— Мало ли что ему там присни-и-ится, — простонало из-под одеяла.
— Ну и славно, и разве можно в гостинице прийти в себя? Гостиница — шум, плохой буфет, чужие люди... В доме хоть выспаться можно. Посмотрите город, погуляете...
— Черт знает что, — проворчал Степанов.
Он представил, что проводник сейчас отведет его в город, к какой-нибудь домохозяйке, с которой у него договор о поставке клиентов, а дом небось грязный, провинциальный, еще баб каких-нибудь навяжут, сутенеры... Проводник смотрел на него с тайной насмешкой, и это бесило еще больше.
— Если вам что-нибудь не понравится, — сказал проводник, — вы всегда можете выбрать гостиницу или другой дом. Но вам понравится, я для этого с вами и схожу.
Поезд дернулся, как бы предупреждая о скорой отправке.
— Пойдемте, пожалуйста, — сказал проводник. — Еще заедем куда-нибудь не туда.
— Да мне одеться — подпоясаться, — буркнул Степанов, надел ботинки и вышел вслед за проводником на прохладный пасмурный перрон. Хорошо, что жара отступила и началась его любимая погода — серенькая, с вечно собирающимся, но так и не проливающимся дождем, с низкими тучами, ходящими вокруг. Он взглянул на желтое здание вокзала, пытаясь прочесть название города, сощурился, но так ничего и не разобрал. Видно было, что кончается на «ск».
Он бывал в таких городах, хорошо знал их — желтые и серые домики, холмы, широкая стальная река, перелаивающиеся собаки, маленький базар с семечками, солеными грибами и китайским ширпотребом, обязательно районная библиотека имени родившегося здесь третьестепенного литератора, полуразвалившийся кинотеатр, иногда краснокирпичное заводское здание на целый квартал... Они долго шли в гору, Степанов даже начал задыхаться, — проводник шел легко, уверенно и мог бы идти гораздо быстрее, но из уважения к Степанову подлаживался под его медлительность. Он, кажется, точно знал пункт назначения и не путался в паутине неотличимых горбатых улиц, то утыканных частными одноэтажными домиками, то заставленных рядами ветшающих хрущоб. Степанову казалось, что он узнает места, но это потому, что он слишком часто бывал в таких городах. Однако один поворот показался ему окончательно и безоговорочно знакомым — кажется, точно так обрывалась улица, на которую они с родителями только что переехали, когда Степанову было пять лет. Тогда московская окраина только застраивалась, и можно было ходить в ближайшую деревню за сиренью. Вот эта улица была очень похожа на ту, обрывающуюся, — только сирени уже не было, отошла. Все-таки ужасно, как у нас все одинаково.
— Вот сюда, — сказал проводник. — Если не понравится, мы еще поищем.
Он привычно достал ключ из-под половика и открыл деревянный дом, выкрашенный изрядно полинявшей синей краской, — Степанов отлично помнил этот цвет, так выглядел дом дачного соседа, человека таинственного, вечно палившего свет по ночам. Говорили, что он сошел с ума и добывает химическое соединение, способное уничтожить на участке всю траву и не причинить вреда только полезным культурам. Сосед был ласков, тих и угощал Степанова малиной, росшей вдоль забора.
Но, едва войдя, Степанов сразу понял, что ничего другого искать не придется. Если у проводника и был договор с домохозяйкой, то домохозяйка по крайней мере честно выполняла все условия. Первая же комната, в которую они шагнули с веранды, была та самая, какую он хотел: самая счастливая его комната, в которой он жил, когда ему было пятнадцать. Это вообще было лучшее время, пробуждение всех способностей, осознание всех возможностей. Мир глядел на него тогда с радостным изумлением — вон как, ты умеешь и то, и это! Он радостно узнал диван с зеленой обивкой, стол с выдвижными ящиками, старый, от прабабки (один не открывался, он так и не узнал, что там, — пока был в армии, родители поменяли всю мебель; что там могло быть? Ничего, теперь посмотрим, теперь наверняка откроются все ящики). Он заглянул под диван и радостно увидел мяч, потерянный, когда Степанову было пять лет, на ровном месте: укатился в лесу за кусты, все искали, не нашли.
Вот он где! Обои несколько обветшали, но узор на них был прежний, пересекающиеся под прямым углом линии, белые на сером фоне, столько раз рассматривал по утрам, в солнечном квадрате, медленно перемещавшемся от изголовья к ногам. Когда он доползал до трещины, уже точно пора было вставать.
— Ну? — радостно спросил проводник. — Я же говорил, вам другого не захочется.
— Нормально, нормально, — пробормотал Степанов.
Все было сделано точно, со вкусом, фирма веников не вяжет. Правда, увлеклись, копируя: вот дверь на балкон, ведь они жили на третьем этаже, а какой балкон в одноэтажном деревянном доме? Но он подошел к балконной двери и увидел тот самый пейзаж, с которым вырос, который сменился после переезда, но так и остался любимым и незаменимым. Люди идут с работы (рядом был завод, обычная рабочая окраина Москвы начала семидесятых), троллейбусы поворачивают за угол... Правда, сейчас почти никого не было, но время было то самое: золотистый закат над улицей и далекими капустными полями. Еще дымит толстая приземистая труба, за которую как раз и опускается солнце. Надо будет завтра с утра посмотреть — вдруг там будет утро?
— Я посмотрю другие комнаты, хорошо? — Степанов почему-то спрашивал разрешения, хотя понимал, что этот дом уже его собственность.
— Конечно, конечно, — разрешил проводник, присаживаясь на диван.
Степанов думал, что в соседней комнате будет их комната с Ольгой, но вместо Ольгиной комнаты оказалась Надина, полутемная, грустная, где всегда было так невыносимо жаль всех и больше всех Надю, беззащитную, беспомощную Надю, которая этой своей беспомощностью опутала его крепче любых сетей; он отлично знал цену всей этой неустроенности и беззащитности и потому-то сбежал в конце концов, потому что понял, что его уже поймали и сейчас будут жрать; но все— таки нигде и ни с кем он не был так счастлив, как в этой комнате, которую они обставляли вместе, исключительно на его деньги. С Ольгой все было хорошо, нормально, Ольга могла позаботиться о себе, а Надя не могла; но он чувствовал, что Надя играет на этом, а Ольга просто и честно живет, обеспечивая себя, и потому от Ольги не ушел, а Надя не пропала, уехала в конце концов в Англию, но и там, говорят, была несчастна. Комнаты этой больше не было — она продала квартиру, а потом старый дом снесли, это была кирпичная пятиэтажка в районе Рязанского проспекта, но он любил и тополя за окнами, и клумбу под окнами, и даже отвратительных старух у входа. Как-то так получилось, что отдавать, содержать, обхаживать и выхаживать было в его природе, и Надя к этой природе подходила больше; у нее вечно все ломалось, разваливалось, даже новая кровать, которую они выбирали вместе, даже телевизор, который он приволок сам вместо старого, — но и эта хрупкость вещей ему нравилась, все ветшало не просто так, а от соседства с настоящей страстью, всегда разрушительной. И почему тогда не ушел? Все равно ведь ушел потом от Ольги. Ужас в том, что пока отношения живые — они живые в обеих семьях, и мертвеют почему-то тоже одновременно, так что и уходить становится незачем. Он мечтал иногда — вот бы эта комната была его собственная; и она теперь была его, насовсем, но без Нади, которая только мешала бы, без слишком понятной теперь Нади с ее замаскированным, хитро спрятанным хищничеством. Это и есть самое лучшее — когда все о ней напоминает, но самой ее при этом нет. Он радостно узнал ее древний проигрыватель, набор виниловых дисков, сумку со старыми фотографиями на шкафу. Кажется, у нее полно было сумок, не разобранных с прошлого переезда. У нее вечно ни до чего не доходили руки, а чем она, казалось бы, занималась? Но зла не было, никакого зла, одна грусть. И в окне у нее стояло то вечное время, которое он любил больше всего, — четыре часа пополудни, спальный район, вернувшиеся из школы дети скрипят качелями во дворе, покрикивают, гоняют мяч. И ветер из форточки холодит разгоряченное тело. Он больше всего любил оставаться у нее днем, вокруг шла жизнь, никто ничего не знал. Близость казалась острей от соседства этих криков и скрипов за окнами. Старуха выходила поливать грядку левкоев — интересно, выйдет ли старуха? Или у нее теперь другой дом? Может, ей всю жизнь хотелось играть на фортепьяно или вальсировать с полковниками, а вовсе не поливать левкои?
Третья комната — да, конечно, об этом он догадывался. Эта была дачная, с рассохшейся, музыкально поскрипывающей мебелью. Деревянный дом его детства давно сломали, а тот, который выстроили, он не любил. Но тут все было, как надо, — клеенка с изображением чайных чашек, блюдец, розеточек, тахта с красным в полоску покрывалом, шкаф со старыми журналами, лестница на чердак с множеством таинственных предметов и осиными гнездами, лепящимися к крыше... Теперь мы все пересмотрим, все переберем, перечитаем журналы, времени будет много.
Четвертой комнатой оказалась детская первого сына, старшего, любимого (врут, что младших любят сильней), — он вырос теперь и стал неузнаваем, с ним не о чем было говорить, Степановым он явно тяготился, как тяготились им в последнее время все — неуместным, неудачливым человеком, что-то обещавшим, ничего не сделавшим. Да и что можно сделать? Чего мы ждем от людей? Чтобы они мир перевернули? Но сыну он обещал что-то особенное, персональное, и хотя в этой детской он был особенно счастлив, читая сыну вслух или собирая с ним сборные модели, — Степанов почувствовал именно тут страстную тоску, мучительное желание немедленно что-то сделать, что-то, чего ждали все. Но что именно сделать — он опять не догадывался и вернулся в первую комнату, больше всего боясь, что проводник сбежал и ответа искать не у кого. Но он не сбежал — честно сидел на диване, доброжелательно улыбаясь.
— Спасибо вам, вы очень хорошо все сделали, — сказал Степанов. — Замечательно построили, все детали учтены, я очень рад.
— Благодарите себя, — улыбнулся проводник. — Это ведь вы построили, это и есть ваш дом, который вот так сложился.
— Да, да, — рассеянно проговорил Степанов, — кто что построил, тот это и получит... Очень приятно, что по крайней мере не газовая камера. Но понимаете, я вдруг сейчас подумал: если все этим и исчерпывается, то не совсем правильно. Не совсем. Понимаете, я мог бы больше, лучше... мог бы вообще совсем другое...
— Там еще кладовка, — в некоторой тревоге пояснил проводник. — Ну, помните, десятый класс... у одноклассницы Астаховой Марии...
— Это я помню, да, — отмахнулся Степанов. — Кладовка, спасибо, очень хорошо. Но понимаете... изо дня в день, всегда, смотреть на эти пейзажи... — Тревога, только что напомнившая о себе все тем же слабым уколом, теперь разгоралась, расползалась по телу, горела уже не только грудь, но и все лицо, и трудно было пошевелить левой рукой. — Мне кажется, что это тоска. И хотя я очень люблю... любил... провинциальные русские города, но есть же множество других возможностей. Мне кажется, если бы вы мне предоставили еще какой-то шанс...
— Но это же было ваше собственное решение, — удивился проводник. — И в Девятове можно было передумать...
— Да, да! — досадовал Степанов; его уже бесила эта вежливость. — Можно, но понимаете... иногда до такой степени все это достает... Поймите, иногда себя не контролируешь.
— Мы можем посмотреть другой дом, — терпеливо сказал проводник. — Другие комнаты.
— Нет, нет, не в этом дело! Все равно они все ведь уже были, понимаете?! Иногда принимаешь опрометчивое решение. Бывает, под влиянием минуты, и что я вам рассказываю?! По вам видно, что вы никогда ничего подобного не испытали. Я ценю вашу фирму, я заплачу сколько надо и чем надо. Но я вас очень прошу отвести меня на вокзал. Сам я тут не разберусь, а вы проводник. Вам положено. Это входит в ваши обязанности, в конце концов.
Проводник поднялся, и Степанов обрадовался.
— Ну вот, — сказал он. — Ну вот видите, я же говорил. Пойдемте, да?
— Я пойду, — виновато сказал проводник. — Вы пока посидите тут, успокойтесь. Потом пойдете, погуляете, встретите людей. Тут много людей, просто сейчас на работе все.
— Нет-нет, — настаивал Степанов, — мы пойдем вместе, и вы проводите меня на вокзал. Ну передумал, ну бывает. Ну пожалуйста! — канючил он уже совершенно по-детски. — Что я буду тут делать, сами подумайте! Это же невыносимо, я столько раз все это видел! Столько еще всего можно... пойдемте, да? Вы же отведете! Вы проводник!
Проводник остановился на пороге.
— Понимаете, — сказал он, — я, наверное, сам виноват. Надо было предупредить. Дело в том, что я не совсем проводник...
— Ах, да я давно догадался! — воскликнул Степанов. — Что за секреты, подумаешь, все понятно со второй страницы...
— Да не в том смысле. — Проводник поправил очки и наклонился к его уху. — Я полупроводник, понимаете?
— Не понимаю, — сказал Степанов.
— Только в одну сторону, — сказал проводник. — Это там было написано, на стене в поезде. Просто никто не запоминает, а зря. Ну, вы отдохните пока. И потом это... там еще сад, в нем яблоки. Помните, как в колхозе, после первого курса...
— Да-да, — сказал Степанов. — Помню, помню. Яблоки.
Миледи
Независимая, состоятельная, молодая, красивая, пышноволосая, худощавая, длинноногая, изысканная, изящная, профессионально успешная женщина Татьяна по прозвищу Миледи — а как вы хотите, чтобы окружающие трансформировали фамилию Милетинская? — ехала в Москву из Петербурга в комфортабельном, уютном, дорогом, шикарном, отличном купе сверхскоростного поезда ЭР-200, чтобы отметить свое неотвратимое, приятное, зрелое, своевременное, нисколько не огорчительное тридцатилетие в обществе своего нового красивого, щедрого, молодого, состоявшегося любовника по имени Григорий.
Миледи сидела в купе и думала о себе именно этими словами. Это было нечто вроде профессионального аутотренинга, но, по совести сказать, она и в самом деле встречала тридцатилетие в полном шоколаде. Врут, что большинство женщин боится возраста. Возраст — это компетентность, это право пользоваться плодами трудов, это особая, зрелая, чуть терпкая привлекательность (она так и думала: «чуть терпкая»). Молодость унизительна. Зрелость — ровное, надежное плато, достигнутое равновесие, и только от нас зависит растянуть его практически до бесконечности. Кроме того, новый любовник Миледи хоть и был младше ее на два года, но совершенно об этом не догадывался: он был главной ее вершиной, тем самым, к кому она шла все эти годы, дегустируя и отвергая предыдущие варианты. К этому человеку можно было бы даже переехать — он уже намекнул на это. Отметить вступление в новый возраст Татьяна хотела именно с ним. Как встретишь, так и проведешь.
В купе она была одна. Думала сначала выкупить второе место, но потом решила лишний раз испытать судьбу. Судьба в последнее время подбрасывала ей подарок за подарком — повышения, знакомства, проекты. Миледи передвигалась по жизни в ауре всеобщего завистливого обожания, ловила на себе восторженные взгляды и не снисходила до того, чтобы отвечать на них благодарной улыбкой. В конце концов, все это было должное, заслуженное. Тут и таилась прелесть возраста: спелые, так сказать, плоды. Страшно вспомнить, сколько она комплексовала в юности. Теперь уже ничьи резкие слова и грубые замечания (проистекавшие, понятно, от зависти) не портили ей настроения — она научилась игнорировать их. Но ждать подарков от судьбы не переставала — вечная азартная девочка, Диана-охотница. Так думала она о себе: да, Диана-охотница. Беру, что хочу. Вот сейчас войдет прелестный мальчик, или опытный зрелый мужчина, или увлекательный творческий человек, телеведущий или Сергей Минаев, и дорога превратится в еще одно приключение, а Григорий никогда ничего не узнает. Жизнь надо воспринимать именно так — как череду легких праздников, веселых авантюр и увлекательных... она задумалась, подыскивая третье слово, и тут дверь купе отъехала в сторону, и глазам Миледи предстал ее бывший муж Прохоров.
— Здорово, Таня, — сказал он, отдуваясь. Прохоров был полноват, но это его не портило — мог себе позволить при почти двухметровом росте. — Не ждала?
— Прохоров?! — изумилась Миледи. — Здравствуй, я очень рада! Какие бывают удивительные совпадения!
— Да, да, — сказал Прохоров. — Прямо как в «Космо». Поздравляю тебя, Таня, с днем рождения.
Он уселся напротив и угнездил на коленях дипломат, но никакого подарка оттуда не извлек. Вот тебе и судьба, подумала Миледи. Разумеется, никакой речи о возобновлении отношений и быть не могло, Прохоров был исчерпан и отброшен еще три года назад, да и брак длился всего пару лет, — но занятно было посмотреть на него с высоты своих прекрасных тридцати. В нем что-то было, да, что-то надежное, мило-медвежковатое, — но он, конечно, сильно отличался от двадцативосьмилетнего щедрого, состоятельного, состоявшегося, веселого, белозубого, безукоризненно одетого, благоуханного, свежего (нужное подчеркнуть — нет уж, давай все вместе) Григория.
— Прекрасно выглядишь, Таня, — сказал Прохоров с мягкой улыбкой. — А я вот, видишь, все один и выгляжу не очень хорошо.
— Ну что ты, Прохоров, — очаровательно улыбнулась Миледи. — Ты очень, очень славный. Я часто вспоминаю тебя. Мы были друг для друга необходимым этапом. Я благодарна всему и ни от чего не отрекаюсь.
— Да-да, — рассеянно кивнул Прохоров. — А у меня после тебя все не очень хорошо. Ты видишь какая, а я, прямо скажем, не ахти...
«И впрямь не ахти», — подумала Миледи с явным удовольствием.
— Ну, не надо опускать руки, — сказала она. — Никогда не поздно реализовать свой шанс. Ты всегда был недостаточно позитивен, а ведь всё в наших руках.
— Ну да, ну да, — снова кивнул Прохоров, вытащил недорогой, некрасивый, немодный потрепанный, неинтересный, ненавороченный мобильник и набрал номер.
— Уже здесь, — сказал он в телефон. — Да, да, все отлично. Ну, привет.
Через несколько секунд дверь купе опять отъехала, — они как раз пролетали мимо Купчина, — и взору Миледи предстал Паша, которого тут не могло быть ни под каким видом. Паша два года назад, с тех самых пор, уехал за границу. Он написал ей, что у него всего два варианта — или убить ее, или убить себя; но поскольку на самоубийство он пока решиться не может, то предпочитает мягкий его вариант, а именно Швейцарию.
— Ой, Паша! — воскликнул Прохоров. — Какая удивительная встреча!
— И то сказать, — кивнул Паша. — Прелестные бывают совпадения. Здравствуй, Коля.
Мужчины пожали друг другу руки.
— А ты гляди, с кем я еду-то! — радостно сказал Прохоров.
— О-о-о! — воскликнул Паша. — Ты едешь с Таней! Вы опять вместе?
— Что ты, Паша, — кротко сказал Прохоров, потупившись. — Разве Таня теперь снизойдет до меня... Видишь, я какой... Я старый, и толстый, и немодный... Нет, я оказался здесь для того, чтобы поздравить Таню с днем рождения.
— Еще одно удивительное совпадение! — с некоторым гнусноватым подвыванием ответил Паша. — Я здесь ровно для того же, йа, йа! Натюрлихь! Дорогая Таня, я поздравляю тебя с наступающим днем рождения.
— Спасибо, — суховато ответила Миледи. Ей переставал нравиться этот парад удивительных совпадений. — Очень приятно, мальчики, что вы встретились как друзья.
— Ну теперь-то что же нам делить? — искренне изумился Паша. — Теперь мы, конечно, друзья. Мы все теперь веселые, позитивные друзья... я присяду, дорогие ребята? — Он плюхнулся на мягкий диван рядом с Прохоровым. — Дружба — такое удивительное, прекрасное чувство... оно, мне кажется, даже больше любви. Как ты думаешь, Коля?
— Нет, — сказал Прохоров и решительно покачал головой. — Нет, как хочешь, Павел, а я не соглашусь с тобою. Я буду с тобою спорить. Любовь провоцирует нас подчас на чудесные поступки, мы сами потом не можем понять, что это на нас нашло... Вот, например, узнав, что Таня любит тебя, я сжег твою книгу в ванной. Вообрази. Там на обложке был твой портрет. Сначала я проткнул тебе глазки и ушки, а потом сжег на хрен в ванной. Прости, Паша.
— Ерунда, — сказал Паша. — Я даже ничего не почувствовал. Зато теперь мы друзья, и это прекрасно.
— Зато Таня почувствовала, — сказал Прохоров. — Правда, Таня? Ей было очень приятно. Когда она об этом узнала, она очень смеялась, очень. Вообще, мне кажется, ей нравился наш тройственный союз...
— Только когда ты не напивался, — резко сказала Миледи.
— Да, да, я напивался, — покаянно кивнул Прохоров. Она сразу вспомнила эту его манеру — шутовские покаяния вместо того, чтобы сделать хоть шаг к реальному изменению ситуации. — Я вообще чуть не спился, когда ты ушла, Таня. Точнее, когда ты выгнала меня. Правда, мы купили квартиру вместе, но ты сумела мне доказать, что любой суд встанет на твою сторону...
— Это так и было, — заметила Миледи.
— Я пил довольно долго, — продолжал Прохоров. — Но потом, как видишь, взял себя в руки и попытался начать все сначала. Это было не очень легко, но постепенно удалось.
— Я рада за тебя, — совсем уж неприязненно сказала Таня. — По-моему, ты выбрал не лучшее время для выяснения отношений.
— Да мы ничего не выясняем! — воскликнул теперь уже Паша. — Мы встретились в одном купе, и это очень приятно! Правда, оно двухместное, но мой друг Коля пригласил меня зайти в гости, и вот я тут с коньячком. — Он извлек коньячок. — Знаешь, Таня, я тоже тебе очень благодарен. Потому что после изгнания Коли мы были с тобой так чисто, так безмятежно счастливы целую неделю! Пока я не заглянул в твою электронную почту. Представляешь, до чего ты меня довела?! Ты — меня, писателя, человека строжайших правил! Но я сделал это, Таня: ведь когда-то я сам завел тебе эту почту на Яндексе, я знал пароль, и просмотр твоих писем привел меня в неистовство. Я давно уже замечал некоторое охлаждение в наших отношениях. Кажется, я был тебе интересен только до тех пор, пока у тебя — точнее, у нас — был Коля. Но стоило нам съехаться после Колиного переезда к маме, как я сразу почувствовал: ты из тех женщин, кому мало одного! Ты стала холодна. Тебя все стало раздражать. Я не мог, извини, взять с собой в сортир книгу — а без этого какое же удовольствие?! Дело не в этом, конечно... — Он разлил коньяк по походным металлическим стопочкам, Миледи предусмотрительно отказалась, а Коля опрокинул. — Короче, через неделю это началось, месяц я терпел, а потом заглянул к тебе туда. И открылись удивительные вещи! Таня, оказывается, все это время ты любила вовсе не Колю и не меня, а нашего друга Геннадия!
— Алле-оп! — послышалось за дверью, и в следующую секунду в купе вошел, кто бы вы думали, естественно, Геннадий, и это было совершенное уже черт-те что, потому что после той истории Геннадий свалил в Киев, это я вам совершенно точно говорю, поехал делать украинскую версию своего издания, потому что там теперь свобода. Он сказал, что уходит от несчастной любви в революцию, ибо только революция способна склеить разбитое сердце. И тем не менее это был он, собственной персоной, чуть лысее прежнего, но в остальном прежний.
— А мы тут случайно встретились с Таней, — кивнул Прохоров.
— Представляешь? — подтвердил Паша. — Совершенно случайно!
— Так я шо и говорю, — с комическим украинским акцентом сказал Геннадий. — Я шо и кажу, хлопцы. И я совершенно случайно услышал ваши голоса — дай, думаю, загляну на огонек... Имею сало! — Он достал из-под мышки аппетитный сверток.
— Так и закусим! — возгласил Паша. — Мы как раз вспоминаем, Гена, как я узнал о твоем существовании. Я прочел вашу переписку с Таней, то самое письмо, из которого явствовало, что я оказался совсем не тем человеком. Она теперь очень томилась рядом со мной, я измучил ее подозрениями, ревностью, оказался хуже Коли...
— Трудно, трудно, но можно, — покаянно кивнул Коля.
— Хуже Коли, — со значением повторил Паша. — О Господи, чего я только не делал, прочитав ваши взаимные излияния. Конечно, Таня и тогда писала в стиле женского глянца, причем самого низкого разбора, — но все равно, знаешь, было очень увлекательно. Знаешь, что я тогда сделал?
— Что же ты сделал? — с живейшим интересом спросил Геннадий. На Миледи они, казалось, вовсе не обращали внимания.
— Я написал тебе письмо с описанием своих сексуальных фантазий! — воскликнул Паша. — С ее ящика. Ты, наверное, очень удивился...
— Да, признаться, я немного удивился, — согласился Гена. — Я даже смутился. Я не предполагал в Тане такого бесстыдства. Но я с удовольствием предложил ей попробовать некоторые из описанных ею трюков, после чего в наших отношениях зазмеилась первая трещина.
— Это что! — продолжал Паша. — Я стал бомбардировать ее письмами с твоего ящика. Это продолжалось довольно долго, и ты узнал о себе много интересного...
— Мразь! — воскликнула Миледи. Для нее в этой истории до сих пор было много загадочного.
— Мразь, — согласился Паша. — А ты не мразь. Ты вся в белом. Коля спился, я скурвился, Гена с горя сделал революцию, а ты молодая, красивая, состоятельная, неуязвимая, остроумная, длинноногая женщина в полном расцвете сил.
Тут красивая, молодая, состоятельная (нужное подчеркнуть) окончательно сбросила с себя личину преуспевающей светской львицы и завизжала дурным коммунальным голосом, выдающим ее пролетарское, инженерское петербургское, безотцовское, восьмидесятническое происхождение:
— И это вы, блин, пришли тут ко мне предъявлять претензии?! Вы, которые не могли обеспечить женщине нормальную жизнь?! Импотенты, блин! Лузеры! Я вынуждена была работать, я... Я дальше Праги никуда не ездила! Я одевалась на Сенном рынке! Я состоялась только потому, что вовремя всех вас послала нах!
Три мушкетера покаянно кивали.
— А помнишь, Гена, — ласково улыбаясь, заметил Паша, — как Миледи тебе письмо написала — вот про все это самое? Про то, что ты импотент и тварь, и у нее нет больше сил терпеть твой запах, и у тебя никогда не будет настоящих денег?
— Очень хорошо помню, — кивнул Гена. — Я после этого письма и уехал. Правда, перед этим я на улице человека избил. Меня поймали и сутки держали в ментовке, а потом выпустили с благодарностью, потому что это оказался криминальный авторитет по кличке Перец Тамбовский. Он мог меня убить, конечно, но я, во-первых, этого не знал, а во-вторых, был очень, очень зол.
— Так вот, — сказал Паша, — это письмо тоже я тебе написал.
— Какая же ты сука, Паша, — горько сказал Гена. — Но ты ни в чем не виноват, Таня несколько раз говорила мне подобные вещи... Я чувствовал, что не удовлетворяю ее ни в каком отношении.
— Ребята, не ссорьтесь, — мягко сказал Прохоров. — Я старше вас всех, мне тридцать пять, и я отлично знаю, что удовлетворяет нашу Таню.
— Что, что удовлетворяет нашу Таню?! — взволнованно спросил Паша. Он даже покраснел.
— Нашу Таню можно удовлетворить всего двумя способами, — важно заметил Прохоров.
— Может, я лучше выйду?! — с невозмутимым презрением произнесла Таня.
— Сиди, сиди, — разрешил Прохоров.
— Но мне надо! — сказала Миледи, пытаясь улыбнуться.
— Сссидеть! — рявкнул Паша. — Говори, Колёк.
— Во-первых, наша Таня испытывает наслаждение, когда сталкивает мужчин лбами или выслушивает мольбы и признания от того, кому только что изменила в ближайшей подворотне. А уж когда один из нас бьет другому морду, Таня испытывает такое наслаждение, которого не доставил бы ей и самый чуткий вибратор, не говоря уж о любом реальном самце. Скажу вам правду, хлопцы, Таня ведь не так уж любит это дело.
— Серьезно? — не поверил Гена.
— Конечно. То есть она любит это дело, но так, как ты, Гена, любишь сало. А вот так, как ты, Паша, любишь литературу, — она уважает только одно: возможность стравливать нас, изменять нам, лгать нам и выбрасывать нас вон, как пустые скорлупки. Это первый способ удовлетворить нашу Таню, и признайтесь, что каждый из нас этим способом хоть раз ее удовлетворил.
— Было дело, было, — кивнул Паша. — Я один раз из-за нее стеклянную дверь кулаком разбил, потому что мне было очень грустно. И заметил на ее лице гримасу адского сладострастия...
— Кровь не слизывала с тебя? — деловито осведомился Гена.
— Нет, до этого не доходило…
— А с меня слизывала. Когда я головой об стену бился, услышав, что она любит одного финансового аналитика.
— Ну, финансовый аналитик ее довольно быстро бортанул, — заметил Прохоров. — Я собирал сведения.
— Да, но она не оставила дела так. Это ведь по ее письму его взяли — она сообщила, что он вынашивал планы убийства крупной шишки из Минэкономразвития. Я журналист, мне положено знать такие вещи. Но только я понял, каков был истинный мотив...
— Его оправдали! — взвизгнула Миледи.
— Ну, мало ли кого оправдали. Три месяца-то посидел? И поседел?
— Ох, как Тане было хорошо, когда его взяли! — покачал головой Прохоров. — Впрочем, тогда многих брали... и теперь берут... Мы все думаем: почему репрессии? А потому, что таких, как наша Таня, очень много. Просто одни сводят счеты за несчастную любовь, а другие за успешный бизнес. На этом фоне наша Таня еще очень благородная девочка, правда, Таня?
Просвистели сквозь Бологое.
— Но есть и второй способ, и ты о нем ничего не сказал! — заметил Гена. — Неужели ты скажешь нам что— нибудь об анальном сексе?
— Анальный секс — хорошая вещь, — меланхолично заметил Паша. — Первый муж нашей Тани до сих пор ничем другим не занимается — инсталлятор Кузькин, если помните. Он после Тани решил, что с женщинами дела иметь не нужно, раз они все такие, как Таня. Он теперь имеет дело только с немецким галеристом Шульценом. Хоть кому-то стало хорошо от нашей Тани.
— Да, есть второй способ, — торжественно продолжил Прохоров. — О нем хорошо сказано у Василия Розанова: что можно сделать с Настасьей Филипповной? Только убить! Да, милостивые государи, только убить!
— Это совершенно верно, — кивнул Іена.
— Я тоже так думаю, — поддержал Паша. — Ведь Таня всегда стремится использовать мужчину по максимуму. А максимум того, что может сделать мужчина с женщиной, — это именно убить ее, чтобы она перестала отравлять жизни окружающим...
Миледи побледнела. Она поняла, что дела ее плохи.
— Блин, — сказала она, еле шевеля пересохшим языком. — Плохие шутки.
— Да какие шутки, — невозмутимо ответил Прохоров. — Кто тут шутит-то. По-моему, за три сломанные жизни, плюс украинская революция, плюс отсидка несчастного аналитика Кренкеля, плюс похищенная квартира и бессчетные депрессии, плюс еще один какой— никакой инсталлятор, сменивший сексуальную ориентацию...
— Достаточно, вполне достаточно, — кивнул Паша. — Еще как достаточно.
— Ребята, — пролепетала Миледи. — Вы втроем... на девушку...
— О, как я люблю этот аргумент! — провыл Гена. — Мужики, я так часто с этим сталкивался! Пока она на коне, ей все можно, но как только она в луже, сразу: я девушка, я девушка! Небось если бы вас тут было трое, а я один, это бы вас не остановило, так? Когда вы втроем, три стервы, на Клавкином ток-шоу застебали несчастного мальчика из правых сил — это нормально было, так? Это еще был твой шоуменский период, это ведь я тебя на Пятый канал пристроил, дуру неблагодарную! Ток— шоу «Глядя изнутри», блин! А теперь, конечно, тебе не нравится, когда трое на одну...
— Да чего там! — воскликнул Прохоров. — Ребята, я вам еще и не такое расскажу...
И он рассказал много интересного. Паша тоже рассказал, и Гене тоже было что вспомнить. Миледи была потрясена их вниманием к своей биографии: ведь все они давно исчезли из ее жизни — но вот, оказывается, не перестали существовать, были где-то, делали что-то... Собирали досье... Почти каждый ее шаг придирчиво отслеживался, и этапы ее восхождения от скромной редакторши до владелицы небольшого холдинга были запротоколированы и исчерпывающе объяснены. В изложении Паши, Коли и Гены эта биография выглядела, конечно, несколько грубо, резко, неприятно — но Миледи успела порадоваться тому, как много она успела. В этом страшном мужском мире, где каждый норовит тебя использовать и выбросить, она действовала достойно, жестко, честно, и ей не в чем было себя упрекнуть. Она была последовательна. Она была достойна того, чтобы о ней написали в «Карьере». Правда, теперь она могла рассчитывать разве что на некролог. Но следовало бороться до конца.
— Я описаюсь, — жалобно сказала она, когда проезжали Клин.
— Дело хорошее, — кивнул Паша и продолжил лекцию. Впрочем, он почти все уже рассказал.
— А теперь, дорогие коллеги, — сказал Прохоров, — давайте, что ли, кончать.
— Пора, пора, Москва скоро, — заторопился Паша.
— Давайте, — кивнул Гена.
— Я первый, — сказал Прохоров. Миледи вжалась в спинку роскошной парчовой, мягкой, бесполезной, невостребованной, последней, как выясняется, кровати в своей бурной, прекрасной, насыщенной, триумфальной, гламурной, безвременно оборвавшейся биографии.
— Я закричу, — прошептала она.
— Кричи, кричи, — разрешил Прохоров.
Миледи заверещала. Распахнулась дверь, и на пороге вырос проводник.
— Чего шумим? — спросил он сурово.
— Да вот... — начала Миледи и осеклась. На пороге купе в форме проводника стоял Кренкель и смотрел на нее с ласковой ухмылкой.
— Типа лилльский палач, — сказал Гена. — Давай, аналитик, чайку нам пока сообрази...
— Все схвачено, за все заплачено, — подтвердил Паша. — Мы готовились, Таня.
«Мне конец», — подумала Миледи. Она зажмурилась, но ничего не происходило. Когда она наконец открыла глаза, перед самым ее носом покачивался брильянтовый кулон от не знаю кого, пусть читатель по своему вкусу впишет что-нибудь гламурное.
— Поздравляю, Танечка, — нежно сказал Прохоров. — Нам было с тобой интересно. Мы благодарны тебе за самые яркие переживания в нашей дешевой и, в общем, беспросветной жизни. И спать с тобой тоже было довольно приятно.
— Только благодаря тебе нам есть что вспомнить, — торжественно подтвердил Паша и извлек из нагрудного кармана кольцо от сами впишите кого, с изумрудом цвета Таниных глаз в летний день.
— Ты иногда прелестно острила, — добавил Гена. — Помнишь, мы ездили на Цейлон, в гостинице не было телевизора, только висел на стене странный медный диск, и ты сказала, что это буддийский телевизор? Что хочешь, то и видишь? Я это запомнил, ты так редко шутила удачно... Но уж когда получалось, это запоминалось.
Он порылся в кармане пиджака и достал часики от впишите кого хотите, но очень дорогие, впишите, сколько не жалко.
Миледи моргала, не в силах поверить своим глазам. Перед нею на столе лежало целое состояние. Ее Григорий никогда не дарил ей ничего подобного.
— Бери, не жалко, — кивнул Прохоров. — Без тебя мы никогда столько не заработали бы. Нам ведь нужна была сильная компенсация за все, пережитое с тобой и услышанное от тебя. Ты нас разбудила, можно сказать. Теперь мы больше не лохи, не лузеры, а от Гены никогда теперь не пахнет потом.
— Только очень дорогим парфюмом, изысканным, горьким, тонким, нежным, капризным и непредсказуемым, как ты, — сказал Гена и сунул Тане под нос небольшой флакончик. — Это тебе на память, нюхай и помни этот день.
— Спасибо, мальчики, — сказала Таня.
Поезд подходил к Москве.
— Может, поужинаем? — робко предложила Миледи.
— Спасибо, — отказался Коля. — У нас свои дела в городе. Может, когда-нибудь и увидимся.
Они вышли и исчезли в конце вагона, в купе проводника.
Некоторое время Таня сидела в оцепенении. Поезд затормозил у перрона. Она вышла на яркий солнечный свет и подумала, что все в жизни она делала правильно.
И, тряхнув головой, веселая, счастливая, красивая, умная, состоявшаяся и состоятельная, с чувством собственного достоинства отправилась потрошить Григория.
Девочка со спичками даёт прикурить
Маленькая аккуратная девочка со спичками, в белой шубке, белых сапожках и голубой вязаной шапочке, стояла на перекрестке двух центральных улиц и предлагала всем прикурить.
Это происходило в крупном городе, может, столичном, а может, просто миллионном — хоть в том, в каком живете вы, милый читатель. Я не стану пугать вас ужасными подробностями, которые так любил сентиментальный садист Андерсен, вечно подвергавший своих малолетних героев неслыханным испытаниям. У нашей девочки не было ни потрескавшихся башмаков на красных от холода ножках, ни рваных рукавиц на синих от холода ручках, ни жалобных просьб на белых от холода губках. Она не собирала денег на больную маму, не просила подать на пропитание малолетнего братика и вообще смотрела на прохожих с глубоким сочувствием, словно это не ей, а им требовалась благодетельная помощь.
Надо сказать, в Рождество или незадолго до него на улицах любого города можно периодически встретить девочку со спичками. Но для этого, во-первых, надо, чтобы у вас была неразрешимая проблема, а во— вторых — чтобы вы не полностью утратили полезную способность смотреть по сторонам и замечать маленьких аккуратных девочек с золотистыми волосами и голубыми серьезными глазами.
Как раз по центральным улицам в это время ходило довольно много народу с неразрешимыми проблемами. Девочки со спичками знают, где стоять.
Например, как раз во время ее загадочного дежурства в дальнем конце улицы появился бледный молодой человек с синими кругами под глазами. Он третью неделю размышлял, стоит ли позвонить подруге, которую он без особых оснований заподозрил в неверности. Подруга до того обиделась, что не стала его разубеждать. Более того — она намекнула нашему студенту, что от такого дурака и впрямь впору сбежать к первому встречному, и если она не сделала этого раньше, то исключительно из сострадания. Тогда молодой человек обозвал подругу соответствующими словами и хлопнул дверью, а теперь жестоко раскаивался. Вдобавок ему страшно хотелось курить, а зажигалку он, как назло, забыл вчера в гостях, где переусердствовал по части спиртного, заливая любовную тоску. Ни одного табачного киоска поблизости не было. Студенту даже вспомнился анекдот про ад, в котором травки и гильз сколько угодно, а спичек нет.
— Молодой человек, — тихо и серьезно окликнула его девочка со спичками. — Вам прикурить не надо?
Студент остановился и спросил себя, не почудилось ли ему это своевременное предложение. Нет, не почудилось.
— Очень надо, — честно сказал он.
— Выберите спичку, пожалуйста, — сказала девочка и раскрыла перед ним коробок, в котором виднелись спички с разноцветными головками. Каких только тут не было — и фисташковые, и густо-зеленые, и белые, и красные, и даже блестящие, будто из сусального золота. Черная была только одна, она лежала в самом дальнем углу коробки, но студент потянулся именно к ней, потому что она соответствовала его настроению.
— Нет, эту пока не надо, — все так же серьезно сказала девочка, и студент подумал, что какая-то она подозрительно взрослая для своих десяти-двенадцати лет. Какая-то чересчур умная, какими не бывают даже отличницы этого возраста. — Вам, пожалуй, вот эту, — и она решительно чиркнула по коробку спичкой с розовой головкой.
Студент успел разглядеть картинку на коробке — огромная елка, вся в старомодных шариках и свечках; он видел такие обложки в детских журналах 1900-х годов — журналах, сотрудники которых и помыслить не могли, какая участь готовится их читателям.
Студент нагнулся к розовому огоньку, вдохнул дым «Честерфилда», и голова у него слегка закружилась. Девочка смотрела на него с любопытством и удовлетворением, слегка склонив голову набок. Примерно так же смотрела на него возлюбленная после первого свидания, когда он робко заметил, что запал на нее еще с первого курса. В следующую секунду у студента зазвонил мобильник, он глянул на определитель, покраснел, побледнел, вспотел и равнодушным голосом сказал: «Да».
На него обрушился поток жалоб, слез, нежных упреков, угроз и раскаяний. Ноги его подкосились, но тут же обрели нездешнюю силу — и студент, не поблагодарив девочку со спичками, галопом помчался туда, откуда на него изливались долгожданные слова прощения и грусти. Девочка посмотрела ему вслед и спрятала коробок.
Вскоре, правда, ей пришлось извлекать его снова, потому что по другой, перпендикулярной улице к ней приближался пациент куда более тяжелый. Сорокалетний безработный, перепробовавший множество разных профессий, умевший водить машину и трактор, паять кастрюли, вскапывать огород, починить при случае несложную электронику и провести сквозь шторм небольшую яхту — словом, один из тех, на ком в идеале держится всякое общество, в тяжких раздумьях о полной своей невостребованности шагал по заснеженной улице. Надо ли добавлять, что наш лузер был вдобавок обременен семьей. Только что закрылось московское представительство крупной фирмы, отчаявшейся привить местному населению законопослушность, обязательность и прозрачность. Наш герой был вышвырнут на улицу без извинений и выходного пособия, как оно бывает сплошь и рядом, невзирая на растущую цивилизованность отечественного бизнеса. Когда-то по требованию шефа водитель бросил курить, но шефа теперь не было, и закурить было бы в самую пору.
— Дяденька, — сказала девочка. — Закурить не желаете?
— Рано тебе курить, — сурово сказал безработный. У него своих таких было двое.
— Я не курю, я прикуриваю, — назидательно сказала девочка. — Доставайте вашу «Приму».
— Я бросил, — бросил работяга.
— Ну и что же, — ответила девочка. — У вас в кармане пальто одна завалялась, я точно знаю. Доставайте, она в левом.
Дяденька послушно полез в левый карман и с ужасом обнаружил, что ребенок прав.
— Ясновидящая, что ль? — спросил он подозрительно. Ему теперь казалось, что все его хотят развести.
— Ты, дяденька, много не спрашивай, — улыбнулась девочка, и что-то в ее улыбке подсказало дяденьке, что расспрашивать действительно не нужно. — Ты спичку тяни.
Дяденька зажмурился и вытянул черную спичку.
— Как сговорились, — вздохнула девочка, отняла черную спичку и достала зеленую.
Она чиркнула ею о коробок и поднесла к дяденькиной «Приме» маленькое зеленое пламя. Дяденька сладко затянулся и ощутил прелесть независимости. Голова его слегка закружилась, он задрал ее, чтобы кровь отлила, — его когда-то учил так делать знакомый рыбак— гипертоник, — и тут же увидел прямо над девочкиной головой объявление: «Требуется водитель со стажем на очень хорошую оплату, курить можно». Он потянулся сорвать объявление, чтобы должность никому больше не досталась, но вместо объявления в руке у него вдруг оказалась визитная карточка будущего нанимателя с двумя телефонами, служебным и мобильным. Дяденька потряс головой и потрусил наниматься.
Девочка и ему вслед посмотрела с затаенной хитростью, с какой отдельные умные девочки глядят иногда на глупых мальчишек, но улыбка тут же сошла с ее лица, потому что с противоположной стороны улицы к ней в неуклюжей отечественной коляске приближалась женщина лет тридцати, с детства страдавшая мышечной дистрофией. В последнее время отчаяние этой женщины доходило до того, что она готова была запить или закурить, лишь бы отвлечься от немощи и полной невостребованности. Несмотря на повсеместную стабильность, инвалид как был, так и оставался никому не нужен, кроме собственной семьи, а силы семьи не бесконечны.
— Сударыня, — сказала девочка, пренебрегая принятым здесь обращением «женщина» или «ну, ты». — Не желаете ли закурить?
— Мне нельзя, — сказала калека. — Я и так ходить не могу.
— Раз в год можно, — убедительно сказала девочка, уверенно вынимая пачку тонких дамских сигарет. — Выберите, пожалуйста, спичку!
Само собой, инвалиды в таких ситуациях почему— то всегда выбирают черную, но девочка посмотрела на женщину с осуждением, чиркнула оранжевой спичкой — и коляска растаяла, а несчастная калека с размаху плюхнулась на тротуар.
— Вот видишь, — сказала она, не упуская случая напомнить о своей правоте. — Мне нельзя курить, я уже падаю.
— Вставай и иди, — грубовато сказала девочка. — Разлеглась тут.
Несчастная неуверенно встала на четвереньки, потом, цепляясь за девочку, поднялась на ноги, потом выпрямилась и сделала первый шаг.
— Чтой-то я? — спросила она полушепотом.
— Двигай давай, — подбодрила ее девочка, пряча спички. — Курить ей вредно, видите ли... Жить тоже вредно, от этого знаешь что бывает?!
В следующие два часа девочка со спичками дала прикурить одинокому гею, тут же резко ощутившему свою натуральность, печальной натуралке, мечтавшей устроить ребенка в детсад, двум гастарбайтерам, настрадавшимся от скинхедов, и одному скинхеду, настрадавшемуся от прыщей; мимо нее прошел также учитель, чуть не плакавший оттого, что у него ничего нет, и олигарх, в голос рыдавший оттого, что у него все есть. Прикурив у девочки со спичками, они, к обоюдному удовольствию, поменялись местами — и скоро учитель, назначенный губернатором отдаленного региона, решительно вывел его в лидеры, а олигарх научил детей действительно важным вещам. Впрочем, это случилось через год. А пока девочку со спичками обнаружил на перекрестке крупный чиновник городской мэрии.
— Девочка! — заорал он. — Со спичками! Где твои родители, девочка?!
— Дяденька, — сказала девочка очень серьезно и посмотрела на него большими прозрачными глазами. — Вы на совещание опоздаете.
— Какое совещание! — вскричал чиновник. Он как раз отвечал за борьбу с беспризорностью, и похвастаться на этом поприще ему было решительно нечем, потому что в детприемниках его родного города для детей создавались такие условия, от которых они немедленно сбегали обратно на улицы — там было и теплей, и уютней, и безопасней. Чиновнику предоставлялся уникальный случай личным пиаром спасти положение. — Какое может быть совещание, когда на улице замерзает бесхозная девочка со спичками! Да я немедленно, своими руками отвезу тебя в детприемник и прослежу, чтобы тебя побрили, потому что ты, наверное, вшивая!
— Руки уберите, пожалуйста, — тихо сказала девочка.
— Нет-нет, умоляю, не убирайте руки! — завизжал над ухом чиновника чей-то удивительно гнусный голос. Такой голос не мог принадлежать ни мужчине, ни женщине, ни старику, ни ребенку, а только автору и ведущему «Ядерной программы», скандальному репортеру Глебу Косых. — Мы как раз готовим сюжет о растлении малолетних, а когда крупный чиновник городской администрации гладит девочку — это самое то! Умоляем, еще одно поглаживание! Напоминаю, что наша программа официально приравнена к нацпроекту, потому что никто так не компрометирует идею журналистского расследования, как мы-ы-ы! — Голос Косых сорвался на совершенно уже невыносимый визг, и выросший рядом с ним откуда ни возьмись толстый оператор уже нацеливался на чиновника тусклым глазом телекамеры.
— Эт-та что такое?! — прогремел представитель местного УВД, отправлявшийся в очередной рейд (не забывайте, что улицы были центральные и представители власти появлялись на них регулярно). — Девочка? Со спичками?! Поджигаем существующий порядок?! Ах ты нацболка! — Он вытащил из кармана наручники и жизнеутверждающе потряс ими перед девочкиным носом. — Расступитесь все, граждане, сейчас здесь начнут задерживать малолетнюю экстремистку! Ишь чего выдумали — среди бела дня на улице со спичками! Вас не устраивает растущее благосостояние? Мы будем немножко допрашивать!
— Вот так расправляются власти с инакомыслящими! — радостно заверещал случившийся тут же оппозиционер. — Даже дети становятся жертвами режима, даже малолетние девочки выходят на свой марш несогласных! Немедленно, немедленно пришлите сюда представителя международного фонда «Злорадное наблюдение» и запечатлейте страдания ребенка, изнемогающего от полного отсутствия свободы слова!
— Девочка? Со спичками? — с негодованием рявкнул представитель движения по борьбе с незаконным передвижением мигрантов «Тутошние мы». — Ты что тут делаешь, а?! Да ты не местная! Признавайся, подлая гастарбайтерша, откуда пришла! Что-то я раньше тебя здесь не видел! Это из-за таких, как ты, понаехавших тут, наши коренные уроженцы не имеют возможности торговать спичками! Я с детства, с младенчества мечтал торговать спичками, а из-за таких, как ты, вынужден помирать с голоду в движении «Крашеная сотня»! Ну-ка, покажь паспорт с пропиской, или я в двадцать четыре часа устрою тебе полную Кондопогу!
— Не сметь, не сметь, это моя девочка! — ревел в задних рядах образовавшейся толпы крупный местный благотворитель, в ревущие девяностые известный большинству жителей под кличкой Сявка, а ныне державший казино в самом центре. — Я буду сейчас благотворительствовать! Пустите меня, я ей дам! Все говорят — выслать игорный бизнес в четыре зоны, а игорный бизнес кормит голодных детей! Пустите меня к девочке, я несу ей золотую карту нашего казино и завтрак из овсяных хлопьев!
— Отстаньте все от девочки! — надсадно верещал красный от возмущения мальчик из молодежного движения «Слава», названного так в честь своего верховного куратора. — Это наша, правильная девочка! Она пополнит ряды лояльной молодежи, пойдет с нами на пикет у американского посольства и поедет на Селигер! Пустите меня, я комиссар района! Мне Глеб Савловский руку жал и настоящими слезами плакал, приговаривая: «Вот до чего я дошел!»
Некоторое время девочка со спичками брезгливо смотрела на жадные руки, тянущиеся к ней, и слушала алчные выкрики. Всем этим людям она была нужна, даже необходима — но совершенно не для того, для чего была на самом деле предназначена. Она криво усмехнулась, и все затихло. Только бился сзади в истерике депутат местного законодательного собрания, призывавший немедленно оштрафовать ребенка за демонстративное курение на улицах. Сам депутат держал небольшой притон, но делал это скрытно, недемонстративно.
Девочка открыла свой коробок, где оставалось уже совсем немного спичек. Их, однако, все еще было вполне достаточно, чтобы решить проблемы нескольких жителей этого города, но, судя по хитрой улыбке, озарившей ее лицо, она нашла вдруг гораздо более простой способ решить эти проблемы и вдобавок сэкономить спички.
— Да идите вы все на фиг, — сказала девочка с ангельской улыбкой и чиркнула черной спичкой.
В ту же секунду толпа вокруг нее рассеялась. Контуры городской элиты побледнели, заколебались и рас-
таяли в морозном воздухе. Никто даже не успел пискнуть, только длинное лицо Глеба Косых, очень быстро реагировавшего на любые изменения, вытянулось еще больше, и на нем мелькнуло мимолетное сожаление о том, что рассказать об этом чуде в своей «Ядерной программе» он не успеет уже никогда. Да и программы никакой уже не бу...
— Вот и славненько, — сказала девочка со спичками.
Она аккуратно сняла белую шубку, под которой оказалась пара тоже очень белых, посверкивающих на солнце крылышек. Взмахнув крылышками, она плавно отделилась от мерзлой мостовой и поплыла вверх. В руках она крепко сжимала коробок со спичками.
Кое-кто, конечно, сочтет этот финал недостаточно оптимистичным, потому что спички ведь улетели, а нерешенных проблем осталось еще ого-го. Но смею вас уверить, что Рождество бывает раз в году, не чаще и не реже, и девочка со спичками встретится вам еще неоднократно. Надо только уметь смотреть по сторонам.
Предмет
1
Предмет был обретен в 2308, в последний год допредметной эры, в пятый день божественной Седмицы. Его отдал Тхутху Первому неуклюжий, мало на что годный, неспелый человек из чужих мест, называвший себя Пингвингстоном. Произнося это дикарское имя, он смешно ударял себя в безволосую грудь стыдного цвета. Сколько он ни подставлял тело солнцу, но истинной спелости достигнуть не мог. Питаться им побрезговали. Он служил для забавы.
Было даже странно, что Пингвингстон обладал таким прекрасным, можно сказать, священным предметом. Подобная вещь не могла достаться ему по заслугам, ибо какие заслуги у чужеземца? Правда, в Предании, предусмотревшем решительно все, находилось объяснение и этой причуде Бграбгра: старики помнили завет — «Нужное придет через ненужное, великое через малое». Вот оно и пришло. Немудрено, что, увидев Тхутху Первого и осознав его величие, странный уродец смиренно поднес Предмет верховному правителю племени.
Губы пришельца при этом широко раздвинулись, обнажив ряд мелких кривых зубов. С такими зубами настоящий джамбо не добился бы даже звания воина, а уж странствовать одного его бы никогда не отпустили. Показывая жалкие зубы, чужестранец надеялся умилостивить Тхутху Первого, словно расписываясь в своей непригодности даже к достойному наказанию. Если бы у какого-нибудь джамбо были такие зубы, он не посмел бы показать их не то что правителю, а и последнему джинго.
— Это это вот, — сказал мелкозубый на отвратительной смеси джамбо и своего варварского наречия. — Вот это быть твой, твоя. Я дать, идти. Надо быть туда. Ты взять, хранить твоя голова моя Пингвингстон.
Только вопиющей неучтивостью и непрошибаемой тупостью Пингвингстона, приехавшего из своего чужеземья набраться разума у джамбо, да так ничего и не понявшего, можно было объяснить его тхиу-тхиу — состояние разума, при котором ослепленный безумием полагает, будто у верховного правителя есть время и силы хранить в своей голове что-либо, кроме своей небесновосходящей родословной и свода законов племени. Тхиу-тхиу бывает присуще низшим чинам и рубщикам хижин, полагающим, будто они смеют тревожить повелителя просьбами. Втолковать чужеземцу столь тонкое понятие невозможно, для него, вероятно, и слов нет в варварских наречиях непропеченных племен — и потому Тхутху Первый не приказал немедленно удавить Пингвингстона лианой, а снисходительно принял из его рук маленький тяжелый Предмет.
— Быть польза, — сказал Пингвингстон, жестом попросил Предмет обратно и показал, какая именно от него бывает польза.