— Замолчи, Валентина! Сейчас же замолчи!
— Надо обеих забрать в управление, — шепнул мне Яхонтов.
— Идемте.
Он недовольно последовал за мной из номера.
— Не понимаю я вас, — сказал Яхонтов в лифте. — Убейте, но не понимаю. Да они за ночь все оговорят!
— Они давным-давно все оговорили, друг мой. А управление не панацея от наших бед и ошибок.
Я спал прескверно, хотя в гостинице было тихо. В шесть утра я проснулся и понял, что больше не засну. Из окна я увидел море. Оно в дреме грелось на солнце. Я не взял с собой плавок и пожалел об этом. Когда еще представился бы случай окунуться в море? В отпуск я мог уйти по графику только в ноябре. Я натянул на себя тренировочные брюки, решив, что на пляже в такую рань не будет ни души и можно поплавать нагишом. Перекинув полотенце через плечо, я открыл дверь, когда внезапная мысль о Голубовской остановила меня. Голубовская возникла перед глазами. Она шла с чемоданом в руке к такси. Это видение, то расплывчатое, то скомканное, мешало мне спать, но во сне я не мог разглядеть женщину с чемоданом, не мог узнать ее, как ни силился, а лишь догадывался, что это Голубовская. Наспех приняв душ и побрившись, я выскочил из гостиницы. Мне повезло. Подъехало такси. Из него вышел, судя по белой джинсовой униформе, подгулявший светский львенок. Я сел в машину и сказал шоферу:
— В «Актер».
На скамейке перед санаторием сидела Дюжева. На ее голове по-прежнему красовалась чалма, и впечатление было такое, что Дюжева не ложилась спать. Неужели мой сон оправдается?
— Доброе утро, — сказал я, садясь на скамейку.
Дюжева недружелюбно взглянула на меня и кивнула. Закрыв глаза и закинув голову, она подставила лицо солнцу.
— Не спится? — сказал я. Она не ответила.
— Как Валентина Михайловна себя чувствует?
— Господи!
Она хотела уйти, но я встал перед ней.
— Где Валентина?
— В номере. Где еще ей быть?!
Я облегченно вздохнул.
Дюжева брезгливо обошла меня и направилась к зданию.
— Когда получите повестку, не вздумайте увиливать от своего гражданского долга, — сказал я ей вдогонку.
Дюжева обернулась:
— Какую еще повестку?
— Такой небольшой листок, которым граждане приглашаются в милицию.
— С вас станет! Вы пришлете повестку сюда. Вы хотите, чтобы наш отпуск пошел насмарку. Вы этого добиваетесь? Что вам надо?
— Прошу вас, — я жестом указал на скамейку.
— Только покороче. — Дюжева села на край скамейки.
— Вы давно дружите с Валентиной Михайловной?
— Двадцать лет.
— Близкая подруга. Значит, вы должны знать…
Она нетерпеливо перебила меня:
— Я все знаю! Не ходите кругами. Вас интересует та злополучная ночь, когда погибла Надя Комиссарова…
Дюжева запнулась. Я не сомневался, что дальше она скажет: «В ту ночь Валентина была у меня».
— Кто может подтвердить это? — спросил я.
— Что «это»? — Дюжева была сбита с толку.
— Что Валентина была у вас.
— Если вы знаете, зачем подтверждать?
— Надо соблюсти формальность.
— Я подтверждаю.
— Вы утверждаете. К сожалению, это не одно и то же.
— Вам-то чего сожалеть?!
— В интересах Валентины Михайловны. Постарайтесь вспомнить.
— Мне незачем стараться. У меня прекрасная память. Никто не может подтвердить, потому что мы с Валентиной были вдвоем. Вдвоем, понимаете?
— Понимаю. Вы сказали «когда погибла Надя Комиссарова»…
— Да, я так сказала. Иного слова не подберешь. Самоубийство или убийство, все равно это гибель.
— Вы придерживаетесь мнения…
— Мнение посторонней женщины вас должно интересовать меньше всего. Могу сказать твердо: если это убийство, то Валентина не имеет к нему никакого отношения. Абсолютно никакого! Валентина и убийство… Уму непостижимо!
— Чем объяснить, что Валентина Михайловна вчера заявила: «Это я убила Надю», а потом, хотя вы пытались всячески помешать ей, утверждала, что виновата в смерти Комиссаровой?
— Надо знать Валентину, чтобы понять, почему она несла этот бред.
— Так объясните, почему?
— Вы скажете, что я предвзята. Впрочем, мне все равно. О мертвых не говорят плохо. Но я не могу говорить о Наде Комиссаровой хорошо. С моей предвзятой точки зрения, Надя Комиссарова была стервой, эгоистичной и завистливой стервой. Достаточно одного того, как она поступила с этим несчастным Головановым. Он бросил к ее ногам все — семью, карьеру, состояние, будущее. Она походила по всему этому, и в сторону с извинениями. А то, что все это уже было растоптано, ею же растоптано, наплевать. Я ее терпеть не могла и избегала, а Валентина жалела. Они часто встречались, тем более что работали в одном театре. Комиссарова была хорошей актрисой. Но актерская судьба, знаете ли, изменчива. Сегодня тебе дают роли, завтра — нет. Нет ничего более безжалостного, чем сцена. Ни груз заслуг в прошлом, ни звание, никакие заслуги не помогут, если вдруг тебя переиграл даже студиец. Каждый день надо доказывать свою незаменимость на сцене, что ты актриса, хорошая актриса. Каждый раз все сначала. У Валентины актерская судьба сложилась иначе, чем у Комиссаровой. Сначала — ни одной роли, а потом гадкий утенок превратился в прекрасного лебедя. Комиссарова распустила слух, что Валентина получает роли потому, что стала любовницей Герда. Вроде все логично. Когда Комиссарова получала роли, она была женой Андронова. Но неправда. Для Валентины понять — значит простить. Она простила Комиссарову. Более того, у Валентины появился комплекс вины. Она все больше проникалась чувством, что обделяет Комиссарову, и дошла до того, что отказалась от роли Офелии в пользу Комиссаровой. Это настолько необычно в театре, что даже Андронов дал согласие. Комиссарова не знала, кому обязана будущей ролью, да и не поверила бы, узнав. Она, конечно, была счастлива. Столько лет без ролей, а в театре что ни сезон, то премьера, и вдруг — Офелия! Не знаю, что произошло с Андроновым, но двадцать седьмого августа утром Андронов вызвал к себе Валентину и сказал, что Офелию будет играть она. Наверно, на этом настаивал Герд. Можете представить положение, в котором оказалась Валентина? Она считала неэтичным держать Комиссарову в неведении и в тот злополучный вечер, поняв, что, несмотря на обещания, Герд ничего не скажет Комиссаровой, сама сообщила той о принятом руководством театра решении. Вот почему Валентина сказала, что убила Комиссарову.
— В котором часу Валентина Михайловна приехала к вам в ту ночь?
— В пять минут третьего.
Выходило, что Голубовская час добиралась до стадиона «Динамо», где в доме напротив жила Дюжева. От «Молодежной» до «Динамо» двадцать минут езды.
— Взглянули на часы?
— Я все время глядела на часы, потому что ждала Валентину и беспокоилась за нее. Она ушла от Комиссаровой в час, но долго не могла поймать такси.
— Утром Валентина улетала. Разве не логичнее было бы, если бы вы поехали к ней?
— Нет, не логичнее. У Валентины нет швейной машины, а у меня есть. Я шила для нее платье.
— Значит, вы всю ночь шили?
— Да, говорили и шила.
— Вам не доводилось видеть на Комиссаровой бриллиантовое колье?
— Колье? Никогда не видела. И Валентина никогда не говорила о колье. А вот кольцо с бриллиантом видела. Помнится, кто-то спросил у Комиссаровой, откуда у нее кольцо. Она ответила невнятно, вроде того, что это наследство. Покойная умела наводить тень на ясный день.
— Скажите, почему Валентина Михайловна вернулась из Венгрии раньше группы?
— Я ее упросила. У нас же были на руках путевки. Я с большим трудом их достала. Не хотелось терять два дня. К тому же меня могли поселить с кем-нибудь…
— Вы ее уговорили не являться к следователю и даже не звонить?
— Она звонила несколько раз. Никого не застала. Голованов дал ей телефон следователя и ваш.
— Они встречались с Головановым?
— Да, они были на могиле Комиссаровой. Надо идти. — Дюжева встала.
— Спасибо, Вероника Борисовна. Мы еще увидимся.
— Зачем?
— У нас существует такая бюрократическая форма, как протокол.
Она ничего не ответила и ушла.
Солнце стало припекать. Я пересел в тень.
Часы показывали половину восьмого. Именно в это время Голубовская уехала домой от Дюжевой. Старик, сосед Голубовской, показал, что она пришла в восемь утра. Полчаса на дорогу…
Я поднялся на восьмой этаж, надеясь, что Валентина Голубовская уже проснулась. В коридоре толпились отдыхающие и что-то шумно обсуждали. Вдруг они как по команде смолкли и расступились. Из номера Голубовской санитары вынесли носилки. На них лежала Голубовская. Закрытые глаза. Мертвецкая бледность. Меня пронзила страшная мысль, что она убита, но хватило разума сообразить, что мертвую не несли бы с открытым лицом. Из номера вышел врач. Я шагнул к нему и решительно взял за локоть.
— Доктор, что с ней?
— Нервное потрясение, молодой человек, — еле слышно сказал он и укоризненно покачал головой. Думаю, он решил, что перед ним возлюбленный Голубовской.
Меня окружили отдыхающие.
— Что он сказал?
— Что он вам сказал?
Из номера выскочила Дюжева с дорожной сумкой в руке.
…Голубовская потеряла дар речи. Хотя через два дня речь начала восстанавливаться, врач категорически возражал против моего визита к ней. По-моему, не последнюю роль в решении врача играла Дюжева, взявшая на себя обязанности сиделки. Каждый раз, стоило мне появиться в больнице, она, словно предчувствуя мой приход, беседовала с врачом. Увидев меня, она исчезала, но дух ее оставался в кабинете. Между нами возникло молчаливое состязание, граничащее с ненавистью.
Я бродил по Сочи, не зная, как убить время, и это бесцельное времяпрепровождение убивало меня самого. Все вызывало раздражение, даже море и пляж. Дважды я звонил в Москву, убеждая Самарина, что мне нет смысла оставаться в Сочи, но генерал был непреклонен. В третий раз он сердито сказал:
— Что там у тебя опять?
— Мне здесь делать нечего, Владимир Иванович.
— Я спрашиваю, что ты опять натворил?
Самарин был не в духе. Видимо, печень давала о себе знать.
— Телега?
— Вот так и работаете, как говорите!
В определенные моменты у Самарина возникала идиосинкразия к жаргону.
— Извините, товарищ генерал. Я хотел сказать — жалоба.
— Значит, ты допускал, что жалоба может быть. Какими же методами ты пользуешься, майор Бакурадзе?
— Обычными, товарищ генерал. В рамках социалистической законности.
На меня внезапно навалилась усталость, такая, что я готов был лечь на пол. Самарин меня отчитывал. Оказывается, Дюжева звонила ему. Как она нашла его телефон? Почему Людмила Константиновна соединила ее с ним?
— Ты слушаешь меня? — спросил Самарин.
— Слушаю, товарищ генерал.
— Ничего ты не слушаешь. Твою подопечную перевезут в Москву. Столичные медики быстрее поставят ее на ноги, если там она так плоха, что ты и поговорить с нею не можешь. Проследи. Понятно?
Глава 13
В Москве меня ждал сюрприз — обожженный по краям лист из дневника Комиссаровой. Профессор Бурташов оказался прав. Дневник все-таки был. Эксперты не обнаружили ни на листе, ни на конверте с приклеенными буквами из газет никаких следов. Зато почерковед заключил, что записи сделаны рукой Комиссаровой. Записи были короткими, без даты. Комиссарова и здесь сохраняла верность себе — игнорировала время.
«Я стала думать о смерти. Не знаю, когда это началось. В молодости не думаешь о смерти, ибо кажешься себе бессмертной.
Ссора следует за ссорой. Он не понимает меня. Никто по-настоящему никогда меня не понимал. Я актриса. Актриса!
Он ненавидит меня. Я не знала, что меня можно ненавидеть.
Он не может простить меня, что я отбила его у М. Она молода и свежа. Его тянет к ней.
Зачем все это? Зачем мои мучения и страдания? Мне хочется кричать от отчаяния. Я поняла, что мне не дадут роли. Мой драгоценный бывший муж сказал, что не надо было портить отношения с Гердом.
Мы опять поссорились. Он сожалеет, что связался со мной. Уверена, он многое отдал бы, чтобы избавиться от меня».
— Теперь послушай вот это. — Хмелев достал из ящика стола магнитофон. — Человек, который прислал лист из дневника, предварил отправку звонком дежурному по городу. — Он нажал на клавишу. — Тот дал наш телефон.
«— Петровка, спрашиваю? — мужской голос был сиплым. На голос накладывался городской шум. Несомненно, звонили из автомата.
— Да, Петровка. Слушаю вас. — Это был голос Хмелева.
— Я тут нашел одну бумаженцию. Про какую-то артисточку в ней говорится. Я и подумал, не о той ли, которую давеча кокнули.
— Где нашли?
— А тут, недалеко. Прислать?
— Лучше привезите сами. Так быстрее будет.
— Э-э, нет. Затаскаете.
— Мы вас отблагодарим.
— На кой ляд мне ваша благодарность? За благодарность бутылку не купишь.
— Дадим на бутылку.
Мужчина хихикнул.
— Для родной милиции, которая меня бережет, готов служить бескорыстно. Ждите конверт».
— Откуда звонили? — спросил я.
— Из автомата на улице Маши Порываевой.
— Маши Порываевой? Там ведь жил Рахманин. Послушаем еще раз.
Мы прослушали запись трижды. Я задумался. Если человек предварил отправку письма звонком, значит, он беспокоился о том, чтобы письмо дошло до нужного ему адресата. Такое беспокойство не стал бы проявлять пьянчужка, которым мужчина старался показаться.
— Работа под алкаша. Алкаш не стал бы говорить «готов служить бескорыстно», скорее сказал бы: «Готов служить без бутылки». Кто-то из недоброжелателей Рахманина.
— Кто-то начал дергаться? А почему не допустить, что Рахманин сжег дневник?
— И не дожег один лист? Специально для того, чтобы его подобрал какой-нибудь пьянчужка и прислал тебе. А отсутствие каких бы то ни было следов?
Зазвонил телефон. Я взял трубку. Миронова сообщила, что Орлов просится на допрос.
— Ваше присутствие желательно, — сказала она.
— Хорошо, буду, — ответил я и сказал Хмелеву: — Продолжим позже. Я к Мироновой.
Он натянуто улыбнулся и сел на стул.
— С чем пожаловали, Орлов? — спросила Миронова.
— Мелочь одна. Я вот в прошлый раз показал, что никого не встретил, когда был у Комиссаровой и она меня одарила… Встретил я, когда вышел из подъезда. Мужика с девкой. В машину они садились, в красные «Жигули». Я еще попросил у мужика закурить.
— Дал?
— Дал. «Мальборо». Я ему сказал: «Попроще не найдется?» Он ответил: «Попроще не держим». Девка стояла с другой стороны машины и на меня вообще не смотрела. Я еще подумал: «Наверно, дочка. Были в гостях, едут домой». От мужика пахло выпивкой. Рисковый, думаю, мужик, не боится ездить поддатым. Он-то меня наверняка запомнил…
— Можете описать его?
— Мужик в возрасте, но крепкий. Седой. Рост средний. Одет во все заграничное. Белый костюм с короткими рукавами. Англичанин из кино про колонии. Только без шлема. Еще перстень на указательном пальце. — Орлов с надеждой перевел взгляд на меня. — Найдете, а?
— В лицо узнаете мужчину? — спросил я.
— Как пить дать. И девку эту лохматую узнаю. У меня глаз — ватерпас. Вы только найдите!
— Постараемся, — сказал я.
Мой ответ не удовлетворил Орлова.
— Когда Комиссарову убили? Ну, в час, в два, в три? Когда?
— Почему это вас интересует? — спросила Миронова.
— Не хотите говорить? Не говорите. Не надо. Но танцуйте от этой печки. Я у нее был в час. Найдите мужика с девкой! Они подтвердят, что видели меня в начале второго. Не стал бы же я засвечиваться перед ними, решившись на мокрое дело! За дурака меня держите?!
— Не кричите, Орлов. Говорите, пожалуйста, спокойнее.
— Говорю спокойно: в начале второго ушел от Комиссаровой, пешком добрался до своего дома — пожалел деньги на такси, в два спал как убитый. Найдите мужика с девкой!
У Голубовской полностью восстановилась речь, но все еще сохранялась подавленность. Лечащий врач разрешил допросить ее. Нам отвели кабинет. Когда Голубовская вошла, я поразился переменам, происшедшим в ней. Цело было не только в том, что она сменила шикарное белое платье на серый больничный халат, который никого не украшает. Поражали ее глаза. Казалось, они стали больше, распахнулись, как окна, выставив напоказ то, что творилось у нее на душе.
Я представил ей Миронову.
— Приношу извинения, что тревожим вас. Вынуждают обстоятельства, — сказала Миронова.
— Знаю, — тихо сказала Голубовская.
— Вы дружили с Надеждой Андреевной Комиссаровой?
— Да.
— Может быть, вы сами все расскажете?
Голубовская не шелохнулась.
Мы ждали.
— Нет, не могу, — наконец произнесла она.
— Вам легче отвечать на вопросы?
— Не знаю. Попробуем.
Надо было начинать с наименее острых вопросов и втягивать Голубовскую в разговор постепенно.
— Вспомните, пожалуйста, что в комнате горело: люстра или торшер, когда гости ушли и вы с Надеждой Андреевной остались вдвоем, — сказал я.
— Люстра.
— Кто вынес дубленку в прихожую?
— Я.
— Когда вы вешали дубленку, рядом на крючке висела связка ключей?
— Нет.
— Надежда Андреевна говорила вам, что соседи из верхней квартиры оставили ей ключи?
— Вы об этих, ключах спрашиваете? В какой-то момент у Нади был порыв подняться наверх и полить цветы. Я удержала ее.
— Почему?
— Надя была в ужасном состоянии.
Да, конечно, Комиссарова была в ужасном состоянии. По-настоящему близкая подруга попыталась бы вывести ее из этого состояния, а не стала бы доводить до отчаяния, сообщив, что Офелию будет играть она, но не Комиссарова. Какая была в том необходимость? Но я решил не расспрашивать Голубовскую о ее немилосердном поступке.
Неожиданно она сама заговорила о нем:
— Я весь вечер мучилась, не знала, как ей сказать, что в театре перерешили насчет Офелии. Вины моей не было, и я хотела, чтобы Надя знала об этом. Наутро я улетала в Венгрию. Не могла я улететь, ничего ей не сказав. — Голубовская заплакала.
— Что вы услышали в ответ? — спросила Миронова.
— Это было ужасно! Это ужасно! Надя сказала, что всю жизнь ее все предают, сказала, чтобы я ушла, что она хочет остаться одна.
— Вы ушли, но хотели возвратиться?
— Да.
— Почему не возвратились?
— Меня ждала подруга, Вероника Дюжева. Надя все равно не открыла бы дверь.
«Открыла бы!» — хотелось сказать мне. Она сама знала, что Комиссарова открыла бы дверь и впустила бы ее.
— Вы видели у Надежды Андреевны вот это колье? — Я показал ей рисунок Татьяны Грач.
Она мельком взглянула на рисунок. Ее заинтересовала запись, сделанная мною рядом с рисунком, о весе бриллиантов.
— Но ведь в колье вовсе не бриллианты, — произнесла она.
— Что же?
— Стеклышки. Что произошло?
— Вы уверены?
— Я знаю! Колье сделал для Нади наш бывший бутафор. Что произошло?
— Как зовут бутафора?
— Григорий Пантелеймонович Шустов.
— Адрес?
— Не помню. Он живет у Никитских ворот, на улице Герцена, в доме, где магазин «Консервы», на втором этаже. Скажите же, что произошло?
— Ксения Владимировна скажет вам все, что необходимо. — Я встал. — Еще один вопрос. Кто, кроме вас, знал, что в колье не бриллианты, а стеклышки?
— Никто.
— А если бы кто и знал? Не поверил бы. Мои стразы не каждый специалист отличит от настоящих, природных камней.
Шустову было семьдесят шесть лет, но чувства у него не атрофировались. Увидев рисунок в моем блокноте, он сказал с гордостью:
— Моя работа.
— Давно занимаетесь подделками, Григорий Пантелеймонович?
— Подделки — это совсем другое… Дело ваше, называйте как хотите. Я, батенька, в молодости ювелиром был. Потом голод, холод. Кому нужны были ювелиры? Пришлось, как говорил Остап Бендер, переквалифицироваться. Кем я только не работал! Плотничал, столярничал, на стекольном работал, на тракторном работал. Потом война, фронт. После войны в театр попал. Стал бутафором. А старая закваска давала о себе знать. Тянуло к ювелирному делу. Вот я и стал полегонечку из серебра разные украшения изготовлять. Серебро тогда было дешевое, можно сказать, бросовое. Потом и к стразам перешел. Ну, все знают, что страз — искусственный драгоценный камень из хрусталя с примесью свинца и других веществ. Вот в этих других веществах и весь секрет. У каждого, батенька, свой секрет. Надю я всегда любил. Душевный она человек. Уж я постарался для нее сработать колье. Под восемнадцатый век. Что актриса получает?! А она остается женщиной. Хочется иметь украшения. — Шустов достал из шкафа тяжелую книгу «Русские самоцветы». Раскрыв ее, он показал мне цветной снимок колье, жалкое изображение которого было в моем блокноте. — Узнаете?
— Да, конечно.
— Сейчас я уже не смог бы сработать такое колье. Руки стали дрожать. Дрожат, окаянные. Да и заказчиков не стало. Жизнь другая пошла. Все хотят иметь настоящие драгоценности.
…Вечером я поехал к Гриндину. Он встретил меня радушно, усадил в кресло, открыл бар и предложил прохладительное — джин с тоником. Я отказался пить, и он, посмеявшись над нашими условностями, — а на Западе полицейские пропускают рюмку-другую крепкого и ничего, работают не хуже нашего, — спросил:
— Как продвигается расследование?
— Нормально, — ответил я.
— Если бы нормально, вы бы не обращались снова ко мне, — лучезарно улыбаясь, сказал Гриндин. — Где-то что-то заело? Чем я могу помочь?
— В прошлый раз у меня создалось впечатление, что в ночь с двадцать седьмого на двадцать восьмое августа вы не выходили из дома.
— Ну и что?
— Ну и я хотел бы уточнить, верно ли это впечатление?
— В чем дело? Неужто вы и меня стали подозревать?
— Вы выходили из дома?
— Нет. А если даже допустим — выходил. Что из этого?
— Допустим. В какое время?
— Ну знаете ли! Это как-то странно.
— Какого цвета машина у вас?
— Красного.
— Допустим, что вы садились в машину. Кто бы мог это видеть?
— Никто!
— Василий Петрович, напрягите память.
Он долго мучил свою память для вида.
— Никто!
— Где ваш перстень, Василий Петрович?
— На тумбе.
— А сигареты какие вы курите?
— «Мальборо» я курю. Слушайте, вы начинаете меня сердить!
— Не надо, Василий Петрович, сердиться.
— Хорошо, я не сержусь. Только не ходите вокруг да около. Есть такое русское выражение. Доводилось слышать?
— Не только это. Долго ходить — мертвого родить. Имя и телефон женщины, которую вы провожали?
Гриндин не упал от неожиданности и даже не смутился.
— Зачем? Зачем вам это? — лучезарная улыбка вновь появилась на его лице.
— Надеюсь, она будет более откровенной…
— Вы же знаете, что я женат. Да и женщина, о которой вы говорите, не свободна. Видите, сколько препятствий?
— Вам придется их преодолеть. В котором часу вы вышли из дома?
— В час.
— Встретили кого-нибудь?
— Нет. Хотя… Обождите! Какой-то тип попросил сигарету. Ну конечно! Подозрительный тип, доложу я вам. Он еще спросил, не найдется ли что-нибудь попроще, когда я протянул «Мальборо».
— Узнаете его в лицо?
— Еще бы! Бандитская рожа.
— Когда вы возвратились домой?
— Без двадцати два. В этот раз я абсолютно никого не встретил. Надеюсь, мы решим этот вопрос по-мужски?
— Вы полагаете, что я намерен сообщить вашей жене, с кем вы спите в ее отсутствие?
— Существует такая форма порицания, как письмо на работу.
— Вы утверждали, что слышали крик Надежды Андреевны. Значит, ваша приятельница тоже слышала?
— Нет. Она не могла ничего слышать. Крик я слышал один, когда вернулся. Ну как? Мы решим наш вопрос по-мужски?
— Я не собираюсь копаться в чужом белье.
— Благородно с вашей стороны. Теперь я спокоен.
— Преждевременно обольщаетесь. Вам придется давать письменные показания следователю.
Миронова и я приехали на квартиру Комиссаровой. Был поздний вечер.
— У меня дома голодный муж.
— Ничего, Ксения Владимировна. Скоро все закончится.
— Откройте хоть балконную дверь. Душно.
— Я как раз собирался это сделать. — Я открыл балконную дверь.
— Вы уверены, что так уж скоро все закончится?
— Да, Ксения Владимировна. День-другой, и все.
Миронова вдумчиво посмотрела мне в глаза.
— Что у вас на уме?
— Многое.
— Так поделитесь.
— Еще не разложилось по полочкам. Все навалено в кучу. Я должен полежать. Лежа мне думается легче.
— И что? Завтра все будет ясно?
— Надеюсь.
— Ну а здесь мы зачем?
— Хочу распалить воображение, представить, как все произошло.
В комнате горела люстра, как в вечер двадцать седьмого августа, когда Комиссарова привела гостей. Я взглянул на часы.
— Вы кого-то ждете?
— Хмелева.
Донесся шум подъехавшей машины. Я вышел на балкон и посмотрел вниз. Приехал Хмелев. Он держал в руке сверток. Я повернулся к окну. Оставшись одна, Миронова прихорашивалась. Смотрясь в зеркальце, она поправила прическу, потом намазала губы. Я не стал ей мешать. Сверкнуло зеркальце, отразив яркий свет люстры, щелкнула пудреница. Миронова зажгла торшер, выключила люстру, села на диван и задумалась. Слабая лампа торшера погрузила комнату в розово-молочную мглу. При таком свете, наверно, хорошо думалось…
Надо мной нависал балкон квартиры, хозяева которой оставили ключи Комиссаровой. Цветы, очевидно, погибли. Слева в полуметре от балкона проходила водосточная труба. Цинковая труба была мощной. В дождь она, должно быть, грохотала…
Я осторожно вошел в комнату и прикрыл дверь. Она скрипнула. Миронова вздрогнула.