снижается до уровня реального воспроизводственного контура. Или иначе, из сильно неравновесного состояния, которое поддерживается несистемными методами, она быстро переходит (кстати, в полном соответствии с неоклассической теорией) в состояние равновесное. Воспроизводственный контур при этом, в свою очередь, тоже сокращается от своего докризисного уровня, хотя ине в таком масштабе, как экономика в целом (ВВП).

При этом в условиях циклического кризиса общие возможности роста еще не исчерпаны, а сам кризис вызван тем, что общий оптимизм и стремление к получению прибыли привели к тому, что началось превышение локального экономического роста над долгосрочными его трендами (прежде всего за счет ускоренного кредитования производства). Соответственно, период ускоренного роста должен сменяться периодами, когда темпы роста ниже средних. Воспроизводственный контур при этом продолжает расти, и спад (или снижение темпов роста) снова сменяется экономической экспансией.

А в случае если возможности роста воспроизводственного контура в рамках внешних ограничений прекращаются (в полном соответствии с логикой А. Смита), т. е. исчерпан потенциал развития экономической системы, то какое-то время рост формальных показателей может и продолжаться – но только до тех пор, пока действуют несистемные источники ее стимулирования (вроде тех, что описаны выше). Создается ощущение, что все в порядке, однако, как только эти источники по каким-то причинам иссякают (падает стоимость экспортного сырья, начинается инфляция, растет стоимость импорта, исчерпываются важные месторождения, пропадает возможность постоянного снижения учетной ставки и т. д.), система очень быстро начинает деградировать до реальных масштабов воспроизводственного контура.

Примерные показатели спада (в ВВП) можно оценить. Поскольку стимулирование экономики это всегда, прямо или косвенно, повышение конечного спроса, необходимо изучить межотраслевой баланс экономической системы и оценить, какая часть конечного спроса генерируется за счет реальных доходов, а какая – за счет несистемных источников. Соответственно, разница между ними (которая примерно равна разнице между общим частным спросом в экономической системе и реальными располагаемыми доходами, хотя точно это нужно исследовать в связи с проблемой соотношения спроса и сбережений) и есть масштаб структурных диспропорций системы.

Повторю еще раз, масштаб кризиса определяется падением совокупного спроса, который, в свою очередь, вызван тем, что сокращаются доходы потребителей от несистемных источников, которые позволяли повышать расходы относительно доходов системных (т. е. связанных с масштабом воспроизводственного контура). При этом, поскольку сокращение расходов неминуемо ведет к падению системных доходов тех, кто обеспечивал эти расходы товарами и услугами, точка равновесия между доходами и расходами лежит ниже исходных показателей системных доходов.

В связи с этим общий спад по итогам ПЭК-кризиса, как это и было отмечено выше, оказывается больше изначального разрыва между расходами потребителей и их системными доходами. Точнее, эту оценку можно применять в том случае, если в экономической системе удастся сохранить воспроизводственный контур. Например, для России 90-х годов это не так, и поэтому для нее соответствующая оценка не проходит.

Для современной ситуации оценка межотраслевого баланса в чистом виде может и не дать необходимый результат, поскольку очень высокую роль начал играть финансовый сектор экономики. Это в 30-е годы прошлого века он перераспределял в свою пользу не более 5 % общей прибыли экономики (данные по США), а к кризису 2007-2008 гг. эта величина выросла до более чем 50 %.

И, соответственно, значительная часть несистемного перераспределения ресурсов стала происходить внутри финансового сектора. Соответственно, нужно включать в анализ и чисто финансовые механизмы, а это много сложнее, поскольку финансовые потоки гораздо более запутанны, чем материальные.

Как я уже писал выше, в начале 30-х годов превышение расходов над реальными доходами составляло примерно 15 % (это экспертная оценка) и спад экономики США составил более 30 % ВВП (к нему добавились и чисто деградационные процессы) и около 40 % от докризисных расходов домохозяйств. К кризису 2008 г. превышение расходов над реальными доходами для США составляло около 25 % (эта цифра будет обоснована ниже, в главе, посвященной текущему кризису), и это значит, что ВВП США сократится как минимум на 50 % от той цифры, которая соответствует методикам расчета конца 2000-х годов, когда я производил свои оценки. В настоящее время доля фиктивных активов в ВВП США стала еще больше, в том числе за счет изменения оценки ВВП и добавления в него интеллектуальной собственности и других виртуальных показателей, поэтому формальный спад ВВП по итогам кризиса будет еще больше. Впрочем, на реальном секторе экономики это скажется мало, для него будет вполне достаточно старых оценок.

В общем, в результате использования несистемных методов стимулирования спроса образуются новые (пусть и фиктивные, т. е. не подкрепленные реальными доходами конечных потребителей) активы, например деривативы, а стоимость некоторых видов старых, на первых порах реальных активов очень сильно растет. Это хорошо видно на примере акций, которые в бытность их реальными активами оценивались по капитализации получаемых дивидендов. Затем их справедливая стоимость стала определяться через прибыль компаний, затем – через доход, затем учитываться стали и «гудвил», и затраты, в общем, то, что к реальной жизни может вообще не иметь никакого отношения. И как только эмиссия закончится и спрос на акции будет определяться только теми деньгами, которые могут быть потрачены на сбережения из реально располагаемых доходов, капитализация фондового рынка упадет на порядки.

Нечто аналогичное произошло в начале 30-х годов прошлого века, и фондовый рынок вернулся к прежней капитализации только в 50-е годы, т. е. после 10 лет устойчивого роста по итогам Второй мировой войны. Причины этого роста из нашей теории понятны – Американская технологическая зона расширилась за счет распада Германской, Японской и Британской, но до того в стране бушевала депрессия, которая получила (вторично) название Великой. Можно спорить, закончилась ли она в 1941 г. (год вступления США в войну), поскольку мирная экономика и военная (мобилизационная) сильно различаются, но устойчивый рост уж точно начался только после 1945 г.

Нужно отметить еще одно важное обстоятельство, тесно связанное с рассуждениями предыдущей главы. Мы отметили рост роли финансового сектора, однако точные механизмы этого влияния не продемонстрировали. В случае Великой депрессии они видны невооруженным глазом. В условиях банковского кризиса и недостатка денег в экономике (агрегат М2 в США за время спада сократился с 46 до 32 млрд долларов, см. http://www.sjsu.edu/faculty/watkins/depmon.htm) большинство промышленных предприятий влачило жалкое состояние. Формально сокращение денежной массы соответствовало падению ВВП, но инфраструктура-то, созданная в предыдущие годы, в большинстве своем никуда не делась, поэтому резко выросли издержки на единицу продаваемой продукции.

В этих условиях финансисты, аффилированные с ФРС, могли получить любые объемы кредитов и выкупать перспективные с точки зрения будущего предприятия (в том числе используя как рычаг давления на продавца ограничение кредитования). А компенсировать избыток денежных средств, который при этом образовывался в экономике, можно было за счет контроля тех же финансистов за кредитно-денежной политикой ФРС (в тот момент крайне слабо контролировавшейся государством). В результате доля активов, которые контролировались чисто финансовым сектором американской элиты, сильно выросла.

Глава 12

Возникновение Советской технологической зоны

Вернемся теперь к основной исторической линии, в конец 1920-х – начало 1930-х годов, появлению пятой, Советской технологической зоны, создание которой велось практически одновременно со вторым ПЭК-кризисом капитализма.

Споры о роли Столыпина и Сталина, реформ Витте, Александра III и Николая II идут в нашей стране непрерывно, однако база их обычно идеологическая, а не материалистическая. Понятно, что если исходить из логики «православного царя-батюшки» (да еще и святого к тому же) или же, наоборот, из логики «Николашки-кровавого», то договориться никак не получится. А вместе с тем описанная выше логика создания суверенного воспроизводственного контура и, шире, собственной технологической зоны позволяет более или менее внятно объяснить многие перипетии российской истории.

Итак, ключевым моментом, который предопределил проблемы России, стала промышленная революция середины XIX в. и возникновение технологических зон. Сохранение статуса великой державы и защита собственных интересов были невозможны без промышленной модернизации, т. е. в приведенных выше терминах – создания собственного, чисто российского воспроизводственного контура. А de facto экономика Россия на тот момент была частью Германской технологической зоны, причем даже не частью воспроизводственного контура, а периферией. И попытка оттянуть решение этого вопроса стоила России дорого, как минимум поражения в Крымской войне.

Причин было несколько, две из них мы уже упоминали. Во-первых, у нас не было капитала, во-вторых, не было свободной рабочей силы (в рамках сословного общества с 90 % крестьянского населения), в-третьих, не было рынка сбыта высокотехнологической (на тот момент прежде всего продукции машиностроения) продукции. Отдельные военные технологии мы освоили, но даже их вывести в большой масштаб было сложно.

Классический пример возникающих при этом проблем показал Петр I в его истории с колоколами, снятыми с церквей и перелитыми на пушки: при наличии достаточно передовых технологий производства последних у нас не было промышленности, обеспечивающей необходимый объем сырья. А создать заводы, которые бы это сырье производили, было тоже невозможно, поскольку без экстренных закупок сырья со стороны государства они не выходили на самоокупаемость. Да и нормальных рабочих на них не было, в результате возник потрясающий феномен из разных эпох – заводские крепостные!

Даже в сельском хозяйстве из-за этого были проблемы: крайне малоземельные крестьянские наделы никак не могли использовать современные технологии, у них просто не было достаточно денег, чтобы даже начинать думать об этом. Мал был и объем товарного зерна, поскольку выращенный урожай шел в основном на собственное потребление крестьянами. Выражаясь современным языком, экономика (в том числе сельское хозяйство) была не монетизирована, взять деньги вперед, под будущую прибыль, было практически невозможно.

Именно этим обстоятельством вызвана большая роль старообрядцев в экономической жизни России того времени. Дело в том, что старообрядцы не использовали кредит, но они направляли заниматься «бизнесом» представителей своих общин, давали им деньги, собранные со всей общины, которые и становились начальным купеческим капиталом. Иными словами, вместо кредитного они использовали солидарный способ накопления капитала – и на фоне отсутствия банковской системы вполне преуспевали. Соответственно, среди купцов было относительно много старообрядцев: при прочих равных условиях они имели преимущество по стартовому капиталу.

В результате в рамках разделения мира на технологические зоны Россия плотно встроилась в Германскую зону. При том что тогда нормальный объем рынка, который обеспечивал рентабельность современных технологий, не превышал нескольких десятков миллионов человек, т. е. это было заведомо меньше, чем проживало людей в России (даже без Средней Азии). Беда была в том, что в нашей стране эти люди в большинстве своем не были рынком – они жили натуральным хозяйством и в регулярной экономической деятельности не участвовали.

Вопрос с капиталом был решен путем реформ, проведенных при Александре III под руководством Витте. Беда была в том, что, поскольку запустить модернизацию нужно было быстро, в страну был допущен капитал иностранный, в первую очередь французский. Напомню, что именно при Александре III стратегическое партнерство с Германией сменилось ориентацией на Антанту. А Франция в это время уже устойчиво входила в Британскую технологическую зону.

В результате вопрос с капиталом худо-бедно был решен (хотя проблемы его оттока были до самой Октябрьской революции), но зато возникла уникальная ситуация, которой больше не было нигде и никогда: реальный сектор экономики контролировался одной технологической зоной (точнее, ее элитой), а финансовый (который как раз и возник с начала реформ) – другой. Я, кстати, не исключаю, что именно этим обстоятельством во многом была вызвана Гражданская война, поскольку за красных были те силы, которые экономически ориентировались на Германию, а белая интервенция финансировалась как раз британским, американским и японским капиталом, т. е. Антантой.

Такая ситуация создавала серьезные противоречия. Банки готовы были кредитовать российские предприятия (и, возможно, инвестировать), но с целью закупки французского и британского оборудования. А производители, привыкшие к немецкому оборудованию и немецким стандартам, требовали закупок совсем других производителей. Не просто из другой страны, а из другой технологической зоны. В результате к 1917 г. у нас вообще не было целых отраслей: Россия не производила подшипники, резиновые изделия, оптики да и много еще чего. И решить эту проблему можно было одним-единственным способом: создать собственную современную промышленность на базе собственного капитала. Но для этого нужно решить одну принципиальную задачу – создать внутренний рынок высокотехнологической продукции.

Решать эту задачу пришлось уже в начале ХХ в., когда перечисленные проблемы не просто встали в полный рост, но и обострились еще одной: капитал, введенный в Россию за предыдущие пару десятилетий, стали в преддверии Первой мировой войны ускоренными темпами выводить. Примерно с 19101912 гг. отток капитала из Российской империи стал превышать приток и экономическая ситуация обострилась. Отметим, что пресловутый бешеный экономический рост, о котором так сокрушаются современные радетели монархии, был связан как раз с тем, что начинался он практически с полного нуля – и к Первой мировой войне он существенно затормозился по уже упомянутой причине.

Таким образом, единственным шансом вывести Россию из-под контроля Германии и не попасть затем под контроль Великобритании было создание собственного рынка продукции машиностроения. Без этого говорить о какой бы то ни было независимости и собственном развитии было невозможно. Что, как следует из предыдущих глав настоящей книги, однозначно следует и из экономической теории. И первым эту задачу поставил (как приоритет государственной политики) и начал решать как раз Столыпин. Многие бессмысленно произносят его фразу про 20 лет спокойной жизни, не понимая ее смысла, а он был очень прост – Столыпин считал, что его программа создания внутреннего рынка продукции отечественного машиностроения как раз за этот срок и будет решена. К началу 30-х годов то есть.

Предложенное им решение состояло в том, чтобы ускоренным образом, с помощью и под контролем государства провести реформу, очень напоминающую огораживание в XVI в. в Англии. Без его эксцессов, разумеется. Впрочем, в России, с ее просторами, проблем с поиском места для разорившихся крестьян не было, так что не было нужды в кровавых законах против бродяжничества. При этом появлялись крупные фермерские хозяйства, которые были заинтересованы в развитии технологий и закупке сельхозтехники (т. е. той самой продукции машиностроения). Более того, наличие и техники, и большого объема товарного продукта (зерна) позволяло использовать для развития банковский кредит, т. е. переводило эти хозяйства из реально феодальных отношений в систему капиталистических, при которых можно было финансировать инновационное развитие.

Не вдаваясь в детали, просто констатируем: реформа провалилась. Можно много рассуждать на тему о том, почему; я сейчас выскажу свое мнение, но авторитетом я тут не являюсь. Скорее, можно только говорить о сравнении с более поздней реформой Сталина, которая как раз завершилась успехом. И суть отличия состоит в том, что Столыпин общину разрушал, а Сталин, наоборот, усиливал. При этом Столыпин хотел, чтобы на развалинах общины возникали крупные фермерские хозяйства (которые как раз и стали бы потребителями продукции машиностроения и обеспечивали бы более эффективные технологии), а в результате получил засилье кулаков, т. е. сельских ростовщиков, занимавшихся кабальной эксплуатацией своих земляков, не вкладывая денег в развитие производства.

Степень ненависти среди крестьян к этим людям была запредельная (и потом она проявила себя в коллективизации), а эффект для экономики оказался довольно слабым. В общем, реформа Столыпина провалилась. А вот реформа Сталина, которая состояла в том, чтобы сделать именно общину потребителем продукции машиностроения, вполне себе завершилась успехом. При этом он сделал еще более тонкую вещь, а именно создал промежуточную государственную структуру, машинно-тракторные станции (МТС), которые и содержали технику, а по заказу колхозов выполняли соответствующие работы. Это обеспечивало грамотную эксплуатацию техники и повышало эффективность работы. Но это уже детали. Главное – реформа Сталина завершилась успехом.

Повторю еще раз базовые тезисы этой главы. Ключевой задачей России в начале ХХ в. было создание собственного внутреннего рынка продукции машиностроения, что было необходимо для построения собственного воспроизводственного контура в экономике. Отметим, что необходимо – это не значит достаточно, индустриализация была нужна в любом случае, если бы ее не было, то аграрная реформа привела бы к необходимости закупки тракторов по импорту. И индустриализацию провели практически одновременно с аграрной реформой (коллективизацией). Первая пятилетка началась в 1928 г., чуть позже началась массовая коллективизация.

Отметим, что в отличие от, скажем, британского огораживания избыток рабочих рук, который появлялся в деревне почти автоматически по мере роста производительности труда, в СССР тут же находил себе применение. А государство использовало инструмент планирования для того, чтобы сбалансировать два этих базовых процесса – создание промышленности, готовой производить продукцию машиностроения, и создание рынка для этой промышленности. И, как мы видим, в отличие от реформы Столыпина в СССР этот процесс завершился успешно, были созданы не только воспроизводственный контур, но и, чуть позже, пятая (и последняя) технологическая зона.

Процесс создания собственного воспроизводственного контура в Советском Союзе ускорил (хотя и не был причиной) начало Второй мировой войны. О причинах войны писалось много; собственно, одна из главных тем западной пропаганды последних десятилетий – доказать, что СССР был одним из главных организаторов этой войны. Я даже не буду всерьез обсуждать эту глупость, прежде всего потому, что обсуждение клеветников – это не моя тема. Но уже описанные выше теоретические положения позволяют очень просто объяснить, в чем же была ее реальная причина.

Первая мировая война была войной за рынки, ее масштаб и задачи были следствием первого ПЭК-кризиса, который впервые стал проявляться за четверть века до ее начала. И итог этой войны, с точки зрения победителей, должен был дать преференции победителям именно в области рынков. А преференции могли быть только в одном: отобрать у Германской технологической зоны те рынки, которые она контролировала. В пользу победителей, естественно.

Эта задача и была решена по итогам Парижской конференции (проходившей с января 1919-го по январь 1920 г.), когда у Германии отобрали и ее колонии (не такие уж, кстати, многочисленные), и те рынки, которые у нее были в Центральной Европе. Но поскольку задачи уничтожения ее не ставились (на конференции даже ставился вопрос о таком устройстве Европы, чтобы исключить дальнейшие войны), то ей вполне официально оставили рынки на востоке. То есть нынешнюю Восточную Европу и то, что осталось от Российской империи.

К слову, для того чтобы Германия не могла быстро восстановить (на базе имеющихся технологий) свою технологическую зону, между ней и Россией была создана довольно агрессивная к России (да и к Германии на первом этапе) Польша, которую при этом страны Антанты активно стимулировали к политическому (да и военному, войну 1920 г. не Россия начала) экстремизму.

Отметим, что эти страны Восточной Европы были (на тот момент) очень бедными и особо серьезными рынками не являлись. Населения, в частности в России, было много, но бо́льшая его часть не была потребителями, оно жило в условиях натурального хозяйства. Именно потому эту территорию (в которой после распада Австро-Венгрии и Российской империи даже государств более или менее прочных не было) и отдали Германии – особого интереса она для тогдашних экономических лидеров в краткосрочном интервале не представляла. Впрочем, в процессе Гражданской войны в России Британия, США и Япония попытались получить на халяву часть территорий (прославившись на них такими зверствами, которые никаким русским участникам и не снились), однако их довольно быстро выкинули. Но вот в 20-е годы начались проблемы.

Дело в том, что успех Сталина в части построения собственного воспроизводственного контура в экономике поставил постверсальскую Германию перед тотальной катастрофой. Передовая с точки зрения технологий на тот момент промышленность Германии (напомним, что именно в этой стране появились первый реактивный самолет и первая баллистическая ракета, взлетел первый вертолет, был сделан первый компьютер, да и, по стандартам США, первый беспилотный космический полет тоже был совершен в Германии, в 1943 г.) просто не могла бы существовать при тех рынках, которые остались у нее в Европе и которые еще более сократились после того, как СССР начал построение собственной системы разделения труда. И вернуть эти рынки иначе как силой Германия не могла.

Иными словами, результаты Парижского мира (к выработке которых ни сама Германия, ни Россия/СССР не имели никакого отношения) поставили СССР и Германию в безвыходное положение: на тех рынках, которые им оставили и которые еще пришлось создавать, две современные технологические зоны существовать не могли. Как решались эти проблемы Германией, уже не так важно; важно, что сама необходимость их решать была поставлена перед этой страной державами-победительницами (Великобританией и США в первую очередь). И после этого война была неизбежна – о чем, кстати, неоднократно писали эксперты в 20-е годы.

Все остальные рассуждения по вопросу о виновных по большому счету являются спекуляциями, поскольку что-то изменить уже было невозможно: нужно либо соглашаться на провинциализацию своей страны и отказ от какой бы то ни было серьезной роли в мире (и от промышленности и науки тоже), либо – драться. А с точки зрения изложенной выше концепции технологических зон можно смело сказать, что новая война по итогам той структуры мира, которая возникла после Парижской конференции, была неизбежна, причем инициатором ее должна была неизбежно выступить Германия.

Поскольку именно экономические процессы лежат в основе политики, именно они определили судьбу мира в середине ХХ в. И в том, что передел рынков был неизбежен, ничьей вины нет, это объективное развитие экономической модели. А вот то, что этот передел был осуществлен в виде (пока?) самой кровопролитной в истории войны и что ее инициатором стала Германия, виновны те, кто и писал условия Парижского мира: США, Великобритания и Франция.

Есть, правда, один очень интересный вопрос: а почему СССР и Германия не объединились в рамках построения единой технологической зоны? Ведь на среднем уровне государственного управления были определенные попытки двигаться в этом направлении? Ответ на этот вопрос, как это ни удивительно, тот же самый, что и на вопрос о том, почему в античном мире удалось резко повысить производительность труда за счет несистемного источника богатств, а в Испании или Священной Римской империи – нет. И сейчас настало время дать ответ на этот вопрос.

Глава 13

Теория глобальных проектов

В начале этой главы имеет смысл описать еще одну крайне интересную идею, история которой началась еще в 60-е годы, но продлилась довольно долго; собственно говоря, в России представители этой идеи до сих пор есть в истеблишменте. Можно упомянуть недавно умершего Примакова, но и лично Путин вырос под сенью этой идеи, хотя никогда к числу ее разработчиков не принадлежал. Построена эта идея была на той простой мысли, что капитализм и социализм, т. е. базовые идеологии двух оставшихся на тот момент в мире технологических зон, имеют как очевидные позитивные, так и не менее явные негативные стороны.

Главной проблемой капитализма, как понятно, были вопросы социальной политики. А вот социализм, блестяще решив проблемы социальные (хотя к концу 70-х годов они уже снова стали о себе напоминать), столкнулся с другой бедой: большими проблемами с поддержкой лично активных граждан. В результате, кстати, последние чуть позже активно поддержали разрушителей СССР, даже ценой полной ликвидации той экологической ниши, в которой они находились (например, научная и творческая интеллигенция). И вот появилась идея, получившая название «конвергенции», которая была направлена на создание объединенного социалистическо-капиталистического общества, которое бы объединяло позитивные стороны обеих систем и, соответственно, было бы свободно от их недостатков.

Эту идею поддерживали крупные теоретики с обеих сторон (в США достаточно упомянуть Гэлбрайта-старшего), но, не вдаваясь в детали, которые все-таки не являются необходимым элементом настоящей книги, они потерпели полное фиаско.

В начале 2000-х годов эту идею на новой основе (с учетом уже начинающегося в США кризиса) хотел предложить миру Путин, однако тут не удалось достигнуть даже результатов 60-х годов.

Эти неудачи, как будет видно ниже, не случайны, они носят тот же характер, что и проблемы невозможности взаимодействия СССР и Германии в 30-е годы и невозможность в эпоху раннего феодализма организовать преемственность с античным обществом. И понимание этих моментов даст возможность уже в этой главе обозначить причины, по которой империи Габсбургов не удалось на примерно одинаковом ресурсе сделать то, что получилось у античного Рима. А для читателя этой книги, как и для автора, эта тема принципиально важна еще и тем, что без нее невозможно будет объяснить проблему выхода из последнего ПЭК-кризиса, начавшегося в 2008 г. И хотя формально содержание этой главы имеет не совсем прямое отношение к экономике, по итогам станет понятно, что с точки зрения формирования экономической истории человечества оно играет самую принципиальную роль.

Итак, чем же отличались СССР и США с точки зрения экономической модели, почему СССР, который явно уступал США чисто экономически (хотя бы по причине того, что Американская технологическая зона была существенно больше Советской), чуть не выиграл противостояние двух систем? Почему это противостояние было таким жестким? Какую роль играют смыслы, которые формируют поведение участников экономического процесса, насколько ими можно управлять или принципиально их менять? Например, почему в Российской империи XIX в. не создали собственных источников капитала, как решил соответствующую проблему Сталин?

Все эти примеры направлены, в общем, на одно – чтобы показать, что системы смыслов, которые вкладываются подчас в одни и те же слова, могут существенно различаться. И что сейчас у нас нет сколько-нибудь устойчивой системы таких смыслов, поскольку старые мы, в общем, почти утеряли, а с новыми, западными, тоже возникают проблемы, которые мы ниже еще перечислим.

Начнем мы с ситуации последних лет в нашей стране, поскольку она очень показательна. Что-то принципиально изменилось в ней к середине 80-х годов, но что? Система смыслов (или, менее точно, но более понятно, система ценностей), в том числе и под действием западной пропаганды, существенно изменилась, ее дрейф в сторону Запада был очевиден. Отметим еще раз, что термин «система ценностей» не совсем точно отражает ситуацию, но пока, до тех пор, пока не даны точные определения, его достаточно удобно использовать, он вызывает наиболее адекватные ассоциации.

При этом соответствующие механизмы защиты отечественной системы ценностей, наоборот, сильно ослабли. Именно к этому времени появляются знаменательные выражения типа «человек умеет жить», «неприлично задавать вопрос, откуда у людей деньги» и т. д. Но ведь такой дрейф произошел далеко не случайно – люди явно ощущали, что с конца 70-х годов «старая», отечественная система ценностей явно не давала возможности столь же быстрого развития, как раньше. Пресловутый застой не был пропагандистской уткой, хотя только сейчас мы понимаем, как же хорошо было в рамках этого застоя жить.

Но ощущения, что в рамках устоявшихся правил жить дальше невозможно, не исчезали, а изменение правил возможно только вместе с изменением системы ценностей, которая эти правила ограничивает. И в этот момент настойчивые требования значительной части населения были подкреплены пропагандой системы ценностей западной, главным качеством которой (в соответствии с доступными рекламными материалами) была как раз адекватная оценка личных качеств человека. С учетом того, что традиционная советская система ценностей как раз в этом месте явно давала сбой, уклоняясь в сторону ценностей коллективистских, удар пришелся в одно из самых слабых мест. И страна сначала начала обсуждать, а потом и прямо действовать в части изменения системы управления государством – в направлении развития новой системы ценностей.

Результат получился, прямо скажем, кромешный. И хотя многие неприятности отнюдь не были обязательными, их вполне целенаправленно осуществили люди, которые были явными личными врагами нашей страны и наших ценностей, тем не менее главной причиной распада экономики были не они. Цель и содержание развития, которые были окончательно утрачены примерно в 70-е годы (а 80-е стали уже следствием), не появились автоматически с заменой советской системы ценностей на западную. Более того, в последние годы практически всем стало ясно, что на базе западной системы ценностей мы уж никак не сможем построить самодостаточное общество – и в лучшем случае станем придатком Европы и США. А в худшем – несколькими придатками.

В то же время и западный мир явно впал в тяжелую депрессию. Экономические проблемы стали только частью общего процесса, который все сильнее и сильнее напоминает начало распада. И есть уже достаточно много фактов (причем их количество все время растет), которые показывают, что этот процесс затрагивает все стороны жизни населения западных стран. Падение рождаемости, резкое усиление наркомании, гомосексуализма, резкое падение уровня образования да и вообще категорическое нежелание за что-то бороться становятся общим местом. А если к этому еще добавить неминуемое разрушение систем государственной социальной поддержки практически во всех западных странах (которую, разумеется, никто и не собирался налаживать после распада мировой социалистической системы, но вместе с тем никто и не ожидал, что ее очень плохое состояние станет очевидным так быстро), то становится понятно, что этому миру и его системе ценностей жить осталось не так уж долго – 10, от силы 15 лет. После чего она не обязательно умрет, не будем так уж сильно загадывать, но явно потребует глобального и жесткого реформирования.

Самый главный вопрос, который стоит перед любым исследователем человеческого общества, независимо от того, представляет ли он коммерческую структуру, которая должна отстраивать свою стратегию на достаточно длительный срок, или государственную, или научную, – это какие силы будут определять направления движения. И в каких терминах их можно описать. Все описанные выше примеры очень показательны в том смысле, что их можно интерпретировать совершенно по-разному, в зависимости от того, какая система ценностей, система смыслов используется комментатором. А если еще учесть, что каждая система ценностей порождает свой собственный язык (а точнее, интерпретацию базовых понятий, т. е. профессиональный жаргон), то как понять, можно ли на данном языке адекватно описать другую систему ценностей?

Частично (в приложении к экономической науке) этот вопрос я уже поднимал в том месте, в котором показывал отличие политэкономии от экономикс. Разумеется, аналогичные проблемы возникают и в других общественных науках, тем более в условиях доминирования тех или иных государственных институтов.

Можно привести еще несколько примеров. Например, одним из главных терминов западной системы ценностей является свобода. Но что она подразумевает? Можно ли, например, считать, что в США есть свобода слова? На пропагандистском уровне (в западной терминологии, естественно) ответ: да. А на самом деле? Скорее всего, все-таки нет. И для доказательства этого достаточно даже не поднимать колоссальный пласт, разработанный советской пропагандистской машиной (просто потому, что у нее на этот вопрос ответ будет «нет» в любом случае, независимо от конкретики). А просто привести вполне убедительные факты: даже вполне авторитетные американские журналисты, которые 11-12 сентября 2001 г. усомнились в официальной версии, что организатором теракта стали «Аль-Каида» и лично Бен Ладен, потеряли свою работу буквально в течение нескольких часов.

И хотя сейчас, по прошествии нескольких лет, эта официальная версия кажется все менее и менее правдоподобной, разумеется, никакой компенсации эти люди никогда не получат. Как и многие другие, которые не вписались в базовую идеологическую линию государства. Трамп тому пример. А также «дело Литвиненко», «дело Скрипалей» и т. д. и т. п.

Так какую же свободу реально имеют в виду представители западного мира? Для советских диссидентов 70-80-х это была свобода нарушать законы государства, в котором они жили, – обычно для достижения личной выгоды (и личной популярности на том же Западе, с соответствующими материальными выгодами), хотя были среди них и не очень умные идеалисты, и просто болезненно честные люди, которых вытесняли в маргинальную среду не всегда продуманные действия властей (таких в любой стране и в любое время найдется в избытке). А, скажем, что означает западная свобода для православных верующих или для мусульман? А для них свобода в западном понимании означает право безнаказанно нарушать библейские заповеди, первым из которых является базовое условие самого существования западного общества – отмена запрета на ростовщичество!

А для представителей самого Запада свобода означает право самостоятельно выбирать, какие из библейских заповедей ему исполнять и когда. С точки зрения христианина, это гордыня – самый страшный из всех существующих грехов, поскольку заповеди эти были даны Богом и не в праве человека осуществлять соответствующий выбор. Но для прикрытия подобных нарушений западный мир придумал термин «политкорректность»: исполнение ее является обязательным для всех, она вообще запрещает публично обсуждать такие проблемы. А сами христиане все чаще становятся предметом нападок либерального государства, как, например, во Франции, где искренних католиков все чаще считают экстремистами.

Иными словами, вместо библейских заповедей или «Морального кодекса строителя коммунизма» (которые, как мы увидим в дальнейшем, идеологически имеют много общего) западный мир предлагает свою систему заповедей, исполнение которых столь же обязательно: например, свободу, понимаемую как отказ от системы ценностей предыдущих исторических эпох, и политкорректность – как запрет обсуждать эти самые системы ценностей. А ведь есть еще демократия, священное право частной собственности, права человека и многое, многое другое.

Отметим, что сама по себе западная система ценностей тщательно затушевывает свое отличие от предыдущих систем. Она (в рамках той же политкорректности) запрещает публичное обсуждение отличия феномена протестантизма от православия или католичества – чтобы не выпячивать свой реальный отказ от библейских ценностей. Она прилагает колоссальные усилия для того, чтобы максимально обелить банковскую деятельность, которую объявляют достойной и уважаемой профессией на протяжении всей истории человечества – хотя в течение 1500 лет христианского и (частично) мусульманского господства в Европе банкир (ростовщик) не мог считаться уважаемым членом общества, поскольку открыто и публично нарушал обязательные к исполнению библейские заповеди. А первое банковское законодательство появилось в Западной Европе только в середине XVI в. – через пару десятилетий после тезисов Мартина Лютера.

Наконец, западная система ценностей включает в себя тщательно разработанную концепцию развития истории, которая выводит традиции демократии из афинской демократии Древней Греции. Не будем заострять внимание на том, что все города-государства Древней Греции были рабовладельческими, отметим только, что они были языческими. И после прихода христианства ни о каких рабовладельческих демократиях и речи больше не было.

Впрочем, западных историков это не смущает. Они радостно выстраивают единую линию исторического развития, для чего используют достаточно аморфный, но крайне обширный термин «цивилизация». Делается это неспроста. Дело в том, что хотя система ценностей в рамках Европы только с XVI в. изменилась по крайней мере трижды (причем в разных направлениях), культура, в общем, сохраняла преемственность. И по этой причине примат западных историков, защищающих свою систему ценностей, явно принадлежит культурному, а не ценностному пласту, поскольку именно в нем труднее увидеть принципиальные изменения, которые происходили за последние 500 лет и которые мы на многих примерах показали выше и еще покажем далее.

Ну и наконец следует отметить, что принципиальный отказ от библейских догматов, характерный для протестантизма (см. ниже), делает его все-таки ближе к язычеству. И в этом смысле выбор Афин в качестве образца является скорее попыткой затушевать отказ от христианства (и вообще от библейских ценностей), о котором все-таки открыто говорить пока рано.

А вот XVI в. западные историки любят. Не потому, что отмечают в нем первое за полтора тысячелетия принципиальное изменение базовой системы ценностей для части населения Европы, а потому, что им очень нравится сама возникшая в то время система, т. е. протестантизм, и ее идеологическая производная – протестантская этика. И в этом месте осуществляется замечательный подлог: сама протестантская этика описывается во всем своем великолепии, но не говорится о том, что с точки зрения предыдущей системы ценностей (библейской, в широком понимании этого слова) она недопустима, поскольку является опасной и агрессивной ересью (то, что в русской традиции называется тоталитарной сектой).

Да и появилась эта концепция много позже, через несколько веков, ее привязали к Реформации задним числом, исходя из идеологической целесообразности. В то же время те возможности, которые появились в связи с отменой части библейских ценностей, в частности запрета на ростовщичество, западной пропагандой активно продвигаются, причем неявно подразумевается, что они развивались и до XVI в., только с расцветом протестантизма скорость их развития существенно выросла.

Точно так же не обсуждается реальная система ценностей социалистических идей, которые возникли в конце XVIII в. как ответ на совершенно человеконенавистнические капиталистические общества и представляли собой фактически попытку вернуть на место запрет на ростовщичество в форме обобществления средств производства. Отметим, что в СССР был реализован достаточно крайний вариант этих идей, но ведь успех был достигнут грандиозный. Особенно если учесть, что, как это было описано чуть выше, СССР в 70-е годы мог выиграть холодную войну и не преуспел в этом только потому, что его тогдашние руководители не хотели рисковать оказаться в той же ловушке, в которой сейчас оказались США. То есть в ситуации, когда мощи страны может не хватить на то, чтобы удержать от скатывания в хаос той половины мира, в которой вдруг исчезли «скрепы», обеспечивающие управление и порядок. Впрочем, специфика западной системы управления такова, что проблемы решаются по мере поступления, почему сначала мировая система социализма и СССР были разрушены, а потом все задумались о последствиях, с которыми мы сегодня сталкиваемся.

Если ретроспективно осмотреть ценностные модели, которые были в России, то можно отметить, что в ХХ в. произошли по крайней мере два их принципиальных изменения. Первое – в феврале 1917 г., когда была отвергнута система ценностей православной империи, с небольшими вариациями существовавшая в России как минимум с XV в. (и перенятая у Византии). Причем направление этого изменения было, скорее всего, первоначально, в сторону западной системы ценностей. Это видно и по тому, кто реально способствовал Февральской революции (а есть очень серьезные основания считать, что ее организовывали агенты Франции и, в первую очередь, Англии, которые очень боялись одностороннего перемирия между Россией и Германией), и по тому, кто по ее итогам пришел к власти, и по риторике в прессе.

Но, по всей видимости, различия между православной и западной системами ценностей оказались слишком сильными, и вменить России эту модель в тот момент не удалось. И тогда на фоне идеологического вакуума к власти пришла группировка, которая придерживалась одного из радикальных социалистических учений. Отметим, что, как будет показано ниже, исторически православие предшествовало западной системе ценностей, а социализм появился позже – как попытка вернуть на место часть библейской догматики, отторгнутой в рамках западной модели. Именно по этой причине в ряде моментов христианская и социалистическая системы ценностей очень близки, что и позволило коммунистам во главе с Лениным и Сталиным вменить ее России.

Отметим, что СССР (как и любое самостоятельное государство) имел свою версию истории, основанную, что естественно, на собственной системе ценностей. Опыт последних 25 лет (которые в некотором смысле представляют собой растянутый 1917 г.) показал, что западная система ценностей принципиально противоречит многим культурным кодам советского (и/или русского) народа. Именно по этой причине все попытки объединить Сталина и Гитлера, которые делаются в рамках либеральной идеологической машины последние годы, кончаются неудачей. Хотя если вспомнить социалистическую версию истории, то и описание капиталистических стран в ней страдало серьезной однобокостью. Как, впрочем, и история Российской империи до 1917 г.

И это на самом деле не случайно. Все описанные выше примеры показывают одно: как только автор исторического (культурного, социологического и т. д.) текста выбирает базовую систему ценностей, он вынужден трактовать все описываемые события и следствия из них в ее рамках. А выбор такой необходим – без него, как мы видим и по опыту 1917 г., и по опыту последних 25 лет, невозможно привести общество к единому знаменателю и дать ему цель. Такую цель, которая повела бы за собой большую часть нации и обеспечила бы стабильное развитии страны и повышение жизненного уровня населения. Как это было (отдадим себе в этом отчет) в 1930-70-е годы.

Проблема только в том, что пока непонятно, как в нынешней ситуации такая система ценностей должна выглядеть. Мы не Чехия и даже не Польша, которые просто смогли себе позволить присоединиться к очередному сильному партнеру в расчете, что за лояльность они получат «пироги и пышки». Какие-то действительно были получены, но, как понятно уже сегодня, как будут обстоять дела в будущем – большой вопрос. Но Россия-то всегда имела собственную систему ценностей, уж на протяжении последних 600-700 лет точно (а то и 1000, с момента принятия христианства). А сейчас ее нет. И если в 1917 г. нам ее предложили в практически готовом виде (к тому времени собственно системе ценностей уже было лет 150, а конкретно ее коммунистической версии – более 60 лет), то сейчас такой системы ценностей не видно. А все, что предлагается, имеет такой искусственный вид, что уровень его жизнеспособности явно минимальный.

Единственное, что точно понятно, – это то, что попытки дальнейшего обустраивания России на базе западной системы ценностей приведут к ее окончательной гибели. И многочисленные варианты, которые обсуждаются упомянутыми выше группами, носящими явно сектантский характер, связаны именно с тем, что что-то делать надо, причем срочно, а как – непонятно. И эта коллизия создает в обществе колоссальное напряжение, которое пока не может найти конструктивного выхода. А какая система ценностей нас спасет, в общем, на сегодня не понятно. И что делать?

Понимая эту достаточно страшную дилемму, все дальнейшие рассуждения посвящены решению не только поставленных выше историко-экономических задач, но и описанию истории России с точки зрения анализа смены систем ценностей. Поскольку не исключено, что в процессе этого анализа ответ будет найден в некотором смысле сам собой. А если станет понятна система ценностей, в рамках которой можно будет спасти Россию (ну и мир заодно, хотя это и необязательно), и если это можно будет доказать достаточно большой части населения, то собственно технологическую часть проекта новой России отстроить можно будет достаточно быстро. В конце концов, у Ленина такого технологического проекта тоже в начале пути не было (точнее, он довольно быстро понял ошибочность своего первоначального замысла).

Отметим, что с точки зрения ортодоксальной исторической и социологической науки приведенный ниже анализ носит достаточно маргинальный характер. Дело в том, что общественные науки обычно развиваются в стабильных обществах, которые, как мы уже понимаем, имеют устоявшуюся базовую систему ценностей. И совершенно не склонны рекламировать альтернативные системы. Так, существовала марксистско-ленинская социология, которая клеймила человеконенавистническую социологию капиталистическую. А последняя, в свою очередь, клеймила тоталитарную социалистическую. Аналогичную коллизию в экономике мы видим собственными глазами каждый день, про историю и говорить нечего.

Собственно, выше я дал достаточно подробный анализ положения с методологией экономической науки, которая по большому счету сводится как раз к той проблеме, которую мы сейчас обсуждаем. И как показывает опыт экономики (он просто лучше виден, поскольку касается вопросов, которые в условиях кризиса интересны значительному количеству людей), эта проблема может вести к тому, что развитие соответствующих общественных теорий может идти совершенно различными (чтобы не сказать противоречащими друг другу) путями в зависимости от выбора базовой системы ценностей.

Слово «цивилизация» плохо поддается определению. Большинство мыслителей, так или иначе занявшихся этим ускользающим предметом, связывали ее черты с культурой. Это дает возможность показать, но не объяснить причины того, почему технологическая цивилизация европейского типа склонна к глобальности, а цивилизация индуистская (никто ведь не станет утверждать, что это – не цивилизация) особенно не стремится распространиться до пределов обитаемой вселенной. Какая-то сила толкает одни страны выйти за пределы квадрата своих границ и описать круг распространения своего влияния, а другие нет. Говоря языком современного бизнеса, стремящиеся к экспансии своей цивилизации силы (которые вовсе не обязательно являются конкретными странами) формулируют глобальный проект, причем войти в него могут и территории, культура которых весьма далека от культуры исходных авторов проекта.

Повторю это определение более формально. Основным понятием, которое является базовым для описания глобальных тенденций развития государств, их коалиций и цивилизаций (т. е. то, что сейчас модно называть словом «геополитика»), является Глобальный проект. Глобальный проект (далее – ГП или, если это не допускает другого толкования, просто проект) – это наднациональная и надгосударственная идея, которая в принципе может стать базовой для определения системы ценностей любого человека на Земле. При этом принципиальным моментом является добровольность выбора участия в том или ином ГП для каждого конкретного человека. В базовые понятия любого проекта обязательно должно входить условие, что его ценности должны до любого человека доходить добровольно, в силу их универсальности и привлекательности.

Еще раз уточню оба слова в этом определении, для того чтобы не впадать в ненужные аналогии. Слово «глобальный» здесь не следует понимать в привычных в последнее время терминах, связанных с модным понятием глобализации. В том понимании, которое дается в этой книге, ГП изначально предполагает, что его адресатом является любой человек, независимо от того, где и как он живет. Однако, как будет видно ниже, каждый проект рано или поздно формирует свою систему глобализации, в рамках которой строит систему экономических, политических, культурных и других связей на основе проектных ценностей. И как раз то, что он изначально предназначался для любого человека, и создает возможность такого глобалистского развития. А вовсе не наоборот!

Что касается слова «проект», то оно не означает, что данное образование создается и поддерживается за счет чьей-то конкретной воли. Скорее, оно подразумевает, что идея, лежащая в его основе, достаточно богата, чтобы структурировать поведение и логику своих последователей в некоем едином направлении, позволяет им ясно ощущать и формулировать базу своего единства и общности целей. И создавать институты, целью которых является расширение и развитие проекта. И только после того, как внутри проекта такие институты преодолеют собственную конкуренцию (см. ниже, сетевая стадия ГП), можно говорить о том, что дальнейшее развитие проекта кроме идейного уровня подкрепляется и чьей-то конкретной волей.

Еще более точно: ГП предлагает каждому человеку некоторую систему ценностей и/или вариант их интерпретации, которую он самостоятельно может принять (или не принять). При этом сама концепция проекта предполагает, что это решение должно приниматься без насилия. Собственно насилие, безусловно, тоже имеет свое, иногда более, иногда менее ограниченное место, однако либо в рамках противоборства с другими ГП, либо на поздних стадиях проекта, когда закостеневшие механизмы продвижения проектных ценностей просто не успевают за изменяющейся обстановкой.

При этом, разумеется, далеко не каждая идея, претендующая на надгосударственность и глобальность, может стать базой ГП.

Собственно говоря, только история является тем инструментом, который отбирает из сотен и тысяч вариантов действительно глобальные и действительно проекты.

Кроме идеи, которая является базой ГП, в него входит и набор социальных, государственных, культурных, исторических и других механизмов и традиций, возникающих в процессе его функционирования. И именно взаимодействие этих механизмов в рамках конкуренции отдельных глобальных проектов и определяет основные направления мировой истории.

Цивилизация (или ее зародыш), стремящаяся сформулировать собственный ГП, обязательно должна иметь в своем распоряжении Великую Надмирную Идею. Однако одного факта наличия подобной идеи недостаточно. Сейчас вряд ли найдется много людей, непоколебимо придерживающихся материалистических взглядов, однако даже интуитивная приверженность каким-либо экзотическим верованиям в мировой разум или поток энергии уж точно не приведет к нему массы сторонников.

Это должна быть настоящая Идея, объясняющая мир видимый и невидимый, из которой непротиворечиво выводится система поведения и этические правила. Более того, эта Идея должна быть универсальной, предназначенной для всех людей без остатка, во всех уголках земного шара и во все времена. Ну и конечно, эта Идея должна гарантировать светлое будущее его носителям. Или, на крайний случай, их детям.

В современном маркетинге подобная позиция называется USP – unique selling proposition, что представляет собой призыв типа: «Покупайте у нас! Только у нас все самое лучшее!» Ктому же в структуре Идеи должна содержаться непоколебимая уверенность в том, что рано или поздно, но все люди действительно придут в лоно ее сторонников. Однако одной идеи мало. Необходимо, чтобы она соединилась с повседневной практикой жизнедеятельности, вобрала в себя обычаи, сформулировала набор правил и процедур, по которым должен существовать не только каждый отдельный человек, но и сообщество людей в целом, – т. е. выработать Норму.

Норма – это буфер между Идеей как совокупностью неизменных догматов и повседневной жизнью. Норма принципиально важна с двух точек зрения: прежде всего, в Идее, как совокупности исходных кодов, ничего изменить и подправить нельзя, а вот в Норме, вобравшей в себя суровую прозу жизни, – можно.

Собственно говоря, разработка такой Нормы – это обычное состояние для любого многонационального государства, такого, например, как Россия, в котором необходимо привести к единому знаменателю совершенно различные по истории и культуре народы. Кстати, в этом одно из принципиальных отличий коммунизма и фашизма, которые современные либеральные историографы пытаются объединить. Коммунизм – это форма Красного ГП, который категорически требует равноправия наций.

А фашизм – это крайняя форма национализма, который любую нацию, кроме главной, либо просто уничтожает, либо, в лучшем случае, поглощает.

В Христианской Идее ростовщичество презираемо, но в норме жизни христианских государств – терпимо, особенно в тех, где христианство ослаблено за счет пропаганды протестантской этики. Коммунизм предполагал мировую революцию, но с некоторого времени мало вспоминал этот тезис, однако совсем убрать не мог: у основоположников он был записан, а править основоположников было нельзя. Норма – вещь не писаная, это такая сложная система смыслов, являющаяся предметом молчаливого согласия. Однако именно она становится основой для создания сводов правил и процедур, которые можно назвать законами, кодексами, инструкциями, т. е. разного рода формализацией Нормы. Все это – Практика, организующая ежедневно и ежечасно сложнейшие взаимодействия человеческого сообщества как внутри границ отдельных государств, так и вне их.

Именно в этом месте лежит разница между системой смыслов и системой ценностей, о которой говорилось в начале главы. Система ценностей – это, собственно говоря, и есть базовая система догматов проекта. Она достаточно жесткая и не может легко адаптироваться к сложившимся условиям. Система смыслов – это ее адаптация к конкретной жизни конкретного народа, и именно с ней мы имеем дело в повседневной жизни.

Невозможно удержаться, чтобы не привести пример: пресловутая монетизация всего и вся (в том числе льгот) в нашей стране плоха не тем, что переводит их в материальную форму, и даже не их размером. В русской системе смыслов льгота есть выражение отношения государства к тем или иным социальным типам – ветеранам, инвалидам, детям и т. д., причем отношения уважительного. Именно поэтому люди зачастую даже не протестовали против того, что льготы не действовали. Многим был важен сам факт признания их причастности. Вряд ли столь прямолинейное вторжение в систему смыслов останется без последствий в плане доверия граждан своему государству. Это, кстати, классический пример внутреннего противоречия либеральной системы мысли, свойственной Западному П, и традиционной, свойственной и Православному, и Красному проекту, которые доминировали на территории нашей страны.

Можно сказать, что ГП оформляется именно в Норме. Как разруха возникает в головах, так в головах возникает и образ будущего. Именно там зарождается и зреет могучий заряд энергии, заставляющий миллионы людей строить свою жизнь так, а не иначе. Но неясностей и недодуманных до конца позиций иметь не следует: ГП должен в каждый момент времени каждому социальному слою давать ответ на вопросы, зачем жить и как жить.

Любой проект, пока только в потенции претендующий на то, чтобы стать глобальным, начинается как сетевой. Образуются и умножаются ячейки сторонников Идеи, совершенствуются ритуалы, формулируются правила поведения и взаимодействия.

Пока что ячейки не связаны отношениями подчинения. Они договариваются по принципиальным вопросам (чаще всего – на почве противопоставления своей, общей, проектной системы ценностей всем остальным), но действуют самостоятельно. Можно сказать, что, пока их ведет сама Идея, Норма еще только складывается.

В этой стадии развитие проекта происходит по инициативе отдельных, не связанных друг с другом инициаторов и за счет активности неофитов. Никакого координационного центра в рамках сетевой стадии проекта не существует, он развивается спонтанно и по многим направлениям, что позволяет ему быстро адаптироваться к потребностям и запросам людей в рамках принимаемой ими системы ценностей конкретного проекта.

В качестве примера сетевой формы проекта можно привести христианство первых веков н. э., когда сотни и тысячи проповедников несли людям идеи этой, тогда еще новой религии, или современное состояние ислама, который, однако, представляет собой вторичное возрождение проекта. Сетевым образом развивался Красный проект в XIX в., когда сотни и тысячи его сторонников несли в массы новую систему ценностей, противостоящую капиталистической. До сих пор в сетевой стадии находится проект Буддистский.

Как только численность сторонников становится существенной, неизбежно формулируется политическая составляющая.

Иначе нельзя: необходимо постулировать правила общежития, определить систему управления, назвать друзей и врагов. Далее, для успешного развертывания ГП должен утвердиться в опорной стране. Она должна быть крупной, мощной в экономическом и военном отношении. Только сильная страна, являясь признанным лидером проекта, может удержать прочие проектные государства от беспрерывных конфликтов между собой и обеспечить присоединение к проекту все новых и новых участников. В этом процессе принципиально важно привлечь на свою сторону элиту или часть элиты подобной страны. Она, в свою очередь, когда уговорами, а когда и насилием добьется поддержки народом нового проекта. Ни для кого не секрет, что принятие Русью именно православия было результатом осознанного политического выбора тогдашних правителей.

Не следует недооценивать возможности инфильтрации носителями Идеи среди коренного населения с последующим присоединением населения к ней или его искоренением. Именно так была завоевана Латинская Америка, сначала конкистадорами, затем католиками, причем мотивация их заключалась именно в распространении христианства, а точнее, того, что они понимали как христианскую норму. Отметим, что, хотя христианская норма в Латинской Америке XVII–XVIII вв. отличалась от европейской нормы очень существенно, сейчас именно этот регион является оплотом католицизма.

Ровно с того момента, когда в опорной стране утвердились новые нормы и вся она достаточно окрепла, чтобы стать лидером, ГП становится иерархическим, управляемым из единого центра и откровенно экспансионистским. Государство вносит в практику проекта присущие ему управленческие технологии и использует свою экономическую и военную мощь для его поддержки. Принципиально важно, однако, что экспансия проекта на данном этапе происходит преимущественно мирно, ибо пример воплощенной Идеи действует надежнее, чем сабли и ружья.

Можно только напомнить ту скорость, с которой расширялось Российское государство после того, как стало опорной страной Православного проекта в XV–XVII вв., как быстро католические ценности завоевали Латинскую Америку. Никакое оружие не могло обеспечить такую эффективность – здесь работали идеи! И сравните эти два процесса с завоеванием Капиталистическим, а затем Западным проектом Северной Америки, в которой местные жители были просто поголовно уничтожены.

В этой стадии ГП образуется достаточно явная и хорошо взаимодействующая друг с другом проектная элита, которая и определяет направления его развития и особенно механизмы всегда конкурентного взаимодействия с другими ГП. В качестве примера можно привести Христианский проект, который перешел в иерархическую стадию после того, как соответствующая религия стала государственной в Византийской империи (отметим, что принятие христианства в качестве государственной религии в более мелких странах не повлияло на его сетевой характер), или, например, Красный проект, который перешел в иерархическую стадию после Великой Октябрьской социалистической революции в ноябре (октябре по старому стилю) 1917 г.

При этом, например, Католический проект прошел сетевую стадию еще в рамках единого Христианского проекта, в связи с чем сразу стал иерархическим. При этом его проектная элита была рассредоточена по разным католическим государствам, и объединяла ее фигура папы римского (отметим, что деятельность государства Ватикан собственно к Католическому ГП часто в истории отношения не имела).

Иногда иерархическая стадия проекта начинается практически сразу после его возникновения, как, например, при первой реализации Исламского проекта в VII в. нашей эры, а иногда существенно запаздывает; например, Буддистский проект так практически и не перешел в иерархическую стадию, что, возможно, связано со спецификой его базовой системы ценностей.

Переход от сетевой стадии к иерархической не всегда происходит для проекта безболезненно. Часто в этот период отдельные элементы его сетевой структуры пытаются развиваться в самостоятельные (но родственные) проекты. Именно так от общей ветви Исламского ГП откололась шиитская ветвь проекта, именно так от общего Христианского откололся проект Католический. При этом после образования Католического проекта общий Христианский практически прекратил свое существование, поскольку к этому моменту практически вся активность христианского мира была сосредоточена в рамках конкурирующих Византийского и Католического проектов.

Отметим, что как только проект переходит в иерархическую стадию, он начинает формировать централизованные структуры, которые должны поддерживать его миссионерскую деятельность и (по возможности) регулировать/контролировать оставшуюся от сетевой стадии структуру.

Поскольку ГП по определению предполагает расширение своей зоны влияния на все человечество, эти централизованные структуры также начинают играть роль штабов, которые используют для продвижения своих проектов экономические, культурные, политические и другие рычаги. Иными словами, каждый из ГП создает свою конструкцию глобализации, которую и продвигает как один из главных инструментов собственной экспансии. При этом материальной базой любой такой глобализации является система разделения труда, которая автоматически связывает систему продвижения проекта с валютной, хозяйственной и торговой системой. В том случае, если идеология проекта никак не связывается с хозяйственной деятельностью (например, у Буддистского ГП), это существенно замедляет его переход в иерархическую стадию и дальнейшую экспансию.

В качестве примера нескольких альтернативных систем глобализации можно привести ситуацию 50-80-х годов XX в., когда их в мире было две, одна в рамках Западной системы разделения труда на базе американского доллара, и другая, соответственно, на базе переводного рубля в рамках Совета экономической взаимопомощи. Одна из двух систем победила, но это означает, в частности, что бессмысленно даже пытаться повлиять на поведение и политику МВФ, Мирового банка, НАТО и т. д. со стороны России, поскольку эти институты являются в первую очередь институтами Западного ГП и контроль над ними осуществляют его собственные элиты, к которым мы не имеем никакого отношения.

В то же время система глобальных проектов зародилась задолго до появление капитализма. Но поскольку и ГП, и технологические зоны – это системы, которые претендуют на глобальность (хотя первые могут и проиграть в рамках своего развития, и сосуществовать в рамках сложного взаимодействия, а последние обязаны или расширяться, или умереть), они не могли не самосогласовываться. И вот тут выяснилось, что сценарии такого согласования и взаимодействия могут быть разными, что вскоре и будет показано.

Развитие проекта в иерархической стадии может продолжаться достаточно долго, как, например, в том случае, если его элита разбита на много отдельных групп. Так это было с Католическим проектом в Средние века, когда все претензии папы римского или императоров Священной Римской империи на монопольный контроль над проектом завершились крахом. Однако со временем слабеет дух носителей Идеи, портится мораль, все чаще допускаются послабления в нормах и правилах, а значит, как опорная страна, так и весь проект в целом клонится к упадку. С этого момента опорная страна вынуждена вести себя как империя или квазиимперия. Эта стадия отличается от иерархической еще большей концентрацией элиты, резким окостенением проектных механизмов и, главное, переходом управления проектом от достаточно плюралистических элит к жестко организованной имперской бюрократии.

В случае если проект осуществляется в условиях жесткого противостояния с другими, такой переход к имперской стадии может произойти очень быстро. Так, Красный проект в иерархической стадии существовал всего несколько десятилетий – до середины 30-х, в крайнем случае – конца 40-х годов, после чего произошел переход к имперской стадии. Есть основания считать, что И. В. Сталин в 1943 г. умышленно начал сворачивать собственно Красный проект в его коммунистической версии, осторожно переводя его в имперскую стадию и все более усиливая в нем православно-патриотическую составляющую.

Имперская стадия ГП является последней, за ней следует его распад или переход в латентную форму. Причин здесь несколько: во-первых, имперская бюрократия категорически не успевает за происходящими в мире социальными, экономическими, политическими процессами.

Во-вторых, имперское сознание явно предпочитает не доказывать что-то, а довольно активно и насильно вменять проектную систему ценностей, что резко уменьшает базу расширения проекта и уменьшает приверженность проектной системе ценностей внутри собственно проектных стран. Российские читатели хорошо знают этот механизм на примере деятельности партийной бюрократии времен горбачевской перестройки. Да и нынешние либералы (полностью подчиненные элите «Западного» проекта) много делают для того, чтобы защищаемые ими ценности стали бы для людей омерзительны.

В-третьих, существенно уменьшается адаптивность проектных ценностей и идеологических установок, которые начинают проигрывать идеологическую войну конкурирующим проектам.

Признать проблемы правящие элиты не в состоянии – иначе они лишаются легитимности, принять решительные меры не могут – слишком сильно нужно менять правила игры. Для поддержания статус-кво приходится все чаще и все масштабнее применять насилие как вовне, так и внутри.

Многие из нас, собственно, были, да можно сказать, и сейчас еще являются свидетелями заката империи. Зрелище это малоприятное, но, скорее всего, неизбежное. Все земное рано или поздно умирает. Другое дело – Идея. Она может трансформироваться, обновиться, но только не исчезнуть совсем.

Очень важной частью, определяющей существование и развитие глобальных проектов, является их взаимодействие, всегда жестко конкурентное. Проекты могут быть достаточно либеральны в пределах внутренних проектных рамок (общественных или даже государственных), но это никогда не относится к ценностям альтернативных проектов. Именно по этой причине ни в коем случае нельзя использовать терминологию конкретного проекта для описания межпроектных взаимоотношений – идеология любого ГП носит ярко выраженный монопольный характер, альтернативные проекты всегда в них окрашены крайне негативно. Это хорошо видно на примере идеологии современного «Западного» проекта, который в исключительно черных тонах описывает и «Красный», и Исламский, и даже Католический проекты.

Наблюдая текущие события, трудно удержаться от соблазна найти им простое объяснение. Легко сказать, что мир несовершенен, поскольку не везде еще утвердилась демократия. Вот если и когда она утвердится, то дела наладятся, конфликты исчерпают себя, а люди, облегченно вздохнув, перейдут к свободному созидательному труду. Или вот еще: нужно ликвидировать эксплуатацию человека человеком. Пробовали. И так, и так. Не получилось.

Дело все в том, что отдельные наблюдаемые явления или факты – лишь часть системы смыслов. В каждом ГП этот набор уникален и каждый смысл существует исключительно в связи с другими. При попытке изменения одного из элементов система либо подгонит его под себя, либо рухнет. Вот пример: вы не задумывались, что положение ЦК КПСС в советской системе в сущности было ближе к положению Боярской думы на Руси, нежели к коммунистическому идеалу? Или еще один пример: отношение охранников лагерей ГУЛАГа к своим подопечным чрезвычайно напоминает аналогичное поведение местных властей с попавшими в опалу представителями властных группировок в российские Средние века.

То есть Норма традиционного православного проекта поглотила в этом месте коммунизм, а не наоборот. Скорее всего, потому, что у «Красного» проекта в этом месте просто не было отработанных технологий. А вот как только они появились (например, пресловутые шарашки), ситуация стала резко меняться.

В этой связи интересно было лет 15 назад поразмышлять, как скажется на США – лидере Западного проекта – введение системы органов безопасности, сильно смахивающей на советский КГБ. То, что из этого получиться ничего хорошего для США не могло, ясно было с самого начала. Вопрос был в другом: что возьмет верх – американская система смыслов или чужеродный элемент. И вот сегодня на примере Трампа мы видим, что эта система делает американское государство малоуправляемым, а ведь экономическая война только начинается!

Есть, правда, еще одно обстоятельство. Вторая половина ХХ в. прошла относительно спокойно, без неописуемых потрясений, типичных для его первой половины. Причина этого, как ни покажется странным, состоит в том, что действующих глобальных проектов в это время было три: «Западный», «Красный» и (затаившийся) Исламский. Два проекта неминуемо сталкиваются, три – могут балансировать между собой. Если сейчас основная игра пошла между «Западным» и Исламским проектами, то не будет ли вынужден Китай сформулировать свой ГП, хотя и не готов к этому?

После краха империи как высшей и последней стадии ГП наступает хаос. Однако не следует воспринимать это слово в негативном значении. Хаос – закономерный и необходимый этап, в ходе которого происходит уточнение смыслов, анализ прошлого, накопление сил для будущего. Сможет проект сохранить приверженность Идее, модернизировать содержание того, что составляет Норму, тогда возможность его реконфигурации весьма высока. Если нет, то потомкам придется в учебниках истории читать про ту или иную цивилизацию, а при посещении музеев любоваться достижениями высочайшей культуры не существующих более народов.

Глава 14

Смена цивилизаций через призму глобальных проектов