Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Можно; это значит – жить с собой в меру своих сил. Но извне это не всегда выглядит красиво. Не врать себе – можно и так сказать. Следовать своему чутью. Но не жди от меня объяснений. Мой отец был великим объяснятелем. Он мог до звона в ушах слушателей распространяться о пронизывающем нас Божьем Свете. Да, он был талантливый проповедник! Подлинно опьяненный Богом. Но он думал, что у Бога только один, немигающий свет, единый для всех. Вот тут мы с ним разошлись.

– А теперь, когда я сказала… то, что ты меня заставил… ты тоже что-нибудь скажешь?

– Да. Скажу, что это не пойдет. Допустим, я поймаю тебя на слове. Ты будешь меня любить, а я – пользоваться тобой, пока все не кончится, то есть совсем недолго. Это будет обман. У меня на это нет ни времени, ни желания, а когда все кончится, ты озлобишься, а ты и без того злобная. Вот скажи, а Гуниллу ты любила?

– То было совсем другое.

– Ни одна любовь не похожа на другую. Счастливчикам выпадает настоящая. Ну знаешь – «уз и нитей сочетанье». Но не всем. Это большая ошибка – думать, что все любят одинаково и у каждого в жизни должна быть великая любовь. С тем же успехом можно сказать, что любой может сочинить великую симфонию. В любви много несчастья; это непогода с краткими проблесками солнечного света. Посмотри на нашу оперу: любовь в ней – сплошное горе. Это не лучшая часть жизни Артура, Ланселота, Гвиневры.

– Это лучшая часть жизни Элейны.

– Элейна не была талантливым композитором, так что не примеряй ее на себя. Правда, она страдала тем же, что и ты. «Жар воображенья, что, утолив себя, умрет». Ты положила эти слова на прекрасную музыку. Неужели ты из них ничему не научилась? Шнак, если мы с тобой сойдемся, тебе это осточертеет через две недели.

– Потому что я уродина! От моей рожи всех тошнит! Это нечестно! Я проклята! Эта стерва Корниш, и Нилла, и Далси – все красавицы и могут вертеть как хотят и тобой, и любым мужиком! Я себя убью!

– Не убьешь. У тебя впереди много дел. Но буду честен: ты не королева красоты, и тебе придется с этим жить. Это не самая большая беда в жизни, честное слово. Как, по-твоему, выглядела Нилла в твои годы? Нелепой орясиной, я уверен. А теперь она прекрасна. Дожив до ее лет, ты будешь не такая, как сейчас. Успех подарит тебе новую внешность. Ты будешь изысканной страшилой.

Шнак опять взвыла и спрятала лицо в подушку.

– Прости, если я тебя обидел. Но понимаешь, мне тоже сейчас нелегко. Все требуют, чтобы я с тобой поговорил, как бы я ни кричал, что и не подозревал о твоих чувствах. А я ни за что не отвечаю. Я не могу рисковать тем, что наша беседа подогреет твое чувство и ухудшит положение. Поэтому я говорил сугубо против своего желания. Ты меня знаешь: я люблю вещать цветисто и пышно, ради удовольствия. Но с тобой я говорю как под присягой. Каждое слово – от чистого сердца. Если бы я отпустил тормоза, я начал бы вещать об Одеянии Ада, дьяволовом гноище и так далее, весь набор. Валлийская риторика у меня в крови, а мое проклятие в том, что мир полон морлоков, не умеющих мыслить метафорически. Они меня не понимают и считают жуликом, потому что их языки обернуты мешковиной, а мой подвешен на золотых петлях. Я был с тобой честен, насколько я это умею. Ты же понимаешь, да?

– Наверно.

– Хорошо. Теперь я пойду. У меня куча дел. Выздоравливай скорей: ты нам нужна на премьере, а это послезавтра. И… Шнак, дай я тебя поцелую. Не романтически, и не братски, боже сохрани! – а дружески. Мы ведь коллеги по ремеслу, правда?

Он ушел. Шнак дремала и думала, дремала и думала, и после обеда, когда Гунилла пришла ее проведать, оказалось, что ей гораздо лучше.

– Наверняка этот разговор ему нелегко дался, – заметила она, когда Шнак пересказала ей беседу Геранта. – Многие так называемые влюбленные не рискнули бы на подобную откровенность. Быть таким, как Герант, – непросто.

8

В пятницу днем состоялся окончательный смотр костюмов перед последней генеральной репетицией, назначенной на вечер. В шестом ряду сидело несколько человек: главным был Герант Пауэлл, при нем Далси Рингголд, как верный оруженосец, с другой стороны – Уолдо Харрис. В ряду перед ними сидели Гвен Ларкин и обе ее ассистентки, а рядом замерла в ожидании девица на побегушках – на случай деликатных сообщений, которые нельзя прокричать во всеуслышание. Актеры в костюме и гриме один за другим поднимались на сцену, проходили в середину, двигались туда-сюда, кланялись, делали реверансы, взмахивали мечом. Иногда Герант выкрикивал какую-нибудь команду: отвечая, актеры прикрывали ладонью глаза от огней рампы, чтобы хоть как-то его видеть. Герант шептал замечания на ухо Далси, которая делала пометки или объясняла, а иногда увещевала, если очередное желание оказывалось невыполнимым за краткое время, оставшееся до премьеры.

Странный момент, подумал Даркур, который сидел еще дальше от сцены, совсем один. Момент, когда важен только вид певца, а не его пение; когда уже сделано все возможное, чтобы придать певцу сходство с персонажем, а с невозможным приходится смириться. Момент необъяснимого преображения.

Например, два черных рыцаря, Гринло и Лемойн, превосходно смотрелись в доспехах и тюрбанах, которые по замыслу Далси должны были подчеркивать их связь с Востоком. А вот Уилсон Тинни, играющий Гарета Прекраснорукого, походил на мешок, хотя в обычной одежде выглядел вполне прилично. Все из-за коротких ног. Без доспехов, в рубахе, он напоминал пупса. Гримируясь, он сильно накрасил щеки, видимо изображая обветренное лицо человека, проводящего дни в седле, но в итоге лишь усилил сходство с куклой. Оливер Твентимэн в одеяниях Мерлина выглядел вполне убедительным магом, потому что у него-то ноги были длинные; он обожал красиво одеваться и сейчас был счастлив. Джайлс Шиппен – Ланселот – в костюме был меньше обычного похож на сердцееда: на нем как будто было большими буквами написано: «ТЕНОР», и при вполне приличной фигуре он из-за широкой грудной клетки казался ниже своего роста.

– Ты что, не положила ему прокладки в туфли? – прошипел Герант, обращаясь к Далси.

– Положила, сколько могла; чуть больше – и он бы ходил как в ортопедической обуви. Он просто неказист, что с ним ни делай.

– Никто не поверит, что женщина могла бросить Хольцкнехта ради него. Ганс выглядит великолепно.

– Да, он излучает царственность, – заметила Далси. – Но все знают, что у женщин странные вкусы. Боюсь, тут ничего не поделаешь.

Как и следовало ожидать, Натком Прибах нашел о чем поговорить и фонтанировал жалобами.

– Герант, я совершенно ничего не слышу в этой штуке. – Он говорил о бармице, кольчужной сетке, которая ниспадала с его шутовского шлема на плечи, закрывая уши. – Если я ничего не слышу, я могу выйти на сцену не вовремя и все испортить. Неужели ничего нельзя сделать?

– Натком, вы смотритесь великолепно. Воплощенный образ веселого рыцаря. Далси что-нибудь подложит под шлем, прямо над ушами, и все будет в порядке.

– Мне все время неловко, – пожаловался Натком. – Терпеть не могу, когда у меня на сцене уши закрыты.

– Натком, вам, как настоящему профессионалу, такая мелочь не может помешать, – сказал Герант. – Попробуйте сегодня так, а если не получится, мы что-нибудь придумаем.

– Черта с два мы что-нибудь придумаем, – прошептала Далси и сделала пометку в блокнот.

Женщины тоже совершенно преобразились, надев костюмы. Доналда Рош – королева Гвиневра – выглядела красавицей, но явно современной, в то время как Марта Ульман в роли леди Элейны была, безусловно, созданием Средних веков, причем до того аппетитным, что все мужчины не сводили с нее глаз. Клара Интрепиди – Моргана Ле Фэй – в платье переменчивых цветов и головном уборе в виде дракона была, безусловно, волшебницей, но явно сбежавшей из какой-нибудь вагнеровской оперы. Она превосходила ростом всех мужчин, кроме Хольцкнехта, и при виде ее казалось, что дома в шкафу у нее висит полный набор доспехов.

– Ничего не поделаешь, – прошептала Далси. – Ну разве что она согласится всю дорогу петь стоя на коленях или сидя. Хорошо, что она сестра Артура: можно считать, что высокий рост – это у них наследственное.

– Да, но погляди на Панизи, – ответил Герант. – Он предположительно ее сын и при этом сын Артура. Явно же дитя этих двоих должно быть великаном.

– При инцесте всякое бывает. Подключи воображение. Это же ты подбирал певцов.

В целом придворные дамы смотрелись великолепно – кроме Вирджинии Пул, которая в роли леди Клариссаны выглядела как женщина, затаившая обиду, – впрочем, она таковой и была, что на сцене, что вне ее. Кое-кого из женщин помоложе Далси обрядила в cotehardie, тугой средневековый корсаж, выставляющий красивую грудь в наилучшем свете.

– Ты дала волю своим наклонностям, да, дорогая? – спросил Герант.

– А то. Погляди на Полли Грейвз: это смертный грех – закрывать одеждой такие роскошные дойки. А Эстер Мосс? Дуновение таинственного Востока, ветерок, прилетевший в Камелот из Багдада.

– На твоих эскизах все это выглядело немного не так.

– Тебе грех жаловаться. Эти девушки усладят взор зрителя, утомленного тяжелым днем в конторе.

– И взор зрительницы тоже, дорогая. Я не жалуюсь. Просто удивился. Кто же знал, какие богатства скрывались под репетиционными одеждами.

– Примроз Мейбон чудо как аппетитна, прямо так и съела бы ее, – сказала Гвен Ларкин. – У нашего пола есть свои преимущества… когда удается их показать.

– Девочки, подхватите трены через руку, – скомандовала Далси. – Этэйн, через левую. Вот так.

Даркуру все они – даже нудный Прибах – казались великолепными. Далси беззастенчиво брала идеи из «Энциклопедии» Планше и явно изучала работы Берн-Джонса, но то, что получилось в результате, было ее собственным творением. Может, и не все певцы выглядели в костюмах наилучшим образом, но общий эффект был великолепен – в каждой группе цвета перекликались, но не явным образом, а тонко. Об этом элементе оперы Даркур, зеленый новичок, еще не имел понятия.

Просмотрев все костюмы в их окончательном виде, сделав все пометки и выслушав все жалобы, Герант крикнул:

– Сейчас будет перерыв, но до этого давайте порепетируем выход на поклон. Ну-ка, все на сцену!

Когда все наконец выстроились, к его полному удовлетворению, он скомандовал:

– Когда все поклонятся, вы, Ганс, сойдете со сцены через правую сторону и приведете Ниллу, которая тоже поклонится, а потом жестом позовет Шнак. А ты, Шнак, тогда выйдешь в полном великолепии – ну, сколько сможешь наскрести, – Нилла возьмет тебя за руку, и ты сделаешь реверанс.

– Что я сделаю?

– Реверанс. Тебе не положено кланяться, ты еще слишком молодая. Если ты не знаешь, что такое реверанс, пусть тебе кто-нибудь покажет. Спасибо, пока все свободны. Дрессировщики животных, соберитесь за сценой прямо сейчас.

– Но почему я? – ответил Даркур на непривычные мольбы Шнак, которая сразу по окончании репетиции, как только все разошлись, начала к нему подлизываться.

– Но вы же знаете, как делают реверанс.

– Ну… да. Но почему ты не попросишь кого-нибудь из женщин? Это их епархия.

– Не хочу. Они меня терпеть не могут. Будут злорадствовать.

– Чепуха. Они к тебе очень хорошо относятся. А те, что помоложе, я думаю, тебя боятся, потому что ты очень умная.

– Ну пожалуйста, ну Симон! Ну я вас очень прошу.

Она впервые назвала его Симоном, и, поскольку сердце не камень, он согласился.

Они нашли темный закоулок за кулисами, у склада декораций.

– Вот. Тут тихо, и нам никто не помешает. Насколько я помню то, чему меня учили в танцевальной школе, это делается вот так. Сначала стань прямо. Ты сутулишься, а это портит весь реверанс. Теперь медленно и с достоинством опиши полукруг правой ступней сзади левой и слегка коснись правым коленом левой подколенной ямки. Теперь начинай медленно, осторожно опускаться, как будто в лифте. Когда дойдешь донизу, склони голову – от шеи. Спина все время должна быть прямая. Ты не корчишься, а благодаришь за любезность. Смотри на меня.

Даркур очень медленно – как пожилая вдова, у которой не гнутся суставы, – присел в реверансе. Шнак попробовала и грохнулась на бок.

– Это непросто. И в какой-то степени отражает характер человека. Не будь слишком игрива, но и не напускай на себя важность. Ты – великий композитор, благодаришь зрителей за аплодисменты. Ты превосходишь их талантом, но они – твои зрители, и ты оказываешь им высшую любезность артиста. Ну-ка, еще раз.

Шнак попробовала еще раз и уже не упала.

– Куда девать руки, черт бы их побрал?

– Держи их, как ты держала бы их на коленях, если бы сидела. Некоторые взмахивают правой рукой, обводя сцену, но это слишком театрально, а тебе еще и по возрасту не подходит. Вот, уже лучше. Еще раз. И еще. Держи голову прямо и гляди в зал: кланяйся только в самой нижней точке. Еще. Давай, давай. У тебя уже получается.

Даркур несколько раз сделал реверанс ей, а она – ему. Они качались, как поплавки на волне, лицом друг к другу, порой напоминая двух геральдических зверей на гербе. У Даркура стонали колени, зато Шнак освоила маленький, но необходимый для выступающего артиста навык.

Сверху донесся резкий всплеск аплодисментов и крики «браво!». Даркур и Шнак подняли головы: сверху, из люльки для раскрашивания декораций, за ними с нескрываемым восторгом наблюдали трое или четверо рабочих сцены и Далси Рингголд.

Старого упрямца Даркура это не смутило. Он послал неожиданным зрителям воздушный поцелуй. Но Шнак, залившись жаркой краской стыда, убежала к себе. Ей еще многому предстояло научиться.

9

– Симон, мы слышали о тебе чудесные отзывы, – сказала Мария; они втроем с Артуром сидели в своем любимом ресторане. – Далси говорит, что ты учил Шнак делать реверанс, так что прямо сердце радовалось. По ее словам, ты был настоящей гранд-дамой.

– Кто-то должен был ее научить, а в наши дни мало кто из женщин владеет женским арсеналом, – ответил Даркур. – Я подумываю учредить школу, в которой девушек будут учить искусству очаровывать. От своих эмансипированных сестер они этому точно не научатся.

– Мы живем в эпоху джинсов и футболок, – заметил Артур. – Шарм и хорошие манеры вышли из моды. Но они вернутся. Они всегда возвращаются. Взять эпоху Французской революции: прошло одно-два поколения, и французы снова прыгали как блохи, всячески кланяясь Наполеону. Люди обожают этикет. Хорошие манеры – это пропуск в дюжину тайных обществ.

– Нельзя же, чтобы Шнак опозорилась перед зрителями, когда выйдет кланяться, – сказал Даркур. – А я говорил, что мне звонил Клем Холлиер? Он завтра собирается сюда и спрашивал у меня, что ему надеть – фрак или смокинг. Для выхода на сцену, как вы понимаете.

– Клем собирается выходить на поклон? – спросила Мария. – С чего вдруг?

– Вот и я про то. Но он значится в программке как соавтор либретто и, видимо, считает, что публика возжелает его видеть.

– А разве он что-нибудь делал?

– Ни черта он не делал. Даже меньше Пенни, которая только ныла, и критиковала, и злилась на меня за то, что я не сказал ей, откуда беру лучшие стихи. Но Пенни собирается явиться при полном параде, и я не удивлюсь, если она тоже намерена выйти к публике.

– А ты, Симон, выйдешь?

– Меня не просили, и в целом я думаю, что нет. Либреттиста никто не любит. Зрители даже не поймут, кто я такой.

– Ты можешь вместе с нами прятаться в темном углу.

– Артур, на сердитых воду возят, – сказала Мария. И объяснила Даркуру: – Он обиделся, что к нам так холодно относились последние несколько недель.

– Весь последний год, – поправил Артур. – Мы делали все, о чем нас просили, и много больше. Мы, безусловно, оплачивали все счета, а это не мелочь. Но стоило нам прийти на репетицию и скромно стать в сторонке, Герант смотрел на нас как на врагов, и труппа тоже. Старик Твентимэн нам улыбался, но это потому, что он считает своим долгом изливать свет и радость даже на самых низких тварей.

– Дорогой, ну не обижайся так. Или хотя бы не показывай этого. Надеюсь, нас включили в программку?

Настал миг, которого Даркур страшился.

– Понимаете, вышла накладка. Выражение благодарности Фонду Корниша случайно забыли. Понятно, как это получилось. Фестиваль обычно делает такие вещи собственными силами, а у нас была особая постановка, независимо от фестиваля, хотя и под его эгидой. Вот и просмотрели. А я увидел гранки только сегодня после обеда. Но не расстраивайтесь. Прямо сейчас во все программки добавляют вкладыши с выражением должной благодарности.

– Напечатанные на машинке под копирку?

– Нет, размноженные на ксероксе.

– Это то же самое.

– Вполне естественная ошибка.

– Совершенно естественная, особенно если учесть, как мало отношения имеет Фонд Корниша к этой опере. Можно было и не беспокоиться. Кого это волнует? Главное, чтобы представление продолжалось.

– Артур, я тебя умоляю, не обижайся. Стратфордский фестиваль очень ценит своих благодетелей.

– Надо думать, благодетели вынуждены для этого принимать суровые меры. Мы просто вели себя недостаточно агрессивно. В следующий раз будем сильнее работать локтями. Нам нужно научиться искусству благотворения, хотя, надо сказать, я не в восторге от этой необходимости.

– Ты видишь себя покровителем искусств в старом смысле этого слова – так, как его понимали в девятнадцатом веке. Неудивительно, принимая во внимание природу нашей оперы. Но настанут лучшие времена. «В сражениях и больше мы теряли».

Артур смягчился, но не совсем.

– Артур, мне очень жаль, что ты обиделся, но, честное слово, они не нарочно.

– Симон, позволь, я объясню. Не думай, что Артур ищет повода обидеться. Он совсем не такой. Но он, а точнее, мы с ним считали себя импресарио – мы хотели вдохновлять, питать и все такое. Как Дягилев. Ну, не совсем как Дягилев – он был один в своем роде. Но что-то такое. И ты видел, что получилось. Нам не дали ни вдохновлять, ни питать. С нами даже разговаривать не стали. Так что мы подыграли Геранту и всем остальным. Но мы удивлены и слегка огорчены.

– Вы оба просто золото, – сказал Даркур.

– Вот именно! – воскликнул Артур. – Оно и есть. То самое, которым оплачена вся затея.

– Золото на самом деле неплохая роль, – сказал Даркур. – У тебя, Артур, деньги всегда были, так что ты просто не знаешь, как на них смотрят другие. Дягилева не поминайте – у него всю жизнь гроша ломаного не было. Он вечно выпрашивал деньги у людей вроде тебя. Вы с Марией – золото, чистое золото. Вы очень богаты, у вас талант к финансам, но вы знаете о золоте далеко не все. Вы понятия не имеете, какую зависть и ревность пополам с откровенным, бесстыдным подхалимством оно вызывает у людей даже против их воли. Артур, ты вложил в золото душу, терпи теперь все последствия – и хорошие, и плохие.

– Симон, как ты мог сказать такую гадость? Душу в золото! Я не просил, чтобы меня рожали в богатой семье, а если у меня способности к финансам, это не значит, что я ставлю деньги превыше всего! Ты не заметил, что мы с Марией питаем подлинную, гигантскую и по большей части самоотверженную любовь к искусству? Мы хотим своими деньгами помочь что-нибудь сотворить! Более того – нет, помолчи, Мария, я ему все скажу, – мы хотим сами творить, насколько можем, и сделать с деньгами дяди Фрэнка что-нибудь такое, что он полностью одобрил бы. А в нас видят только денежных мешков. Тупых хамоватых невежд! Недостойных встать рядом с говнюками типа Прибаха и самовлюбленной плаксивой интриганки Пул! На первой генеральной репетиции я стоял за кулисами совершенно молча, и на меня зашикала – зашикала, честное слово – одна из этих чертовых девиц на побегушках! Альберт Гринло в это время шептался и хихикал, как всегда! Я спросил эту девчонку, что ей надо, и она зашипела: «Сейчас идет экзамен!» Как будто я не знал об этом экзамене за несколько месяцев!

– Да, Артур. Да, да, да. Но позволь мне объяснить. Когда воздух насыщен искусством, всем приходится глотать обиды и забывать о них. Когда я сказал, что ты вложил душу в золото, я просто говорил о природе реальности.

– И моя реальность – золото? И все?

– Именно. Но не в том смысле, в котором ты подумал. Выслушай меня и не вскидывайся все время. Видишь ли, все дело в душе. Душа не может существовать только как газ, который делает нас благородными, когда мы сами позволяем. Душа – это нечто другое: душу нужно вложить во что-нибудь, и люди ищут, куда вложить свои души, энергию, лучшие надежды – зови как хочешь. Два великих вместилища душ – деньги и секс. Есть и другие: власть или стабильность (это плохое вместилище) и еще искусство (а это – хорошее). Погляди на беднягу Геранта. Он хочет вложить душу в искусство, но все считают, что он должен вкладывать ее в секс, потому что он красив и привлекает как женщин, так и мужчин. И это его убивает, потому что он очень хороший человек. Если бы он взял и обратил все свои устремления на секс, он мог бы стать полнейшим негодяем, с его-то данными. Но искусство не может жить без золота. Романтики притворяются, что может, но на самом деле – нет. Они презирают его, как презирали вас, но в глубине души знают, что к чему. Золото – одна из величайших реальностей, и, как любая реальность, оно не сплошь розы. Оно – вещество жизни, а жизнь порой жестока. Поглядите на вашего дядю Фрэнка: его реальностью было искусство, но оно же и принесло ему больше горя, чем радости. Как по-вашему, отчего он под старость обратился в сварливого скрягу? Он пытался изменить свою душу, превратить ее из предмета искусства в денежную единицу, и у него ничего не вышло. А вы с Марией сейчас сидите на куче денег, которую он нагреб в результате этих попыток. Вы пытаетесь превратить всю кучу обратно в искусство, но не удивляйтесь, если порой это оказывается мучительно больно.

– А ты, Симон, во что вложил душу? – спросила Мария.

Артур ничего не сказал – он задумался.

– Раньше я думал, что в религию. Потому и стал священником. Но религия, которой требовал от меня мир, не работала, и это меня убивало. Не физически, а духовно. Мир полон священников, которых религия убила: сбежать они не смогли или не захотели. Тогда я попробовал науку, и она мне подошла.

– Помню, ты часто повторял нам на семинаре: «Стремление к мудрости – обретение второго рая в сем мире», – сказала Мария. – И я тогда тебе поверила. И до сих пор верю. Это слова Парацельса.

– Действительно. Великого непонятого гения. В общем, я устремился в науку. Точнее, вернулся к ней.

– И она послужила как надо? Точнее, ты ей послужил?

– Странно то, что чем глубже я уходил в науку, тем больше она становилась похожа на религию. В смысле, на настоящую религию. Полная самоотдача самому важному, но не всегда очевидному. Иногда люди находят это в церкви, но у меня так не вышло. Я нашел искомое в чертовски странных местах.

– Я тоже, Симон. Я все еще ищу. И буду искать. Это единственный путь для таких, как мы с тобой. Но…

Плоть немощна, и беспощаден Враг:Меня смущает Смерти близкой страх.[393]

Это ведь правда, да?

– Только не для тебя, Мария. Ты еще молода говорить о страхе смерти. Но насчет Плоти и Врага ты права – хоть это и похоже на проповеди Геранта.

– Я иногда думаю об этом, глядя на малютку Дэвида.

– Нет-нет, – вмешался Артур. – С тем покончено. Забудь. Дитя изгладило все былое.

– Вот речь истинного Артура! – воскликнул Даркур и поднял бокал. – За Дэвида!

– Простите, что я разнылся, – сказал Артур.

– Ты не ныл. То есть не по-настоящему. Ты просто дал волю вполне законному негодованию. Любой человек имеет право время от времени хорошенько поныть. Это прочищает душу. Очистить грудь от пагубного груза, давящего на сердце, и все такое.[394]

– Шекспир, – сказал Артур. – В кои-то веки я узнал твою цитату.

– Как мы сильно зависим от Шекспира, – заметила Мария. – «Каким питьем из горьких слез Сирен…»[395] Помнишь?

– «Так после всех бесчисленных утрат // Во много раз я более богат», – подхватил Даркур. – Да, это очень подходит. Весьма емко.

– Во много раз я более богат. Точнее, во много раз более, чем был богат дядя Фрэнк, – сказал Артур. – Симон, наверно, ты прав. Я много думаю о золоте. Кому-то ведь надо про него думать. Но это не значит, что я – кот Мурр. Симон, мы все крутили в голове ту задумку, про которую ты тогда рассказал. Она как-то больше в духе дяди Фрэнка, ты не находишь?

– Иначе я бы про нее и не заикнулся.

– Ты сказал, что, по-твоему, эти люди в Нью-Йорке рассмотрят наше предложение.

– Если его правильно преподнести. Я думаю, Артур, они тебе понравятся. Коллекционеры, знатоки, но, конечно, не хотят, чтобы их выставили дураками. Ни в коем случае не хотят оказаться укрывателями подделок. Они тоже не коты Мурры. Просто если выплывет, что они хранили откровенную подделку, это не пойдет им на пользу ни в мире искусства, ни в мире бизнеса.

– А что у них за бизнес?

– Компания князя Макса импортирует в Америку вино в огромных объемах. Хорошее. Не какую-нибудь бормотуху пополам с алжирской ослиной мочой. Никаких подделок. Я видел его бутылки и у тебя на столе. Ты, наверно, не замечал его герб на этикетках, с девизом: «Ты погибнешь прежде, чем я погибну».

– Удачный слоган для вина.

– Да, но на самом деле это родовой девиз, и он означает: не пытайся меня обойти, а то пожалеешь.

– Я встречал таких людей в бизнесе.

– Но имей в виду, что княгиня тоже занимается бизнесом. Ее специальность – косметика, но очень изысканная и достойная.

– А это тут при чем?

– Это не что иное, как стремление преподносить вещи в их лучшем виде. Именно этого захотят князь и княгиня.

– Думаешь, они потребуют безумных денег?

– Мы живем в век безумных цен на живопись.

– Даже поддельную?

– Честное слово, ты меня доведешь и я тресну тебя по голове этой бутылкой! Которая, кстати говоря, не из погребов князя Макса. Сколько раз тебе повторять, что эта картина – не подделка, не задумывалась как подделка и на самом деле она потрясающе важна, уникальна?

– Я знаю. Я слышал, что ты о ней говорил. Но кто убедит в этом весь мир?

– Я, конечно. Ты забыл про мою книгу.

– Симон, я не хочу тебя обижать, но сколько людей, по-твоему, прочитают твою книгу?

– Если ты примешь мое предложение – сотни тысяч, потому что в ней будет описана жизнь Фрэнсиса Корниша как захватывающее приключение в мире искусства. Причем очень канадское приключение.

– По-твоему, эта страна – место для великих приключений в мире искусства? Родина людей, которых заботят вопросы души? Ты с ума сошел.

– Да, я так думаю, и нет, я не сошел с ума. Иногда мне кажется, что я опередил свое время. Ты не читал мою книгу. Она, конечно, еще не закончена, и концовка полностью зависит от твоего решения. У этой книги может быть просто фантастическая развязка – в обоих смыслах этого слова. Ты не знаешь, что пробуждает в умах вроде моего долгое созерцание жизни твоего дяди. Артур, ты должен мне довериться. А в таких вещах ты боишься мне довериться, потому что не доверяешь сам себе.

– Я доверился себе в этой истории с оперой. И втянул Фонд Корниша в провальную затею.

– Ты не знаешь, провальная она или нет, и еще долго не узнаешь. Ты, как дилетант, думаешь, что по премьере можно предсказать всю судьбу пьесы. Ты знаешь, что в Сент-Луисе уже интересуются «Артуром»? Если опера не наделает шуму здесь, возможно, она понравится там. И в других местах. Конечно, ты нас подталкивал, чтобы мы ввязались в эту затею. И теперь думаешь, что это начало болезни так на тебя повлияло. Но толчком к созданию великих произведений, бывало, служили и более странные вещи, чем свинка.

– Ну хорошо. Давайте попробуем. Только осторожно. Я думаю, будет лучше, если теперь я возьму дело в свои руки и съезжу к князю и княгине.

– А я думаю, что ничего подобного делать не следует. Предоставь действовать Симону, он хитрый стреляный воробей.

– Мария, ты заговорила совсем как жена.

– Да, причем лучшая, какая у тебя когда-либо будет.

– Верно. Очень верно, дорогая. Кстати, я подумываю о том, чтобы впредь именовать тебя Лапулей.

Мария показала ему язык.

– Прежде чем вы окончательно погрузитесь в супружеские нежности, смущая посторонних, позвольте указать вам на то, что репетиция оперы, которую Артур решил возненавидеть, уже подошла к концу первого акта. Нам пора идти в театр, чтобы подвергнуться пренебрежению и осмеянию, если уж суждено. А что касается того, другого дела – вы мне разрешаете действовать?

– Да, Симон, разрешаем, – сказала Мария.

Артур, как обычно, в это время подзывал официанта, чтобы заплатить по счету.

10

Скоро начнется первое представление «Артура Британского».

Гвен Ларкин по интеркому вещает на все грим-уборные и артистическое фойе: «Леди и джентльмены, занавес поднимется через полчаса. Начало представления через полчаса».

Ранние пташки уже давно готовы. Оливер Твентимэн лежит в кресле-качалке у себя в грим-уборной. Он загримирован и полностью одет, за исключением мантии, висящей рядом. Костюмер тактично оставил его одного, давая собраться. А что, если это его последний выход? Кто знает? Конечно, не сам Оливер. Он будет петь, пока его приглашают режиссеры и дирижеры. А его пока приглашают. Но скорее всего, ему больше не доведется воплотить на сцене совсем новую роль. Никто до него не пел Мерлина в «Артуре Британском», и он постарается сделать так, чтобы слушатели его не скоро забыли. И критики тоже – эти летописцы оперной истории, в целом гораздо более правдивые, чем их собратья, имеющие дело с драмой. Когда Твентимэна не станет, они скажут, что роль Мерлина, созданная им на девятом десятке, – его лучшая работа с тех пор, как он пел Оберона в «Сне» Бриттена. Твентимэну приятно было, что он и в старости остается великим артистом. Преклонный возраст вкупе с великими достижениями – великолепный венец, притупляющий жало смерти.

…преклонных лет очарованье,Что, словно Севера сиянье,Тебя к могиле приведет…[396]

Вордсворт знал, о чем говорит. Твентимэн повторил эти строки два-три раза, как молитву. Он часто молился, и порой его молитвы принимали облик цитат.



На сцене Уолдо Харрис вел с Гансом Хольцкнехтом очередную (последнюю, как он надеялся) беседу на тему «волос на полу». Много лет назад – Хольцкнехт не уточнил, сколько именно, и названия оперного театра тоже не открыл, только сказал, что это был один из крупнейших, – в последнем акте «Бориса Годунова» он начал задыхаться. Да так, что едва мог издать звук. Что-то попало ему в горло и душило его. Вместо пения его едва не стошнило. В таком положении лучшее в артисте объединяется с лучшим в человеке, чтобы преодолеть препятствие, еще более зловещее оттого, что причина его непонятна. Каким-то образом – по временам Ганс думал, что лишь милостью Провидения, – он спел свою партию, спел хорошо, не фальшивя. Он продержался до конца акта, а потом рванулся в грим-уборную и позвал театрального доктора, который пинцетом извлек у него из горла двадцатидюймовый человеческий волос! Из парика? Из шевелюры какой-нибудь линяющей хористки-сопрано? Но откуда бы ни взялся этот волос, он повел себя со злобой одушевленной твари! Видимо, Ганс вдохнул его, когда, лежа на полу и втягивая воздух могучей грудью, изображал простертого в отчаянии царя. Он до сих пор хранил волос в полиэтиленовом пакетике и показывал его каждому помрежу в каждом театре, где пел, предупреждая о том, что может случиться, если сцену не подметать – и не раз в день, а несколько раз за представление, при каждом удобном случае. Он не хотел показаться надоедливым или невротиком, но певцу грозят опасности, неведомые публике. Ганс выпрашивал у Харриса – со всей весомостью своей немаловажной роли в труппе – обещание, что сцену будут как следует подметать каждый раз после того, как опустят занавес. Уолдо сочувственно пообещал, мысленно мечтая, чтобы Хольцкнехт раз и навсегда удовлетворился и перестал его дергать.

В суфлерском углу суетилась Гвен Ларкин. Она бы это так не назвала, но сейчас она занималась тем, что переделывала и приглаживала вещи, которые давно уже были сделаны и доведены до совершенства. Сама Гвен была идеальным сценариусом – это значит, что она обладала идеальным вниманием к деталям, была начеку на случай любой накладки и могла ее устранить, а также служила великой утешительницей нервных артистов. Но сама под личиной спокойствия нервничала больше всех.

Сегодня она была одета в дорогой брючный костюм и блузку обманчиво простого фасона. Своих двух ассистенток и трех девиц на побегушках она заставляла одеваться так же – настолько, насколько они были способны приблизиться к ее элегантной простоте. Искусство заслуживает уважения, а уважение выражается в достойном костюме. И пусть некоторые зрители являются в театр в таком виде, словно только что выгребали навоз из коровника, – это их дело. Но работники театра одеваются с уважением к своей работе. Девиц на побегушках пришлось предупредить насчет звякающих серег и цепочек: конечно, на сцене звяканья не слышно, но оно может отвлекать тех, кто стоит за кулисами.

Суфлерский угол назывался так по традиции: из него, конечно, никак нельзя было подсказывать людям, стоящим на сцене. С него и сцены-то видно не было, разве что совсем маленький кусочек. Но на столе Гвен Ларкин, точной копии стола самого дирижера, лежала полная партитура оперы с мельчайшими деталями постановки – вдруг понадобится быстро что-нибудь проверить. Эл Кран отдал бы ухо за эту партитуру, но Гвен охраняла ее ревностно, как и полную оркестровую партитуру, которая хранилась в сейфе в кабинете Уолдо Харриса.

Гвен Ларкин покрутила кольцо-талисман на безымянном пальце левой руки. Она бы даже под страхом смерти не созналась, что это талисман. Она – Сценариус, ее дело – организованность, а не удача. Но кольцо и в самом деле было талисманом – камея эпохи Возрождения, подарок бывшего возлюбленного. Все девицы на побегушках об этом знали и где-то разжились собственными кольцами-талисманами, ибо Гвен была их идеалом.

Даркур не слышал, как объявляли полчаса до начала, – в это время он в своем любимом ресторане развлекал двух сиятельных критиков. Артур и Мария начисто отказались делать что-либо подобное, но грань между сиятельным критиком из Нью-Йорка и почетным высоким гостем столь тонка, что Даркур решил все же принять гостей как следует. Сиятельнейшие критики могут съесть и выпить сколько угодно и остаться совершенно беспристрастными. Известны даже случаи, когда такие критики кусали накормившую руку, сами того не замечая. Даркур знал об этом, но решил, что за скромным ужином сможет преподнести критикам кое-какую информацию.

В отношении Клода Эпплгарта, несомненно самого популярного и читаемого из нью-йоркских критиков, семена, безусловно, падали на каменистую почву[397], ибо мистера Эпплгарта, театрального критика с огромным стажем, никакая информация не волновала. Он был по специальности остряк. Именно острот ожидали от него читатели – разве его задача не в том, чтобы веселить публику? Он бы не пошел на «Артура», но премьера совпала с его ежегодным визитом на шекспировскую часть Стратфордского фестиваля, и не пойти было бы неприлично. Хотя опера была не его епархией; он был наиболее влиятелен и обычно губителен в жанре мюзикла.

Иное дело был Робин Эдэр, чье слово в отношении оперы было… не то чтобы законом, скорее окончательным суждением ангела-регистратора. Видный музыковед, переводчик либретто, человек потрясающей эрудиции и – редчайшее качество – подлинный любитель оперы, он с интересом выслушал Даркура и принялся его допрашивать, как на суде.

– То, что мне сообщили, настолько туманно, что вызывает еще тысячу вопросов. Если Гофман оставил лишь наброски, насколько полным было либретто? Участвовал ли в его создании Планше? Надеюсь, что нет. Он погубил «Оберона» своей шутливой чепухой. У вас есть связное либретто?

– По словам доктора Даль-Сут, Гофман оставил много больше, чем «наброски». В его записях было много музыки, и вся она вошла в партитуру оперы. Легла в ее основу.

– Да, но что с либретто? Не может быть, чтобы Гофман оставил готовое либретто. Кто его создал?

– Я, как вы увидите из программки.

– Да? А на какой основе? Ваша собственная, оригинальная работа? Вы, конечно, понимаете, что, если эту оперу считать завершением работы Гофмана – когда он там умер, в тысяча восемьсот двадцать втором? – либретто чрезвычайно важно. Оно должно соответствовать самой опере, а это не так просто. Думаете, у вас получилось?

– Не могу об этом судить. Вот что я могу сказать: бо́льшая часть либретто заимствована – либо в точности, либо с небольшими изменениями – у поэта, несомненного гения, современника Гофмана и его пылкого единоверца-романтика.

– И это?..

– Я уверен, что вы, с вашей непревзойденной широтой небанальных познаний, немедленно узнаете автора.

– Загадка? Восхитительно! Обожаю загадки. Я подойду к вам после представления и скажу имя поэта, а вы скажете, угадал я или нет.

– А нельзя ли нам еще шампанского? – спросил мистер Эпплгарт. – Слушайте: кто бы ни написал это чертово либретто, на свете не было еще ни одной хорошей пьесы или мюзикла про короля Артура. Взять хоть «Камелот». Полный провал.

– Ну, теперь это уже заслуженный провал, почти классика, – ответил мистер Эдэр.

– Все равно провал. Я и тогда говорил, и сейчас скажу. Убожество.

– Расскажите мне еще про этот Фонд Корниша, – продолжал мистер Эдэр. – Я так понимаю, это мужчина и женщина с подставным советом директоров. И они желают меценатствовать с большим размахом.

– Не может у них быть денег на действительно грандиозный замысел, – вмешался мистер Эпплгарт, у которого после второй бутылки шампанского несколько улучшилось настроение. – Медичи наших дней! На это все замахиваются. Но в современном мире так уже не бывает.

– Но ведь даже в этом году на деньги меценатов были созданы прекрасные вещи, – возразил мистер Эдэр.

– Слушайте, – сказал мистер Эпплгарт. – Меценатство хорошо работало, когда артисты знали свое место. Некоторые ходили в ливреях. Нынешний меценат – жертва. Артисты распнут его, будут издеваться над ним, пародировать его и разденут догола, если он с самого начала не поставит себя как следует. Когда Медичи или Эстергази попирали артистов, результаты были прекрасные. Стоит меценатам встать с артистами на равную ногу, и все пропало, потому что артисты не верят в равенство. Они верят только в свое превосходство. Сукины сыны!

И он мрачно наполнил стакан.

– Корниши очень старались оставить артистов в покое во время работы над оперой, – сказал Даркур. – Должен признаться, у них осталось впечатление, что артисты в какой-то степени тяготились их присутствием.

– Меня это совершенно не удивляет, – буркнул мистер Эпплгарт.

– Что поделаешь – артистический темперамент. С творцами порой бывает нелегко, – объяснил мистер Эдэр.

Это прозвучало так, будто он не сомневался: он-то занял прочные позиции в мире творчества.

– Уже половина седьмого, – заметил Даркур. – Наверное, пора выдвигаться в театр. Занавес поднимут в семь.

– Терпеть не могу, когда спектакли начинаются рано, – сказал мистер Эпплгарт. – Ужин, считай, испорчен.

– Клод, не ворчи. Как будто ты не знаешь, что это для нашего же блага. Чтобы критики успевали сдать материал в завтрашние газеты.

– Только не в субботу вечером, – отпарировал мистер Эпплгарт, который уже прошел через стадии мрачности и сардонического веселья и теперь, готовясь к работе, вступал в воинственную стадию. – Чертов Артур! Он уже умер, что ж ему даже в могиле не дают покоя?

– Никто не знает, где его могила, – сообщил мистер Эдэр, кладезь информации.

– Сегодня вечером она будет на этой сцене, – сказал мистер Эпплгарт с очевидной уверенностью.



Гвен объявила четверть часа до поднятия занавеса. Из грим-уборных доносился гул, жужжание, иногда – взятая в полный голос нота: это певцы распевались. Слышно было, как с той стороны занавеса прибывает публика – ранние пташки из числа любителей заранее усесться на место и как следует изучить программку. По коридорам мимо дверей грим-уборных ходил Ганс Хольцкнехт, желая артистам удачи. «Hals und beinbruch!»[398] – кричал он, а подвернувшиеся артисты-мужчины к тому же получали от него на счастье коленом под зад.



За кулисами – где не услышит Гвен Ларкин – Альберт Гринло предавался своей любимой забаве: обучал девиц на побегушках театральному фольклору и традициям. Они стояли вокруг него, пожирая бельгийский шоколад, подаренный чуть раньше Твентимэном, – у того был обычай дарить подарки на премьеру, особенно более скромным членам театральной семьи.

– Не знаю даже, можно ли вам такое слушать, потому что маленьким девочкам не положено знать таких вещей. Но если вы по правде хотите работать в театре…

– Честно, Альберт! Ну расскажи. Ну пожалуйста.

– Ну тогда, конфеточки мои, вам надо знать про критиков. Сегодня в зале присутствуют очень-очень важные люди из этой очень важной профессии. Их, настоящих, можно отличить от обыкновенных простых людей из местных газет. Есть одна верная примета. – Он понизил голос до шепота. – Они никогда не ходят в туалет.

– Во время представления? – спросила самая хорошенькая девица.

– Вообще никогда. От колыбели до могилы – никогда. Никогда ни один человек не видал критика в сортире.

– Альберт, не может быть такого, – недоверчиво сказала девица. Но по голосу было ясно: ей безумно хочется, чтобы это оказалось правдой. Она жаждала чудес.

– Неужели я буду вас обманывать? Я вас хоть раз обманул? Я вам еще кое-что скажу, очень важное, это вам пригодится, когда вы будете женами и матерями. Ну или просто матерями, по нынешней моде. Когда у вас родится ребенок, загляните ему в попку, где должна быть дырочка. Если дырочки нет, значит у вас родился критик.

– Альберт, этого не может быть!

– Факт. Медицинский факт. По-научному это называется неперфорированный анус. И это верная примета критика. Настоящего критика, высокого полета. В университете Джонса Хопкинса есть медицинский музей, и там несколько таких хранятся в банках. Там можно на них посмотреть, и эта их особенность видна так же ясно, как табличка «Нет выхода» над дверью. Мелкие критики, они такие же, как вы и я, – у них выход так же устроен, как и у всех людей. А крупные – нет. Нет, нет и нет. Попомните слова дядюшки Альберта.



– Говорят, Клод Эпплгарт сегодня в зале, – сказала Шнак.

Они с доктором Гуниллой сидели в маленькой грим-уборной для дирижеров. Было очень душно, так как доктор курила свои любимые черные сигары.

– Кто это? – спросила она.

– Его считают самым влиятельным музыкальным критиком в Нью-Йорке. А значит, во всем мире, – сказала Шнак, которая, как все канадцы, благоговела перед Нью-Йорком.

– Я не знаю его имени, – сказала доктор. – И я сморкаюсь ему в волосы, – добавила она, чтобы подбодрить Шнак, охваченную ужасом.

Конечно, сегодня в оркестровой яме стоит Гунилла, но Шнак предстоит дирижировать за сценой. Когда хор запоет за кулисами, именно Шнак будет управлять им, сверяя темп по монитору, где движется серый призрак Гуниллы. Придется размахивать специальной, неудобной штукой – по сути, металлическим стержнем с красной лампочкой на конце. Шнак подумала, что и без того дирижирует не слишком элегантно и уж совсем дурацкий вид принимает, когда машет этой штуковиной, которую хор прозвал волшебной палочкой феи.

Дирижирование! О, это дирижирование! Освоит ли она его хоть когда-нибудь? «Дирижируй либретто, а не музыкой» – так всегда говорит Гунилла. Легко ей говорить. Она высокая, элегантная – романтическая фигура. Шнак чувствовала себя вороньим пугалом в вечернем платье, которое сотворила для нее Далси. Шнак кое-как соскребла бритвой волосы в подмышках, а теперь в произведении Далси подмышек было не видно. Но они болели. Сейчас Шнак с радостью пообещала бы никогда в жизни больше не выступать перед публикой.

– Пять минут, леди и джентльмены. Увертюра и начало представления через пять минут. – Тихий, но отчетливый голос Гвен раздался из громкоговорителя на стене.

– Пожалуйста, пройди на свое место, – сказала доктор.

– Мне нечего делать до конца увертюры.

– Зато мне есть что делать. И я хочу побыть одна.



Даркур стоял в фойе. После объявления о том, что представление начнется через пять минут (Даркур его не слышал, но знал, что оно было), явились необычные зрители – группой, тут же рассыпавшейся на пары и тройки. Они не то чтобы резали глаз, но были чересчур парадно одеты. Конечно, многие зрители надели сегодня смокинги и фраки, но особо торжественные одеяния новоприбывших напоминали о давно ушедших эпохах. Дамы были в платьях из роскошных материй, впрочем несколько пострадавших от времени и носки. Одну даму украшало перо в волосах, другую – металлическая диадема, усаженная впечатляющими, но не очень убедительными драгоценными камнями. Это была клака Ерко, среди которой возвышался сам Ерко, – его манишка и галстук пожелтели от времени, хвосты фрака свисали до икр. Рядом с ним красовалась мамуся в поддельных драгоценностях и лайковых перчатках, некогда белых, длиной выше локтя. Члены группы держались и двигались с величавостью, какую редко увидишь на североамериканском континенте и никогда – в Стратфорде.

Ерко скользнул по Даркуру равнодушным, неузнавающим взглядом.

«Ну что ж, поехали. Помоги нам Господь», – подумал Даркур и пошел на свое место в зале.

АРТУР БРИТАНСКИЙ
ОПЕРА В ТРЕХ АКТАХ,
по плану и наброскам Э. Т. А. Гофмана,
завершенная на основе его заметок Хюльдой Шнакенбург
под руководством доктора Гуниллы Даль-Сут
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
Артур, король Британии                                                      Ганс Хольцкнехт
Мордред, племянник короля                                                 Гаэтано Панизи
Сэр Ланселот                                                                      Джайлз Шиппен
Мерлин                                                                              Оливер Твентимэн
Сэр Кей, сенешаль                                                               Джордж Садлоу
Сэр Гавейн                                                                         Жан Моран
Сэр Бедивир                                                                       Юрий Вольмер
Сэр Гарет Прекраснорукий                                                    Уилсон Тинни
Сэр Лукас, дворецкий                                                           Марк Хорребоу
Сэр Ульфиус, распорядитель двора                                         Чарльз Блэнд
Сэр Динадан                                                                        Марк Люппино
Сэр Дагонет, шут                                                                  Натком Прибах
Сэр Пеллинор                                                                      Альберт Гринло
Сэр Паломид                                                                       Винсент Лемойн
Королева Гвиневра                                                               Дональда Рош
Моргана Ле Фэй, сестра короля                                              Клара Интрепиди
Леди Элейна                                                                        Марта Ульман
Леди Клариссана                                                                  Вирджиния Пул
Придворные дамы: Ада Боскауэн, Лючия Поцци, Маргарет Кэлнан, Люси-Эллен Озье, Апполин Грейвз, Этейн О’Хара, Эстер Мосс, Мириам Дауни, Хозанна Маркс, Карен Эдей, Минни Сейнсбери
Глашатаи: Джеймс Митчелл, Улик Карман
Свита: Бесси Лаут, Джейн Холланд, Примроз Мейбон, Нобль Гранди, Эллис Кронин, Иден Уигглсворт
Костюмы и декорации – Далси Рингголд, исполнение – мастерские Стратфордского фестиваля
Художник сцены – Уилли Грив
Главный машинист сцены – Дикки Плонт
Осветитель – Уолдо Харрис
Сценариус – Гвенллиан Ларкин
Концертмейстер – Отто Клафски
Répétiteur и игра на клавикордах – Уоткин Бурк
Режиссер-постановщик – Герант Пауэлл
Дирижер – Гунилла Даль-Сут
Либретто – Симон Даркур
при содействии Пенелопы Рейвен и Клемента Холлиера.


Пиарщики блестяще справились со своим делом. Зал был заполнен на приличном уровне, и явно не за счет раздачи контрамарок по общежитиям медсестер и домам престарелых, как иногда приходится делать. Место Даркура оказалось рядом с Клементом Холлиером. Даркуру пришло в голову, что он первый раз видит сего ученого мужа в смокинге. От Холлиера резко пахло каким-то пряным одеколоном или водой после бритья. «Придется весь вечер этим дышать», – подумал Даркур, но тут же отвлекся, ибо свет потускнел и в оркестровую яму прошествовала доктор Даль-Сут. Она пожала руку концертмейстеру и элегантно поклонилась залу.

Зал отреагировал живо. Зрители никогда не видели ничего похожего на Гуниллу – ее мужеподобную красоту, роскошный зеленый сюртук, пышный белый шейный платок. Вечер явно обещал быть интересным. Можно считать, что представление уже началось.

Гунилла взмахнула палочкой, и раздались первые тяжелые аккорды темы Калибурна. Они уступили твердой, но печальной теме рыцарства, которая развивалась минуты три, пока не дошла до точки, обозначенной в партитуре буквой «D». На этом месте роскошные красные занавеси поехали вверх и назад, открывая короля Артура и Мерлина, стоящих на берегу Волшебного озера.

Тут зрителей ждал сюрприз, к которому они были совершенно не подготовлены. Герант, Уолдо Харрис и Далси Рингголд потрудились на славу, воспроизводя сценические декорации, какими они были в начале девятнадцатого века, то есть во времена Гофмана. От самых огней рампы – ибо на рампе были огни – сцена плавно поднималась на протяжении всех сорока футов сценического пространства. По сторонам стояли шесть пар кулис, изображающих британский лес по весне, каким его мог написать, например, Фюзели[399]; в самой глубине сцены, перед роскошным нарисованным задником, бесшумно крутились ролики, наделавшие беды всего несколько дней назад; они создавали эффект тихо колышущихся волн. Сцена была решена в перспективе, на манер девятнадцатого века: не столько в расчете убедить кого-нибудь, что она изображает реальный мир, сколько с желанием, чтобы вышло красиво и хорошо дополняло действие.

«Это объективный коррелят к музыке», – подумал Эл Кран и принялся царапать в блокноте. Он сам был не очень уверен, что значит «объективный коррелят», но предполагал, что это значит что-то такое, что помогает понять что-то другое. Такое объяснение его вполне удовлетворяло.

Зрители, никогда не видевшие ничего подобного, разразились громкими аплодисментами. Канадцы обожают аплодировать декорациям. Но Гунилла, незнакомая с этим национальным обычаем, обернула к зрителям лик горгоны. Она угрожающе зашипела и замахала рукой, чтобы они перестали. Ей неожиданно помогли: там и сям в зале раздалось шиканье, не сердитое, но звучащее мягким упреком. В бой вступила клака Ерко. Отныне и до конца представления она управляла аплодисментами – со знанием дела и со вкусом. Хлопки затихли, и послышался голос Оливера Твентимэна, высокий и чистый, как серебряный рожок. Он произнес заклинание, пробуждающее силы Калибурна, – они должны были очистить и возвысить жизнь королевского двора, придав новое значение рыцарству. Даркур выдохнул. Опасный поворот пройден удачно. Даркур отдался музыке. Через несколько минут занавес опустился, и увертюра – подлинно гофмановская увертюра, с участием певцов – завершилась.

Занавес тут же поднялся, знаменуя начало первого акта. Сцена представляла зал во дворце короля Артура. Это было прекрасное зрелище, но не особенно наводящее на мысли о рыцарстве: у персонажей не было вида пришибленной святости, характерного для сценических рыцарей. Натком Прибах по приказу Геранта «скакал по сцене и валял дурака» с бильбоке в руках, не слишком бросаясь в глаза. Рыцари не обращали на него внимания. Дамы – «роскошные дойки» Полли Грейвз красовались на сцене, и бюст Примроз Мейбон им не уступал – спели о себе и своем положении в наилучшей оперной манере. Даркур был очень доволен старинной балладой, которую он приладил к гофмановской теме: она подчеркивала, что корни этой оперы – в английском фольклоре.

Вот дивный замок Камелот,Веселый Карлеон,В нем наш король Артур живетИ нами правит он.Гвиневры мудрость и красаИ царственная стать —Спасибо вам, о Небеса,За эту благодать!

Так поют рыцари.

– Кем стать? – прошипел Холлиер на ухо Даркуру.

– Стать! Ну что вы, слова «стать» не знаете? С-т-а-т-ь! Тсс!

Песню подхватывают дамы:

Благословен будь их дворец,Где каждый рыцарь – смел.Пусть всех убережет ТворецОт копий и от стрел.

Польщенные рыцари в ответ поют нечто вроде программного заявления, и дамы присоединяются к ним:

За нас ты умер, Иисус,Поправши смертью смерть,Наш знатный род благослови,Нас не оставь и впредь.

Но им недолго наслаждаться подобной идеологией в духе кота Мурра. Входят король Артур и королева – перед ними шествуют четыре пажа, ведя четырех огромных ирландских волкодавов. Артур рассказывает об откровении, полученном на Волшебном озере:

Как будто бы читая свиток древнийВ пещере, под охраною драконов,Под стражею деревьев молчаливых,Я разверну свой план…

Артур связывает придворных рыцарскими законами, по которым благородству крови должны сопутствовать благородные деяния. Рыцарям подобает быть bons, sages et cortois, preux et vaillans[400]. В знак своих благородных устремлений Артур дает обет – служить Христу Рыцарства, а после него, уступая лишь на йоту, – своей королеве как сосуду своей чести и ножнам Калибурна. Все рыцари приносят подобные обеты своим дамам, и сцена заканчивается.

Зрители встретили ее с горячим одобрением, и Даркур начал понемногу успокаиваться. Но что это? Даркур был готов, а зрители нет, и Даркур не предвидел их ошеломления, когда – безо всякого занавеса и почти без механических звуков – большой зал дворца мгновенно преобразился в часовню по соседству, где Моргана Ле Фэй и ее сын Мордред строили ковы, желая похитить ножны Калибурна. Даркур знал, что произошло: рабочие бесшумно оттянули назад шесть пар боковых кулис дворцового зала, открывая кулисы, изображающие развалины часовни. В тот же миг в глубине сцены опустился новый задник, и огромный зал как будто растаял на глазах публики.

– Да, в девятнадцатом веке кое-что умели, – шепнул Холлиер.

Действительно, подумал Даркур, но ничего не сказал, потому что обожатели декораций опять захлопали, а клака Ерко принялась их утихомиривать. Моргана Ле Фэй с сыном обсуждали свои коварные замыслы. Хорошо излагает, подумал Даркур, когда Мордред – Гаэтано Панизи, роскошный бас, но не слишком импозантная фигура – выразил презрение к Артуру и его идеалу рыцарства:

Пусть обопрется онНа жизнь свою:На хрупкий промежутокМеж нами и Ничем.На скользкой почвеСвоего дыханьяРисует он бесцветные мечтыИ наблюдает стылые надежды.

Сцена снова мгновенно преобразилась – на сей раз обратно в чертог. Артур заклинает рыцарей отправиться в священный поход на поиски Грааля, который станет сердцем и красой нового, артуровского рыцарства. Артур вздымает великий меч, испрашивая благословения Господня, а Моргана Ле Фэй тем временем крадет ножны. Великолепная сцена, в которой нарастает сила и доблесть, завершается великим «Граалевым хором», почти вагнеровским по широте замысла.

– Все идет хорошо, – сказал Холлиер, пока они с Даркуром выбирались со своих мест.

Но, войдя в комнатку за кабинетом директора театра, они обнаружили там Геранта, который был в ярости и глотал виски, как воду.

– Эти морлоки что, совсем рехнулись? Какого черта они аплодируют декорациям?

– Это очень красивые декорации, – объяснил Даркур. – Зрители в большинстве своем никогда таких не видели. Подобные декорации были объявлены вне закона лет шестьдесят назад, когда вошла в моду вся эта чепуха, «зрители должны задействовать воображение». Можно подумать, от этого кому-то стало лучше!