Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– И все же мне очень стыдно. – Прикрыв рукой глаза, Китти покачала головой. – Поверить не могу, что сижу и разговариваю с женой Гая!

Давило железо. Не открыть…

Почему же быть женой Гая – совсем не то, что женой Парсифаля? Гая Сабина не знала. Она чувствовала себя какой-то лгуньей, исподволь готовясь к еще одной ночи откровений, наподобие той, что пережила с Дот в «Шератоне». Ведь она жена Парсифаля!

– Слышу, товарищ. Мне нужно немного полежать.

– Послушайте, – сказала она, – нам надо прояснить одну вещь.

– Доктор, колите вашу научную микстуру. Дежурный, шторы в кабинете закрыть, никого к товарищу Бурсаку не пускать!..

– Что Гай был геем?

Сабина вздохнула.

У него еще было время. Пусть немного совсем. Хватит! Он вспомнит, он вернется назад, чтобы вновь пройтись от самого начала. От небытия, от пыльной ветхости, пахнущей старым деревом и давними мышами.

– Это мать вам сказала?

– Он всегда был геем. – Выгнув шею, Китти пустила к потолку струйку дыма. – И, по-моему, наоборот: сказала об этом матери я. Но точно не помню.

Привычная тихая вечность, темнота умершей церкви…

– Понятно.

Давило…

– Мне не важно, как вы устроили свой брак. А вот что важно, так это то, что вы его знали, что были с ним рядом. Были с ним все годы, когда меня рядом не было. Вы были с ним, когда он умирал. Ведь так?

Сабина кивнула. И опять перенеслась в тот подвальный кабинет «Седарс-Синая», под слепящий свет ламп, и увидела его, распростертого на языке аппарата МРТ. Она отогнала видение прочь.

1

Китти ожидала еще каких-то слов. Их не было. Тогда она спросила:

– А как он?..

Лютовали сабли, братья не узнавали друг друга. Шел над притихшей от ужаса страной великий и страшный год 1918-й. Пока самым краешком, первой поступью. По январскому снегу, по свежей поземке вел свой боевой отряд товарищ Химерный. Ладно вел – зацветали на его пути красные флаги, загорались горячим огнем вековые панские маёнтки. Быть народной власти!

Взгляд Китти пронизывал ее насквозь. Но рука Сабины, державшая сигарету, не дрогнула, застыв над столом, не достигнув рта.

– Очень быстро. Заболела голова. Аневризма. Разрыв сосуда. И все.

– А ну, на митинг, товарищи! На митинг! Декреты читать буду!..

Глаза Китти вновь наполнились слезами, и она отвернулась. Китти могла бы показаться Сабине старше Парсифаля, не состарься тот под конец так заметно. Много лет он был младшим, в какой-то период они сравнялись годами, а перед смертью он превратился в старшего брата.

– Ура-а-а-а-а-а!

Рукавом толстовки Китти промокнула нос.

Что говорите? Уже Терновцы? Село как село, маенток как маенток – не первые на пути. В засыпанном снегом панском парке мраморные Венеры глаза круглые таращат, белыми руками от взглядов непрошеных закрываясь. Не поможет, ох не поможет, панночки, достанет и вас народная власть, власть трудящихся!

– Вам мама говорила, что я сына Гаем назвала? Моего младшего. Старший у меня – Говард, в честь отца, а младший все-таки Гай. Может, мне следует теперь его переименовать? Правда, футболисту по имени Парсифаль может прийтись нелегко.

– Тогда, наверное, не стоит.

Да не с них начнем, с Венер глупых.

Улыбка Китти была столь мимолетной, что секунду спустя Сабина даже не могла сказать, улыбнулась ли та вообще.

– Слухай, товарищи, декрет! Каждое слово слухай, через сердце пропускай. Потому как в словах этих – счастье ваше!

– Вот фокуснику зваться Парсифалем – в самый раз. Подходит куда больше, чем те имена, что он напридумывал себе в детстве. У него набралась их целая тетрадка. И имена там были трех категорий. – Для наглядности Китти подняла вверх три пальца. – Псевдонимы для повседневной жизни, затем сценические, а еще он подбирал себе третье имя, резервное, на тот случай, если раскроется, что он живет под вымышленным именем, вот тогда он станет пользоваться третьим как настоящим. Третье имя было настоящим шедевром конспирации. Ему надлежало быть обманчиво безликим. Гай постоянно тренировался, чтобы подписи выглядели убедительными.

Читает декреты товарищ Химерный, в полный голос читает. Тяжело звучат правильные слова в ледяном воздухе. Не шелохнется народ. Дождались праздника! А вот пан, и он здесь – в мундире генеральском, в погонах золотых. Тоже слушает, не перебивая. И он дождался, но только не праздника. Кончились праздники у вражьей кости! Смотрит на него сам товарищ Химерный взглядом пристальным, пролетарским.

Да уж, тренироваться Парсифаль умел как никто! Упражняться, пока фокус не въестся в печенку, пока не научишься чувствовать пальцами каждую из пятидесяти двух карт колоды. Работать, пока работа не перестанет казаться тебе работой. «Довериться своим мыслям, знаниям можно не всегда, – говорил он Сабине. – Иное дело – плоть и кровь. Надо работать так, чтобы фокус проник тебе в плоть и кровь».

– С землей, товарищи, как сказал, так и будет. А с паном – сами решайте. На такой предмет полная власть народу дана.

– Тед Петри, – сказала Сабина. – Вот его третье имя. А первого не было.

Китти кивнула:

Год 1918-й, великий и страшный, год расстрелянных генералов и растерзанных поручиков. Что спасет вас, ваше превосходительство, защитит кто? Вспоминайте, пока есть время, все, что дорого вам, вспоминайте! Свечи балов, сладость первого поцелуя, неяркий блеск Георгиевской сабли, сыновей, шагнувших с родного порога в черную пропасть Великой войны. Вспоминайте, немного вам осталось. Ведь не спасет – ничто не спасет!

– «Тед Петри» в списке присутствовал. «Тед» – в честь бейсболиста Теда Уильямса, а «Петри» – в честь Роба Петри из «Шоу Дика Ван-Дайка». «Роб Уильямс» тоже рассматривался в качестве претендента.

А ведь чуть не спасло! Чуть…

– Должно быть, ему сильно хотелось вырваться из дома.

– Да пес с ним, с паном нашим, стар уже, песком сыплет. С сынами бы его, волками голодными, поквитаться. Пусть скажет, куда скарбы, у народа отобранные, девал, – и катит подальше, не оглядываясь!

– Вы даже не представляете, до чего сильно!

Хмурится товарищ Химерный, не того от народа ожидавший. Но – не спорит. Пусть! Еще успеет новая власть правильную линию трудящимся привить.

У Сабины начали мерзнуть ноги, и она поджала их. В Лос-Анджелесе справиться с обидой было бы нелегко. Зачем он ей лгал? Но в Небраске, на кухне Феттерсов, это почему-то не казалось такой уж страшной ложью. Парсифаль придумал себе новую жизнь, и другой жизни знать не желал. В Небраске такое казалось разумным, находчивым – как теплое шерстяное пальто с деревянными пуговицами.

– Говори, где золото! Где скарб твой панский, говори!

– Ну а вы? – спросила Сабина. – Тоже составляли список имен?

Не молчите, ох не молчите, ваше превосходительство!..

Каким-то очень молодым, девчачьим движением Китти передернула плечами.

Сказал пан – от всей души сказал. Голову высоко поднял, нахмурил седые брови…

– Совсем маленький. Куда мне до Гая. А у него воображение работало превосходно. Иногда он и мне подбрасывал имена. Имена, подходящие для ассистентки, – Офелия, Кэнди… Всех не перечесть.

Кто услыхал, кто нет – шумно было у крыльца панского. Но только закричали все в один голос:

– В старой церкви искать надо! Под Градовым! Ломы бери, лопаты хватай!..

– Для ассистентки фокусника?



– Я хотела выбрать вашу профессию. Но только когда он думал стать фокусником. А в те дни планы у него были самые разнообразные. Если бы он остановился на бейсболе, мне бы в его карьере места не нашлось. Разве что биты таскать.

Давило железо…

Когда Гаю было двенадцать, ни о какой Сабине и речи не было. А была только девочка из лос-анджелесского пригорода Фэрфакса, девочка, которая пьет выжатый мамой на кухне апельсиновый сок и берет в библиотеке книги об архитектуре старинных замков. Никому в Аллайансе и в голову не могла прийти мысль о Сабине. Да в Сабине и нужды не было, потому что ее роль принадлежала Китти, такой прилежной, понятливой, работящей. Да и что за работа: всего и требуется от девушки, что держать шляпу и изображать изумление всякий раз, когда оттуда извлекают кролика. Китти для такого отлично подходила – стройная, спина прямая, плечи развернуты. Вот она и решила, как это свойственно детям, что нашла призвание на всю жизнь. Не бог весть какая завидная участь, по правде говоря, но теперь Сабине казалось, что она украла работу мечты у женщины, что сидит напротив нее за кухонным столом. Мир, от которого бежал Парсифаль, с Китти обошелся сурово – замужество, двое детей, работа на износ и бесконечные зимы. Каждый день такой жизни отпечатался на ней. Сбеги Китти из дома вместе с братом, когда ей было лет шестнадцать-семнадцать, – какая бы из нее получилась красавица! Сабина так и видела ее в лиловых шелках, с голыми плечами под тонкой вуалью, с бусами вокруг шеи. Она бы справилась. Отлично бы справилась.

Привычная тихая вечность, привычная тихая ветхость, недвижный, тяжелый сон. Но всему настает срок, даже у Вечности есть предел.

Час был не просто поздний – чуть ли не предрассветный. Даже снегопад, утомившись, прекратился.

Он понял. И когда затрещали старые доски, когда ударил в тяжелые веки невиданно яркий свет керосиновой лампы…

Куда ни глянь – сон, тишина и мрак. В Лос-Анджелесе такого времени суток просто не существует.



– Признаюсь, – сказала Китти, – в тот вечер, когда мы впервые увидели вас в представлении Карсона, я подумала: «На ее месте должна была быть я».

– Ишь, накрутили, богомазы! Такую пакость развели!

– И верно, – смущенно ответила Сабина. – На моем месте легко могли бы очутиться вы!

– Не трать язык по-пустому, товарищ. Доски выворачивай!

В старой церкви повернуться негде. Набился народ, оживил дыханием трухлявые стены, осветил огнем керосинным. Кто доски ломает, кто просто по сторонам смотрит, мертвым иконам зрачки проглядывает.

– В детстве мы были очень дружны с братом, – сказала Китти устало, словно у нее уже не осталось сил об этом рассказывать. – План наш заключался в следующем: сжать зубы и терпеть, пока не вырастем, а там – прости-прощай, родной город! Отправимся вместе в Нью-Йорк, сменим имена. Сколько детей по всему миру, наверное, ложась в постель вечерами, мечтают перебраться в Нью-Йорк и сменить имя. Но потом становятся старше и о мечтах забывают. А вот Гай не забыл: сделал все, как было задумано, кроме одного… – Она осеклась и улыбнулась в знак того, что со всем примирилась. – Меня с собой не взял. И я его понимаю, честное слово, понимаю! Это ведь как побег из тюрьмы. Лучше бежать в одиночку – так больше шансов. – Одним уверенным движением Китти раздавила в блюдце окурок и зажгла новую сигарету. Руки ее двигались уверенно, не дрожали. – Все было так давно. Я и думать забыла об этом. У меня два чудесных мальчика. С родными живу душа в душу. – Она покачала головой: – Я что-то слишком разболталась. И говорю, наверное, путано.

– А чего же церковь пустой стояла?

– Нет, – возразила Сабина. – Я все понимаю.

– Так прокляли ее, товарищ Химерный. Отчего да почему – забыли уже. Давно случилось, когда еще паны наши сотниками числились. Был покой вечный – нет его. Сорван пол, потревожена земля, а вот и черная крышка глядит наружу.

Дети, которые мечтают сменить имя и переехать в Нью-Йорк? Нет. Этого она, привыкшая в детстве, что ей читают перед сном каждый вечер и за ручку переводят через любую улицу, не понимала. Ведь жила она в Лос-Анджелесе, где было все что ни пожелаешь: персики в январе, симфонический оркестр, Тихий океан. Лос-Анджелес – не из тех городов, откуда дети мечтают уехать. В такой город дети мечтают попасть.

– Или домовина, товарищи?

– За то, чтобы вырваться из такого города, как наш, платить приходится дорого. – Китти улыбнулась: – Аллайанс не любит отпускать своих, мертвой хваткой держит. Знает, что новых на их место не получит – мало найдется охотников. Но Гай вырвался и заплатил.

– Открывай, там скарб панский и есть!

– Каким образом?

– Страданиями! – Китти произнесла это даже весело, словно страдания были самой выгодной ценой.

Смотрит товарищ Химерный на черные доски, железом обитые. Глядит, о низкой народной сознательности думает. Не вмешивается. Еще успеется, а пока трещать панским гробам!

– Вы исправительное заведение имеете в виду?

– И это тоже. И убийство отца. После такого пути назад уже нет.

Разлетелось в щепу старое дерево…

Сабина выпрямилась на стуле. Лица словно коснулось что-то влажное и холодное – отгоняя это что-то, она взмахнула рукой, сигарета, докуренная почти до фильтра, но еще горящая оранжевым огоньком, выпала из губ, укатилась под стол.

– Что?

– Эге ж… Никак дивчина была?

Китти выглядела изумленной, будто новость эту она не сообщила Сабине, а только что узнала сама.

– Убийство отца, – повторила она.

– Упокой Господь душу…

Слова эти были из разряда слов, которым суждено остаться в памяти навечно.

– Вашего отца…

Прав товарищ Химерный, ох прав! Вот она, несознательность, веками копившаяся! Только что ярились, золота панского взыскуя, а теперь кресты творят, обломки крышки тяжелой на место пристраивают. Прости, дивчина, не тронем мы тебя, и мониста твои не возьмем, и дукаты тяжелые. Спи дальше!

– Они же вам рассказали, – проговорила Китти, не то спрашивая, не то утверждая. Во всяком случае – с надеждой.

– Кто рассказал?

Только не все это, ох не все! Вторая домовина побольше да потяжелее. Глубоко зарыта, далеко спрятана. Не иначе в ней скарб панский, где ему еще быть?

– Гай рассказал. Мама. Берти, наконец. Черт!

– Открывай!!!

Наклонившись, Китти достала из-под стола окурок, оставивший на зеленом линолеуме маленькую черную отметину. Теперь про это пятнышко будут говорить: вот тогда-то Сабина и узнала!

…И когда затрещали ветхие доски, когда ударил в тяжелые веки невиданно яркий свет керосиновой лампы…

– Никто мне ничего не говорил.

Китти раздавила ничтожный остаток того, чего уже не было, и подошла к раковине вымыть руки. Вымыв, отряхнула и вымыла опять.

– Товарищи! Так то ж человек! Живой человек! Паны проклятые живого человека в домовину запрятали! Товарищ Химерный, товарищ Химерный!..

– Почему же никто не рассказал вам?

– Откуда мне знать!

– Вижу, товарищи, все вижу. Состав преступления налицо, никакой адвокат панский не поможет. А ну, за фельшаром, живо, может, откачаем еще… А вы – за паном, которого народ в простоте своей несознательной отпустить хотел!..

Китти вытерла руки висевшим на ручке холодильника посудным полотенцем. Вид у нее был жалкий, виноватый, и на секунду Сабина даже подумала, что если и вправду было убийство, то убийца – Китти.

Он пил воздух, словно горилку. И легче становилось ему с каждым глотком. Вот только веки давили…

– Простите, – сказала Китти. – Я не хотела, чтобы так получилось. Мне в голову не могло прийти, что вы не знаете. В смысле что эту историю невозможно не знать. В ней вся суть. В ней вся наша семья.

– Товарищ, товарищ, глаза открой, себя назови! Порадуй нас, товарищей твоих, скажи, что жив, назло врагу классовому!

– Вы говорите, что Гай убил отца.

– Погодите, товарищ Химерный, плохо же ему. Сейчас нашатырь достану. Гей, лекарства какие есть?

Потому что тогда это был Гай.

– Да, убил, – тихо сказала Китти.

– И это доказано? Достоверно подтверждено? Кто-нибудь видел это?

Наконец полегчали и веки. Открыл он глаза, взглянул. Пока без удивления, просто посмотрел. Изменилась церковь, и люди другими стали. И воздух другим. Но если другим, то прежде что было? Почему здесь он?

Нет, неверных толкований тут быть не должно! Она не даст обвинить его в чем-то совершенно немыслимом!

Вскинув голову, Китти повторила список свидетелей:

Почему? И кто?

– Я видела. Мама видела. Гай видел. Отец видел. – Она оперлась спиной о кухонную стойку, словно боясь, что сейчас Сабина бросится на нее.

Что это, снег все еще метет? Сквозняки гуляют по дому? Не пора ли вставать остальным? Может, разбудить их?

КТО ОН?

Сабина спросила, когда это произошло.

– Под Новый год в канун шестьдесят шестого. Гаю было пятнадцать лет. Почти шестнадцать.

Вспоминай, вспоминай, вспоминай!..

Она спросила, как это произошло.

– Он его ударил.

Золотой блеск Лаврских куполов, синяя гладь Днепра, легкая пыль над летним Подолом, тишина в просторном классе…

– Рукой? Кулаками?

Китти покачала головой. Рассказать выпало ей. Но это и не секрет. Все газеты на пятьсот миль кругом писали об этом и написали вновь, когда Гая выпустили из Лоуэлла.



– Битой, – сказала Китти. – Бейсбольной битой. Одним ударом. Он не убить его хотел, только остановить. Схватил отца за грудки. Ударил по щеке. Но тот лишь отмахнулся от него, как от мухи, а удара словно и не почувствовал. А бита – рядом была, за дверью стояла. Гай ее всегда туда ставил. Времени подумать у него не было. Совсем. Он только и хотел, что остановить отца, но вот как он это сделал… – Она замолчала и после паузы продолжила: – Отец был очень проворный. Некогда было раздумывать. И рассчитать, куда удар придется, Гай тоже не мог. И саданул отца битой по шее. Сломал ему шею. Он и двух минут не протянул.

– Остановить отца… А что он делал?

– Вот это дело! Здравствуй, товарищ, панами почти насмерть замученный! Я – командир революционного отряда товарищ Химерный. А ты кто таков будешь?

– Пинал мать ногами. Она уже на полу валялась, – ответила Китти. А потом добавила важную деталь, важную, хотя многие потом упускали ее из виду: – Мать тогда беременна была. Берти носила.



– Бурсак…

В ту ночь, когда умер Фан, они поняли, что все кончено, еще раньше, чем это случилось. Фан уже не мог говорить, только всхлипывал – жалобно, как младенец. Всхлипы шли из гортани – ни Парсифаль, ни Сабина никогда еще не слышали от него таких звуков. Хоть и негромкие, они настигали в любом уголке дома, пригвождали к месту, разбивали сердце. Фан к тому времени ослеп и не мог даже сесть в постели. Он уже не понимал ничего, кроме того, что ему больно и страшно. И того, что Парсифаль здесь, рядом. Парсифаль не сидел у его постели – он лежал в ней. Снял рубашку, чтобы Фан кожей чувствовал его присутствие. Весь день, этот последний день, он обнимал Фана, прижимал к себе, несмотря на вонь, на всхлипы и на ужас перед тем, что ждало и его тоже. Он обнимал любимого человека, качал, баюкал его, целовал его волосы, как обнимал, баюкал и целовал его волосы в первую ночь их близости. Парсифаль боялся смерти, но Фана не боялся. Фана он любил. До самой последней минуты.



2

– Почему же ваша мама мне не рассказала?

У крыльца пан, без мундира уже, без сапог. Причащен согласно всем революционным обычаям. Ждет пан, когда плюнет свинцом в него народ трудовой. Но не спешит товарищ Химерный, во всем справедливость блюдет.

Китти закусила губу – сильнее, чем этого требует простое обдумывание ответа. Она пыталась и понять, и объяснить одновременно.

– Я могу только догадываться, но поначалу, как мне кажется, она не делала этого из страха напугать вас до полусмерти. Хотела вам понравиться. Хотела, чтобы мы все вам понравились. И чтобы вы приехали. Моя мать всегда поступает как должно. Поднаторела в этом. А после выкинула это из головы. Ну, знаете – кто старое помянет… Мы и между собой это не обсуждаем. Мы особо не говорили об этом, даже когда все случилось. – Китти закрыла глаза и мотнула головой. – А вы бы приехали, если бы знали?

– Стань сюда, товарищ Бурсак. Покажись, чтобы люди тебя, заживо закопанного, видели, чтобы его превосходительство поглядел. И пусть в пекле своем панском не жалуется на власть трудящихся. Или скажешь, вражина, что не твой грех? Смотри на него, на товарища Бурсака, тобой замученного! И ты, товарищ Бурсак, глаз не отводи!

Сабину вдруг накрыло волной страшной усталости, как в те ночи, когда она допоздна засиживалась за работой.

– Ей-богу, не знаю. Все-таки лучше бы мне узнать это раньше, дома. И сейчас бы я предпочла быть дома, уснуть в своей постели. И лучше бы я узнала об этом много лет назад, а не теперь.

Он смотрел. Он начинал понимать. Шевельнулись бескровные губы.

– Лучше человека, чем Гай, я в жизни не встречала. А убийство – это был несчастный случай. Он не хотел.

– Уверена, что не хотел, – сказала Сабина.

– Не он, панове… Похож – да не он. Тот другой был…

Уверена? В чем она уверена? Да ни в чем! Она провела руками вверх-вниз, гладя рукава белой хлопковой пижамы, которую выбирала для Фана – чтобы носил в лос-анджелесской больнице.

Но не дослушал пан, перебил, голосом своим гвардейским слабую речь товарища Бурсака заглушая:

– Когда это случилось, когда отец упал, я еще подумала: «Господи, только бы насмерть! Если он встанет, он же порешит нас всех!» Мама и Гай были как не в себе, но я к отцу подошла, села рядом на пол, тронула его шею и почувствовала, как пульс замирает. Глаза были открыты, но смотрел он в пустоту. Мама приподнялась на локте, спросила: «Он как? Ничего?» А я ответила: «Он умер». Наверное, последнее, что отец услышал, – это как я объявляю его мертвым. Я так сказала, потому что хотела, чтобы так и было, чтобы он не убил Гая за этот его удар. А потом и стало так, как я хотела. Вот и вся история.

– Где… – выдавила Сабина, не в силах закончить вопрос.

– Что «где»?

– Где это случилось?

– Признаю грех предков моих! Каюсь – и ответить обещаю на Суде Страшном.

Китти обвела взглядом кухню, словно припоминая, и Сабина почувствовала, как что-то карабкается вверх по стенке ее горла, будто крохотная детская ручка. Крохотный палец трогает гланды. Китти указала на неприметное пятнышко в углу возле задней двери, пятнышко на зеленом линолеуме. Там же в углу стояли метла и теплые сапоги-угги. Голенище у одного скособочилось.

– Так и отправляйся туда, ирод!

Наверняка был жуткий треск – звук биты, ломающей шею, от которого у всех перехватило дыхание, потому и не было криков. Затем – стук падающего на пол тела. Дот и сама лежала на полу. А где был Гай, мальчик, ставший Парсифалем? Стоял, возвышаясь над двумя лежащими? Сжимал ли он еще обеими руками биту? Держал ли ее поднятой на случай, если отец попытается встать? Или бита вяло покачивалась где-то возле его бедра? Может, он опирался на нее? Или выронил? Отступил ли он назад? Завопил ли?

Но не стреляют – нет еще команды, не зачитан приговор. Смотрит товарищ Бурсак, думать пытается. А тут его кто-то за руку и взял.

– Почему вы остались?

– Держи, товарищ, подарок от меня – и от всего отряда нашего. Пусть «наган» твой народ трудовой защищает!

Девичий голос, веселая усмешка. Сколько дивчине? И восемнадцати нет, поди.

– Осталась где?

– Оксана Бондаренко! – смеется. – Бери револьвер, товарищ, не давай людей в обиду!

Вытащив из волос резинку, Китти нервно перезавязывала свой конский хвост.

Впрочем, смотрела она уже не в злополучный угол, а на Сабину.

Тяжело руке от оружия, ведь не держала никогда, не прикасалась даже. И губам улыбаться с отвычки – тоже.

– В этом доме остались. Не уехали.

– Спасибо…

– В маленьких городках дома, где мальчики убивают своих отцов, плохо продаются. Детям и ходить-то по нашей улице несколько месяцев не разрешали, а когда разрешили, они и сами боялись сюда нос совать. Да и денег на переезд не было, и куда ехать, было непонятно. А когда появились какие-то возможности и деньги, много-много лет спустя, нам было уже все равно. – Китти потушила сигарету, которую даже и не покурила толком. – Вы меня простите, но, чувствую, на сегодня нам хватит. Потом можно будет еще поговорить, но сейчас я свой лимит исчерпала.

– Руководствуясь революционной законностью, товарищи! Бывший генерал, а ныне изверг и преступник, приговаривается…

– Гоп, кумэ, нэ журысь!..

– Да, совсем поздно уже, – сказала Сабина. Она понятия не имела, который час, но инстинкт подсказывал, что время бодрствовать еще не наступило. – Вам еще домой добираться надо.

Ударила отдача в руку, запахло кругом кислым порохом. Опустил товарищ Бурсак револьвер.

Китти встала. Высокая, но все же не такая высокая, как Сабина.

Гоп, кумэ, нэ журысь, туды-сюды повэрнысь! Встречай, История, год 1918-й.

– Сегодня мой дом – здесь.

Со вторым рождением тебя, товарищ Бурсак!

– Останетесь ночевать?

3

– Сегодня – да.



Чи то хмара, чи туман
Отакый велыкий?
Идэ з Дону воювать
Генерал Деникин!



Это была уже другая история, углубляться в которую обеим сейчас не хватало пороху. Взяв со стола блюдце, Китти вытряхнула пепел в стоявшее под раковиной мусорное ведро, блюдце вымыла горячей водой с мылом и поставила на полочку сушилки.

Весело поется в седле! Когда ездить привычен, конечно. Тогда и петь легко, и разговор душевный не в тягость.

– Идите-ка спать.

– Я заняла вашу комнату.

Обучился этой премудрости товарищ Бурсак. Многому иному тоже – время больно подходящим оказалось. И по руке ему уже даренный красным бойцом Оксаной Бондаренко револьвер. Вот она, красивая, на своем сером в яблоках, рядом почти. Улыбается, на товарища Бурсака смотрит. Но занят товарищ Бурсак – беседует с самим товарищем Химерным, что ведет отряд размашистой рысью по боевой революционной дороге.

– Ничего страшного. Лягу на диване. Спать-то осталось всего ничего. Утром мне на работу. А диван удобный.



Докучыло генералу
Марно йиснуваты,
Зибрав донских козакив
З намы воюваты!



На каких только диванах не приходилось спать Сабине. В гардеробных, в прежней квартире Парсифаля, в комнатах ожидания больницы… она слишком устала, чтобы даже думать о том, стоит ли ей раздобывать одеяла и лишнюю подушку. Слишком устала, чтобы озадачивать такими хлопотами кого-то еще.

– Пусть не будет у тебя сомнений, товарищ Бурсак. Не печалься, что отняли паны память твою, имя твое отняли. Революция новую память тебе дарит, и фамилию с именем, и судьбу. Не годишься ты мне в сыновья, потому как возрасту оба мы молодого, хоть и седой ты от панского глумления. Поэтому будешь ты мне, товарищ Бурсак, братом!

Не поспоришь с командиром Химерным, умеет он говорить убедительно. Не спорит товарищ Бурсак, об ином думает.

– Давайте вы будете спать у себя в комнате. Там же есть вторая кровать.

Он думает, а отряд поет. И Оксана Бондаренко поет, на друга нового смотрит.

– Мне и на диване отлично, – отмахнулась Китти.

– Я болтать не буду, – заверила Сабина. – Ночуйте у себя. Я буду спать как сурок и все равно не услышу – есть вы или нет.

Китти собиралась отказаться. Но, как и ее мать и сестра, она не умела отказываться от желаемого.

– Ну, может быть, так нам кошмары не приснятся, – сказала она.



Гей, збырайтэсь й повэртайтэсь
У горах на кручи,
Наступайте й заспивайте
Веселойи идучи!



Женщины прошли по коридору, волоча за собой бремя услышанного и сказанного. Света они не зажгли, и Сабина нырнула в незастеленную постель – стылую, как снег на подоконнике. Дрожа от холода, свернулась калачиком. Китти сняла джинсы и в одной толстовке легла на вторую кровать. Она лежала на спине, и полоска света из-под двери позволяла Сабине ясно видеть ее профиль. Такой знакомый.

– Простите, что рассказала вам про все это, – проговорила Китти.

– Навсегда останусь твоим братом, товарищ Химерный. Только плохо мне бывает. Страшное вижу – во сне и наяву тоже. Церковь перед глазами, мертвая дивчина в домовине черной, мертвые личины вокруг. Подступают, руки костлявые тянут. И будто веки мои из железа. Тяжело тогда дышать мне. Давит…

– Я бы и так узнала рано или поздно, – сказала Сабина, поворачиваясь к ней.

– А может, и не узнали бы. Но, так или иначе, теперь вы в курсе.

– Нелюдское дело сотворили с тобой проклятые паны, брат мой, товарищ Бурсак. Потому и яростен ты в бою, потому и назначен моим боевым заместителем. Пусть рука твоя и дальше твердой будет. Но смотри! Узка дорога наша революционная. Направо свернешь – слабость покажешь, врагов лютых на волю отпустишь. И будут губить они народ трудовой дальше. Но и налево нельзя. Шагнешь – своих же братьев на распыл пустишь. Станешь ты тогда хуже всякого пана.

Так много еще оставалось невысказанного, но Сабину затягивало в омут сна. Вопросы силились обрести форму, воплотиться хотя бы в начатки фраз, но сил выговаривать слова не было. Дыхание Китти уже стало ровным, глубоким. Сабина думала, что там, на другой стороне, ее будут ждать и что-то расскажут, однако, оказавшись на снежном поле, она ждала и ждала – безуспешно. Никто не пришел.





Заспивайте веселойи,
Щоб аж лыхо гнулось
И щоб панство генералам
Повик не вернулось!



Еще толком не проснувшись, Сабина провела рукой по смятому покрывалу в поисках теплого шерстяного клубка – кролик обычно спал, примостившись у ее живота. Не нащупав его, Сабина все вспомнила и открыла глаза. Она была в мальчиковой спальне, залитой солнцем, потому что шторы вчера никто не опустил. Солнечные лучи отражались от бейсбольных кубков, играли на кроватях, столе и клетчатом коврике, и не было ни малейших признаков того, что здесь находился кто-то еще, что Сабина не проспала всю ночь как убитая, даже и не повернувшись, считай, ни разу. Вторая кровать была аккуратно застелена и имела точно такой же вид, в каком Сабина застала ее накануне. Промелькнула даже мысль, что ничего вчерашнего на самом деле и не было. Снег перестал. Пейзаж за окном состоял из слепящей синевы сверху и слепящей белизны снизу. Снег покрывал землю ровно, точно выглаженная простыня. Чистый, чинный мир.

– Запомню я слова твои, брат мой, товарищ Химерный! Не дрогнет рука моя врагов лютых в штаб Духонина отправить. Не поднимется друга убить. Клянусь тебе, брат!

Надо было бы сделать шаг вперед, под струи, но Сабина стояла, едва не касаясь носом серебристого диска душа, и лишь жмурилась, позволяя воде бить себе в лицо. Все в этой истории было перевернуто с ног на голову. Это в Лос-Анджелесе люди убивают друг друга. А в Небраску сбегают потом, чтобы забыть и забыться. Чтобы спрятаться в огромности пустого пространства. Кому в голову придет искать человека в Небраске! Да здесь в каждом третьем доме наверняка живет кто-то из программы защиты свидетелей! И все же каким-то образом план Парсифаля удался. В городе, где отцеубийцы бродят стаями, его не заметили, не обнаружили. Сабина ждала, когда же все узнанное ею теперь повергнет ее в пучину отчаяния, однако чем дольше ждала, тем яснее становилось, что пучина не разверзнется. Все удары Сабина приняла и вынесла с должной степенью мученья: смерть Фана, а затем и Парсифаля, и внезапное явление его родных, и все прочие внезапности. Но мысль о том, что Парсифаль убил своего отца, пускай случайно, но убил, убил бейсбольной битой, в это утро почему-то ее почти не беспокоила. Пар в ванной пробудил десятилетиями копившиеся здесь и пропитавшие стены запахи мыла и шампуня. Сабина, голая, нырнула в пахнущее морским берегом, цветами, травами облако и подставила шею потоку почти невыносимо горячей воды. На его месте она бы тоже не сказала. Вот и найдено разумное и утешительное оправдание. Теперь понятно, почему Парсифаль лгал ей и почему эта ложь оказалась правдивее, чем вся скрытая им правда. Случай и только случай определяет, где мы появляемся на свет. Не было у Сабины никакого священного права ни на то, чтобы родиться в Израиле, ни на то, чтобы расти в милом семейном гнездышке в Фэрфаксе. Этот дом в Небраске мог бы быть ее домом. Она, а не Парсифаль могла схватить биту, ощутить в руках ее прохладную тяжесть. А потом – тоже отсекла бы прошлое, вырезала бы его из своей жизни, как вырезают заметку из газеты, и люди видели бы, что чего-то не хватает, но чего именно – так и не узнали бы. И как бы ни хотелось Сабине, чтобы он в свое время доверился ей, а она могла бы его утешить и простить, она понимала, что, будь это ее жизнь, поступила бы как он, потому что не могло быть такого, чтобы, сидя с ним на кухне за утренним кофе, Сабина вдруг отодвинула тарелки, взяла его руки в свои и, сжав их, сказала: «Послушай, я должна тебе в чем-то признаться». Парсифаль, ее друг, ее муж, выстроил свое счастье, как строят надежный в бурях баркас – тщательно, шаг за шагом. И прошлое, теперь уже не принадлежавшее ему, было отброшено и, подобно отвязанному якорю, скользнуло в темные, заросшие водорослями океанские глубины. Много лет наблюдая его сон, вглядываясь в его лицо при пробуждении, она знала точно, что кошмары его не мучают. И это наполняло Сабину радостью и утешением: Парсифаль спасся – прыгнул в свой надежный баркас и тем сохранил себе жизнь. Баркасом стал для него Лос-Анджелес, и синяя океанская волна омывала его опущенные в воду пальцы. А назад вернулась Сабина. Это ей сейчас лежать на дне, прижимая к груди якорь.

Идет отряд, спешит в бой. Спели про Деникина – про Петлюру-гада начнем!

Вода из горячей сделалась еле теплой, тут же сменившись попросту холодной, и из душа пришлось вылезать. В зеркале отразился лишь густой пар. Она вытерлась, оделась и прошла в кухню, где за своим кофе сидела Дот Феттерс, устремив взгляд в слепящую белизну за окном.



Як задумав пан Петлюра
Сватать молоду,
Та й посунув на Вкраину
Всю свою орду!



Позади год 1918-й. Незабываемый 1919-й настает!

– Я что-то заспалась, – сказала Сабина.

4

– Легла поздно, – вяло отозвалась Дот, не поднимая глаз.

Вновь лютовали сабли…

Сабина приняла от нее кофе, налитый в кружку с надписью «Полюбуйтесь на гору Рашмор!», украшенную каменными лицами трех главных президентов и одного второстепенного в бледно-голубом овале.

– Всех кончили, товарищи?

– Берти в школу ушла?

– Не всех еще, товарищ Бурсак. Дивчина тут. Прапорщик золотопогонный.

Дот кивнула.

Смешались люди в страшную кучу – живые, а больше мертвые. Гаплык отряду офицерскому, что в наглости своей классовой замахнулся на Красную Москву походом идти. Дочванились, допились крови народной по самое горлышко!

Гаплык!

– А Китти?

– Какого отряда, полка которого были, поглядите.

– На работу отправилась. С утра пораньше. Но я успела-таки с ней пересечься.

Достали из френча, из кармана нагрудного, кровью проклятой офицерской залитого, книжку в твердой обложке. Развернули.

– Поручик Андрей Разумовский. Дроздовский полк, конный эскадрон. Ишь, фамилия гетьманская!

– Значит, она рассказала вам о нашем знакомстве. Мне она понравилась. И Берти права – она вылитый Парсифаль.

– Амба тебе, Разумовский! Не встанешь уже. Не возьмешь булавы!

– Она мне рассказала. – Дот кивнула, как бы соглашаясь принять этот факт. – И рассказала, что выложила тебе все как есть. Она здорово рассердилась, надо сказать – не думала, что я приглашу сюда гостью, не раскрыв ей сперва всю подноготную. Теперь нам придется устроить что-то вроде семейного совета – согласовать наши версии. Ты прости меня, но мы тут просто не привыкли к новым людям. Хаас, правда, человек для нас вроде как новый, но ему Берти точно все выложила как на духу. Потому он всегда, как ни заедет к нам, сидит как на иголках. – Дот впервые за утро взглянула Сабине в лицо. – А про себя Китти что-нибудь тебе говорила?

В поход пора, заждался товарищ Химерный побратимов. Прижали его звери-офицеры к речному берегу, к самой переправе. Спешит его боевой заместитель, брат названый, товарищ Бурсак, на помощь. Время!

А тут дивчина…

– Нет.

– Приведите золотопогонницу!

– Ну, это я так – для проверки. Для полноты картины. Она считает, что ты сегодня же захочешь уехать и что я должна отвезти тебя в Скотсблафф.

Привели. Поднял веки товарищ Бурсак, поглядел.

Сабина вспомнила самолет, вопли стюардессы, растекшуюся тушь на ее щеках.

…И вновь тяжелыми веки показались. Словно железными.

– Ишь ты!

– Нет, уезжать я не собираюсь.

И вправду ишь ты. Стояла дивчина во френче зеленом, светила глазами отчаянными. Расплескалась русая коса по золотым погонам. Молчала – на врагов классовых смотрела. Вздохнула Оксана Бондаренко, бесстрашный боец Рабоче-Крестьянской.

Но Дот, по всей видимости, твердо решила проговорить все до конца, исключить малейшую возможность недопонимания:

Чего ждать тебе, золотопогонница? Или не знаешь? Умереть тебе, и хорошо, если сразу. Свяжут по рукам и ногам, через седло перекинут, а после распнут среди желтой от жары травы. Не ты первая, и последняя – тоже не ты.

Знала об этом дивчина. Не опускала глаз.

– Гай убил Альберта. Вот здесь, в этом углу. – Она поднесла к губам чашку. Кофе, должно быть, совершенно остыл, она выпила его залпом. – Мой сын, твой муж – убил! Бейсбольной битой. Эл умер мгновенно. Скорая приехала, потом полиция…

– Может… Может, отпустим, товарищ Бурсак?

И словно лопнуло что-то, разорвалось рядом. Будто упал снаряд батареи гаубичной. Не иначе подумали бойцы о женах своих, с победой их ждущих, невест и сестер вспомнили, дочерей. Сгинула лютость, умчалась пороховым дымом. Заговорили разом, друг друга перебивая: